Разнотравие.
Сказки
[ЧАСТЬ I]
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
"Разнотравье" -- хорошее слово. Теплое. Лето представляется, солнечное
такое. Трава уж как минимум по пояс, цветет все; горячий воздух, напитанный
медвяным духом, активно сотрясается крыльями пчел, бабочек и прочих стрекоз.
Опять же -- чуть позже -- сенцо, на котором так и тянет поваляться, лениво
думая о чем-нибудь приятном или же сочиняя какую-либо безделицу. Ну, а где
трава да сенцо, да солнце над лугом -- там и молоко парное, и... продолжать
можно до бесконечности -- и нет этой бесконечности приятнее.
А еще "Разнотравье" (а точнее "Разнотравие", а еще точнее --
"Разнотравiе" -- так эти добры люди предпочитают себя величать) это: Михаил
"Рыба" Посадский, Вячеслав "Ворот" Каменков, Валерий "Валда" Ершов, Павел
"Пашка Страшной" Давыдович, Анна "Данилка" Холодякова, Александра Никитина,
Митя Кузнецов и Потурай Владимир (такоже и в миру). Все вместе -- группа из
Рыбинска, что в Ярославской губернии, из Пошехонского то бишь уезда. Играют
-- как не сложно догадаться из названия, добротный славянский фолк,
подмешивая в него изрядную долю всяческих современных новомодных веяний,
отчего их музыка становится только интереснее...
О разнотравской музыке можно говорить долго и со вкусом, но лучше ее
один раз услышать (что можно сделать, например, на сайте группы
http://raznotravie.rdc.ru). А вот о чем сказать хочется -- кроме чудных
песен своих пишут ребята замечательные сказки; особенно Потурай и Рыба
преуспели в этом (к слову, первый еще и инструменты музыкальные творит да
правит, второй же большую часть песен сочиняет). И хотя герои этих баек --
сами музыканты и их друзья, читать их приятно и тем, кто не знает ничего ни
о группе, ни о ее участниках (ну, а тем, кто знаком с разнотравским
творчеством -- тем вдвойне занятно!).
Да вот вы хоть сами попробуйте!..
Дм. Урюпин
Про Еремеевну
Семеро их,
Семеро их,
Семеро их с ложками,
Семеро по лавкам их ...
Было ли енто на самом деле -- точно, однако, не скажу. Поговаривают
будто и не было вовсе никакой бабки, и что случай энтот, весь как есть
выдуманной. Ничего мол такого-этакого. Даже и близко мол не было. Но все ж
таки обстоятельства складываются в пользу. Иной раз кто-то возьми да и
сбрехни что-нибудь такое, что не иначе как к этому запутанному делу только и
относится. Я то поначалу конешно тоже пребывал в неясности -- одни одно
говорят, другие -- другое -- не разберешь. Да и утихло было дело -- то, не
вспоминали давно. Кого ни спросишь -- не помню, да не знаю, вроде было, да
вроде как и нет. Вопщем утихло. Ну, я уж было и решил -- мне одному и
пригрезилось. На вроде как во сне. Но уж совсем как-то красочно и в
подробностеях. Ну да ладно, вроде забылось. А тут как-то после байны сидим
на веранде. Хорошо так. Попарились-то добро, а тут тебе и чай крепкой и все
такое прочее. Самовар горячий блестит, в ем абажур отражается, вкруг
которого мошки всякии кружатся, вопщем в мире как бы равновесие какое-то
образовалось. Да под хорошую-то закусочку, как говориться... Ну и посидели.
Добро. Тут и разговоры всякие об разном. Тут тебе и про устройство вселенной
и виды на урожай и про баб, разумеется, тоже как уж без них-то. Ну за
разговорами время проходит, пространство как водится тоже убывает. Стемнело.
Звезды на небе яркие -- яркие. Мерцают. Климатические условия располагают к
философии. Ну и потихоньку-то угомонились все, сидят на крылешке, на звезды
смотрят, курят, молчат. Одним словом -- равновесие.И тут: слышу я Валдушкин
голос. Тихо так.Но я-то близехонько сидел и все как есть разобрал. Вопщем
слышу: "Не убивал я бабки Еремеевны." И все. Так и сказал. Подхожу я к нему,
а он за столом сидит, голову на кулак положил, глаза закрыты -- вроде спит.
Я ему, значится:" Валдушко, Валдушко." Нет, смотрю -- всамделе спит. Будить,
конешно, я его не стал, но сам крепко задумался. Выходит было. Вопщем --
отпишу все как есть.
Жила -- была, значит, такая бабка -- бабка Еремеевна. Махонькая такая
старушонка. Сидела она на печи. Как помню -- все время так и сидела. Не
слезамши. В обчественно-полезном труде никакого такого участия не принимала.
Ни тебе посевная, ни тебе битва за урожай -- ничего такого -- сидела на
печи. Да кабы только. А то ведь частушки пела. Да такие скверные, что аж до
неприличности. Сидит, ноги свесила, валенками по печке стучит и частушки
выкрикиват -- карахтер свой склочной обнажат. Тут уж как водится и
ненормативная лексика присутствует, ну да че уж -- жанр фольклорный --
ничего не поделаешь. Частушки-то енти она на ходу сочиняла, и нет бы пела
себе не конкрехтно, а то ведь все об личностях. То Алексею Тихому по хребту
пройдется, то Шульцу на хвост наступит, то Потурашку како-нибутно заденет. А
Пашке так оченно любо ей было на уши наступать. Образно, конешное, дело.
Одного Воротейку любила. Никогда его в частушках не обидит. Все ласково так
его, нежно как-нибудь, вроде:
Слава хде, да Слава хде?
Да хде уш как не в Волокде.
Ну и тому подобное. Любила его. Да и остальные вроде как особо-то не
обижались. Че обижаться. Она тут спокон веков сидит. Пусть себе. Не мы
сажали, дак не нам и снимать. Иногда, конешно, и больно кольнет. Походишь
часок-другой, поогрызаешься, а там глядишь и забудется. А так все улыбались.
Вроде и весело как-то. Вместо радива. Орет себе и орет. К ночи угомонится. А
нет -- так подушкой кинешь на звук. Попадешь так и заткнется. А иной раз
молчит. Дак походишь по дому-то -- половицы поскрипывают как-то непривычно.
Скушно одним словом. Так сам и подойдешь и как бы невзначай так: "А что,
бабка Еремеевна, что там у нас Алеша Тихой, али Воротейко, али Шульц, али
ишо какой-нибудь Занин Ляксандр Гянадич?" Ну она и запоет. Не долго
упрашивать. Да и редко такое бывало чтобы молчала. Обычно-то с первыми
петухами. Ишо глаза продрать не успеешь, бегашь по дому в исподнем -- ишшешь
чем опахнуться, а она уж тут как тут со своей трибуны тебя и прищучиват:
мол, как оно, с утреца? Головушка-то буйна не побаливат? Ты иной раз совсем
помирашь, да тако страдание, што ишо не сразу и вспомнишь кто сам такой, да
как сюда попал, а она знай себе вешшат, сушшность свою антинародную всю как
есть выявлят. Сама-то хоть цистерну выжрет -- хоть бы хрен -- крепкая была
старушонка. А на язык-то уж чистая стерва.
И вот уж однажды поет себе поет, и об Алешеньке и о Пашке, вопчем все
как водится. И вдруг об Валде что-то совсем уж скверное пропела. Точно и не
вспомнишь теперь пословесно-то. Но уж что-то такое непристойное, что аж все
замерли. Сидят так и смотрят поочередно то на Валду, то на бабку Еремеевну.
