Ростислав Титов.
И все-таки море
Посвящается всем, чьи дороги
лежали или лежат в морях
* I *
"На заре туманной юности..."
Старинный романс
"НАЧНЕМ С НАЧАЛА, НАЧНЕМ С НУЛЯ"
"Начнем с начала, начнем с нуля"
В апреле 1978 года мы задержались в Англии, и я понял, что свой
"золотой" юбилей придется отмечать в море. Раньше не раз отмечал обычный
день рождения в море, но тут - все же круглая дата.
Отчетливо понимал, что радостного в этом мало. А получилось очень
здорово и вовсе не печально. Были у меня на этом судне и давние знакомые. Но
большинству я был неизвестен. А в обед по радиотрансляции объявили о столь
знаменательном событии, и морячки мне подарок сварганили: сварили из стали
парусник, укрепили на каррарском мраморе, тонкие золотистые латунные паруса
приделали с латунным же, лихо завернутым вымпелом.
Собрались у "деда", он сказал хорошую речь, подчеркнул мои достоинства
и одним из главных отметил то, что я море не оставляю и даже юбилей в нем
встречаю - и с ними. Потом песни пели, танцевали. Танцевальной музыки не
хватало, и раз десять заводили пластинку "Начни с начала, начни с нуля..."
Очень подходящая оказалась пластинка и песенка на ней...
Начинать с начала жить всем бы хотелось. И это возможно. Но лишь в
воспоминаниях. Однако еще раньше надо определиться: а что у тебя сегодня
есть?
Сейчас, когда мне брезжит семь десятков лет, у меня есть друг.
Мой пес. Собака. Собак я любил всегда. Но, конечно, в предшествующие
годы жизни они не становились главными в моем существовании. Жизнь и люди
занимали все мое существо. На собак я смотрел с улыбкой, и всегда хотелось
подозвать встречного пса и спросить его: "Ну, что надо, бродяга?" И
протянуть открытую ладонь. Открытую ладонь почти всякая собака воспринимает
как жест дружелюбия...
Прошли годы. Десятилетия. Друзья-люди куда-то ушли, пропали.
Испарились. Нагрянули тут еще глобальные перемены - и я оказался за рубежом
родной земли. Прервались даже почтовые связи, которые я, по крайней мере
перед Новым годом, старался поддерживать. Теперь даже если и шлешь письма,
ответов нет. И остался у меня один реальный друг.
Пес Гаврила приходит в мою комнату в 7 - 8 часов и садится у кровати.
Деликатно ждет. Я просыпаюсь и еще несколько минут тоже жду. Потом шевелюсь.
Пес готовно оживает, кладет тяжелую лапу на край кровати. У нас уже
выработался ритуал: я чешу ему под мышкой две-три минуты, глажу уши, и тогда
он довольно урчит, бухается на пол. Досыпать. Рядом не с хозяином (не терплю
этого слова!) - рядом с отцом-другом.
Один друг - собака?
Нет! Неправда. Живут друзья, с которыми провел самые прекрасные годы.
Не все, но многие живут. Некоторых увидел недавно. Четыре месяца назад - это
недавно, если вспомнить, что встретились мы впервые сорок лет назад.
Изумляют цифры: 30-40-50 лет, которые уже прошли в моей сознательной
жизни...
О дружбе много сказано и написано. А где ее границы? Кого можно назвать
другом?
В далекой юности я об этом не задумывался. Получалось само собой: Вовка
Дегтярь стал другом, хотя мы были абсолютно разные. Валера Бондаренко -
тоже, но с ним у нас было много общего. Стаська Стриженюк сам напросился в
друзья, он меня выбрал из тридцати мужиков нашего пестрого конгломерата в
Литинституте, и я не протестовал, он мне тоже пришелся по душе. ПРИШЕЛСЯ ПО
ДУШЕ! В этом все дело.
...Но все это - былое. Прошло 30 - 40 лет. И я вспомнил своих друзей.
ВСЕХ. Хотя - опять не точно. Я их всех всегда вспоминал и раньше, хоть
изредка. Но сейчас они возникли как-то все сразу - без выбора, без расчета.
И о них хочу рассказать.
Два импульса были, пришли.
Первый толчок... Я только что вернулся с моря и в какой-то газете нашел
случайную цитату - ссылку на стихи неизвестного мне поэта. Я вырезал тот
газетный клочок и вложил под стекло стола. Автор - хороший поэт. Старый,
потому что вспоминает в основном ушедших друзей своих. Сейчас, в начале
рассказа, не стану приводить стих полностью. Когда вспомню об ушедших -
приведу. А пока:
Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам? И все ли вы забыли?
Стоп! Остальное - позже.
А второй импульс прозвучал, когда вдруг услышал давнюю кассету,
заправил ее в магнитофон, и молодая еще Алла Пугачева тихим голосом (если бы
она всегда так пела!) выдала потрясающие стихи Беллы Ахмадулиной: "И вот
тогда из слез, из темноты, из бедного невежества былого друзей моих
прекрасные черты появятся и растворятся снова..."
Но была еще одна, главная причина, по которой взялся за эту непростую и
радостную работу. Я приехал в город своей юности, который сегодня - в другой
стране. Странно это, несправедливо, не принимает душа.
Но и город мой прекрасный стал иным. Хотя основа осталась - Нева,
Невский, родные улицы и переулки, с которыми связаны смех и слезы прошлого.
Уже несколько месяцев пытаюсь найти тональность, стиль, манеру рассказа
о своих друзьях. Уверен, что они не признают сентиментальности. Слюни и
сопли пускать не стоит. А ведь тянет!
Все они достойно прожили свою жизнь. На разных должностях и в разных
конторах - они РАБОТАЛИ. Сразу признаюсь: мне ближе и понятнее те, кто ходил
по морям и океанам, пусть не обижаются избравшие сухопутную дорогу. Я ведь и
сам "полуморяк", всегда это понимал и переживал от понимания этого. Утешал
себя сознанием: когда бывал в море, становился другим. Лучше, чище, светлее.
В этом - главная прелесть морского существования...
У нас была лишь одна общая встреча, сбор, не ставший "традиционным".
Собрались через двадцать лет после окончания "альма-матер" - в мае 1972
года. Все было чудесно, но теперь, задним числом, понимаю: на некоторых,
тогда еще живших, лежала печать ранней смерти.
Боб Лавров, "Лавруха", "Паганель"... Почти десять лет назад он мне
явился. В июне 1985 года, в Ленинграде.
Иду Приморским парком на стадион. Густые березы задевают ветками лицо,
напоминая о себе. Эти березки - тогда они были тоненькими нежными саженцами
- мы вкапывали в землю тут в сорок седьмом, на субботнике, в октябре,
кажется, - поздней уже осенью. Много смеялись, веселились. Борьке Лаврову по
прозвищу Пага (от "Паганеля") кричали: "Пага, хватай вагу!" Вагой называлась
длиная палка, используемая как рычаг.
Нет уже Борьки-Лаврухи-Паганеля, в земле он, сам стал деревом,
березкой...
Еще один Борис... не буду называть его фамилию, потому что прославил ее
сын Бориса на рынке рок-музыки, активно мне не близкой.
Борис-отец занимал тогда хорошую должность, придворного фотографа
привел, который нас снимал на "традиционном сборе". Но и он, Борис-старший,
уже назначил себе путь к скорому концу.
Ося Эльпорт малость на меня обиделся, когда я читал стишки "по поводу",
в которых высказал мысль, что мне особенно дороги "водоплавающие". И его
нет, трагично и страшно умирал.
Мишаня Вершинкин приехал из Москвы, когда мы собрались в ленинградском
"Метрополе". И тоже на меня обиделся, так как "Поздравительную поэму"
прислал ему из-под четвертой копирки, слабая получилась печать. Нет уже и
Мишани.
Еще один Миша - Павлов. "Балтфлот", по нашей терминологии. С ним
виделся в 60 -70-е годы неоднократно. Училище окончил с блеском, редких
способностей был парень. Языки изучал за два-три месяца. Вознесся поначалу
до представителя министерства (или Совфрахта?) в Амстердаме. А потом
покатился по наклонной. Недавно прошел слух: покончил с собой.
И Кирилл - один из моих "выбранных" друзей в 50-е годы. О нем не хочу
много говорить, пытался его образ "увековечить" в своей книге. Конец его был
тот же - распад личности.
...Но надо ли вспоминать вот так, с самого начала тех, кого уже нет с
нами? Леню Масленцина, Боба Федотова, Адика Новикова, Вовку Ананьина, Диму
Данилова. Валю Бондаренко, Леву Морозова, Игоря Дегтярева...
Нехорошо, сваливаю всех в кучу, а ведь они были личностями. Дальше о
них скажу еще.
А пока - окончание того стихотворения, что лежит под стеклом моего
письменного стола:
Теперь вам братья - корни, муравьи,
Травинки, вздохи, столбики из пыли.
Теперь вам сестры - цветики гвоздик,
Соски сирени, щепочки, цыплята...
И уж не в силах вспомнить ваш язык
Там, наверху, оставленного брата...
Ага! Должен вспомнить мой язык "оставленных братьев"! Независимо от
того, как бывало раньше, как к ним относился и чем они согрешили против
нашего разнокалиберного сообщества.
Грехи - они ушли в прошлое. Осталась ПАМЯТЬ. Потому и берусь за эту
работу - за рассказ о том, как жили, любили, трудились мои друзья в 1946 -
52 годах и потом - в другие годы ХХ столетия.
Мы жили в великой стране. На этом определении настаиваю. Страны этой
нет, ее развалили мелкие, никчемные людишки. Но то, что им это удалось, тоже
невесело: значит, не твердая, не стойкая была страна. Значит, мы все, жившие
в ней, не оказались достойными продолжить ее существование.
Это - отнюдь не призыв к покаянию. Не могу слышать этого слова. В чем я
должен каяться? Что не пошел штурмовать Кремль, когда моего отца загребли, а
мне было девять лет?
Но странно: такое признание добавляет достойности, не хочется
перекладывать вину на других, сам виноват тоже...
И все равно, из тех шестерых друзей, которых видел в июле-августе 1994
года, почти все убеждены, что наша страна была великая и жизнь наша была
правильная. Индивидуальная жизнь каждого из нас.
На ум сразу приходят сомнения: это все от ностальгии по молодым,
прекрасным годам. Люди всегда видят свои юные годы прекрасными.
Впрочем, пусть в этих сложных категориях разбираются специалисты -
социологи и психологи. Моя задача проще: рассказать о том, какими мы были.
Чем жили. Что любили - кого любили.
А я - понял сегодня - люблю всех, рядом с которыми провел чудесные
шесть лет. Стишки сочинил когда-то:
Бедны мы были, без квартир,
Без денег, славы и почета...
Но это тоже значит что-то,
Когда на всех - один сортир...
С нашего быта, с того, как мы жили, и начну. Хотя нет, сначала придется
рассказать о себе. ВРЕМЯ, ЭПОХА нам достались не простые, уникальные. Тут -
слава и сияние, и беды моей страны. В училище, созданное в 1944 году и
получившее наименование Высшего мореходного, мы пришли разными путями. У
меня так было...
ЭПОХА
Годы 1945-46. Сегодня уже позади 1994-й. Нет почти ничего впереди. А
тогда - многое нас ожидало, вся жизнь.
Тогда у меня позади было детство - привольное, деревенское, с босыми
ногами, с футболом, походами в лес, с коньками и лыжами зимой, с дивным
парком бывшего имения князя Вяземского напротив нашей школы, через пруд.
Сестра была старше меня на четыре года. Ее одноклассники, красивые,
большие, сильные ребята, запомнились... не то слово - стоят в памяти, как
живые. И удивительно, чем дальше ухожу от них по времени, тем они осязаемей
и четче возникают, стоит лишь закрыть глаза...
Из них в живых к сорок пятому году остались двое или трое. Восемь лет
назад, когда последний раз выходил на связь с последним, он рассказал, как
приезжает 9 мая каждого года в поселок своей родной фабрики имени
1-го мая, где жил и где стоит скромный обелиск со звездой и доска с
фамилиями погибших...
А у меня к концу войны были две эвакуации, голодные и холодные 42-й и
43-й годы в оренбургских степях, переезд на Кубань, на мою формальную
родину, горная станица Передовая, утопающая весной в цветущих садах,
холодный и стремительный Уруп, впадающий у Армавира в Кубань, первая любовь.
И отъезд - в августе 1945 года.
Почему поехал в мореходку и в Ленинград? Моряков в моей родословной не
было никогда. Отец, как я узнал через сорок лет, вообще не любил воды.
Может, потому, что в детстве тонул в реке. А я просто обожал географию, мог
часами путешествовать по атласу, читать дивные названия: Финистерре, мыс
Гаттераса, остров Мадейра... Тянуло постоянно к путешествиям, к перемене
обстановки.
Награжден я был золотой медалью, которую только что ввели, снял
несколько копий с аттестата зрелости и послал в пять или шесть вузов -
связанных, как казалось, с поездками и странствиями: геологоразведочный,
гидрометеорологический, железнодорожный, авиационный. И в образованную
недавно мореходку в Ленинграде. До Одессы было ближе, но хотелось на Неву,
да и знакомые там жили. Первым пришел вызов из Ленинграда.
Мать осталась в станице, провожали меня в Армавире сестра и первая
любимая, она пришла в голубом платье и туфлях на высоких каблуках, и оттого
казалась взрослой и уверенной... да такой для меня и была всегда. Больше мы
с ней не увиделись.
До Питера добирался на "перекладных": Армавир, Ростов, Москва. От
Ростова ехали в больших товарных вагонах, в Москве я торопился и не попал
даже к тете, сестре отца.
Хорошее было время. Навстречу - эшелоны с демобилизованными, с
гармошками и аккордеонами, с песнями. На мне - костюм новый, продал в
Армавире на базаре мешок картошки и купил костюм. И ботинки целые. А весь
десятый класс я проходил в старых валенках без галош и летом - босиком...
вот жили мы! А тут мать наскребла денег на дорогу, поесть было что и на что.
И жизнь мне мама спасла тогда, в Москве. Не сразу достал билет на
ленинградский поезд, предстояло ночевать на вокзале. Ко мне подсел мужчина,
разговорился и предложил поехать к нему - кажется, в Текстильщики или
Царицыно. Он был ласков и внимателен, тот человек: "Зачем тебе мучиться?
