чем опахнуться, а она уж тут как тут со своей трибуны тебя и прищучиват:
мол, как оно, с утреца? Головушка-то буйна не побаливат? Ты иной раз совсем
помирашь, да тако страдание, што ишо не сразу и вспомнишь кто сам такой, да
как сюда попал, а она знай себе вешшат, сушшность свою антинародную всю как
есть выявлят. Сама-то хоть цистерну выжрет -- хоть бы хрен -- крепкая была
старушонка. А на язык-то уж чистая стерва.
И вот уж однажды поет себе поет, и об Алешеньке и о Пашке, вопчем все
как водится. И вдруг об Валде что-то совсем уж скверное пропела. Точно и не
вспомнишь теперь пословесно-то. Но уж что-то такое непристойное, что аж все
замерли. Сидят так и смотрят поочередно то на Валду, то на бабку Еремеевну.
Да и она притихла. Посидела так посидела повернулась задом, да и забралась в
углубь полока. А там темно не видать. Похоже, что и сама испугалась, может
нечаянно как нибудь вырвалось. А уж Валдушко-то сидит и от ярости-то весь
так и вскипат. Но сдерживается. Под столом-то заметно как косточки на
кулаках побелели. Желваки на скулах так и перекатываются. Смотрит в темноту,
куда бабка Еремеевна уползла. Мы уж тоже перепужались -- парень-то горячий,
авось и сотворит что греховное. Напряженность возникла. А Валда сидел сидел
так, потом схватил со стола папиросу, дунул в нее, силушки богатырскоей не
жалеючи, спички в кармане галифе нашарил, глянул еще раз на печку, хмыкнул
этак зло как-то, да и вышел во двор. Дверью, правда, не хлопнул -- аккуратно
так прикрыл.
На утро бабка молчком. Ну да как обычно: Еремеевна, да Еремеевна, что
там у нас? Вопчем снова запела. Так, потихоньку и забылось все. Со временем
и Валдушка заулыбался, ну все решили что отошло. Заулыбаться-то заулыбался,
да коли присмотришься -- глаза-то недобрые. Ходит вроде ничего, да так иной
раз на Еремеевну глянет, что аж жуть берет. Да никто вроде и не замечал.
Вопчем вроде как инциндент исчерпан, все улеглось.
А тут как-то, много уж времени с того минуло, никого в доме не было --
толи сенокос, толи ишо кака битва -- вопчем одна бабка Еремеевна на печи
сидит скучает. В одиночестве-то орать как-то несподручно. Сидит в тишине,
наблюдат как муха в окно бьется. А та стучит себе башкой в стекло, жужит --
интересно. И тут вдруг шаги на крыльце, да негромко так, будто бы и не спеша
как-то даже.Срип -- скрип. Петли легонько визгнули. Вот уж и на мосту шаги,
и все не спеша так, не спеша. Бабка-то насторожилась -- вроде и собака не
лаяла -- кому бы быть-то все свои вроде бы ушли по делу. Тут и дверь
отворяется. Бабка уж и зановесочкой прикрылась, одним глазом на дверь
посматриват -- страшно. Глядь, а это Валдушка. Картуз на стол бросил, сапоги
снял, портянки на перегородку стула аккуратно развесил. Усталой весь такой,
уработался видать. Ну у бабки от сердца-то и отлегло. Осмелела.
- Что, Валдушко, устал поди?
- Устал, Еремеевна.
- Так посиди, отдохни. А то самоварчик поставь-сугрей, поди и пироги-то
ишо не счерствели.
- И то верно, Еремеевна. Изволь, поставлю-ка и самоварчик.
- А то и покури. Табачок-то вот насох.
- Добро, однако, Еремеевна. Пожалуй и покурю. Табачок знатной.
Прахтийчески аки "Джетан" какой-нибудь хранцузской табачок-то у нас нонче
нарос. Пожалуй что и покурю.
Ну и сидят так. Самовар поспел. Чаю свежего заварили, с липою. Пироги
ишо вчерашние, глядишь, остались, не все Воротейко стрескал. Попили чаю.