Да и она притихла. Посидела так посидела повернулась задом, да и забралась в
углубь полока. А там темно не видать. Похоже, что и сама испугалась, может
нечаянно как нибудь вырвалось. А уж Валдушко-то сидит и от ярости-то весь
так и вскипат. Но сдерживается. Под столом-то заметно как косточки на
кулаках побелели. Желваки на скулах так и перекатываются. Смотрит в темноту,
куда бабка Еремеевна уползла. Мы уж тоже перепужались -- парень-то горячий,
авось и сотворит что греховное. Напряженность возникла. А Валда сидел сидел
так, потом схватил со стола папиросу, дунул в нее, силушки богатырскоей не
жалеючи, спички в кармане галифе нашарил, глянул еще раз на печку, хмыкнул
этак зло как-то, да и вышел во двор. Дверью, правда, не хлопнул -- аккуратно
так прикрыл.
На утро бабка молчком. Ну да как обычно: Еремеевна, да Еремеевна, что
там у нас? Вопчем снова запела. Так, потихоньку и забылось все. Со временем
и Валдушка заулыбался, ну все решили что отошло. Заулыбаться-то заулыбался,
да коли присмотришься -- глаза-то недобрые. Ходит вроде ничего, да так иной
раз на Еремеевну глянет, что аж жуть берет. Да никто вроде и не замечал.
Вопчем вроде как инциндент исчерпан, все улеглось.
А тут как-то, много уж времени с того минуло, никого в доме не было --
толи сенокос, толи ишо кака битва -- вопчем одна бабка Еремеевна на печи
сидит скучает. В одиночестве-то орать как-то несподручно. Сидит в тишине,
наблюдат как муха в окно бьется. А та стучит себе башкой в стекло, жужит --
интересно. И тут вдруг шаги на крыльце, да негромко так, будто бы и не спеша
как-то даже.Срип -- скрип. Петли легонько визгнули. Вот уж и на мосту шаги,
и все не спеша так, не спеша. Бабка-то насторожилась -- вроде и собака не
лаяла -- кому бы быть-то все свои вроде бы ушли по делу. Тут и дверь
отворяется. Бабка уж и зановесочкой прикрылась, одним глазом на дверь
посматриват -- страшно. Глядь, а это Валдушка. Картуз на стол бросил, сапоги
снял, портянки на перегородку стула аккуратно развесил. Усталой весь такой,
уработался видать. Ну у бабки от сердца-то и отлегло. Осмелела.
- Что, Валдушко, устал поди?
- Устал, Еремеевна.
- Так посиди, отдохни. А то самоварчик поставь-сугрей, поди и пироги-то
ишо не счерствели.
- И то верно, Еремеевна. Изволь, поставлю-ка и самоварчик.
- А то и покури. Табачок-то вот насох.
- Добро, однако, Еремеевна. Пожалуй и покурю. Табачок знатной.
Прахтийчески аки "Джетан" какой-нибудь хранцузской табачок-то у нас нонче
нарос. Пожалуй что и покурю.
Ну и сидят так. Самовар поспел. Чаю свежего заварили, с липою. Пироги
ишо вчерашние, глядишь, остались, не все Воротейко стрескал. Попили чаю.
Хорошо. Аж пот выступил. Валда табачок помял, самокруточку аккуратненькую
такую сладил. Посмотрел на нее -- самому любо. Раскурил. Сидит -- нога на
ногу -- дым многозначительно об потолок выпускат, молчит.
А Еремеевне-от скушно в тишине. Почитай сполдня так уже просидела. Ну,
не утерпела:
- А что, Валдушко, нет ли чаво нового на деревне?
Ну, Валда помолчал, дым этак медленно кольцами выпустил, говорит:
- Да нет ничего нового, Еремеевна, все по-старому.
Опять молчат.
- А об чем люди на деревне толкуют?
- Да все об том же.
Снова тихо.
Ну, Еремеевне все никак спокоем-то не сидится. Все свербит ей
чего-то."Валдушко, да Валдушко." А тот все молчком. Ей и тоскливо. Ну, не
стерпела опять:
- Валдушко, ты бы хоть сказал чего. А то уж скушно. Совсем. Чего уж так
то.
- Скушно, говоришь?
- Ой скушно, Валдушко. Почитай с утра ведь все одна да одна. Никто не
зайдет, добрым словом не приветит.
- Скушно, значит.
- Да уж не скажи. Так скушно, что аж смерть.
- Ну а знаешь ли ты, Еремеевна, что такое "фуз"?
- Нет, Валдушко. Ни разу не слыхивала слова такого. Разве что "конфуз"?
- Нет, бабка. Натурально:"фуз".
- Нет, Валдушко, не слыхивала.
- Ну так сейчас услышишь.
Вскочил Валда со стула, самокрутошку об пол швырнул, шлепанцем растер и
ну шасть за дверь. Тут на чердаке что-то загромыхало, попадало, кошка
заверешшала -- видно на хвост ей Валдушка по нечаянности ступил. Тут,
значится входит в дверь, да отчегой-то спиной. Еремеевна даже с полока
наклонилась, чтобы получше разглядеть, что ето там Валдушка за собой ташшит.
Глядит: втаскиват Валда в дом какой-то шкап. Черный какой-то, в пыли весь,
большой такой шкап, с решетками, и уж видно, что тяжелый. Еремеевна смотрит,
удивляется -- отродясь такого странного шкапа не видывала. А Валда ползает
вокруг его, шшелкает что-то, какие-то провода к нему прилаживат. Вроде как
все сделал. Огоньки засветились. Красненькие, зелененькие. Весело. Валда-то
опять на чердак шастнул, да на энтот раз быстро обернулся. Притаскиват
каку-то штуку. Со стороны вроде как балалайка, только побольше и так же
черная, как и большой шкап.
- Щас, Еремеевна, щас, -- бормочет и чей-то снова все прилаживат.
Балалайку-то на себя навесил на ремень, значится, воротник выправил.
Интелегентно так. Щас, щас, мол, Еремеевна. Ручки какие-то повертел,
наклонился, педальку каку-то потрогал. Обычная педалька, вроде как от
трахтура, к чему бы?
- Ну вот, Еремеевна,- говорит, а сам улыбается,- натурально как щас
узнаешь, что такое "фуз".
Кнопочку каку-то нажал -- потрескиванне пошло. Потом на педальку-то как
наступит... Сначало-то завизжало чей-то, а потом как жахнет... Еремеевна с
полока так и слетела. Тут и посуда посыпалась, валенки с печки попадали,
Еремеевну ватничком сверху накрыло. Со стен репродукции сорвало взрывной
волной, а кошка, дак та и вовсе по комнате залетала, по стенам, да по
потолку бегает, орет, аки огалтелая. А грохот такой, будто снуряд какой
артилерийской, али и вовсе авиционна бомба в дом угодила. Еремеевна лежит ни
жива, ни мертва. Постепенно все утихло.
Полежала так Еремеевна еще с часик. Начала себя ошшупывать. Да уж все
болит, да ноет. Руки-ноги будто ватные -- не слушаются. Глаза открыла --
вроде тихо все. Ни Валдушки, ни шкапа, ни балалайки зверской нету. Посуда
вся на месте, репродукции -- как водится. Кошка на столе сидит, лапы
намыват-вылизыват. Вроде как и небыло ничего. Будто пригрезилось. Кое как
встала. На печь-то и вовсе с превеликим трудом взобралась -- с полчаса поди
карабкалась.
Тут глядишь и возвращаться все стали кто с поля, кто с леса, кто с
мастерских. Усталые все, веселые. Только и разговоров, что про
лесозаготовки, да про запчасти, да про всяко-тако дизельное топливо. Не
сразу-то и заметели, что Еремеевна не поет. Потом упрашивали-упрашивали, а
она все ни в какую. "Хворь, мол, ребятушки, напала. Не поется." Так и не
слышали больше. Похворала поди недельки с две, да и преставилась.
Хоронили как водится всей деревней. Как героя труда. У ней в палаточке
и медали какие-то нашли, вроде как даже сурьезные. А родных у нее вроде и не
было -- всю жизнь одна так и промаялась -- так что и отписывать-то не кому
было. А уж было ли енто на самом деле точно, однако не скажу. Поговаривают,
будто и не было вовсе ни какой бабки, и что случай ентот весь как есть
выдуманной. А что Валдушко там что-то бормотал -- так это он во сне да
спьяну. Может и ему бабка Еремеевна примерещилась.