Завтра утром вернешься. А ночь нормально проведешь, накормлю, голодный
ведь." Я пошел с ним на Каланчевку, но, уже садясь в электричку, заметил его
холодный оценивающий взгляд на мой огромный фанерный самодельный чемодан. И
очень ясно услышал голос матери: "Будь осторожен, Славик!" Поезд тронулся, я
выпрыгнул на перрон и пошел назад, не оглядываясь, а тот человек что-то
кричал мне из вагона... Через месяц в электричке на пути в Тарасовку убили
поэта Дмитрия Кедрина, а через год, тоже в августе, сбросили с поезда моего
сокашника Леву Морозова: он ехал на крыше вагона, и два вольных охотника
попросили у него подержаться за ручку чемодана. Лев отделался легко -
полетел под откос, в кусты, ничего не поломал, но чемодана так и не
выпустил...
Последний поезд на моем пути был вполне цивилизованный, с полкой для
спанья (из Армавира до Ростова ехал стоя на одной ноге!) Но мне не спалось,
и где-то после Бологого вышел в коридор, в тамбур. Тянулись поля, перелески,
кое-где еще стояли фанерные таблички: "Осторожно, мины!"
В Ленинград приехали в середине дня. Но и сегодня совершенно ясно
помню, как вышел на Невский проспект и в конце его увидел сияющий золотом
шпиль Адмиралтейства. Многие дома были еще в защитной окраске, но шпиль сиял
победно и жизнеутверждающе.
Шесть месяцев прошли на этом первом этапе. Было голодно и холодно.
"Общага" поначалу располагалась в здании бывшего морского техникума на Косой
линии, угол дома был снесен бомбой, по коридору гулял морозный ветер, и мы
порой оставались ночевать в тогдашнем учебном корпусе на 22-й линии,
прятались от офицеров на сцене актового зала...
Кормежка тоже была не шибкая: тушеные свекольные листья, кислые щи,
хлебушек по норме. Самым любимым был наряд на камбуз или ездить за хлебом в
пекарню, сердобольные работницы совали нам пару батонов или буханок.
Как-то я поехал на грузовике за картошкой в Петергоф. Он тогда был
страшен: окопы, колючая проволока, почти полное разрушение. Кирпич дворцов
превратился не в куски или обломки, а в красную пыль, в песок. До сих пор
изумляюсь, как удалось все это великолепие вернуть к жизни.
Где-то в октябре сорок пятого стало тревожно и опасно: хлынули
демобилизованные и с ними преступность захлестнула. С ней справились быстро
и решительно: образовали "тройки", судили сразу и резко. К Новому году стало
спокойно, начались ночные балы в домах и дворцах культуры.
1946 год я встретил на вахте - попал дневальным по роте. Помню радио,
пели заздравную И.Дунаевского: "Кто в Ленинград пробирался болотами, горло
ломая врагу..." Не мог я знать, сколь тяжким окажется наступающий год для
страны и для меня самого. Неурожай, голодуха, болезнь, больница в Москве
(это случилось по пути из Новороссийска, где тогда жили мать и сестра).
Когда вернулся к ним, стало ясным, что мореходка от меня ушла: туберкулезный
инфильтрат обнаружился, потом - жестокий плеврит, сердце сдвинулось на
сколько-то сантиметров, болело непрерывно, и вздохнуть полной грудью не мог.
Мать плакала, нечем было кормиться. Потом мне еще много болей довелось
испытать, но ту перенес если и не легко, то достойно - не веря в конец
жизни. К осени устроился на работу корректором в газету "Новороссийский
рабочий". Плеврит вылечил туберкулез, отключив легкое, я пошел на
медкомиссию, все обошлось. Написал своему депутату, министру-папанинцу
П.П.Ширшову, за которого голосовал впервые, и он приказал восстановить меня
в мореходке.
Январь 1947 года выдался морозным, снежным. Ехали с сестрой, она
перебиралась к подруге в Таллинн, спасаясь от голодухи. В Ленинграде
провожал сестру на Балтийском вокзале и начинал свою основную жизнь - в
мореходке. О ней и будет главный рассказ впереди.
Но сначала все же об эпохе. О той, которую уже десять лет проклинают,
клеймят, обливают грязью. А заодно - и всех, кто в ней жил.
Сталин, репрессии, КГБ... Да. Но мы как-то об этом не думали. Вернее,
это было где-то "за кадром". Я ведь тоже потерял на этом отца... Но была
цель: восстановить страну. И твердая уверенность: все будет хорошо, надо
лишь восстановить. А для этого - работать.
И мы в мореходке, в первую зиму сорок пятого - сорок шестого года,
работали: надо было восстанавливать свой дом, были у нас четыре роты, одна
работала, три учились... И с одежкой сложности возникли: выдали нам в первую
зиму черные морские шинели и - серые солдатские шапки.
Ленинград поднимался на удивление быстро. О блокаде как-то тогда мало
вспоминали. Те, кто ее пережил, не любили вспоминать, а мы не слишком
расспрашивали. Правда, когда чистили подвал в корпусе на Косой линии,
обнаружили трупы умерших от голода. И помню, что с уважением относились к
властям - к председателю горсовета Попкову и к А.А.Кузнецову, первому
секретарю горкома. Но когда их "разоблачили" в 1949 году, это прошло
незаметно, особых разговоров не возникло.
Боялись мы? Нет, чувства, ощущения страха не помню. Возможно, по
молодой глупости. Нашли летом сорок восьмого года в тумбочке дневник парня с
судомеханического факультета, Толика Хаберева, где он непочтительно
отзывался про И.В.Сталина, вернули Толе, обругав его. Впрочем, он все же
получил срок, уже будучи на пятом курсе. Больше не припомню среди нас
пострадавших от "культа"...
Но хватит про эпоху - про наше житье-бытье расскажу.
КАК МЫ ЖИЛИ
Наша "альма-матер" довольно скоро вышла на одно из первых мест по
популярности среди юной и прекрасной половины Ленинграда. Вероятно, и
потому, что наши ребята уже со второго курса плавали за рубеж и могли
привезти ценные подарки.
Да, кстати о ценностях. В сорок пятом - сорок седьмом годах, до отмены
карточной системы, важнее всего были продукты: мука, тушенка, спирт и
вишневка (из Польши возили отличный спирт и чудесную вишневую настойку). Еще
- наручные часы "Омега". Позже на первый план передвинулись шмутки, да это
особая статья, неохота ее касаться.
Обнаружились у нас и конкуренты: Арктическая высшая мореходка на
Заневском проспекте, она проходила по ведомству великого хозяйственника И.
Д. Папанина, там носили двубортные шинели и офицерские фуражки, а мы -
однобортные матросские и бескозырки. Но особенно враждовали наши с
"фрунзаками". Теперь думаю, что это как у собак, которые не могут поделить
территорию. Мы не могли поделить Васильевский остров, а в 500 метрах от
нашего общежития находился Кировский дворец культуры со знаменитым Мраморным
танцзалом, и уж здесь мы считали себя хозяевами. Дело доходило до мордобоев
и крови. Через много лет я познакомился и подружился с некоторыми тогдашними
курсантами из училища имени Фрунзе, вместе удивлялись: чего делили?
Очень ясно стоит в памяти денежная реформа и отмена карточек на
продукты в декабре 1947 года. До этого мы, безденежные, торговали хлебом:
вечером свою пайку "черняшки" (200 граммов) не трогали, шли к булочной и там
продавали за 5 - 10 рублей. Этого как раз хватало на билет в кино или на
танцы в Мраморный. А с отмены карточек сразу, наутро, в магазинах появились
белые батоны в нежном мучном пушку, баранки, печенье, колбаса...
Знаю, что меня сейчас разоблачат: а ты видел, как жили в деревнях
крестьяне тогда? Но крестьян во все эпохи жали и давили больше всех, еще от
княжеских и царских времен. И сегодня их кроют: просят, мол, дотаций, а сами
ленятся, все проваливается в тартарары...
Но вот в войну, в эвакуации, местные сельские жители в тылу находились
в гораздо лучших условиях - огород, родичи. Огороды спасали и нас во всех
переездах, мы с матерью что-то выращивали, в первую военную зиму выручила
тыква, лишь она и уродилась тогда в оренбургских степях. Но реформа сорок
седьмого года была все же великим достижением, сразу после неурожая решиться
и провести такое - подвиг!
Впрочем, ничего я не доказываю, не пытаюсь доказать. Просто
рассказываю, как запомнил, что пережил.
...Когда я начал свою вторую жизнь в мореходке, со жратвой стало
полегче. По праздникам еще выдавали заморские пайки - уругвайский фарш или
американскую тушенку. Но кое-кто из наших, обладающих повышенным аппетитом,
все равно страдал. Поэтому распространилась практика "завещания" вечерних
порций - от уходивших на "сквозное" увольнение ленинградцев. Иногда
претендентов бывало больше, чем убывших, и возникали конфликты - кому-то не
хватало ужинной порции. Привилегиями пользовались наши футболисты, им
полагался"доппаек" - колбаса, масло, консервы. Но им никто не завидовал.
Потому что футболистов любили и уважали. Их поддерживал наш начальник -
Михаил Владимирович Дятлов. О нем еще расскажу подробнее, он того
заслуживает.
С начала 1948 года мы переехали в новый пристроенный корпус к общежитию
- громадный кубрик, где размещались две роты, что-то около 150 человек. Об
этом в моей "поэме" тоже есть строки:
И койки близко, ряд за рядом,
И "оверлеевский" куплет,
Что был для нас святым обрядом
Все шесть далеких дивных лет...
Для подкрепления потолка в кубрике, по его середине, стояли восемь
солидных столбов. Они чуть позже тоже вошли в наш фольклор - это в связи с
кипучей деятельностью ротного командира, старшего лейтенанта "Яна Яновича"
Корнатовского. Был он строг, порой - до беспощадности. Вообще проблемы
дисциплины стояли у нас остро всегда. Формально наш статут значился не
военным. Но училище было "закрытого типа", параллельно нас готовили и к
военной службе - в запас. Набор дисциплинарных наказаний, впрочем, был не
богат: сначала, до середины второго курса, еще существовала своя, домашняя
гауптвахта - на первом этаже, у входа в общежитие. Вообще-то сидение там
напоминало внеплановый отдых: койка, паек обычный и - ничегонеделанье. Худо
было другое: направляемые на "губу" подлежали стрижке "под ноль". На
каком-то периоде, когда "губу" уже прикрыли, то есть сидеть стало негде,
наказание это оставалось и ограничивалось стрижкой наголо. Сам старлей
отводил нарушителя к парикмахерше, в подвальчик учебного корпуса, и лично
присутствовал - до тех пор, пока не проводился первый сквозной стежок по
буйной шевелюре страдальца. Мне эту процедуру пришлось пройти где-то в
начале второго курса, и моя девушка визжала и стонала от горя, увидав мою
сияющую голову.
Наш ротный уделял много внимания "наглядной агитации" и оформлению
огромного кубрика. Из фанеры были выпилены и довольно искусно раскрашены все
боевые ордена Советской Армии, они висели на переборках. Любивший точность и
порядок старлей сделал опись имущества кубрика и выставил ее на одном из
столбов. В конце описи так и значилось: "Столбы для поддержания потолка - 8
(восемь)". Кто-то из обиженных "Корнатовичем", приписал ниже: "Дуб
Корнатовский - 1 (один)".
Но надо все же признаться: ротный о нас и заботился, следил, чтобы
вовремя выдавали сменную форму, проверял, как кормят. Опорой ему, конечно,
были фронтовики, их оказалось в нашей роте пять-шесть человек: старшина Толя
Гаврилов, командир взвода Коля Гребенюк. Потом главным стал Ваня Сепелев,
который старше нас был лет на шесть-семь.
По утрам полагалась физзарядка, за ее исполнением следил кто-либо из
старослужащих. Понятно, увиливали всеми способами, прятались под лестницей,
норовили сачкануть.
Переход утром с 22-й линии на Косую тоже до четвертого курса был общим,
строем. Вот тут-то и пелся упомянутый "Оверлей". Где-то после читал, что
пришел он из царского прошлого - то ли из Морского корпуса, то ли из
Духовной семинарии. Весь текст не помню, но мотив был вполне маршевый,
"строевой":
Пошел купаться Оверлей,
Оставив дома Доротею.
С собою пару пузырей - РЕЙ!
Берет он, плавать не умея...
Дальше там в песне Оверлей потонул, так как "голова тяжельше ног, она
осталась под водою". И финал был трагичен: супруга Доротея, "ноги милого в
пруду узрев, окаменела". И потом:
Прошли года - и пруд зарос,
И заросли к нему аллеи,
Но все торчат там пара ног
И остов бедной Доротеи.
Чепуха все это, мелочи? Возможно. Молодые души надо было чем-то
занимать, отнюдь не вся наша энергия уходила на учение. Но сегодня мне любая
мелочь и чепушинка из того времени драгоценна. Как еще одна песня, почти
гимн мореходки, сочиненная, между прочим, ставшим затем солидным профессором
и начальником ЛВИМУ А.В.Жерлаковым:
Коряги-мореходы,
Мы жизнь ведем в походах,
Как шведы погораем иногда.
Не плачем о красотках,
Мы любим пиво-водку -
И им не изменяем никогда...
А теперь пора рассказать о тех, кто нас учил.
УЧИТЕЛЯ
Еще с детства я дал себе клятву: никогда и ни за что не стану учителем!
Потому что наблюдал, каких тяжких трудов и переживаний стоит эта профессия
моей матери, принявшей на себя педагогическую миссию с двадцати лет. Был,
правда, этап, когда помогал маме проверять тетрадки и еще - подхалтуривал,
давая уроки по алгебре и геометрии лодырям из богатых семей.
А в возрасте 26 лет вступил на тот же путь. В общем-то, от
безысходности: плавать мне не светило, "мешок не развязывали". Перебрался в
Таллинн и... 35 лет оттрубил педагогом. Правда, не в школе, а в "Родном
Таллиннском мореходном училище", как его называл известный эстонским морякам
"папа Аносов".
Как работал - не мне судить. Около двух тысяч мореходов-судоводов через
меня прошли. Еще недавно половина капитанов Эстонского пароходства - из них.
Вроде бы уважают меня. Пять учебников написал. Учил моряков, как не
заблудиться в океане. Не жалею об этом ничуть.
