ведь." Я пошел с ним на Каланчевку, но, уже садясь в электричку, заметил его
холодный оценивающий взгляд на мой огромный фанерный самодельный чемодан. И
очень ясно услышал голос матери: "Будь осторожен, Славик!" Поезд тронулся, я
выпрыгнул на перрон и пошел назад, не оглядываясь, а тот человек что-то
кричал мне из вагона... Через месяц в электричке на пути в Тарасовку убили
поэта Дмитрия Кедрина, а через год, тоже в августе, сбросили с поезда моего
сокашника Леву Морозова: он ехал на крыше вагона, и два вольных охотника
попросили у него подержаться за ручку чемодана. Лев отделался легко -
полетел под откос, в кусты, ничего не поломал, но чемодана так и не
выпустил...
Последний поезд на моем пути был вполне цивилизованный, с полкой для
спанья (из Армавира до Ростова ехал стоя на одной ноге!) Но мне не спалось,
и где-то после Бологого вышел в коридор, в тамбур. Тянулись поля, перелески,
кое-где еще стояли фанерные таблички: "Осторожно, мины!"
В Ленинград приехали в середине дня. Но и сегодня совершенно ясно
помню, как вышел на Невский проспект и в конце его увидел сияющий золотом
шпиль Адмиралтейства. Многие дома были еще в защитной окраске, но шпиль сиял
победно и жизнеутверждающе.
Шесть месяцев прошли на этом первом этапе. Было голодно и холодно.
"Общага" поначалу располагалась в здании бывшего морского техникума на Косой
линии, угол дома был снесен бомбой, по коридору гулял морозный ветер, и мы
порой оставались ночевать в тогдашнем учебном корпусе на 22-й линии,
прятались от офицеров на сцене актового зала...
Кормежка тоже была не шибкая: тушеные свекольные листья, кислые щи,
хлебушек по норме. Самым любимым был наряд на камбуз или ездить за хлебом в
пекарню, сердобольные работницы совали нам пару батонов или буханок.
Как-то я поехал на грузовике за картошкой в Петергоф. Он тогда был
страшен: окопы, колючая проволока, почти полное разрушение. Кирпич дворцов
превратился не в куски или обломки, а в красную пыль, в песок. До сих пор
изумляюсь, как удалось все это великолепие вернуть к жизни.
Где-то в октябре сорок пятого стало тревожно и опасно: хлынули
демобилизованные и с ними преступность захлестнула. С ней справились быстро
и решительно: образовали "тройки", судили сразу и резко. К Новому году стало
спокойно, начались ночные балы в домах и дворцах культуры.
1946 год я встретил на вахте - попал дневальным по роте. Помню радио,
пели заздравную И.Дунаевского: "Кто в Ленинград пробирался болотами, горло
ломая врагу..." Не мог я знать, сколь тяжким окажется наступающий год для
страны и для меня самого. Неурожай, голодуха, болезнь, больница в Москве
(это случилось по пути из Новороссийска, где тогда жили мать и сестра).
Когда вернулся к ним, стало ясным, что мореходка от меня ушла: туберкулезный
инфильтрат обнаружился, потом - жестокий плеврит, сердце сдвинулось на
сколько-то сантиметров, болело непрерывно, и вздохнуть полной грудью не мог.
Мать плакала, нечем было кормиться. Потом мне еще много болей довелось
испытать, но ту перенес если и не легко, то достойно - не веря в конец
жизни. К осени устроился на работу корректором в газету "Новороссийский
рабочий". Плеврит вылечил туберкулез, отключив легкое, я пошел на
медкомиссию, все обошлось. Написал своему депутату, министру-папанинцу
П.П.Ширшову, за которого голосовал впервые, и он приказал восстановить меня
в мореходке.