Вот такая, братцы, история. А я уж, пока все это описывал, так и не
заметил, как первый снег пошел. Значится в природе новый цикл начался.
Валдушкин ехсперимент
"Русский мужик, хотя и необразован весьма,
но обладает выдумкой и хитроумным образом мысли,
и через неотесанность и смекалку часто великие изобретения
по темноте своей и неграмотности совершает."
д-р Вильгельм фон Гиссельштоф,
"Путешествiя по дикимъ окраiнамъ
Россiйскихъ областей"
Што ни говори -- а богат наш народ на мудрые мысли. Недаром старые люди
говорят, ежели что вышло, -- вещь какая или случай -- завсегда можно все на
пользу и к делу употребить, аще со смекалкой да разумением подойти. Старые
люди -- они великая сила народная в опыте житейском и кладезь мудрости.
А как молодым ентот опыт перенять, как не из книжек умных -- с каждым
стариком-от не перебеседуешь! Вот Валдушка и почал крохи знаний стяжать --
сперва в сельску библиотеку записался. Взял подшивку журналов
"Агротехническая мысль" и "Физик-огородник", ужо не помню за какой год,
углубился в познание аграрной науки, просвещается себе. Почитай всю зиму с
логарифмической линейкой за кульманом просидел -- керосина бочки три в лампе
сжег, а в сельпо все карандаши с чернилами перевел.
Однажды по весне просит у Пашки:
-- Дай-кось, Павел, мне трубочек углепластиковых, тех, что тоненькие.
Поди-тко, негодные они тебе ужо.
-- А и правда. Негодные. -- Пашка в ответ (он, как едут купцы
китайские, накупит удилищ, по три целковых за штуку, телескопических, из
толстых колен дудок наделает, а остальное -- в чулан. Их там довольно уже
накопилось), -- Бери, не жалко. А на кой они тебе?
-- Да вот, -- говорит Валдушка, -- статью прочел. Пишут, что можно
парник сделать, где помидоры по три сажени вымахивают, а сами -- с кочан.
Токмо ево высоким надоть сделать. Вот думаю трубки енти -- в самой раз. Я
ужо посчитал все.
-- Ну, ежели с кочан помидоры -- то добро! Мы тебе пособим.
Старые люди говорят: "Не дал слово -- крепись, а дал слово -- держись."
Вот Валдушка всех и впряг в сурьезный агротехнический ехсперимент. Чертежи к
стенам прикнопили и начали.
Сперва смастерили ящик агромадный и прочный, Валдушка говорит -- чтоб
сорняки снизу не пролезали. Потом -- каркас из трубок легких и прочных
сверху на ящик водрузили. Все накрепко, как в чертежах прописано. Затем
пленки купили у тех же торговцев китайских на двугривенный за аршин. Пленка
тонкая, легкая и прочна весьма -- Славинка говаривал: военные технологии, не
иначе! Ну, и на последок -- навозу лучшего привезли, с торфом, соломой
перемешали -- не земля, а пух прямо, и в енту конструхцию засыпали.
Все деревни окрестные ходили на парник смотреть. Эка
достопримечательность: выше избы вышел, пленкой да трубками с китайскими
письменами поблексиват, рассада как на дрожжах прет. Как стариками
говорится: "У всех с вершок, а у нас уже цветы с горшок." И енто чудо -- уже
в апреле! Братки радуются, соседи завидуют.
Жили бы припеваючи, да ешшо старики говаривали: "Бог дал попа, черт --
реставратора." У Потурашки, вишь, скопилась уйма находок археологических, ну
и он решил не отставать, тож научной работой занялся -- растворители,
пробирки, двунатриевая соль этилендиаминтетрауксусной кислоты и другие
бедствия. Вскоре в избе и вовсе стало не продохнуть.
И вот как-то раз -- свечерелось, пора чаи гонять, а в избе -- вонь,
смрад и алхимия всяка. Тут Мишаня говорит: "Айда, братки, в парник!" Все
обрадовались, ибо с обеда непогодилось, а тут ужо и накрапывать собралось,
не под дождем же сидеть. Идут, радостные такие, в парник, самовар
трехведерный тащат, шишек мешок, чай с травами, шанежки. Дык, мудрость
древняя, опять же: кому чаю, а кому и покрепчаю. Так что и четверть первача
с собой прихватили. Расположились, самовар раскочегарили. Хорошо в парнике
-- помидорами пахнет, тепло, дождик по пленке лапотками шуршит. Благодать!
После которой чашки неизвестно, а восхотелось Пашке посмотреть, хорошо
ли коня привязал. Дверь парника открыл, да чуть себе сапоги не промочил...
изнутри. Прикрыл Пашка дверь и говорит дурным голосом:
-- Братушки! Да никак мы в небо поднялись!
Все глядь -- и точно! Самовар под пленку пару-то нагнал -- подъемная
сила образовалась и парник доверху воздела. Висит парник над деревней, избы
внизу, огороды, громоотвод как струна натянулся. Братки обрадовались,
четверть открыли, но самовара не гасят -- хорошо так вот над деревней
висеть, шанежками закусывать. А до ветру можно и в открыту дверь -- токмо
осторожно...
Валдушка говорит, мол, эк мы, робяты, и парник и аэростат в одном
флаконе соорудили! Ежели шишек хватит, дык можем и за кордон лететь --
хранцузев да гешпанцев нашей выдумкой изумлять.
А Славинка в ответ: "Не хватит нам шишек. А ежели и хватит, то токма
туда, а на обратно мы в ихней аглицкой природе шишек не найдем. Ну их к
........., без наших чудес обойдутся!"
Все поддержали единогласно: верно, неча супостату за бесплатно на наши
чудеса глазеть! Пущай сами сюда заедуть, ежели надо, и за просмотр плотють!
Ну, посмеялись, допили все, шишки кончились. А когда самовар остыл,
преспокойно восвоясь на огород и приземлились.
Вот и повелось -- что не чаепитие, то обязательно с птичьего полета. И
всякой раз какое-нибудь да новшество: как громоотвод удлинить, как шишками
дозаправку в воздухе наладить, да какая система форточек-ветрил должна быть,
чтобы коня смотреть не где-нибудь, а именно над правлением колхоза. Такая уж
сборка у русского человека -- ежели загориться чем-нибудь, так выдумка из
него сама выскакиват, хоть рот зашивай.
Так бы и вовсе в парнике над деревней жили бы, да соседи зашумели, мол,
когда ветер в их сторону, то из избы выходить каверзно...
А к осени вымахали-таки Валдушкины помидоры -- с кочан величиною, как
не больше. Отяжелел парник и не летит, однако. Даже в два самовара пробовали
-- ни в какую! Больно урожай велик. Да и пленка местами худая стала.
Надули-таки китайцы, перехвалил Славинка ихние технологии. Ну да нет худа
без добра.
-- По весне опять почаевничаем, -- говорит Валдушка, -- с маринованными
помидорами. Наплевать на ентих соседей, с высокого парника, понимаешь ли! --
и подмигиват, хитро эдак, -- Есть еще, однако, антересныя идеи!
Вот так и было все, ничего не приврал. Вся деревня видела, все
достоверно подтвердят. А старики -- хранители мудрости житейской -- в перву
очередь соврать не дадут, ежели не склероз какой.
Славинка и фольклер
Истопили, как обычно, братия баню. Веники с чердака, воду колодезную,
настои травяныя и другую всяческую гомеопатию народную снову желают на своих
филейных местах испытать, здоровие поправить.
А Воротейко запоздал -- заработался -- да и токма в третий пар
поспевает. Жутко ему -- наслушался от Еремеевны баек фольклорных про
банника-хозяина-обдериху, мол, защекочет, запарит до смерти, кожу сдерет, да
на каменке сушить повесит. Славинка душой материалистической не верит
суевериям да мракобесиям, а разумом славянским уважение к мудрости и опыту
народному понимает. Ну, и взыграло геройство в тыльной части -- думает:
"Пущай вылазит, еще неизвестно, кто кого переможет!" Так и пошел, аки
славный богатырь на амбразуру, даже и крест с амулетами и наузами в
предбаннике оставить не побоялся.