Но интересно - и странно! - что когда ушел на "заслуженный", не скучал
и не тосковал по своей работе ни капельки. Для себя это определил так:
иссяк, выплеснулся без остатка. А в глубине души и совести живет мыслишка,
что не мое это, не склонен я быть не просто лектором, излагателем научных
мыслей, но еще и воспитателем...
Кстати, мой сокашник Владька Есин, став старпомом, пришел в Таллинн на
своем "Либерти" в 1958 году и признался: "Все нормально, но вот еще надо и
воспитывать экипаж - не терплю этого!" Но он до сих пор (июль 1994 года)
капитанит.
А нас в те годы воспитывали не шибко-то. Скорее, воспитательный момент
обеспечивался самим духом мореходским - вольным, веселым, легким, но и
строго-суровым. Присловие у нас было в трудные жизненные моменты: "А,
отмахнемся!" И отмахивались - от тяжкого, сложного, непонятного. Или шли ему
навстречу, продирались сквозь трудности, роняя клочья мяса и шерсти...
Отвлекся сейчас не случайно, а чтобы обосновать дальнейший рассказ о
наших учителях, которые нас встретили, когда мы со всех концов страны
собрались в сорок пятом - сорок шестом годах в Ленинграде, дабы научиться
премудростям судовождения. Хотя, конечно, переношу свой многолетний опыт на
прошлое и потому могу стать излишне строгим и требовательным. Или стать
обвинителем.
Да нет! Особенно резким не буду, так как все мои учителя - уже в ином
мире. Но тогда они жили, учили нас, встречали ежедневно. И проводили в
большую жизненную дорогу.
Начать надо с Михаила Владимировича Дятлова. Он и не учителем, строго
говоря, был нашим. А - начальником ЛВМУ. Тогда, после войны, возникли разные
новые звания-должности, так вот у Михаила Владимировича было звание
"генерал-директор". Он - из механиков, что-то, кажется, преподавал. Но для
нас был прежде всего папой, отцом, самым главным. О любви вряд ли говорить
приходится, но уважали его весьма. И считали своим, что ли. Не в последнюю
очередь потому, что имел М.В. Дятлов склонность к пиву и к еще более крепким
напиткам, встречались с ним в пивнушке на 17-й линии неоднократно. Много
позже, когда он уже не был начальником, его прислали в Таллинн для какой-то
инспекции нашей мореходки. Поезд пришел рано, в шесть часов, и утром я его
застал в преподавательской, радостно подбежал, а он сокрушенно и сердито
объявил: "Что у вас за город? В шесть утра - и опохмелиться негде!"
На наши судьбы Михаил Владимирович влиял сильно и, как правило,
положительно. По себе знаю.
В сентябре 1948 года я проходил комиссию на визу, чтоб получить
разрешение на плавание за рубеж. Обставлялась эта церемония в те времена
пышно и угрожающе-угрюмо. В громадном кабинете красного здания морского
пароходства на Межевом канале, 5, в Ленинграде, за длинным столом сидела
комиссия, человек пятнадцать, из них половина - в погонах с голубыми
кантами. А проверяемых, нас, второкурсников, сажали на стул против всей этой
суровой компании и начинали... допрос, иначе не скажешь.
Не запомнил всех вопросов к себе. Впрочем, почти сразу
поинтересовались, где мой отец, и я четко ответил, что умер в 1939 году. Тут
же стали допытываться - где умер, почему, не судился ли. А я твердил все то
же: не знаю, нам не сообщали, никаких документальных подтверждений моя мать
не получала (и это было абсолютно верно!). Довольно скоро предложили
удалиться. На следующий день я пошел к начальнику училища. Спросил, что мне
теперь делать, и Михаил Владимирович ответил просто: "Как хочешь. Отчислять
тебя я не буду. Но виза тебе не светит, как сам понимаешь". И я сказал:
"Хочу продолжать учебу!" Потом еще через дядю девушки, в которую тогда был
влюблен, служившего в Большом доме на Литейном проспекте, попытался что-то
выяснить, но дядя посоветовал хмуро: "Не рыпайся!"
А в 1964 году я приехал в Ленинград на празднование 20-летия мореходных
училищ. Этот праздник был едва ли не главным для нас - 5 марта. Убил его И.
В. Сталин, подогнав свою смерть под эту дату. Но двадцатилетие отметили
торжественно и достойно, собрание проводили во Дворце моряков на Гапсальской
улице. Михаил Владимирович запоздал, и когда явился, его под руки и под
аплодисменты препроводили на сцену.
Летом 1970 года я навестил М.В.Дятлова дома, он жил в новом здании во
дворе общежития на 21-й линии. Привез ему в подарок свою книгу, где он
выводился в эпизодах под именем Владимира Михайловича. И он, и его жена уже
сильно болели, в комнате было темновато и затхло, он меня послушал полчасика
и был очень тихим, грустным. Вскоре после той встречи он умер.
Среди наших учителей-воспитателей было немало ярких личностей.
По-разному ярких. Прежде всего надо вспомнить декана судоводительского
факультета Топельберга (плохо - забыл его имя!). Как будто по национальности
был чуть ли не шотландцем, а в молодости еще и в анархистах состоял, что
позже испортило ему карьеру. И внешность у него была шотландская или
английская: строгий, без улыбки, в очках. Читал электронавигационные
приборы, предмет знал блестяще. Не припомню, чтобы навредил кому-либо
сильно. Звали мы декана коротко: "Топ".
Когда мы добрались до старших курсов, деканом стала Анна Ивановна
Щетинина, одна из немногих капитанов-женщин в мире. Мне довелось даже
немного поплавать под ее командованием - на практике летом 1949 года
совершить рейс от Мурманска до Архангельска. Боцман парохода "Баскунчак",
морячина еще с двадцатых годов, трепетал перед Анной Ивановной. Но в училище
она не была чрезмерно суровой, а ко мне вообще отнеслась подчеркнуто
внимательно и добро.
Владимир Владимирович Александровский - высокий, полный, большой
диалектик. Вел теорию девиации, после я преподавал эту науку в Таллиннской
мореходке. Лекции "Александрович" читал небрежно, между прочим, но знал дело
хорошо. И с ним я встретился, уже сам будучи педагогом, приезжал он к нам
председателем госкомиссии. Мы ему банкет организовали, в этих делах Владимир
Владимирович был мастак и знаток. Написал неплохой учебник по навигации, лет
десять по нему учили ребят... Да, в коротком промежутке, уже когда мы ушли
из мореходки, В.В.Александровский возглавлял Академию морского транспорта -
учебное заведение для повышения квалификации больших начальников. Вот эта
работа была для него - солидности, представительства в нем хватало.
Почему-то запомнился химик - профессор Сердюков. Наверное, потому, что
его охмурила лаборантка кабинета химии, какой-то скандал случился.
Когда я пришел в Таллиннское училище, главным моим предметом стала
мореходная астрономия (астронавигация, как ее называют на ВМФ). В ЛВМУ ее
вел капитан 1 ранга Александр Петрович Гедримович, воспитанник Морского
корпуса еще царских времен. В нем, как и в професорах Б.П.Хлюстине и
А.П.Ющенко, тоже вышедших из Морского корпуса, присутствовала глубокая
интеллигентность, и они казались несколько возвышающимися над нами. Да так и
было - они ведь пришли из другого мира. Но все были прекрасными знатоками
своего дела, специалистами высшего класса. И с милыми, забавными привычками,
которые запоминаются всегда надолго. Александр Петрович любил и часто
использовал такую приговорку: "Моряк должен быть шустрым, а не ЛОПУ..." И мы
хором рявкали: "...ХОМ!!!" И еще у него к концу лекции на кончике носа
зависала трогательная, вовсе не противная капелька...
Практику астрономии с третьего курса вел Б. И. Красавцев. О нем еще
скажу. Когда я, работая над учебником, познакомился с ним поближе (даже в
море пару раз ходили вместе), оценил тщательность, строгость в научных
вопросах и делах с его стороны. От него имел много ценной помощи и горевал
искренно, когда Борис Иванович так рано ушел из жизни.
Совсем не запомнились военные преподаватели, а у нас на курс
милитаристской подготовки отводилось немало времени и внимания. Кавторанги и
майоры, как потом и в ТМУ, читали лекции по конспектам, не отрываясь от
тетради (так полагалось по методике военных кафедр), и это нам, естественно,
не нравилось. Потому, видимо, придя в ТМУ, я дал себе зарок: не заглядывать
в конспект. Есть такой преподавательский афоризм: учитель должен знать
материал хотя бы на один урок раньше, чем ученики.
Елену Михайловну Кабировскую вспомнить надо обязательно. Должность
звучная - флаг-секретарь начальника ЛВМУ. Знала в лицо и помнила фамилии
сотен курсантов. Когда я через год, в январе 1947 года, пришел в приемную,
спокойно приветствовала: "А, Титов, добрый день!" И всегда была готова
помочь-протолкнуть курсантский рапорт побыстрее...
Получилось у меня, что все наши педагоги-лекторы были отличные
специалисты. Почему же тогда, придя на флот, я обнаружил, что совершенно не
имею практических навыков? Так как попал на пассажирский пароход сразу на
две должности - III и IV помощников, понадобились два умения: печатать на
машинке и считать на счетах. Этому нас не научили. Между прочим, лет
двадцать в ТМУ мы пробивали через московское начальство право и время для
обучения курсачей этим операциям. Так и не пробили. А мне помогло то, что
плавал на Севере, архангелогородцы - моряки прирожденные, воспитывали меня
деликатно и сурово, как щенка, которого швыряют в воду, чтобы плавать
научился. Полагаю, то же почувствовали все мои друзья, связавшие свою судьбу
с морем, и все они быстро и успешно преодолели эту преграду. Иначе бы не
пребывали в капитанских должностях по 20-30 лет.
Говорят, на японском военном флоте есть такая традиция: самый главный
адмирал командует "Смирно!" и выходит к трапу, когда на борт его корабля
вступает бывший учитель. И сейчас я мысленно подал себе ту же команду, когда
впускал в свои воспоминания давних учителей.
Когда встречаю сегодня бывших моих воспитанников, ставших большими - по
заслугам! - людьми, не испытываю никакой ревности, а только радость и
гордость. Это не кокетство, не хвастовство, ей-богу - говорю искренно.
"ЧЕ-ПЕ" ГОРОДСКОГО МАСШТАБА
Ладно, сейчас понятно: хочется сказать как можно больше теплых слов
тем, кто тебя учил. А в то время - были ли мы столь благодарными и
благородными? И вообще - старались ли, усердными ли были? Добросовестными
учениками?
Всякими. И даже каждый отдельно взятый из нас - всяким-разным бывал.
Трое-четверо упорно грызли гранит науки всегда, постоянно. За что сразу
получили прозвище - "чугунки". Мол, в одном месте у них налит чугун, к
лавке-сидению притягивает. Нехорошее, конечно, прозвище, неблагородное.
Однако среди молодых благородства искать вряд ли стоит.
Своим уважаемым наставникам мы организовали большой "трабл". Когда
большинству из нас исполнилось по двадцать лет, в январе-феврале 1948 года,
наша мореходка прославилась на весь Ленинград. Рассказать об этом надо бы в
стиле официального расследования. Но как оно точно проходило, трудно теперь
определить. Тем более, сам я волею судьбы оказался в этой эпопее
зрителем-наблюдателем, вовсе, впрочем, не посторонним. И скорее мое
повествование надо рассматривать как информационно-хроникальное
исследование.
Итак, зима, учебная экзаменационная сессия. Мы уже нахватались мудрости
и набрались нахальства. Потому искали пути и способы облегчить свое
студенческое существование.
С чего началось? По слухам, инициаторами затеи выступили наши
старослужащие, отлично сражавшиеся за родину, но в учебе испытывавшие
немалые трудности: возглавлявший роту капитан запаса и гвардеец Анатолий
Гаврилов , командир взвода, недавний армейский старшина Коля Гребенюк и
приближенные к ним "юные светлые головы". Обоснование и стратегическое
обеспечение: читавшие нам лекции профессора и доценты в лицо большинство из
нас вряд ли знали, а экзамены принимали они. И родилась естественная идея...
Поначалу операция развертывалась тщательно и обдуманно: на зачетных
книжках заменялись фотографии, отважные "матросовы" под разными предлогами
меняли срок сдачи экзамена на другой день, а в "свой" - сдавали
под"псевдонимом". Я запомнил лишь два предмета, на сдаче которых проводилась
операция - техническая механика, которую преподавал отрешенный от земных
проблем и забот профессор Меликов, и география морских путей, ее вел умный и
толковый Эллинский (вполне артистическая фамилия!). Меликов вряд ли
заподозрил что-то, Эллинский мог раскусить подмену, но то ли не пожелал
никого обижать, то ли вообще не захотел поднимать шума. Всякий шум в то
суровое время мог привести к непредсказуемым, как говорят сейчас,
последствиям.
Короче, на первом таком экзамене без сучка и задоринки вполне приличные
оценки в матрикулы получили три-четыре имеющих власть в роте академических
слабака. Затем события приняли бесшабашно-разнузданный характер: фото в
зачетках перестали менять, кое-кто завязывал щеку, имитируя зубную боль,
"дублеры" шли в аудиторию в один и тот же день - за себя и за "того парня".
Совсем лихо получилось с Ленькой Масленциным. Он был вратарем футбольной
команды мореходки и отличным парнем - спокойным, добрым и ленивым. Ему
принадлежал почин, рожденный каким-то фильмом той поры, где герой спал днем
и ночью, оправдывая это сентенцией: "Я накапливаю энергию!" Так вот, Ленька
копил энергию до обеда, записавшись на экзамен в самый конец, а когда
открывал дверь аудитории, его ухватили за штаны и вручили зачетку: "Ты уже
сдал. Четверка устроит?"
Честно признаюсь, было предложение и мне от друга Володи Дегтяря: "Сдай
за меня географию!" Географию я любил, но эту мою любовь отметил умница
Эллинский и явно знал меня в лицо. Вовка нашел другого "дублера" и на этот
экзамен, и еще на какой-то, за что и поплатился позже в полной мере.
В общем, все прошло лихо и успешно, мы разъехались на каникулы, а когда
вернулись, вскоре разразился скандал. Не берусь точно утверждать, но
началось все с элементарного доноса. Кто-то, обиженный Толей Гавриловым,
"капнул" на него то ли в партком, то ли в деканат. Когда на ковер вызвали
Анатолия, бравый гвардеец, спасая свой партбилет, выдал дознавателям полный
список увильнувших от экзаменов и их дублеров.
