кругу, закланялись, покряхтывая, дуя в блюдца, осторожно прихлебывая
вытянутыми губами.
- Четвертый, однако, стакан, - прикинула Настасья.
- Пей, девка, покуль чай живой. Там самовар не поставишь. Будешь на
своей городской фукалке в кастрюльке греть.
- Пошто в кастрюльке? Чайник налью.
- Без самовара все равно не чай. Только что не всухомятку. Никакого
скусу. Водопой, да и только.
И усмехнулась Дарья, вспомнив, что и в совхозе делают квартиры
по-городскому, что и она вынуждена будет жить в тех же условиях, что и
Настасья. И зря она пугает Настасью - неизвестно еще, удастся ли ей самой
кипятить самовар. Нет, самовар она не отменит, будет ставить его хоть в
кровати, а все остальное - как сказать. И не в строку, потеряв, о чем
говорили, заявила с неожиданно взявшей обидой:
- Доведись до меня, взяла бы и никуды нe тронулась. Пушай топят, ежли
так надо.
- И потопят, - отозвалась Сима.
- Пушай. Однова смерть - че ишо бояться?!
- Ой, да ить неохота утопленной быть, - испуганно остерегла Настасья. -
Грех, поди-ка. Пускай лучше в землю укладут. Всю рать до нас укладали, и нас
туды.
- Рать-то твоя поплывет.
- Поплывет. Это уж так, - сухо и осторожно согласилась Настасья.
И чтобы отвести этот разговор, ею то заведенный, Дарья вспомнила:
- Че-то Богодул седни не идет.
- Уж, поди-ка, на подходе где. Богодул когда пропускал.
- С им грешно, и без его тоскливо.
- Ну дак, Богодул! Как пташка божия, только что матерная.
- Окстись, Настасья.
- Прости, осподи! - Настасья послушно перекрестилась на иконку в углу и
неудобно, со всхлипом вздохнула, прихлебнула из блюдца и снова
перекрестилась, повинившись на этот раз шепотком молитвы.
Угарно и сладко пахло от истлевающих в самоваре углей, косо и лениво
висела над столом солнечная пыль, едва шевелящаяся, густая; хлопал крыльями
и горланил в ограде петух, выходил под окно, важно ступая на крепких, как
скрученных, ногах, и заглядывал в него нахальными красными глазами. В другое
окно виден был левый рукав Ангары, его искрящееся, жаркое на солнце течение
и берег на той стороне, разубранный по луговине березой и черемухой, уже
запылавшей от цвета. В открытую уличную дверь несло от нагретых деревянных
мостков сухостью и гнилыо. На порог заскочила курица и, вытягивая уродливую,
наполовину ощипанную шею, смотрела на старух: живые или нет? Колька топнул
на нее, курица сорвалась и зашлась, залилась в суматошном кудахтанье, не
унося его далеко, оставаясь тут же, на крыльце. И вдруг заметалась, забилась
в сенях, наскакивал на стены и уронив ковшик с ушата, в последнем отчаянии
влетела в избу и присела, готовая хоть под топор. Вслед за нeй, что-то бурча
под нос, вошел лохматый босоногий старик, поддел курицу батожком и выкинул в
сени. После этого распрямился, поднял на старух маленькие, заросшие со всех
сторон глаза и возгласил:
- Кур-рва!
- Вот он, святая душа на костылях, - без всякого удивления сказала