Парится, значит, в третьем пару. Тут ужо и расслабило его, мысли темные
пар сухой разогнал, веничек можжевеловый посбивал. Вдруг входит в баню
Потураюшка. Славинка рад сотоварищу -- веничком есть кому пособить, да и не
страшно вдвоем-от. А присмотрелся -- что-то не так в облике его (у Славинки
глаз-то ведючий!), беседуют эдак о пустяках, а богатырь все присматривается
внимательно к собеседнику своему. Вдруг углядел: у Потураюшки кольцо в ухе
было всегда с рунами варяжскими, заговоренное, так у собеседника тож кольцо,
а руны Феху и Ансуз в другую сторону нарисованы, наоборот то есть. Тут его
как водой ключевой охолонуло: "Да никако баннушко пожаловал!" А Володенька
тем часом и говорит, давай-ка я тебя веничком-от похлещу! А Славинка -- не
промах -- отвечат: "Давай уж я сперва!", да и как принялся с плеча да от
души!
Тут от "Потурашки" прежнего облику не осталось: лежит на полоке мужик
бородатый, лохматый, обе руки левые, и под веничком Славушкиным всей своей
дохристианской сущностью извивается и орет страшенным голосом:
-- Вотъ како вырвусь, азъ съ тебя, колтунъ свинячiй, кожуру-тко слуплю!
А Славинка в ответ:
-- Один такой вырывался, дык я его за ногу, да кинул за реченьку. Там
до сих пор просека осталась, а в верстах десяти -- кратер в пять сажен
глубиной. Так что клянись, хозяйнушко, что зла мне не сотворишь, тогда и
отпущу!
Некуда деваться персонажу фольклерному от вероломства такого, поклялся.
Сидят оба на полоке, отдышаться не могут, а обиды уж и нет совсем. Говорит
Славинка:
-- Ты че осерчал-то так, аномалия природная? Брось-ка, не дуйся!
А баннушко погрустнел, отвечает упавшим голосом:
-- Я тут, Славинка, вишь-ли, за одной русалкой приударил. Думал, в
третий парок и слазаем. Теперь пиши пропало, оне народ пужливый, сам поди
знаешь.
Жалко стало Славинке баннушка, говорит:
-- Прости, зря я в твой пар полез, всю тебе личну жизнь испортил! Давай
что ли я тебя пивком хоть угощу?
Согласился баннушко. Сидят оба, пивко попивают, тепленькие уже, чуть не
в обнимку, анекдоты загибают, ржут оба аки жеребцы на свиноферме. Вдруг
спохватился Славинка, говорит:
-- Прости, сразу не вызнал, как от тебя звать-величать, хозяйнушко?
Тот аж с полока сверзился!
-- Ты, Славинка, безумной с детства, али недавно где мозги себе
повышиб?! У баннушки -- паранормального, понимашь, явления, имя спрашивать!?
Пошто тебе меня звать? Зови баннушкой, и все.
Стушевался Славинка, молвил:
-- Прости опять. Не подумал прежде.
Дальше сидят. Снову шутки скабрезные, хохот. И вовсе, видать,
сдружились.
-- А пойдем, баннушко, -- Слава говорит, -- ко твоим русалкам. У нас и
пиво ешшо осталось. Щас их и раскрутим!
А тут, вишь-ко, братия в избе забеспокоились: чтой-то Славинка опять не
йдет, уж заполночь? Пошел Валда проверить, не угорел ли братец в третьем-то
пару. Заходит в баню и говорит им:
-- Хорош, синяки, бражничать! А тебе, баннушко, я уже много раз
говорил: неча людей на пьянство совращать, со своими горестями сердечными, в
разгар страды и битвы за урожай. Спать ужо пора -- завтра вставать рано.
Сенокос, однако.
Так и разогнал. Идут в хату, а Славинка и спрашивает чуть не шепотом:
-- Ты, Валдушка, что же, не в первой раз баннушку видишь?
-- А будто ты в первый?! Ты помнишь, как в прошлые разы парился? Забыл?
Пьяный был, говоришь? Да я вас каждую неделю разгоняю! Сидят пол ночи,
бухают, ржут. Как выпьешь, так забываешь все. Ты давай-тко, с эвтими
суевериями завязывай! Кто опосля Купалы в избу русалку притащил? Лыка не
вязал, а все туда же -- невесту, мол, себе нашел, влюбился! А она на лавке
сидит, и с нее вода течет! А с лесовиком? Это я тебя после запоя из лесу
волок, а ты говорил -- давай , мол, друга моего с собой заберем! Это
лешего-то! А с водяными? Вся деревня ругалась -- вы ведь тогда чуть всю рыбу
сивухой своей не потравили. Ежели бы ты тогда пораньше протрезвел -- ведь
утоп бы совсем! Я уж про шашни твои с кикиморами говорить тебе не буду.
Вона, у Мишаньки спроси, он их после гнал -- насилу выгнал. Приглянулся ты
им, вишь-ли! Завязывай, говорю по-хорошему, с ентими пережитками прошлого!
Не ровен час -- упырей домой в собутыльники притащишь, прости, Господи! Ну
да ладно, не серчай! Пойдем, кашки поешь.
Вот и все. Вот вам и гомеопатия. Такие вот суеверия с мракобесиями.
Простые деревенские будни.
Ересь никонианская
Случай этот был со мной по осени, по самому началу, аккурат на другой
день, как Еремеевна померла, Царствие ей небесное. Бабки в деревне собрались
обмывать покойницу по обряду. Мы, ясное дело, тоже на работу не вышли --
председатель на такое выходные выделил. Вот сидим, кто где, курим грустные.
Ничем не занять ся, все с рук валится. Одно слово -- горе в доме -- событие
неординарное. Мы с Валдушкой -- у байны -- смотрим молча на веселое место.
Меж нами четверть, огурчики, луковиц пара да соли щепоть. Так и коротаем. Я
первым мораторию на произношения нарушил, говорю: "Да, баушка, вот те и
Юрьев день." -- к чему и сказал, сам не знаю. Тут Валдушко огурчиком занюхал
шумно, рядом со стаканом положил его аккуратно, полез в кисет за махоркой.
"Хорошая баушка была, -- говорит, -- Еремеевна. Что ей угораздило вдруг?
Как-то теперь без нее? Петь-то кому?" Я в ответ: "Радиво сделай себе!" Опять
-- к чему сказал, то ли не в то горло пошла? Валдушка говорит: "Хорошо дело
радиво, а человека-от не заменит." "Твоя правда, -- говорю, -- Извиняй,
съязвил некстати."
Налили еще. Хотел сказать: давай, мол, за фольклору, ан смолчал -- ну
на хрен, думаю, чей-то седни с языка лезет -- принял без комментариев.
"А радиво, -- Валдушко говорит, -- что бы не сделать. Вон хоть с мово
комбика, на чердаке лежать должон." "Окстись! -- говорю, -- какой комбик! В
позату зиму, в морозы лютые, в печи пожгли." "Да ну! -- Валда аж вскочил, --
Как пожгли?! Ты что?! Мой комбик!" "Твой комбик -- ты и принес. Вот,
говоришь, братцы, от сердца отрываю! Али запамятовал?.." "Не помню такого.
Не было... Ну ладно, а динамик где? Ямаха ведь!" "Про динамик не знаю, --
говорю, -- Ты вроде как без динамика в печь пихал."
Схватил Валда огурец, убежал. Я себе еще налил-выпил.
Гляжу -- идет Валда, улыбается, несет плюшку. "Вот, -- говорит, -- цел
динамик. Токмо гнездо в нем птица какая-то свила." И правда: снизу динамик
-- сверху гнездо! "Вот диво-то какое! -- радуется Валдушко, -- жалко и
рушить-то... Может, пусть? На хрен нам ето радиво? Гнездо лучше! Прилажу
куды-нибудь."