Слухи и толки пошли по всему Ленинграду, по всем его вузам. Вероятно,
многие завидовали нашей находчивости и отваге. Расправа последовала резкая:
семерых отчислили из училища, кого-то наказали по партийно-комсомольской
линии, "фитиля" получили и преподаватели, которых обвели вокруг пальца,
экзамены были пересданы. Рота лишилась старшины, ушел в военное училище
имени Фрунзе Вовка Дегтярь, а на смену убывшим на третий курс, пополнив наши
ряды, пришли несколько ленинградских ребят в порядке перевода из разных
вузов.
Участники эпопеи рассказывали потом о своих переживаниях. Кое-кого
экзаменаторы заподозрили, кто-то не сразу отозвался на свою лже-фамилию, у
кого-то съехала повязка с "больного" зуба... Наверное, в процессе
расследования проверялась и коллективная солидарность, склонность к
предательству, но этого не хочу касаться.
Несмотря на столь сокрушительный крах, помню, в массе мы гордились всей
этой историей, особенно когда на танцах о подробностях расспрашивали нас
знакомые девушки. Не знаю точные цифры, но как будто замешаны в подменной
сдаче были тринадцать или четырнадцать пар (увильнувший и "дублер").
А Толя Гаврилов окончил геофак университета, и следы его затерялись.
Комзвода Гребенюк расстался с нами позже - нехорошо, недостойно: его
поймали на воровстве вещей курсачей из кубриков. Увы, воришки у нас
случались. Особенно на первых курсах. Потрясением для училища стало
разоблачение в массовых хищениях любимца всех девиц, лихого
плясуна-чечеточника Славки Аксенова. В больших коллективах вирус воровства
плодится часто. Лет через тридцать после этой эпопеи, находясь на практике с
курсантами в море, я спас от петли пойманного парня. Слямзил он штаны и
какую-то небольшую валюту у товарища, ребята устроили тайное разбирательство
и предложили ему "подумать о своем поведении", а он попытался удавиться.
Пришлось судну заходить на рейд Клайпеды и сдавать парня, его долго не
хотели принимать портовые власти. Из училища он сразу отчислился.
А после "большого гона" мальчиков какое-то время многие из них жили у
Марии Михайловны, матери моей Ляльки. Мария Михайловна была вдовой и
работала всего лишь машинисткой, но кормила-поила ребят, пока они
пристраивались куда-нибудь. Тогда Вовка Дегтярь, пожив месяц в семье Ляли,
соблазнил ее...хотя и я сам был виноват, так как, выдерживая характер,
полгода не объявлялся у любимой.
Но это уже лирика, а о ней - позже.
ДЕЗЕРТИРЫ
Недавно я заполнял анкету для подачи прошения о "виде на жительство в
Эстонской Республике", где живу, кстати, уже сорок первый год. Среди прочих
вопросов там надо было честно признаться, имел ли я отношение к службе в
Советской Армии. Написал: "не служил" и был не совсем откровенным. Потому
как полгода все же провел "на военке" - правда, не в армии, а в ВМФ - и на
стажировке. Результатом обучения в мореходке было ведь присвоение нам звания
лейтенанта запаса военно-морского флота СССР.
Так вот, все эти шесть месяцев прошли для нас довольно уныло, но, как
говорил один мой хороший знакомый, "с картинками". Распределили нас на
стажировку в Таллинне, где проживали мои близкие - мать и сестра. Проживали
в "роскошной" квартире - комнатка и кухня в подвале, "удобства" - в
коридоре, где сновали большие нахальные крысы. Крыс ловила и приносила в дом
милая кошка Маша.
Зато у нашей квартиры было два преимущества: окна выходили на уровень
тротуара, и летом, лежа на диване, я имел возможность наблюдать ножки
проходящих дам, а кроме того, прямо напротив дома располагался еще один
подвальчик, пивнушка-забегаловка. В те времена водку продавали в розлив на
каждом углу, и была она недорога, вполне доступна даже нам, живущим на хилую
стипендию (правда, получая еще и казенный харч).
Родной дом в Таллинне имел лишь я из всей нашей лихой шараги, и скоро
сюда потянулись друзья. Мама научила нас играть в преферанс, и вечерами,
когда была возможность вырваться с корабля, мы "кидали пульку". Угощение
мать тоже готовила: винегрет и пирожки с картошкой, наше семейное блюдо,
любимое еще моим отцом. Попозже в Таллинн поехали и близкие корешей -
сестры, мамы и невесты. Как-то размещались, все больше навалом.
Но как раз возможность вырваться в увольнение для меня и еще двух ребят
скоро оказалась сильно ограниченной. Чтобы понять - почему, придется кратко
рассказать о смысле и характере нашей службы-стажировки. Между прочим, когда
я в 1967 году сделал книгу - роман о молодом моряке, описал в сокращенном
виде и этот жизненный период моего героя. Но редактор немедленно взвыл:
"Нельзя писать, что вы служили на ВМФ! Ведь готовили вас для торгового
флота!" Получалось, что подготовка из нас и офицеров запаса - военная тайна,
неизвестная миру. В книге пришлось оформить статут пребывания моего
персонажа в Таллинне как штурманскую практику на обычных цивильных судах,
что было, безусловно, дико и нелепо: штурманская практика у причала!
Но именно у причала и прошел весь срок нашей стажировки, с октября 1951
по 13 марта 1952 года (дата запомнилась не случайно, как станет ясным
далее). В море - к острову Найссаар, за три мили, вышли лишь однажды.
Мы быстро сообразили, что корабельное начальство понимало
бессмысленность нашего пребывания и тяготилось этим. Образовали из нас
четверых "учебную штурманскую группу", прикрепили куратора - начальника
БЧ-1, лейтенанта с усиками по фамилии Шленский, назначили старшим группы
Гену Волобуева и... Навигационное оборудование корабля БТЩ (большой
тральщик) состояло из 3-4 приборов, десятка карт Финского залива, хронометра
и часов. Делать было абсолютно нечего... хотя раз в неделю ходили старшими
патрулей по городу, об одном увлекательном дежурстве чуть позже расскажу.
Да, нам и звания мичманские присвоили, налепили на шинелишки погоны.
Очень скоро мы затосковали и стали подвывать. Именно тогда мама открыла
нам преферансную прелесть, и это помогло не рехнуться умом. Отношения с
прямым начальством поначалу были нейтрально-корректные. Командир мне не
запомнился, он был, видимо, большой диалектик, редко и ненадолго появлялся
на борту тральщика. Его помощник, старлей, хмуроватый и неприветливый, вроде
бы нас и не замечал. Лейтенанту Шленскому фантазии не хватало - чем нас
занять. До обеда толкались в ходовой рубке или в красном уголке, после,
когда разрешалось лежать в койках, заваливались в них. В увольнение пускали
охотно, но только с 17 часов до 23-х, кажется.
Да, придется еще о крысах вспомнить. Через тридцать с гаком лет мне
пришлось познакомиться с ними в массе вторично - на барке "Крузенштерн", по
пути в Канаду. А тогда на нашем "тральце" крыс проживала уйма. Бывало,
проснешься ночью, когда по тебе пробежит серая хищница... Понятно, пытались
и бороться с ними. Однако на фумигацию корабль не направляли и вылов
грызунов был организован "вручную". Для поощрения матросикам полагались
сутки дополнительного отпуска за каждую предьявленную серую гадину.
Статистику и сбор вел корабельный врач-капитан, он крысам отрубал хвосты,
которые потом сдавал для отчета куда-то. Говорят, на одном корабле матросы
сперли у врача накопленные хвосты и продали друзьям с другого корабля - план
был перевыполнен.
Тем временем подходили ноябрьские праздники. Трое из нас имели в
Ленинграде "невест" (впрочем, у Генки была уже и законная супруга Броня).
Естественно, тянуло к ним. Твердо уяснив, что групповые обращения и рапорты
преследуются на "военке", мы по очереди сходили к старшему-старлею:
"Отпустите к девочкам!" Он отрезал: "Нет! Не положено!" И тогда...
Ну, для "интересу" приведу далее два варианта изложения происшедшего.
Один - из "Объяснительных записок", поданных каждым из нас начальству через
несколько суток, второй - с откровенным признанием того, как это было в
действительности. По памяти могу кое-что и неточно отобразить, прошло
все-таки сорок четыре года с тех пор!
"Командиру БТЩ No.... капитан-лейтенанту ....
Объяснительная записка
3 ноября я обратился к пом-ку командира тов. ...... с рапортом, в
котором просил разрешить мне увольнение на трое суток, с 6 по 10 ноября 1951
года, для выезда к знакомой девушке в Ленинград, с которой мы собираемся
оформить брак. Получив отказ на увольнение в Ленинград, я, не подумав о
последствиях своего поступка, пошел вечером на Балтийский вокзал г.Таллинна
и сел в поезд Таллинн - Ленинград. При этом учитывал, что все три
праздничных дня 7, 8 и 9 ноября я свободен от вахт и нарядов и не нарушу
распорядок службы на корабле. В поезде случайно встретил мичманов Г.
Волобуева и В. Кропачева, которые тоже проходят стажировку на БТЩ No .... В
Ленинграде пробыл 7 и 8 ноября, а днем 9-го получил телеграмму от
оставшегося на корабле моего товарища Ю. Сирика с советом немедленно
возвращаться в Таллинн. Созвонившись с товарищами, я прибыл на вокзал, и мы
вместе вернулись на корабль в 7.00 10 ноября. Никакой предварительной
договоренности с Г.Волобуевым и В. Кропачевым у меня не было. Теперь я
понимаю, что допустил грубое нарушение правил службы на ВМФ и осуждаю свое
необдуманное поведение.
Мичман Р.Титов".
Генка и Володя написали что-то в том же духе. Выделенные мною фразы не
случайны - возможно, они и по-партизански стойкое следование этой версии и
спасли нас. Хотя не только...
А теперь - как было фактически. Передать, какими словами мы
отреагировали на отказ старлея отпустить нас, я, понятно, здесь не могу.
Вольная душа морехода в каждом из нас возмутилась: "А, ты...так? А мы
тебя...!" И, получив увольнение в город до 23 часов, мы бодро двинулись на
вокзал. Ехали "зайцами", на третьих полках, всю ночь резались в карты. В
6.30 я, пешком прогулявшись от Балтийского вокзала до проспекта
Огородникова, позвонил в дверь моей любимой и упал в ее объятия,
удовлетворенно отметив слезы радости в ее мягких глазах. Восьмого
встретились "семьями" у Гены Волобуева, у меня сохранилась даже фотография:
за праздничным столом я и моя "невеста". А девятого пришла телеграмма от
Юрки. Кстати, он не поехал в Ленинград всего лишь из-за лени. Впрочем,
невесты у него там тогда не было, увел невесту еще раньше один из нас.
Ранним сырым и холодным утром 10 ноября мы шли в Минную гавань, гадая,
сколько нарядов вне очереди или неувольнений поимеем теперь. На трапе нас
встретил лейтенант Шленский и молча повел в каюту, у дверей которой поставил
часового с трехлинейной винтовкой.
Скоро мы сообразили, в чем дело и чем нам все это грозит. Присягу
родному государству и вождю народов мы принимали еще раньше, в 1948 году, на
краткой стажировке в Кронштадте, считались военнослужащими и по Уставу и
Уголовному кодексу рассматривались как дезертиры: самовольная отлучка более
трех суток каралась тюрьмой до 8 лет.
Потом было следствие, называемое в армии дознанием. Дознавателем
назначили нашего отца-командира Шленского. Некоторые следственные таланты в
нем обнаружились, старание и усердие - тоже. Но наш интеллектуальный уровень
оказался повыше, мы немедленно сообразили: нельзя признаваться в групповом
сговоре - это раз, и ни в коем случае не раскрывать зачинщика мероприятия.
Собственно, все усилия дознавателя направлялись именно на выявление
зачинщика. Ему, конечно, полагалась бы кара по высшей мере.
Выяснилось, что в зачинщики решили определить Генку, учитывая его
горячий характер и развитое чувство собственного достоинства. Как будто на
первом допросе он сказал Шленскому пару теплых слов, но без свидетелей. К
тому же числился старшим нашей "штурманской" группы.
Позже моя сестра, работавшая адвокатом и имевшая знакомых среди военных
прокуроров, рассказала со слезами: под трибунал мы могли свободно загреметь.
Но... по дивизиону тральщиков и бригаде ОВРа (охрана водного района)
подобных дезертиров набралось около пятидесяти, отправить всех под трибунал
начальство не решилось, самому не миновать было бы наказания.
А нам наказания придумали: мне и Володе - по 20 суток гауптвахты,
Геннадию - 10 суток строгой гауптвахты (как старшему!) Однако выяснилось,
что мичманам не положена по Уставу строгая "губа", и Генка вообще не понес
"заслуженного". Мы же честно отсидели свои двадцать суток, а я там даже
прославился, сделавшись незаменимым помощником боцмана гауптвахты. Сестра
приносила мне и передавала через караул сигареты "Прима", я ими
расплачивался с коллегами-арестантами за уборку гальюна и коридоров
(трудиться "просто так" они не шибко торопились).
Надо сказать, мы сразу освоили суть тюремной жизни - как прятать
курево, как творить из хлеба шашки, оформив доску на подоконнике, как ценить
полчаса прогулки во внутреннем дворике гауптвахты. Рядом находилась
ювелирная фабрика, и однажды во время нашего гуляния на окне фабрики
появилась юная девица - абсолютно голая. Нетрудно представить, как
реагировала на это вся арестантская братия...
Бриться тоже не разрешалось, мне сестра принесла тайком лезвия, и
как-то сосед по камере за одну сигарету скушал бритвенное лезвие, предложив
за пачку сигарет съесть пачку лезвий!
Вышли мы на свободу перед Новым годом. Он на военных кораблях
отмечается пирожками и кружкой какао. Нас с Володей (и Генку, естественно)
уволить отказались. Часов в десять вечера из дома прибыл друг Кирилл с
письмом от мамы к командиру корабля. В письме мама слезно просила разрешить
сыну провести новогодний вечер в кругу семьи, так как вскоре сын отбывает
служить службу на Севере. Вахтенный офицер сжалился и разрешил мне
увольнение. В 6 утра я поднял друга Юрку Сирика, сунув ему в рот таллиннскую
кильку домашнего засола, а он попросил: "Еще!" К подъему флага, к восьми
утра 1 января 1952 года, мы были на корабле.