Выпили по такому случаю и опять молчим. Правда, светлее как-то стало.
Ишь ты -- малая радость, а большую тоску из сердца гонит. Так на радостях
четверть и приговорили. Тут Воротейко подрулил, хорош уже. Да и с ним еще
бутыль: щас, мол, Леня Сергiенко сало притащит -- посидим как люди. "Ну, --
говорю, -- вы тут сидите, а я пошел. Надо еще лапнику притащить -- похороны
как-никак будут. Надо чтобы все как по обряду положено, а то обидится еще
Еремеевна, вредничать станет."
Вот собрался я -- портянки свежие, сапоги даже помыл, топор взял и
тележку, пошел в лес. Во лесу плутать не стал -- места знаю. Лапнику нарубил
тележку целую, в самый раз от дома до погосту хватит. Сел на пенек,
махорочки достал, гляжу -- под самым сапогом -- чуть не раздавил --
груздочек черный. Ну, думаю, видать пошли, надо будет сходить в последний
отгул, пособирать. Оченно я уж их люблю, груздочки-то енти, когда соленые.
Решил так и курю, а гриб-от так и растет, прямо на глазах. Пока самокрутку
ладил да курил -- поди втрое больше груздочек стал. Я сижу удивляюсь --
глазу-от не заметно, а как отведешь на мгновение, а после обратно на гриб,
так и видно -- растет.
Глянул я на полянку, а там груздей ентих тьма! И не по всей полянке, а
как дорожкой в лес уходят. Бросил я самокрутку, сапогом притоптал, лапник с
телеги выгрузил аккуратно -- и ну-давай грузди резать! Иду и в тележку
груздочки складываю. А дорожка-от все в лес так и ведет дальше. Ну, я сперва
тихо шел, а приноровился, так и прибавил шагу -- перешел на крупную рысь.
Сколько уж я по времени их собирал -- не знаю, а телега полная, так уж
все тяжелей и тяжелей бежать. Остановился я отдышаться -- смотрю, и грузди
тут кончаются. Добрал я остаток по карманам, ну, думаю, пора из лесу домой
выруливать -- солнце ужо к закату. Посмотрел я, пооглядывался,
сориентировался на местности, направление выбрал, попер телегу по буеракам.
А как скоро на тропку вышел, так полегше стало...
Вот иду я так, радостно мне внутри -- там уже ведра с солеными грибами
теснятся: семь, восемь, девять... Вдруг -- раз! Встала телега, будто колеса
заклинило. Толкаю я, толкаю ее -- нейдет ни в какую! Поднял я глаза, да так
и обмер весь. Прямо на тропке, метрах в двух поди от телеги, стоит старуха.
И не просто стоит, а прямо глаза мне с-под бровей сверлит! Вся в черном,
платок на голове вкруг шеи обмотан, посох кривой в руке левой, а правая над
головой поднята и пальцы в двуперстие сложены на старообрядческий манер. Я
так и сел. Ну, думаю, кранты мне за жадность мою по груздям пришли. Ползу
под телегу, стараюсь не дышать, будто и нет меня вовсе.
Полз, полз, так в лапти старушечьи и уткнулся носом -- телега сзади
осталась.
Ну че, думаю, сам грешил, самому и зад оголять. Встал, рубах оправил за
пояс, пинжак от листвы да иголок отряхнул. Гляжу на бабку гордо, глаза в
глаза. "Че, -- -говорю, -- старая надобно? Библиотеку ищешь али остановку
троллейбусную?" В общем, орлом держусь, труса не показываю. А бабка мне и
говорит: "Не ходи во Всеспатьевскую церковь, бо там ересь никонская и сам
диавол!"
Во мне, ясное дело, дух противоречия атеистский проснулся, говорю:
"Врешь, старая! Как там диаволу быть, в церкве-от, ежели там весь как есть
Господь наш Иисус Христос один, да еще поп Евлампий, и больше никого!"
Затрясло ее при тех словах: "Не поминай, -- кричит, -- имени сего! Не
то спепелю в труху!"
Хватаю я тут бабку за шиворот, да ставлю на пень. "Щас, -- говорю, --
разберемся, кто ты есть." Крестом животворящим осенил ея, гляжу -- не
испарилась, стоит на пне, и даже разогнулась вроде. "Ну, -- говорю, -- раз
ты вся как есть сущность человеческая, сказывай, в чем претензии имеешь к
попу всеспатьевскому. Да гляди, не таи ничего! Ежели проврешься -- не
сдобровать тебе будет!"
Бабка видит, значит, что не шучу, ну и смирилась. Села на пенек, я
подле, кисет достал, приготовился внимать. Помолчала она недолго, глазами
будто бы в даль вглядываясь, потом на меня пристально так посмотрела и
начала сказывать:
-- Давно дело было, я еще в девках ходила об ту пору. А уж красавица
была! Теперь не разглядишь, так что -- верь слову. А хороша была несказанно,
все парни дывались, с вечера и до первых петухов так гуртом и ходили перед
домом. Девки, конечно, меня за то не жаловали, сплетни пускали такие, что
хуже не сочинить. Но я-то не смотрела, в строгости себя держала, потому как
к набожности приучена была с малолетства. В церкву ко всем праздникам, хоть
и время было лихое, тайно выходила. Да вот беда -- стал ко мне диакон
присматриваться. Как приду, так он все на меня и глазеет. Мне-то не в думу
до времени, не к нему чай в церкву хожу, а к Духу Святому. Да тут поп
старый, Филарет, преставился. Дьякон ентот, Евлампий, его место и занял. И
уж как Филарета схоронили, так и вовсе бес в него вошел -- давай он меня
сантажировать: вот, мол, как я славу про тебя по деревне пущу! Я все от него
как-то уворачивалась, а тут -- на праздник какой-то молилась Троице, да
така, видно, глубокая медиттация случилась, что и не заметила, как служба-то
кончилась. Народ-от весь утек, Евлампий тут подходит ко мне сзади:
"Попалась, -- говорит, -- шельма!" Так меня голосом его громовым из астралу
и вырвало. Я -- бежать. Ан двери-то поганец запер, и окна все тож. Я по
церкве бегаю, кричать бы, а голосу нет -- один воздух из груди, без звука. А
Евлампий смеется, нечестивец, орет: "Ну обождем, бегай покуда не устанешь!"
Сел на лавке, чекушечку с-под рясы достал, выхлестал с горла. Я вижу -- нет
смыслу бегать, отдышалась, подхожу к нему. "Чего, -- спрашиваю, -- надо
тебе?" А он, значит, прохрюкался с водки и говорит: "Дело такое: ляжешь с
шишом. А нет -- будет тебе жизнь дальнейшая хуже чем в геенне огненной. Сдам
тебя партогру колхозному как сектантский элемент. Волголаг рядом, сила
рабочая на сооружение Рыбинского гидроузла очень как требуется."
Я с перепугу язвить ему не стала: "Пошто тебе меня под шиша
подкладывать? Сам-то што же не станешь?" Он в ответ: "Причин тому множество.
Во-первых, сам я не могу по слабости своей тебя обходить, зато уж смотреть
на енто дело люблю оченно. А потом еще проигрался я в карты шишу и ежели не
умилостивлю его, придется ему крест аналойный отдавать. Так что ляжешь ты с
шишом, а я, како в писании сказано, буду рядом стоять и в собрании язычников
проповедовать. Да мне уж и жалко тебя по правде-то, так уж и быть, сама
выбирай -- како место тебе в ентот момент читать." Вот, так и было...
Вздохнула старушка и замолчала. Потом очнулась будто, говорит:
-- Поп ентот и пустил про меня после на всю, как говорится, Ивановскую.
Пили они вместе с парторгом на Успение, он ему с пьяных глаз и раструбил!..
А там уж, сам знаешь, как в деревнях новости ходют -- скорость слуха по
физике быстрее чем скорость звука. Так и совсем не жизнь мне в людях стала,
ушла я в скит. Там все слезы и выплакала. Теперь. Вишь, вспоминаю, а глаза
сухие. Да и тебе рассказываю, как приглянулся ты мне, другому бы ни в жизь.
И знаю еще, что через тебя правда моя свершится. Вот и весь сказ.
Помолчал я так минут с десять поди, да говорю бабушке: "Страшная у тебя
сказка! Одно слово -- темное прошлое. А как же правде-от через меня
свершиться? Нешто мне попа всеспатьевского, Евлампия, грохнуть, что ли? Так
ведь грех же! Не попусти Господь!" "Да нет, -- бабка говорит, -- пошто же
гробить-то ево. Надоть, чтобы ен, так же как и я, в слезах пожил. Ты вот
крестик ентот снеси при случае. Правда сама и произойдет."
Взял я крестик у баушки -- старый крестик, кипарисовый, -- положил в
карман потайный: "Ладно, -- говорю, бабка, будет по-твоему, сделаю, как
сказала. Прости Господи -- крестик передать вроде не грех. Скажи только, как
мне домой теперь с телегой ентой выйти."
Встала она с пенька, посох подобрала, огляделась -- солнце-от село уже,
смеркается: "Той дорогой, что ты шел ко мне, до деревни твоей двадцать пять
верст чепыжами, С телегой ежели, то к завтрашнему вечеру дома будешь." "Эх
ты, -- говорю я, -- вот незадача! Че ж делать-то?" Бабка в ответ: "Дак ты по
чепыжам-то не ходи, а иди по ентой тропке. Часа через два, в сам раз, к
погосту и выйдешь."
Я карту местности представил себе мысленно: "Вот дела! -- говорю, -- Эк
меня в таку глушь забраться угораздило?!" Тут меня и осенило! "Твои, --
говорю, -- дела, бабка?" "Мои. -- отвечает, -- Я тебя сюда и привела. И
азарту в тебе грибами распалила. Да ты не бойся, они настоящи, не
потрависся."
Я-то смеюсь уже: "Ладно. Грузди как грузди. Жаль вот только, Зиппу свою
на пеньке, видать, на том оставил. Хорошая была Зиппа, настоящая. И заправил
только. Так-то и не жаль вроде, да думаю, лешак непременно подберет -- все
он выморщить у меня ее пытался, а я не давал -- боялся, что лес подпалит,
нехристь. Теперь уж точно, жди беды!"
Улыбается старушонка: "На вот, -- говорит, -- Зиппа твоя, не горюй. В
сам деле, на пеньке на том и лежала. Ступай с Богом до дому. Да вот еще: ты
зачем в лес-то пошел?" "Да за лапником. -- говорю. "Ну так набери лапнику.
Без него не возвращайся." "Ладно, говорю, наберу по дороге. Дотащить бы всю
енту оказию!" "Дотащишь. -- говорит старуха, -- Дело правое, значит и силы
найдутся."
Взял я телегу -- и правда: полна груздями, а идет легко, будто пустая.
Пошел по тропинке, пока не стемнело совсем. Да и весело как-то на сердце --
целая телега груздочков, один к одному в засолку, браться обрадуются.
Обернулся -- стоит бабка на дороге, вослед мне смотрит.
"Прости, -- говорю, -- бабушка, как-от звать-то тебя не спросил."
"Аграфеной, -- говорит, -- Поликарповной." "Не того ли Поликарпа, кто Еремею
кузнецу старший брат был?" -- спрашиваю. "Того самого." -- говорит. "Тако,
значит, Еремеевна сестра тебе была?" "Сестра." -- отвечает. "Померла, --
говорю, Еремеевна. Вчера с утра преставилась, упокой, Господи, душу ее! Вот
како дело. Ты хоть на поминки приди, Аргафена Поликарповна!" "Знаю, --
отвечает, -- мы с ней часто виделись." "Как, -- спрашиваю, -- виделись?! Она
же с печи не слезала!" Смолчала баушка. Я и выспрашивать не стал. Бог их
знает, стариков етих, как оне с нелинейным пространством общают ся.
Повернулся, да и пошел...
Как бабка сказала -- так и вышло. Через два часа ко всеспатьевскому
погосту тропка та меня и вывела. А там, слышь-ко, вот дело -- из Ярославской
епархии комиссия какая-то приехала к попу Евлампию на предмет религии
разбираться. Я телегу с груздями да лапником возле входу парадного
припарковал, вхожу внутрь. Гляжу -- ругается Евлампий с приезжими, да так,
что иконостас с голосу его и слов, церковным стенам несообразных,
подрагивает.
"Я, -- кричит, -- самозванец?! Да я вам всем хвосты понакручу! Да меня
вам на расправу никто не даст! Да я столько тут уже народу отпел, что вам --
на три реинкарнации, ети мать! Меня в округе все знают! И уважением
пренемалым пользуюсь! Да кроме меня никто так "барина" не играет на Святки!
Да у меня на масленицу блины самые вкусные!" -- ну и все такое прочее.
Я сквозь толпу зевак продираюсь к нему. Встал, значится, в круг (поп
наш гораздо руками машет -- народ и расступился, и ровно пятачок такой
вышел, на коем он с приезжими беседует). Лезу я в карман да и говорю:
"Привет тебе, Евлампий Евстафьевич, от Аграфены Поликарповны!" -- и
крестик-от кипарисовый в лапу ем -- хлоп! Глянул Евлампий на него, да так и
затрясся весь, слова у него где-то под кадыком будто застряли, так и
повалился он на пол, да и заплакал.
А я с груздями да лапником погрузился к шоферу знакомому, та за стакан
до дому и добрался.
А про Евлампия люди сказывали, будто и вправду не поп он вовсе, а
глубоко законспирированный агент госбезопасности. Комиссия та его под белы
рученьки взяла да и увезла в Ярославль. И там он будто во грехах своих
раскаялся и постриг принял с пожизненной епитимьей -- до скончания дней
Святое Слово переписывать. Вопщем, всякое люди говорят.
А я с тех пор в церковь Всеспатьевскую не хожу. Вдруг, думаю, там еще
какая ересь никонианская поселится...
Полевой сезон
(повесть о грустной и тяжкой судьбе светила европейской археологии
Зигмунда Ерофеевича Клодта)
Июнь, 16; пятница
В этот самый день и свела суровая судьба Зигмунда Ерофеевича с
Разнотравiем. Впервые они повстречались по дороге в Болдыри. Братия из
магазину возвращались, а навстречу -- новый приезжий человек. С виду
худенькой, болезненный, в очках, с бородкой -- видно из ентих,
еньтелигентов. Ребяты у дорожки сидят, на холстике сало, яички варены,
немудрена снедь -- как-от приезжего не угостить? Так и познакомились с
великим археологом З. Е. Клодтом. Светилом европейской археологии, доктором
наук, почетным лектором Мюнхенской, Лондонской и Парижской академий, большим
знатоком славянских древностей, а по большей части -- специалистом в
вопросах Етицкой культуры. Приехал профессор на полевые работы в Болдыри по
направлению Академии Наук. Но средств, понятно, не выделили, посему приехал
он на раскопки один. На те самые курганы, что Потурашко на досуге
покапывал.. Оказалось, что енто -- самые что ни на есть курганы
славян-етичей!
Пожалился археолог на горькую долю, отсутствие финансирования и
равнодушие боярское, чем сильно братков разжалобил. Сказал, что определили
его к старичку, что на окраине Болдырей проживает, и что будет весь сезон
копать курганы. Пожалели братки академика, гостинцев ему собрали, обещали
навещать и пособить, ежели что...
Старичок после рассказывал, мол, Ерофеич рюкзаки побросал в хате,
планшет схватил, лопату, и в тот же час на раскоп убежал.