И еще два с половиной месяца наша жизнь была сильно осложнена. Где-то
перед отъездом мы опять удрали в самоволку, посчитав, что наказать не
успеют. За это меня не отпустили домой в день отъезда в Ленинград. 13 марта
чемодан доставил на вокзал Вова Квитко. И когда поезд тронулся, мы,
сговорившись, проскандировали провожавшему нас старпому: "Ну и мудак вы,
товарищ старший лейтенант!"
Запомнился мне также один патрульный наряд - в сырой зимний день гуляли
мы по улицам Соо и Теэстузе, матросики из моего патруля забегали погреться к
знакомым девушкам, и каждая, сжалившись, их угощала, так что к концу
дежурства трое моих подчиненных все норовили запеть "Варяга" или "Славное
море, священный Байкал..." Вахту надо было сдавать в комендатуре, где правил
тогда беспощадный легендарный "кап-раз" Кацадзе. Обошлось все же... Но зато
всем замешанным в том коллективном бегстве на революционный праздник
присвоили на одно звание меньше - стали мы младшими лейтенантами запаса, а
не полными лейтенантами.
Кстати, на стажировке мы убедились в низкой боевой готовности
советского военного флота: когда выходили в тот самый единственный раз в
"море" и весь дивизион начал выбирать якоря (стояли кормой к берегу), цепи
запутались и разматывать их пришлось часа два. Тем временем успела выполнить
свои черные замыслы подводная лодка, которую мы по идее командования должны
были "обнаружить" у берегов острова Найссаар.
...Давно уж нет той гауптвахты в центре Таллинна, в двухстах метрах от
мореходного училища, в котором я позже проработал три с половиной десятка
лет. Нет и матросиков и старшинок, которых надо бы сажать на "губу" - отбыли
они на свою исконную родину. Да и мореходка моя недавно уехала за город, в
новый дом, а мой давний стоит темный и мертвый, и проходить мимо него мне
больно и горько, как мимо могилы дорогого человека...
А о судьбах друзей по несчастью, с которыми провел эти полгода на
военной службе, расскажу дальше. Они все в строю, нет лишь Кирилла, который
организовал мне празднование нового 1952 года.
Сейчас лишь сообразил, в какое время проходила вся наша эпопея. Это же
были последние годы Сталина, когда он озверел, впал в паранойю, и трибунал
нам без колебаний организовали бы отцы-командиры, ежели б себя не пожалели.
Ну, пронесло - и слава Богу. Как пронесло меня раньше, на уже
упомянутой комиссии на визу. Придется совершить еще один экскурс - на пять
лет назад.
Ставя себя на место тех мрачных военных с голубыми кантиками на
погонах, что сидели за столом комиссии, теперь думаю: ведь я представлял
прекрасную "мишень" для них. Взаправду: парень скрыл, что его отец враг
народа, хотел пробиться за рубеж, чтобы удрать. Или - передать шпионские
сведения.
Почему они не выбрали этот беспроигрышный вариант? Никто уже не
расскажет. Мелок я им показался, не захотели раскручивать дело?.. А вдруг
пожалели?
Но если бы та комиссия заседала через полгода, когда развернулось
"ленинградское дело", запросто меня могли бы присоединить к "разоблаченным"
руководителям города.
Сейчас, размышляя обо всем этом, внезапно почувствовал себя неуютно.
Честнее - испугался, холодок по спине пробежал.
Пронесло. Чтобы еще десятки лет я мог любоваться голубым небом, синим
морем, зелеными берегами. И вспоминать, и рассказывать о том, что вспомню...
* II *
"И если уж сначала было слово на Земле,
То это, безусловно, - слово "море".
Песня
ПЕРВОЕ МОРЕ
И прежде всего море вспоминаю...
Переход на второй курс отпраздновали лихо и весело: приволокли в кубрик
бачок с пивом, кто-то заснул на лужайке во дворе общежития. Уезжая на первую
практику, почему-то в поезд садились и через окна, хотя весь вагон целиком
был наш, ехал весь курс, больше сорока человек.
Тогда я и с Архангельском познакомился. После он войдет в мою жизнь на
несколько лет. Сразу поразило, как много там древесного, уже на подъезде к
вокзалу пахло сырыми досками и опилками. И - деревянные тротуары, весь
бревенчато-дощатый остров Соломбала. И - первый пароход наш, назывался
"Каховский". Достался, кажется, как трофей из Германии, огромная труба
сдвинута на корму, а кубрик наш - в самом носу. Моя койка поперек форштевня
стояла, качало там - дай боже. А когда отдавали якорь, я просыпался от
дикого грохота. Но молоды мы были - все нипочем.
В тех краях традиционно голодали. И нам привезли перед отходом бочку
трески засола сорокового года, вонь стояла над всей Красной пристанью. На
рынке-толкучке еще оставались американские и английские продукты с войны,
табак "Кепстен" помнится и сигареты в круглой жестяной банке, по 50 штук,
кажется. Мы их выменивали по таксе: за буханку хлеба - банку сигарет. Хлеб
экономили неделю, хотя сами были голодны постоянно...
К этому периоду наш курс еще не окончательно сформировался, но уже
наметились микрогруппы и микроколлективы. Старшина, упомянутый Толя
Гаврилов, держал нас твердо, но не жестоко. "Дедовщины" в теперешнем ее
понимании не было, хотя Толя мог приподнять за шиворот штрафника и потрясти
в воздухе.
Группа "ростовской шпаны", трое или четверо, была побогаче, получала
переводы от родных, слегка задирала нос. Но вышли все в люди, один
профессором стал в шибко секретной сфере, второй - до сих пор плавает
капитаном, последний из могикан.
Руководить нами назначили Б.И.Красавцева. Большой, сильный, с крепкими
руками, Борис Иванович прошел войну на катерном военном флоте и управлялся с
нами без шума и наказаний. Когда "Каховский" привез нас на Новую Землю, он
выменял или купил у зимовщиков-зверобоев бочонок красной рыбы - гольца и
весь скормил нам. Забыть такое нельзя.
А море... Нет! Сначала надо сказать о реке. Она, Двина у Архангельска,
красавица, широкая, просторная, в белые ночи мерцающая разными красками,
полная великолепия. И очень живой, стремительный Петр I на набережной,
скульптура работы М.Антокольского.
Белое море показалось скорее серым, неярким и нешироким. Сначала виден
правый берег - Зимний, потом левый - Терский. Сначала почти разочаровывает:
просторно, да не очень, шумит, да не так чтобы. И ветер теплый, совсем не
полярный.
Наше море начиналось с хорошей, летней погоды, приучало помаленьку. А
потом вышли в океан.
О нем отдельно расскажу еще особо. Никто не говорит, что Баренцево море
- океан, а ведь так оно и есть. Весь север его открыт на тысячи миль. Сразу
это понимаешь, проникаешься почтением.
Не знаю, как у других, а я и сегодня отношусь к океану с почтением. Он
как живой, огромное одушевленное существо, очень уверенное в себе и занятое
своим делом. Поэтому он не кажется врагом, и когда расшумится, то и не бьет
наше суденышко - просто поднимает и опускает, спокойно, не торопясь...
Тогда наш "Каховский" получил первую трепку сразу за Каниным Носом.
Средненько было, шесть-семь баллов, а много ли нам надо,
соплякам-первокурсникам? Бегали, конечно, к борту, держались до последнего,
бледнели и с тяжелой, наполненной глухим шумом головой валились в кубрике на
койку.
Это - первое испытание. Думаю, почти все мы сообразили, что выход один
- работать. Эта болезнь для бездельников. И сегодня, когда я волею
обстоятельств превращаюсь в морского пассажира, что-то вспоминается первый
рейс...
Еще я понял вскоре,что самое чудесное в морском существовании - не сам
рейс, не сам, что ли, процесс плавания, а его предчувствие. Потому что у
тебя впереди десятки вахт, сотни миль, незабываемые моменты, в которые
открывается долгожданный маяк. И окончание рейса, ибо вообще для человека
нет высшей радости, чем радость исполненного, сотворенного его руками. А мы
творим это - приводим несколько тысяч тонн неразумного и разумного металла,
созданного другими людьми, туда, куда требуется.
Такое понимание пришло, когда "Каховский" заходил в губу Белушью на
Новой Земле: голые камни, черные скалы с пятнышками снега, горы вдали и
зеленая, тихая вода, а ты - на руле, и тебе кажется, что это ты, только ты,
один ты привел сюда пароход - через море, в тихую гавань. И хоть недальний
путь, всего шесть-семь суток за кормой, а все равно радостно и гордо...
Не удержался я от поэзии. Но и проза тогдашняя была полна удивления,
открытий, восторга. В бухте Крестовой поехали на вельботе на берег,
навестить птичий базар. С вполне житейским намерением - запастись яйцами
кайр и гагар. Яйца эти большие, как гусиные, и пестрые, лежат на уступах гор
прямо на голом граните. Когда на судне жарили их, в некоторых попадались уже
живые цыплята. С Новой Земли пошли в Мурманск, наши оборотистые мальчики
понесли яйца на рынок - приторговать, и один попался, загремел в милицию.
В северном поселке зимовщики рассказали, как в войну к ним приходила
немецкая подлодка, от нежданных гостей прятались в горах. Здесь мы приняли
на борт шестерых норвежских зверобоев. Их шхуну затерло льдами, и они
перебрались на берег. Есть нашу выдержанную треску отказались, пекли себе на
камбузе лепешки и ели с тюленьим жиром, который вонял еще нестерпимей. Они
подолгу стояли на корме, одинаковые - большие, молчаливаые, в толстых
свитерах, и глядели часами в колышащуюся морскую даль...
И сейчас, восстанавливая в памяти те события почти полувековой
давности, прежде всего ясно вижу воду - кильватерную струю за кормой,
зеленую на изломе, или покрытую белой шипящей пеной штормовую волну, и
ощущаю на губах соль, и свежесть полярного ветра холодит лицо.
Наверное, именно тогда мы начались как "морские люди". Не все, двое или
трое ушли сами, добровольно - не пришлось им море по душе. Но в массе -
остались. Хотя "водоплавающими" после стали далеко не все - половина из нас.
А в капитаны выбились не больше десяти.
Но кто выбрал морские дороги - что он там нашел?
КАКОЕ ОНО?
Почему-то большинство людей, не видавших море, к нему стремится.
Принимают его не все, а первоначальное стремление встретиться с ним присуще
всем. Но даже и приняв море, воспринимают его люди по-разному.
Одному оно видится грозным и устрашающим, другому - ласковым и нежным.
Одних оно кормит, других - губит. Но и чисто внешне море действует на всех -
большая масса воды, которой, как сказал поэт, "слишком много для домашнего
употребления"...
Как-то я сел за стол и задумался над вопросом: когда теперь, в моем
возрасте и положении, бываю счастлив. Взял листок бумаги и выписал несколько
пунктов. Не слишком серьезными получились причины счастья: "когда во сне
играю в футбол", "на лыжах ясным морозным днем, в лесу, один" и так далее -
всего девять позиций вышло. И лишь последняя связана с морем: "бываю
счастлив, когда ухожу в море и когда возвращаюсь на берег". Но почему все же
тянет уйти от земли?
Давно я понял, что моряки-профессионалы уходят в море, убегая от земной
суеты. Правда, приобретают они там новые, иные хлопоты и заботы, но все же
они легче сухопутных. В первом приближении можно считать, что здесь -
главная прелесть существования на плавучем сооружении. Хотя вообще-то уход в
море подчас и просто трусливое бегство от необходимости что-то решать или
что-то делать на суше.
Но море и великий целитель. Когда невыносимо тяжко, когда упираешься
лбом в глухую стену беспросветности, когда нет слов и сил, чтобы оправдать
себя и других, - спасением приходит надежда: как войдешь в каюту, поставишь
чемодан под столом и выглянешь в иллюминатор... И сначала там, за тусклым от
океанской соли стеклом, увидишь грязные причалы, грустно надломленные шеи
заброшенных кранов, и серые облака над кранами - все сжато, нет простора,
нет еще освобождения. Но объявят по трансляции: "Всем гостям и провожающим
покинуть борт судна" - и разделятся люди на две группы, чуждые одна другой,
потому что разные у них теперь права и обязанности, разное будущее.
Сухопутные уйдут в свои дома-клетки, под власть своих многочисленных
ограничений и запретов, а тебе предстоят просторы и дали безбрежные.
Не имеет человек права замыкаться в скорлупу обыденного, не для того
ему дан ум и сердце. Основное предназначение человека - расширяться. Потому
мы и в космос лезем, так мудрецы говорят.
...Каждый отход в море - особенный, пусть даже и внешние признаки
схожи. Вот как было однажды.
5.09.63. Прощание с Таллинном. Обелиск, Вышгород, тонкая полоска песка
у "Русалки". В бинокль смотрю на берег, вижу улицы города, идут люди, едут
автомобили. И все подернуто дымкой, сероватой и прозрачной, она делает все,
что видишь, более нереальным, чем в любой сказке, в кино или даже во сне.
Теплоход развернулся и пошел, я долго смотрел на удаляющийся город. И так же
долго летели, держались за кормой таллиннские чайки, а под утро, уже в море,
их сменили другие, но казалось, что все те же...
И после уже твои пробуждения, рассветы твои будут совсем иные, не
похожие одни на другой, ни - тем более - на те, что тебя встречали дома, на
земле.
9.10.63. Утром проснулся, будто от укола в сердце. Солнце вот-вот
должно было взойти. С моей койки виден иллюминатор. Сам я зажат между
подволоком и койкой, но иллюминатор приносит много радости. В него видны
волны, постоянно бегущие, живые. Под луной вечером они серебряные, сейчас -
золотые. И каюта, и воздух в ней - все золотое. А пластик стола - как свежий
персик. Выглянул в иллюминатор. Острова Эгейского архипелага у горизонта
встают тремя грядами. Будто на золотистый экран неба наклеены бумажные горы,
ближние - темные, почти фиолетовые, за ними - сиреневатые, последние -
сизые. Почему горы бумажные? Театральное приходит прежде всего на ум - на
хилый ум городского жителя.