Июнь, 21; среда
Солнце печет немилосердно и свирепо. Ерофеич, с лопухом на голове, в
сапогах, с утра до темна с шанцевым инструментом упражняется. Зажившая было
рана на ноге, след от лопаты, стала нарывать; кашель удушающий мучает
круглосуточно. На попытки Мишани влить в профессора кружку липового отвара,
али зверобойного, тот отмахивается и говорит, что для науки стерпит любые
горести и беды.
Июнь, 28; среда
Всю неделю превозмогая нечеловеческие боли в позвоночнике и
покалеченной руке Ерофеич приступал к расчистке третьего уровня культурного
слоя. В этот день Валдушка решил съездить на тракторе в Хайралово и по пути
забросить археологу картошки и огурцов. Возле брода, на горочке, засмотрелся
на девок да баб Болдыревских, полоскавших белье, и сильно зашиб трактором
профессора, вышедшего помыть лопату в реке. Хотели его в хату
госпитализировать -- но он отказался, ссылаясь на срочность работы и
самопожертвование ради науки. Его перевязали, обработали два больших
фурункула на спине и помогли доковылять до раскопа...
Июль, 11; вторник
По словам старика, Ерофеич полторы недели не вылезал из ямы, накрыв ее
полиэтиленом и спасая от моросящего дождя остатки фундамента древнего
жилища. От сырости и духоты у него усилился изматывающий кашель, и
воспалилась пробитая киркой ступня. Пашка, по утрам прогоняя стадо мимо
раскопа, помогал перевязывать Ерофеичу стертые в кровь ладони. Браткам
профессор пожаловался, что в яме его пахнет прескверно, и выносить это
тяжко.
Июль, 23; воскресенье
Братия, сидя на краю ямы с утра и до обеда, уговаривали светило науки
оторваться от изысканий, подняться на отвал, по-человечески пообедать,
выпить и отдохнуть. Разнотравцы пили и ели до вечера, но профессор не
вылез-таки из ямы. Когда стемнело, друзья пошли к Болдыревским дояркам, а
археолог продолжал работать, запалив керосиновый фонарь.
Июль, 29; суббота
У братиев сложилась забавная традиция проводить выходные возлежа подле
ямы, трапезничая и приглашая Ерофеича разделить удовольствие. Яма уже очень
глубока и голос археолога слышен с трудом. Лишь в глубине виднеется огонек
фонаря и слышится тихий кашель почетного лектора. По утрам Пашка по
привычке, проходя мимо раскопа, спускает в яму корзину с немудреной едой и
молоком. Скоро веревки будет не хватать...
Август, 21; понедельник
Профессор скрылся в земных глубинах. Пашка приспособился еду сбрасывать
в раскоп, предварительно обмотав соломой, дабы не зашибить археолога.
Болдыревский старик отослал личные вещи Ерофеича бандеролью в академию.
Август, 30; среда
После трехдневного ливня произошел небольшой оползень. Его было
достаточно, чтоб начисто завалить раскоп. Братия погоревали о судьбе
Зигмунда Ерофеича, но все уверены, что он жив. Ради науки он все стерпит, и
смерть его не возьмет.
Где он, что с ним? Какие чудеса подземные наблюдает?
Нам это пока не ведомо. Авось где выйдет на поверхность и все
опубликует. Дай ему Бог силы и терпения!
А братки так и ходят к раскопу, веселятся, у почтальонши вестей
спрашивают -- не слыхать ли про Зигмунда Ерофеевича Клодта?
Страшный, да добрый
Ту зиму, как я помню, всю в слободе просидел. В Пошехонь даже и не
неаведывался. Вышли все шабашки да приработки разные. Трое нас в артели
было. Пашка, Валда да я, Рыба. Да так, слыш-ко, добро: одна шабашка кончится
-- тут же жругую предлагают, ежели уже не дожидается. Так и халтурили вроде
без отдыху, а и устали нет. И работать-от втроем весело, чай не первой год
знакомы, да и денех насшибали за ту зиму порядком.
И вот, под конец ужо, в самый лютень, один большой такой заказ был.
Сполнили, ясно дело, без нареканиев -- к халяве не привыкли, -- глядь, а и
нет больше предложений! Ну, мы посидели, прикинули -- хошь не хошь, а целу
неделю зимогорить -- знать сам Бог велел на Воротаевскую Горку ехать,
братков своих проведать. Об ту пору там Славенко с Потураюшком на промысел
оставались -- зверя пушного бить, солонину заготавливать, да и мало ли еще
забот мужику, хошь и зима. Вот и порешили мы: неча мешкать, время упустишь
-- оно опосля тебя непременно накажет, -- пошли на ярмарку сообча, накупили
всякостей, что в деревне зимой не раздобыть, сговорились на час,да и
разошлись по домам.
На другой день чуть заря Пашка ко мне заворачивается: рудзак огромный,
выше головы, утеплился знатно -- еле в дверь пролез. "Собирайся," --
говорит. Ну, я-то с вечера ужо готов. Пожитки упакованы, тулуп надел,
валенки, с рукавицами-от только замешкался -- не вспомню, куды подел.
Спрашиваю:
-- А ты, Пашенька, что же один? Валда-от где?
-- Заболел Валда, однако.
-- Как так заболел?
-- А так вот. Что-то он, видно, вчерася по поводу часу не так
расслышал. Дак, сказывет, как пришел с ярмарки, так сразу лыжи и навострил.
Всю ночь на яме нас прождал, три обоза до Пошехони пропустил. К утру домой
вернулся, тут и слег. Я только вот от него -- лежит, дохает. Ему там и
травы, и мед, а он ирта открыть не может -- крепко, видать, застудился.
-- Ну, ладно, говорю, -- вдвоем попремся. Пусть выздоравливает.
Вот я собрался, на дорожку посидели, как положено, жену, деток
приветил, пошли ужо. Только за порог -- а там дядька Митяй, бежит, запыхался
аж:
-- Куда, -- кричит, -- короеды, намылились? Ну-тко, стой!
Мы ему, значится: так, мол, и так, братцев своих на Горке Воротаевской
попроведать, гостинцев им отвезть, а от них меду да чесноку взять. Ну, и
отдохнуть бы неплохо.
-- Я вам отдохну! -- Митька в ответ, -- Ишь, уработались!
Выяснилось, вопчем, что должно мне, непременно сейчас, записывать одну
песню, и очень важную -- такую, что прямо судьбоносная для всего
Разнотравiя! Ну я че -- верю, конечно, -- что ни говори, а на предмет
судьбоносности дядька Митяй на три сажени глубже нас видит. Соглашаюсь с
каждой репликой. Вопщем, высказал он мне все что думает, пальцем пригрозил:
и думать, мол, забудь -- не тот раз! И убег. Повздыхал я, тулуп скинул,
мешки в угол, табак голантский к Пашке в рудзак переложил, говорю:
-- Видать, одному тебе, Пашенька, выходит братцев проведать. Вот,
табаку им от мово имени принечешь, а то смолят оба как черти, так, поди,
самосад ужо весь приговорили. Приветы, как водится, передавай. Да, гляди, не
забудь от них чесноку привезть. Чеснок весь вышел. Чесноку привези
обязательно!
-- Ладно, -- Пашка говорит, -- про чеснок не забуду, зуб даю.
С теми словами и попрощались.
Вот добрался Пашка обозом до пошехони, а там о Воротаевской Горки своим
ходом иттить надо. Точно не скажешь, иной раз километров двенадцать, а в
другорядь все трыдцать верст пройдешь -- какое настроение. Ну, у Пашки с
ентим порядок -- как воздуху чистого в Пошехони глотнул, так и заулыбался.
Рудзак взвалил на себя, воротник поднял от ветру студеного, и без заминки в
сторону Горки зашагал.