Смотреть на море я могу часами, не надоедает. И глядеть на звезды,
которые в низких широтах по-особому яркие, "мохнатые".
Недавно в одной книге нашел очень точное наблюдение. Там написано, что
моряки прошлого были гораздо ближе к звездам. чем в наши дни, так как сейчас
можно плавать по океанам, не определяя место по звездам. А я треть века учил
молодых вымирающей науке - мореходной астрономии. Однако сообразил как-то,
что в открытом море, ясной ночью, люди все-таки чаще и дольше смотрят на
звезды, так как ничто, никакие земные предметы, не мешают им. Если и мешает,
то собственное нелюбопытство.
Я-то сам профессионал, хотя вряд ли могу объяснить и себе, что
приобретаю, глядя на ночное небо. Вот две записи. разделенные промежутком
почти в двадцать лет.
7.05.80. Полночь. Вышли в море. Звезды. Сколько ни смотрю на них, не
перестаю восхищаться. А тут еще рядышком оказались Юпитер и Марс, и Регул
поблизости пристроился - редчайшая картина. Астрономы предсказывают в
восемьдесят втором году уникальное небесное явление: все планеты выстроятся
по одну сторону от Солнца, в ряд. Когда предсказание это стало известно
широкой публике, поднялась паника. Потерявшие веру в будущее люди решили,
что наступит конец света. Оказалось проще: будет великолепное зрелище, Марс,
Юпитер и Сатурн засияют в небе в непосредственной близости... А сегодня еще
справа по курсу - огромная Венера.
Февраль 1961 года. Ночной океан был темный и важный. Казалось, он лишен
движения - уснул на ночь, замер. Только плавные взлеты и падения судна
обнаруживали жизнь воды. И когда нос теплохода входил в невидимую пологую и
длинную волну, черное тело океана с легким шипением покрывалось у бортов
треугольным, смутно белеющим плащом.
Нос вверх - корма вниз. Корма вверх - нос вниз. И так десять минут, и
час, и два, и всю ночь. И вчерашней ночью было так же, будет, наверное, и
завтра. Трудно поверить, что это ритмичное, почти секундно рассчитанное
качание когда-нибудь прекратится.
Ноги привыкли, не чувствуют колебаний корпуса, и если смотреть на
верхушки мачт, качку можно отметить лишь по торопливому бегу звезд. Звезды
замирают на мгновенье и вдруг срываются - все сразу, сколько сумеешь
охватить взглядом, и несутся стремительно к носу, к корме, к корме, к носу.
Те звезды, что я вижу у оконечностей мачт, давно и хорошо мне знакомы.
Вот белая спокойная Капелла. Она почти не мерцает, горит ровным невозмутимым
светом. Пониже и южнее - Близнецы, Кастор и Поллукс, оба синеватые,
сумрачные. Справа от Близнецов - мерцающее великолепие Ориона: красная
Бетельгейзе, голубой и холодный Ригель и три безымянных Волхва, будто
нанизанные на невидимую ось-спицу.
А между Орионом и Близнецами полыхает Сириус - царь, император всех
звезд. Он в роскошной короне из тонких разноцветных лучей. Нет равных
Сириусу на всем небе, потому что матовое сияние Венеры - иллюзия, отражение
чужого, солнечного света. Венера просто зеркальце, солнечный зайчик.
Пониже Сириуса горизонт закрыт тучами, они заметно двигаются, и скоро
небо на юге чистится...
Но гораздо раньше, чем пелена туч соскользнула с синего звездного поля,
сквозь буроватый плотный слой что-то блеснуло.
Огонек. Слабый сначала и робкий, он постепенно набирал силу, разгорался
и еще до того, как тучи отодвинулись влево, удивлял силой и яркостью.
Звезда! Новая звезда, никогда я ее не видел до сих пор.
Это очень странное чувство. Нет ли в нем чего-то от чувств всех
предыдущих открывателей? Например, Галилея или Колумба.
Новая звезда. Ведь мог же я ее никогда не увидеть, не узнать, какая
она... А она великолепна. Есть соперник у Сириуса. Что-то у них общее -
пожалуй, переливы, непрерывная смена красок и тонов. Сириус ярче, не
кончилось его царствование. Я знаю, что и не кончится долго-долго, миллиарды
лет. Но для меня сейчас важно другое. Есть соперник у повелителя северного и
южного неба. В его трепетном многоцветном сиянии - рвущаяся молодая сила.
Все у него впереди.
Немного нелепые мысли, но это потому, что я вижу незнакомую звезду
впервые. Для меня она родилась сегодня.
Однако должен же я знать имя отважного светила. Подумал и вспомнил:
Канопус, альфа созвездия Арго. Хорошо названо созвездие - в честь храбрых
мореплавателей, открывателей и бродяг. "Арго" - корабль аргонавтов.
...Тысячи миль я прошел, чтобы увидеть новую звезду. Вот в чем дело.
Два отрывка из прежних дневников. Понимаю, что они отличаются не только
объемом. Время, годы меняют стиль. Должен признаться, что во второй, давней
записи кое-что поправил. Убрал, например, пять восклицательных знаков. Не
люблю, кстати, вокалистов, которые стараются петь как можно громче. Как-то
отозвался в этом духе про Софию Ротару, так моряки чуть меня за борт не
выкинули. Те моряки были гораздо моложе меня и, думаю, через много лет тоже
полюбят пение шепотом.
Громко - тихо. Крик - шепот. Голоса людей, птиц, ветра. И звуки моря.
Июль 1979 года. Когда слушаешь с берега, оно шумит, конечно, не так,
как на открытом пространстве, где не только не слышно - не видно даже
берегов. Но и отсюда, с земли, оно волнует. Всех.
Тех, кто попал к нему впервые или приезжает из года в год, но лишь для
того, чтобы полюбоваться им с берега, окунуться в него и поплавать, ну, и
дай Бог отваги, прокатиться на прогулочном катере вдоль побережья. И тех,
кто отдал ему какую-то часть своего сердца, своей жизни. Хотя, наверное,
таким хочется смотреть не на вялые и смирные волны-волнишки, лениво
набегающие на песок и гальку пляжа, а на горизонт и дальше. И появляется
чувство протеста: слишком близок этот горизонт и слишком он статичен,
неподвижен. Берег - граница большой воды, предел моря, и потому ночью, когда
оно шумит, кажется, что это вздохи огорчения, ибо ему хотелось бы, чтоб не
было никаких преград и пределов.
Для сухопутных голос моря - просто шум, иногда убаюкивающий,
успокаивающий, порой - грозный и тревожный. Для людей, что проходили море
насквозь не однажды, его голос прежде всего импульс, повод для мыслей, для
скорой радости, если они собираются вернуться в него, или для печали, если
судьба поставила и им свой предел.
Я бы не хотел сейчас писать красиво - только точно и честно. Истинно
для меня, что когда я слушал его в промежутках между двумя рейсами,
воспринимал совсем иначе, чем в тех случаях, когда не предвиделось скорого
ухода в море. И то, что так все понимал и ощущал, было моей пусть и тайной,
но несомненной гордостью. Именно тогда более всего я верил, что причастен к
нему. А не тогда, когда меня почтительно называли моряком люди, и отдаленно
не представляющие, что же это такое.
Морская работа - во всяком случае судоводительская - всегда полна
неожиданностей. Даже если ты идешь по дороге, исхоженной тобой и
перехоженной, все равно тебя подстерегают там тысячи неожиданностей. И в
этом прелесть нашей профессии.
Отстукал слово "нашей" и поймал себя на нечестности, на малом
тщеславном обмане. Ведь не штурман я уже, не действующий судоводитель.
Ладно, не стоит извиняться. Все равно уверен, что понимаю штурманов
больше и лучше, чем людей любой иной профессии. И понимаю, что открытия у
них бывают разные.
...Шли мы каналом и Шельдой в Антверпен, и я стоял с капитаном на крыле
мостика. Капитан был мой давний товарищ и, в отличие от большинства своих
коллег, даже любил, чтобы на мостике рядом народ толкался. Чтоб было с кем
потрепаться, снять напряжение и успокоить нервы.
Тысячи, десятки тысяч - так я подумал - огней горели, мигали,
вспыхивали, затмевались слева и справа, впереди и сзади. Створы, буи, маяки
- это то, что необходимо, и факелы нефтезаводов, сполохи реклам, вспышки
проходящих автомобилей, фонари набережных, пятна окон - то, что мешало,
путало, отвлекало. Но даже и наши, морские, навигационные огни показались
неумеренно обильны и многочисленны - пересечения, ответвления, схождения,
разъединения фарватеров. Я так и сказал другу: "По-моему, пора половину из
них погасить!" А он улыбнулся (улыбка угадывалась по голосу): "Не мы одни на
свете! Другим тоже жить надо".
Через неделю, когда мы снова вышли в открытое море и остались лишь
мерцающие огни встречных и попутных судов, пришла мысль, что морякам
прошлого жилось в какой-то степени спокойнее: не было тогда такой массы
света... Но хорошо ли это? Люди прошлого жили в темноте или при слабом,
тусклом свете огонька коптилок, масляных и керосиновых фонарей. И не так
давно, детство мое прошло при лампах, а военные годы - при сделанных из
медных гильз "катюшах". Теперь у нас - океан света. Только вот больше ли
стало от этого ясности? Больше уверенности у людей современных - в себе, в
своей дороге, в том, что она правильная и единственная?
И вообще - чего больше в природе, света или тьмы? И что важнее? Не
такой уж досужий это вопрос. Живут же слепые от рождения. Правда, живут тем,
что им помогают другие, однако не умирают потому лишь, что не воспринимают
поток фотонов и не видят никаких картин. И среди них - великие слепцы,
Гомер, например. На концерте видел и слушал я однажды слепого греческого
пианиста, у него было очень живое, чуткое лицо счастливого человека.
А ведь и мы, зрячие, бываем порой слепцами и не видим изумительных,
неповторимых картин, раскрывающихся перед нами, даруемых судьбой однажды и
на все время, оставшееся еще нам в этой жизни.
Это картина не с натуры, к сожалению, а по воспоминаниям.
Я вот забыл только, когда и где это было. Пожалуй, в феврале шестьдесят
первого, шли на Кубу, поперек океана: чувство четкое, незабываемое, если
идешь не по краю его, а поперек.
Трое суток бушевал одиннадцатибалльный шторм, но к ночи ветер спал и не
ревел уже непрерывно и ровно, как раньше. Конечно, волнение осталось, еще не
зыбь, а огромные, крутые волны, не имеющие точного направления, но уже не
обрушивающие своих гребней вниз и не поддающиеся ветру, который при десяти
баллах срывает гребни и стелет их сплошной завесой над бурлящей водой.
И была ночь, хорошо помню, как сзади и чуть справа светила Луна - не
постоянно, а как бы вспышками, растянутыми по времени на минуту, две.
Я проснулся от тишины, хотя так говорить странно: и ветер еще шумел, и
волны били по корпусу (мы шли средним ходом), и девятнадцать тысяч лошадиных
сил нашей турбины мерно гудели сзади и внизу. Но после всесокрушающего рева
пережитого урагана создавалось явное ощущение тишины.
Я проснулся, быстро оделся и пошел на мостик. Стал с левого борта за
рубкой, куда ветер не задувал, и посмотрел вперед.
Признаю свое бессилие: более верного и точного определения своего
состояния не придумал. Хотя и менее банального. Все во мне замерло,
остановилось, то есть я, понятно, дышал и мог двигаться и говорить, но не
хотелось ни двигаться, ни говорить, ни даже как будто думать и рассуждать.
Стыдили меня не раз хорошие люди, понимающие, например, великую
живопись, но туп я, не отзывчив к ней: ни одна гениальная картина, даже
"Сикстинская мадонна", не потрясала меня. И музыка... Хотя здесь не буду
столь категоричен: как-то, слушая запись второй симфонии Скрябина, пустил
слезу и попросил выключить проигрыватель (впрочем, это случилось после
доброй дружеской попойки). И литература, что греха таить, - во всяком
случае, проза, - не приводила меня в подобный транс, разве что поэзия,
некоторые стихи Блока в туманной юности и в момент крушения надежд.
Но здесь, в трехстах милях северо-западнее Азорских островов (да,
именно там и тогда это было!), я замер, отключился, вырубился, глядя на
ночной, сильно волнующийся океан под Луной.
Облака, обрывки туч отбушевавшего циклона шли наискось к нашему курсу,
справа и спереди, и когда они закрывали Луну, океан метров за сто вдруг
скрывался, пропадал, и громады волн лишь угадывались смутными тяжелыми
тенями. Но когда Луна выходила (не полная, но достаточно яркая), впереди и
по сторонам была уже не вода, а тяжкие, плотные, колышущиеся глыбы серебра.
Откосы волн сияли и сверкали десятками оттенков одного цвета,
голубовато-белого или серо-синего. Пожалуй, точнее сказать, что волны
напоминали какие-то странные, фантастичные емкости, наполненные жидким
металлом. Может, ртутью? Не знаю, ртуть не вспомнилась. Наверное, потому,
что никто на земле еще не видел ее в таких количествах.
Впрочем, и серебро тоже. Но все равно: под тонкой невидимой или
прозрачной пленкой плавно и тяжко перекатывалась масса серебра. И наш
отважный, побитый ураганом и кое-где поломанный "Будапешт" легко и гладко
скользил сквозь серебряные холмы, будто и качка пропала, и прекратилась
грозная, противная вибрация корпуса.
Конечно, не исчезла качка, и корпус еще подрагивал, просто я ничего не
замечал, а только смотрел вперед и еще вверх и вправо, дожидаясь нового
просвета в тучах, нового потока лунного света. Одна мысль все-таки сидела в
голове: как бы не забыть, как бы запомнить покрепче и подольше, сохранить в
душе это чудо.
Я простоял так час или полтора, сменились штурмана на вахте, кто-то
спросил: "Чего, не спится?" И я покинул мостик с горьким сожалением, потому
что набежала широкая, беспросветная пелена туч, и пропали серебряные волны,
а я пошел в свою каютку на той же палубе, только с правого борта, и лежал
еще часа два без сна, поглядывая в окно, но там стояла та же
беспросветность, и я наконец заснул, а под утро решил, что это мне
приснилось и что я забуду все, как обычно забываешь сны. Надо было сразу
сесть к столику и записать, попытаться изобразить редчайшую картину, но вот
не записал, а потом, утром, все равно уже не получилось бы. Как, наверно, не
получилось и сейчас, через восемнадцать лет.