Идет, значит, идет. Песенку про себя напевает, шаги в ритм меряет, ну и
не скушно ему. По сторонам от дороги такая красотища -- ели да сосенки лапы
снежком одели, морозец потрескивает. И так крепко, вишь, что аж и воздух
будто замерз, и все кругом словно хрустальное. Того гляди -- дыхнешь, и
рассыплется! Пашка идет и на всю энту красоту любуется. Ни одного деревца
мимо не пропустит, на все присмотрит, а и шагу не сбавляет -- морозец, вишь,
не велит. "Эх, -- думает Пашка, -- такое кругом великолепие и приятность
глазу, что непременно надо бы зафиксировать на фотоаппарат. Вот бы сейчас
пленочку отщелкать, да и фотографии маме в края чужедальние отправить. Так
бы уж она была рада тау красоту, хоть и не вживую, а увидеть! Ведь
соскучилась, поди ж ты, по русской-то зиме! Но с другой стороны, ежели я
сейчас рукавицы сниму, да в рудзак за фотоаппаратом полезу, а он у меня чуть
ли не на самом дне, так я непременно руки себе отморожу. Тут уж не до
красоты будет. Пожалуй, погожу маненько с фотографиями. Да и не последний,
чай, день зима, будет еще случай. Но, однако ж, та вот, к примеру, сосенка
-- такая уж красавица, а завтра, поди, уж и не будет такого ракурсу..."
Вот размышляет Пашка таким образом -- снимать ему рукавицы или не
снимать, лезть в рудзак али погодить. Тут уж и деревни все кончились --
знать полдороги уже отмахал, -- местя совсем дикие пошли, безлюдные, и
оттого еще первозданней природа и красимше крат во сто. И вдруг -- видит
Пашка: сидит на обочине старик. Прямо так в сугробе и сидит, за посох
держится и волосы у него седые аки сам снег -- так по ветру и развиваются.
Подходит Пашка к нему:
-- Здравствуй, -- говорит, -- дедушко.
Тот ему в ответ?
-- Здравствуй и ты, внучок. -- А сам, вишь-ка, улыбается, а глазами-от
даже будто и посмеивается -- все в них искорки словно проскакивают.
Разноцветные, как солнце на снегу играет.
-- Ты что же, -- Пашка говорит, -- дедушко, такой мороз, а ты вот без
шапки? Застудишь эдак себе голову и захвораешь ведь.
-- Да я, Пашенька, -- старичок ответствует, -- в лесу, вишь, ходил, да
шапку-от и обронил где-то. -- И все так посмеивается будто глазами.
-- Это нехорошо, дедушко, -- говорит Пашка, -- мороз-то вон какой
лютый, совсем беда без шапки. Да и рукавиц-от, вижу, у тебя тоже нету.
Никако и рукавицы где-то потерял?
Улыбается старичок, плечами пожимает. Постоял так Пашка, посмотрел,
совсем ему жалко стало дедушку.
-- На-тко вот, дедко, тебе мою шапку. Да и рукавицы тоже бери, а то --
не ровен час окочуришься тут на обочине, и поминай как звали.
С теми словами надел Пашка шапку свою на старичка, рукавицы ему в руки
сунул, по плечу похлопал:
-- Ну, дедушко, бывай здоров! -- Повернулся, да и пошел дальше: "До
горки Воротаевской не больше поди чем версты три-четыре осталось -- чай не
успею околеть."
Вот уж и ель знакомая -- знать за тем поворотом уже и Горка покажется.
А метса до тогославные, такая красота, что и не сказать, дух захватывает!
Идет Пашка, фотоаппаратом на обе стороны щелкает, радуется. С теми емоциями
и до родной избы дошел. А там Славинка в Заулке дрова колет --
пыхтит-кряхтит, пар от него во все стороны клубится. И Потрурашко тут же --
вышел на крылечко покурить, по лицу видать -- только что алхимию
какую-нибудь новую спакостил -- фартук грязный, физиономия довольная.
Обрадовался Пашка: все дома! Входит в калитку веселый, румяный, тулуп
нараспашку, фотоаппарат в руках -- сразу же вспышкой замелькал -- кого каким
увидел зафиксировал на цветную пленку. Братки сначала испужались не на шутку
-- что за корреспондент такой на хрен? Слава уж и топор чуть было на вспышку
не кинул. Ну да разобрались, узнали, обниматься полезли. Сразу в дом -- там
и самовар горячий, травы хитрые заварены -- блины да пироги кушать,
новостями, какие есть, друг сдругом делиться.
Вот Пашка и давай им чуть не с порога про старичка рассказывать.
Рассказал все как было. И про то как шапку отдал, и про то как сам не
заметил, что фотографировть принялся и не то чтобы не замерз, а даже и жарко
невмоготу стало, что и тулуп пришлось расстегивать.
Выслушали братья повесть Пашкиу, табачку голландского самокруточки
сладили, закурили молча. Пашка смотрит, удивляется:
-- Чтой-то вы, братцы, Притихли? Али что не так?
Затянулся Воротеюшка, выпустил дымок многозначительно, посмотрел какие
очертания причудливые тот под потолком приобретает, да и молвил:
-- Неспроста все это. Ох неспроста.
Володенька тож курит молча и кивает утвердительно. Пашка недоумевает:
-- Да что такое-то? Вы хоть объяснили бы!
-- Непростой, думается мне, старичок это был, -- говорит Воротейко, --
а определенно какой-то знак. Испытывал он тебя, Пашенька, это как я тебе
говорю, верь моему слову. Совсем не простой старичок, а кто-то из этих...
Что-то, значит, должно будет произойти.
Пашка аж побелел весь при тех словах!
-- Да что же такое, ребятушки? Что же теперь будет-то, а?
-- Да ты не бойсь! -- Володя успокаивает, -- Ты ведь правельно все
сделал -- шипки не пожалел, голову отморозить не побоялся. Да и испуг-от у
тебя только сейчас пришел, а это значит, что все ты сделал как нельзя
хорошо. А ежели где шапку свою и рукавицы найдешь безлюдно, ну, к примеру,
хоть на крыльце, то это и вовсе -- очень хороший знак! Так что нынче ложись
спать вон на печку, там тепло, быстро уснешь и на утро уж и вовсе другими
глазами все увидишь.
Вот неделя проходит. Мы с Валдушкой да с Травiным Сергием в
репетиционной чаи гоняем, блины с капустой горячие и всякое такое прочее.
Входит Пашка. Веселый как всегда, румяный, здоровьем от него так и пышет --
сразу видно, на пользу ему в Воротаевскую Горку съездить пришлось, -- и ну
давай тут же про старичка нам сказывать все как допрежь здесь описано было.
Мы слушаем, удивляемся.
-- Так вот, -- Пашка говорит,- и верно, знак ентот хороший был. Я ведь
как приехал, так шапку с рукавицами дома нашел! Как и оказались-то тут, ума
не приложу.
-- Ну и чем же хорош знак-от? Валдушка интересуется, -- Как
прояснил-то?
-- Дак ить, -- Пашка ответствует радостно, -- где шапка с варежками,
там и извещение лежало на N-ную сумму -- мама прислала с исторической
родины... Вот оне, родимые! Теперь и мечту свою давнюю смогу осуществить --
проведу телефонизацию жилплощади. Вот и продюсер столичный тут кстати тоже
неспроста, а очень хороший знак.
Ну, мы все радуемся вместе с Пашкой, удивляемся эдаким мистическим
событиям. Точно -- непростой старичок был! Взглянуть бы хоть на него, какой
он, знаковой дедушко-то, интересно, наверное, постречаться.
-- Вот, -- Пашка говорит, -- я теперь наученный всяким таким хитростям.
Теперь ни одного знака не пропущу. Всем добро делать буду, так что еще лучше
заживем. В смысле денежнаго эквиваленту.
-- Ну, это ты сгоряча! -- Валдушко встревает, -- так совсем нельзя!..
-- Да уж это точно. Так со знаками не обращаются. -- Травiн молвит, --
Оне ведь все наскрозь видют. Могут и осерчать не на шутку.
Я киваю согласно:
-- Верно, Пашенька, от добра добра не ищут -- неспроста в народе
говорят. Да ты чеснок-то привез ли?..
[продолжение грядет...]