Одно лишь твердо знаю: ничего более великолепного, более
величественного после я не видел, да, вероятно, и не увижу никогда.
Хотя видел все же немало, и самые яркие впечатления связаны опять с
морем, с водой, с волнами и ветром над ними. Однако здесь остановлюсь.
Показалось, что невольно обижу своих сухопутных друзей: вроде бы их упрекаю,
ибо они не пожелали связать судьбу с пароходами и теплоходами.
Увы, осевшие на твердой земле все равно могут обидеться. Потому как
следующая глава посвящена тем, кто на морском судне - царь и бог...
"БРАТЬЯ-КАПИТАНЫ"
Больше тридцати лет назад прозвучала эта милая песенка Новеллы
Матвеевой. Далее позволю себе малость изменить текст: вместо местоимения
"мы"ставлю"вы". Потому как диплом не позволяет, он у меня лишь ШДП - штурман
дальнего плавания.
А в той песне слова такие:
Вы капитаны, братья-капитаны,
Вы в океан дорогу протоптали,
Задорным килем море пропороли
И пропололи от подводных трав...
Новелла Матвеева сочиняла хорошие песни, романтические и простые. И
пела их сама - тоненьким голоском.
Однако против только что приведенного куплета настоящие
"братья-капитаны" выскажутся возмущенно: "Да не пололи мы дно морское
задорным килем!" Ну, это поэтическая вольность. Зато финал той песни какой
лихой:
Вы капитаны, братья-капитаны,
Вы в океан дорогу протоптали,
Но корабли, что следуют за вами,
Не встретят в море вашего следа.
Вам не пристало место или дата:
Вы просто были где-то и когда-то,
Но если вы от цели отступали,
Вы не были нигде и никогда.
Хотя и здесь строгий ценитель точности изображаемого поправит поэта
("Дата и место - основа судовождения!"), но вот мысль о том, что от цели
капитану не положено отступать, очень верна.
Начиная свою педагогическую карьеру. я на уроках говорил молодым
ребятам: "Профессия морского капитана - самая достойная мужчины. Потому что
командир корабля - за все в ответе. И все должен знать".
Впервые на личном опыте суть капитанской профессии я начал понимать не
в открытом море, не тогда, когда надо было определить, где ты находишься, и
не в шторм, когда валяет и возносит твое судно, и даже не в ресторане, где
на мои золотые нашивки почтительно и завистливо косились посетители.
Понимание это пришло на первом году моего пребывания на флоте в штурманской
должности, в порту Каменка.
Стояли мы на рейде реки, которая четыре раза в сутки меняла направление
течения из-за приливов и отливов. На двух якорях стояли, да еще к нам в два
слоя-яруса швартовались баржи и кунгасы. Поворот реки - дело серьезное, надо
было вовремя, когда вода останавливалась, выбрать один якорь, оставив смычку
второго, чтоб при этом цепи не запутать и на мель или на берег не вылезти.
Руководил такой операцией обычно старпом или сам капитан.
Но в тот день - собственно, уже вечер, темнело - капитан и старпом были
на берегу. Прибегает ко мне на вахту приемщик груза, местный житель, и
говорит: "Близко стали, при смене воды на берег кормой навалит! Надо
переходить на яму, вон туда!"
Невесело мне стало. Пошел ко второму, а он отвечает: "Твоя вахта - тебе
и переходить!" То ли струхнул, то ли решил проверить меня в деле... Обиделся
я и объявил ему: "Хорошо, назначаю аврал, иди на бак - на якоря! И слушай
мои команды!"
Ну, пошли мы. Машину быстренько подготовили, якоря выбрали - оба,
естественно. Тут у меня и затряслись коленки. Представил, как вся наша
груда, мы и баржи, сносится течением и садится на мель или наваливается на
берег. Помог Василий, так звали приемщика, он заведовал тамошним сельпо,
видел немало переходов и перетяжек, толковые советы давал.
Выбрались мы на глубокое и широкое место, подальше от берега,
развернулись на отливном течении, отдали якоря - сначала левый, потравив
цепь до полутора смычек, потом правый, вышли на него. Стало мне спокойно
и...гордо, пожалуй. Потому что, мандражируя в душе ужасно, не подавал вида,
разве что опасался ставить телеграф на средний ход, все больше на малом и
самом малом маневрировал...
Именно это - умение, нет, необходимость взять на себя груз
ответственности и есть суть профессии капитана. Дается это за счет опыта.
Однако, думаю, не все люди, получив даже десятилетний опыт, могут выполнять
все, как надо, - четко, решительно, единственно верно.
Большинство решений, которые приходится принимать капитанам, -
единственные. И еще парадокс: наиболее сложные ситуации бывают не в открытом
море, а когда берег близко, на реке, в канале, в порту. Швартоваться лихо и
чисто не все капитаны умеют одинаково успешно...
Впрочем, пошли тут уже специальные тонкости. А о смысле тяжкой работы
своей мне рассказал, точнее, написал капитан Алексей Алексеевич. Он тогда
лежал в больнице с радикулитом, и я ему прислал анкету с несколькими
вопросами о сущности этой профессии. Не только ему послал анкету, но ответил
лишь он.
Первый вопрос был: нравится ли тебе твоя работа?
Ответ: И да, и нет. Я в жизни, кроме моря, не видел ничего. Никогда не
работал на заводе или в управлении. Одно скажу: меня не прельщает
необходимость вставать в одно и то же время, ехать в переполненном трамвае к
определенному часу и подписывать одни и те же бумажки (его прельщала
необходимость вставать в любое время суток или вообще не ложиться, а от
бумажек спасенья нет и в океане!).
Продолжение ответа: Я втянулся в эту работу, она меня устраивает. Кроме
того, я привык к удобствам морской жизни: никакого домашнего хозяйства,
регулярность, размеренность на больших переходах, легко удовлетворяемое
желание побыть одному. Что касается романтичности профессии, то определенно
осталось только чувство небольшого любопытства: в этом порту я еще не бывал,
неплохо посмотреть! Так что работа капитана - тоже ремесло. Мы когда-то
изучали диалектику: жизнь возможна лишь в форме движения материи. Вот,
пожалуй, эта сторона морской жизни привлекает меня больше всего. Находясь
постоянно в движении, легче переносишь все тяготы. Что непривлекательно -
так это монотонность судовой жизни к концу рейса, когда экипаж морально
устал, когда надоели все морды вокруг тебя. Еще неприятно уходить из порта в
долгий рейс, если стоянка была короткой. Иной раз не успеваешь поговорить ни
с кем из семьи...
Автор ответов на анкету проплавал еще пять лет, а потом занял красивый
кабинет нового здания пароходства. Я думаю, его выдвинули на эту работу по
желанию масс, потому что он был капитаном, близким к идеалу. Но, полагаю,
быстро понял, что быть идеальным капитаном все-таки легче, чем таким же
руководителем на берегу. Но уже в новой должности своей он написал мне,
вернувшись к вопросу о сущности профессии капитана: "Все вперед и вперед -
вот главное!"
...Собрались как-то в Ленинграде писатели-маринисты поговорить о своих
делах и планах, поискать подходящие проблемы. Я тоже выступил, так как меня
срочно выдвинули главой маринистов эстонской делегации.
Выступил я рьяно против морской романтики. Сказал в преамбуле, что
современный флот - прежде всего производство, весь уклад его жизни,
организация и прочее направлены на выполнение производственных заданий, и
романтике тут места нет. Не верю я в нее, мол. Еще вспомнил про НТР, которая
тем более навек враждебна романтизму. Учел свой богатый опыт трудов на ниве
морского образования и со всей ответственностью заявил, что мы обманываем
молодых ребят, идущих на флот, когда обещаем им голубые просторы, парящих
чаек и наполненную впечатлениями жизнь.Подводя итоги, резюмировал, что
задача морской литературы - готовить людей к службе, к одиночеству, к
ненормальной, в сущности, жизни.
Короче, пафос моего выступления был направлен против всякой лирики,
мешающей в конечном счете выполнению производственных задач.
А после меня вышел на трибуну Юрий Дмитриевич Клименченко, "Дед", как
его любовно звали друзья. Он со мной не спорил, а мягко так, деликатно, без
нажима и намека на категоричность, высказал убеждение, что жить и работать
на флоте невозможно, если не любить его юношеской нерасчетливой, беззаветной
любовью.
Юрию Дмитриевичу было тогда за шестьдесят, и через два года он умер. А
я через два-три года вдруг пришел к тому же - к тем мыслям, что высказал на
нашем совещании Дед. Ему-то судьба уготовила столько испытаний, обид и
горестей, что имел он основание возненавидеть флот, однако...
"Любит - не любит", "плюнет - поцелует", "к сердцу прижмет - к черту
пошлет"... Капитана и писателя Клименченко судьба к черту гораздо чаще
посылала, чем к сердцу прижимала. А он плавал по морям и рассказывал просто,
как умел, об этом.
Однако не все здесь так уж просто и ясно, лирикой не отделаешься.
Многие великие мореходы отчетливо понимали все негативные стороны своего
бытия. Вот, например, как писал адмирал Ф. П. Литке: "Есть мореходцы,
которые по необыкновенному вкусу или по желанию отличиться чем-нибудь
необыкновенным ставят морскую жизнь несравненно выше береговой во всех
отношениях, которые, оставив корабль свой, страдают береговой болезнью. Я
довольно ходил по морю, чтобы иметь право, вопреки этим моим собратьям,
сказать, что всегдашняя монотонность корабельной жизни ужасна, наконец,
надоедает".
Понимали мореходцы, что их ждет, и уходили от дома, от родных и родины
во "всегдашнюю монотонность корабельной жизни". Что их гнало-то туда?
Одно из объяснений, самых достойных и неожиданных, дал Виктор Конецкий:
"Извечный стыд перед теми, кто уплывает или плывет, опять толкнул меня в
рейс".
И все же статут Самого Главного, за все ответственного, делает
положение капитана на судне исключительным. Ему ведь приходится иметь дело с
людьми, с тридцатью-сорока доверенными ему моряками. Хочешь не хочешь, к ним
надо как-то относиться, реагировать на их поступки, решать порой их судьбы.
И мой знакомый "брат-капитан" Владислав Есин, в старпомах выразивший
отвращение к необходимости воспитывать подчиненных, не смог, конечно, уйти
от этого...
В старинном английском морском уставе значился такой постулат:
"Капитан, потерявший уверенность в себе, теряет власть". Традиции и опыт
многовекового мореплавания создали обобщенно-типический образ командира
морского корабля, железной рукой подавляющего малейшие проблески
неповиновения. Служить под началом таких невесело. Мне нередко встречались
капитаны - великолепные специалисты, которые бывали и грубыми, и
самонадеянными, и нечуткими, и того похуже. Но люди с ними как-то мирились,
терпели, словно поддавшись гипнозу мифа о необходимости жесткости на флоте.
Между прочим, и Владислав Есин в своей капитанской молодости имел немалые
неприятности из-за этого.
Но если грубость и нечуткость еще можно простить, привыкнув к ним, то
безбрежная самонадеянность затрагивает уже и специальные качества, а порой
ставит судно и всех, кто на нем, в критические или даже катастрофические
ситуации. В 1973 году друг познакомил меня с... Стоп! Фамилии не могу
назвать, придумывать псевдоним не хочется. Нет уже этого человека среди
живых.
Звали его Анатолием. Встреча была во время того самого семинара морских
писателей, и про Анатолия сначала увлеченно рассказывал Ю. Д. Клименченко,
собиравшийся писать книгу о нем. Герой книги показался мне красивым, видным
мужчиной, но, пожалуй, слишком уверенным в себе даже за ресторанным
столиком. Меньше чем через десять лет после того знакомства Анатолий
оказался главным участником трагической гибели балтийского теплохода в
океане у берегов Канады. Не стану передавать обстоятельств, они хорошо
известны не только морякам. Не могу, не имею права "катить бочку" на
Анатолия. Погиб он достойно, хотя, возможно, слишком красиво: надел свежую
рубашку, парадный мундир, на груди спрятал судовой журнал. И все-таки
получается: он превысил уровень допустимого риска. Пусть даже ради попытки
спасти кого-то. Вместо спасения больше тридцати человек погибли...
Капитаны моей юности были гораздо осторожнее. По современным понятиям,
их можно было бы даже упрекнуть в боязливости. Но ведь плавали мы на
тихоходных пароходах со слабыми машинами - и без радиолокаторов.
А мой пароход был к тому же пассажирским, держал недальнюю линию
Архангельск - Мезень. По документам на спасательные средства мы имели право
принимать 154 пассажира, а меньше 500-600 на борту не бывало никогда.
Однажды я как пассажирский помощник знал, что на судне 1070 человек, не
считая безбилетников. И это - в октябре, в тумане, на мелководье, при
сильных приливо-отливных течениях. И людей мы сдавали и принимали на рейдах.
А для современного судоводителя плавать без РЛС немыслимо, да и не положено
плавать даже на чисто грузовом судне, ежели радар не "курлычет"...
Безудержная храбрость в тех обстоятельствах была бы наказана немедленно.
Однако видел я и знал мягких, деликатных, вежливых, приятных во всех
отношениях капитанов, но проявлявших нерешительность, равнодушие - прежде
всего в отношениях с людьми, с подчиненными.
Как-то один представитель этой категории со светлой радостью, с явным
ликованием поведал мне тепленький секрет: как погорел его коллега, попался
на незаконном использовании каких-то казенных денег на личные нужды. И в
лучезарной улыбке того, кто мне это рассказывал, виделось многое, в том
числе и удовлетворение от сознания: "А меня пронесло!" Он и сам крупно
горел, хотя по иной причине, и тоже восставал. Я знал его почти двадцать лет
и знал, что он превыше всего ценит спокойствие и стоит за мир и благодать на
судне любой ценой. Но сей миротворец довел до суда одного старпома, а еще
двух - до увольнения с флота, ибо, оберегая мир и спокойствие, прежде всего
свои собственные, абсолютно не вмешивался в дела и предприятия молодых
помощников, а они, очумев от внезапно появившихся возможностей, не устояли
от соблазнов. Думаю, штурманам нравилось плавать под началом этого
командира: он не ругался, не дергал их, а сидел в каюте и наблюдал оттуда за
обстановкой в бинокль. Устраивает он подчиненных, хотя его постоянные
внутренние борения - не секрет для экипажа...
Не обвинителем выступаю, обвинять капитанов в чем-либо ни прав, ни
желания не имею. Просто попытался провести стороннее, беспристрастное
исследование. И педагогическая жилка затрепетала: а вдруг это окажется
полезным молодым, начинающим путь в океан?
Назначившие себе этот путь должны одно всегда помнить. Над всеми их
помыслами, когда они удостоятся чести быть Главным на судне, стоит (обязано
стоять!) понимание: ему доверено не только все, он не только права имеет
огромные, но и обязанности, обязательства. За людей он ответственен. За
судно, за груз - тоже, но люди - главнее, важнее! И если ему плохо, трудно,
больно - никто про это знать не может.
Стояли мы однажды в Антверпене, в гости к нашему капитану пришел
коллега с балтийского судна. Замучен язвой, желтый, на лице - непроходящая
гримаса боли. От угощения отказался, с тоской рассказал, что ему отсюда идти
в США, потом - в Японию. Отлично я его понимал и не удивился, почему
страдалец этот с флота не уходит - подлечиться. Разные объяснения его
долготерпения возможны. Может, супруга против, устраивает ее работа мужа
(увы, не редкость и такое!), может, привык, втянулся и не мыслит, как
Алексей Алексеевич, иной жизни, что более вероятно. Но не исключено - и так
наиболее достойно! - что понимает: ему доверено теплоход провести и довести
до цели, никто иной этого сделать не сумеет...
И еще: капитан - словно артист, на которого смотрят десятки людей.
Всегда, постоянно. От этого тоже не легче. Впрочем, многие об этом не
задумываются. А зря. Хотя капитаны белоснежных лайнеров, наоборот, придают
своей внешности, импозантности первостепенное значение.
Напрашивается еще одна тема, сверхделикатная. Настолько тонкая, что
никаких выводов и комментариев не стану приводить, поведаю лишь одну
историю.
Не имеет капитан права давать повод для досужих разговоров о себе.
Привожу почти дословную запись рассказа бывшего хорошего капитана: "Сначала
я не понимал, как это получается: вдруг все мои рубашки (я их ежедневно
менял) сами собой, чистенькие и выглаженные, оказывались на плечиках в
шкафу. Спросил буфетчицу, она со мной третий год плавала: "Это ты? Не надо,
я сам стирать умею". Она промолчала, но к субботе опять шесть рубашек висели
на плечиках. Я тогда стал их в чемодан прятать - грязные. Она и это надыбала
- стирает и гладит. Я обозлился и, уйдя в город, оставил на столе десятку.
Вернулся - десятка порвана на клочки, лежит, придавленная пепельницей...
Пришлось нам расстаться: попросил в кадрах после отпуска направить ее на
другое судно."
Здесь нужен бы переход к морским женам, к супружницам моряков. Однако
не хватает смелости, за спутниц жизни водоплавающие мне глотку перегрызут.
Да и разные они бывают.
Одна сослуживица моей жены призналась (ее муж, правда, стармех, а не
капитан, задержался дома - отгулы, потом курсы): "Не могу дождаться, когда
он наконец уйдет в свое море! Мельтешит перед глазами..." А другая, моя
давняя знакомая, сообщила при нашей встрече: "Генка уже из Австралии вышел,
теперь скоро дома будет!" Но Генке предстояло еще посетить восемь портов
пяти государств и от мая, когда происходил разговор, топать минимум до
августа, чтобы ошвартоваться в Ленинграде. Мне всегда хочется рассказать эту
историю, если слышу завистливое: "У нее муж капитан, не жизнь - малина!"
И последнее: капитаны, ушедшие на берег. Как правило, они не склонны
вспоминать свое морское прошлое. Знаком я довольно близко с одним из таких,
с большим трудом выжал из него кое-что, а то он обычно отшучивается: "А, мне
все до феньки, ничего не помню и не хочу помнить-вспоминать!" Рассказал,
однако, как умел вдруг на мостике отключаться - уходил к борту и
задумывался, слушая шум воды и наблюдая блестки света на волнах. Подчиненные
уже знали, что "мастера" нельзя трогать в такие минуты, не приставали,
обходили стороной. Небось думали: чокнутый. А он в подобные мгновенья жизни
многое ценное придумывал, потому что в глубине - творческий человек. Прибор
есть - дифферент на лесовозах определять, его именем назван. Теперь он
вполне береговой трудяга, изобретает и конструирует все больше квартирную
аппаратуру. Например, смастерил устройство для сушки грибов, скользящую
дверь на роликах в кухню или хитрый прибор"визитограф", отмечающий на ленте
старого барографа количество гостей и время их прибытия в квартиру. Им я
тоже горжусь, так как учил его когда-то и чему-то.
Я ему организовал встречу с человеком, с которым они когда-то учились в
одних стенах. Посидели хорошо, повспоминали, поначалу на "вы" были. А когда
он уходил, приложил руку к сердцу и, по обыкновению широко улыбаясь,
говорит: "Сто пятьдесят оборотов в минуту - не меньше!" Очень мне обидно,
что свой творческий потенциал он использует процентов на десять. И недаром
сказано, что нельзя зарывать таланты - не бывает у таких людей полного
жизненного удовлетворения...
И спросил я этого знакомого: "Что тебе море дало? Пустил бы своего сына
в море?" А он ответил сразу: "В море всегда трудно, очень трудно. И если
одолеешь это и уцелеешь, значит, ты чего-то стоишь, человеком стал". Но от
вопроса о будущем сына все же увильнул...
Обращаясь опять-таки к молодым, начинающим жизненный путь, я бы, решая
вопрос о зачислении в кандидаты на флот, каждому задавал бы такой вопрос:
"Готов ли ты к тому, что тебе будет очень трудно?"
По мне, здесь как раз и скрыта суть понятия: настоящий мужчина. Знать,
как будет тяжко - и пойти на это.
А мои друзья, десятки лет шедшие по той же дороге, сегодня вовсе не
хвастаются, будто забыли обо всем. что прошло, ушло. И я, встречаясь,
беседуя с ними, как бы наполнен... благодарностью, почтением, что ли.
В обыденности не может человеческое сознание представить, как и что
прошло через ум и душу капитана Геннадия Буйнова, совершившего тринадцать
кругосветных плаваний. Чем он занимал себя в рейсах - свои мысли, свободное
время (у капитанов в океане масса свободного времени). Как сумел остаться
нормальным, мыслящим человеком, хомо сапиенс?
Вот почему и сегодня считаю эту профессию лучшей на свете. Самой
достойной, почетной, заслуживающей уважения.
ДЕЛО ВООБРАЖЕНИЯ
Впереди опять был океан и темнота,
и дальняя, и дальняя дорога...
В.Конецкий
Признаюсь: стыдно, что заглавие этой главы не сам придумал, и еще -
потому что приведу через несколько строк цитату, известную первоклассникам,
интересующимся путешествиями и их описаниям. Ибо девяносто девять процентов
плававших через океан начинают свои опусы о нем со слов Маяковского.
А я не удержался по нескольким причинам. Во-первых, очень у Владимира
Владимировича там хорошо сказано. И образно, и кратко, и оригинально,
главное - точно, истинно. Во-вторых, сказанное им задает очень верную
тональность, то есть я собираюсь все-таки использовать чужую музыку. Ничего,
буду для утешения считать, что создаю, как говорят музыканты. "парафраз" -
страшноватое это слово означает у них, у композиторов, сочинение, написанное
на основе законно уворованной мелодии. И наконец, я давно, когда и не читал
"Моего открытия Америки", пришел к тем же выводам и к тому же настроению,
что и Маяковский. В последнее поверить трудно, а проверить - невозможно.
Однако моя авторская совесть в данном вопросе чиста: я-то знаю, что
самостоятельно дошел до тех же мыслей и чувств, что В. В. Маяковский. Итак:
"Океан - дело воображния. И в море не видно берегов, и на море волны
больше, чем нужны для домашнего обихода, и только вооображение, что справа
нет земли до полюса и что слева нет земли до полюса, впереди совсем новый,
второй свет, а под тобой, быть может, Атлантида, только это воображение есть
Атлантический океан".
Когда я впервые пересекал Атлантический океан, то был немногим младше
Маяковского. Однако описываемое плавание совершил гораздо в более солидном
возрасте. Это накладывает на меня дополнительную ответственность, про
которую сразу постараюсь и забыть, дабы не опустились руки. И хватит
рефлексий. Итак, сначала был океан...
Нет, эффектного начала не получилось. Потому что сначала мне пришлось
два раза мотаться из Коктебеля в Феодосию, чтобы пройти годовую медицинскую
комиссию. Правда, там меня не слишком мучили: хирург, терапевт и
ухо-горло-нос поверили на слово что все во мне о'кей. Но зато главный врач
потребовал сдать кровь из вены на реакцию Вассермана (на сифилис то есть),
чего не требовалось нигде до сих пор. Вот потому и пришлось через день опять
ехать в поликлинику и затем громогласно объявлять на пляже знакомым, что
реакция у меня отрицательная (одна из немногих жизненных ситуаций, когда
знак минус имеет положительное значение).
И затем все равно еще не было океана.Была дорога к нему, морские дороги
часто начинаются с сухопутных. Или воздушных. Все это ради того момента,
когда поднимешься по трапу, перешагнешь порог-комингс, откроешь дверь своей
новой каюты и обязательно подумаешь: "Ну, а здесь - что меня ожидает?" А
затем дрогнет палуба, поползет в сторону причал и начнется главная - морская
дорога...
Этот мой путь начался в пыльном и жарком парке: желтый "рафик",
скрипнув колесами, развернулся, ушли назад фигуры дочки и жены, а друг,
догнав у ворот, пожал мне руку через открытое окно, и начался первый этап
пути: плоские и округлые горы, столбики виноградников, Старый Крым с густыми
лесными отрогами, ровная лента горячего шоссе, аэропорт, ожидание.
Когда пускаешься так далеко, тебя поначалу держит инерция оседлого
существования: надо двигаться, а все в тебе еще протестует, еще требует
задержать движение. И - тоска по близким, которых ты, кажется, не оставил, а
бросил - ничем уже не сможешь им помочь, - и тягостные мысли о том, что
вроде бы и хватит, достаточно их было, разных дорог, которые много тебе
дали, но на которых ты немало и потерял...
А потом - самолет, рывок на старте, мелькание бетонных плит, крутой
подъем, и вечный протест тела против полета ("Рожденный ползать - летать не
может..."), Одесса, парная вечерняя духота, и опять - темная земля внизу,
кусок темного моря, и два часа впереди и слева по курсу горит и не гаснет
прозрачная голубая заря. А перед Таллинном под крылом возникла клубящаяся
толща туч, вдали - предостерегающее полыхание молний, и двадцать минут
тряски под легкое шипение моторов.
Вынырнули прямо над моим домом: озеро Харку, как стальная тусклая
плита, дождь, лужи на асфальте...
И на дороге, сулящей тебе столько интересного и нового, неминуемо опять
задумываешься о многом. Ну, например: за что тебе эта удача и почему другие
люди - твои близкие, родные, дорогие - всего, что тебе предстоит, не увидят.
Когда еще была жива мама, я ни о чем так не мечтал, как о фантастической
возможности хоть разок, хоть на часик показать ей то, что видел, - невесомо
парящую в сизой дымке громаду Везувия, дорогу в Париж в золотых августовских
полях Нормандии, сам Париж - величественный и уютный.
Когда я ехал в Париж, маме оставалось жизни неделя. Вернуться домой и
увидеть ее я еще успел, а рассказать всего - времени не хватило. Может,
чтобы не быть должным другим людям, я и делаю эту книгу...
От всяких таких мыслей избавляешься под влиянием житейских отвлечений.
Жизнь сама оберегает нас от излишнего самокопания, от глухой тоски
неразрешимости.
...Три дня в Таллинне заполнены хлопотами: направление получить, с
начальством договориться, паспорт морской выписать. Оспу еще не забыть
привить, а то в рейс не пустят, чемодан собрать. И когда встречаешь знакомых
и говоришь, куда собрался, становишься объектом жгучей зависти. Нехорошо,
конечно, вызывать зависть, но это пробуждает в тебе чувство, похожее на
гордую радость: они все остаются в привычном, твердо ограниченном кругу, а
ты вот отбываешь в иные сферы, недоступные другим, но зато вдвойне им
желанные, как Остапу Бендеру Рио-де-Жанейро, где люди гуляют в белых штанах.
И это тоже помогает перебороть инерцию сухопутного житья и перенести
неизбежную боль разлук. Впрочем, еще важнее другое: покидая берег,
избавляешься от всей его суеты, от кучи мелких и крупных забот.
Подозреваю, что так обстоят дела и у кадровых моряков. Во всяком
случае, твердо знаю, что для штурманов и капитанов отход из родного порта
приписки почти всегда отраден, и вздыхают они на отходе облегченно, чуточку,
конечно, стыдясь этого и приводя в негодование жен. Сутки или двое на судне
после выхода стоит полная тишина, и люди, отстояв вахту, запираются в каютах
и почти не общаются в свободное время (разве что когда надо "добавить")...
Хотя кто скажет, о чем они там думают?
И вот, уже в Ленинграде, еду на такси в порт. Сразу с двумя капитанами:
они меняются перед этим рейсом. Капитаны оживленно беседуют, их разговор мне
очень нужен и интересен. Борис Васильевич советует: "Гена, в Балтиморе лучше
брать ящики на третью палубу. Хорошо получается - триста тысяч долларов. В
Хьюстоне и Новом Орлеане третью палубу не загружают, а в Балтиморе -
выходит. Вообще-то там получишь полмиллиона, но надо еще делиться, остается
порядка трехсот тысяч".
Новый капитан, Геннадий Митрофанович, кивает головой где-то в середине
этого сообщения, а я еще почти ничего не понимаю - почему на третью палубу
не везде дают груз и с кем надо делиться фрахтом, платой за перевозку. Тут
Борис Васильевич говорит мне: "Вон там наш пароход. Большой. Наверное, самый
большой сейчас в порту".
Смотрю через автомобильное стекло вперед. Вдали, над штабелями
контейнеров и пакетами леса, высится белая надстройка новейшего супера типа
"ро-ро", куда я только что получил назначение. Я уже слышал, что
"Магнитогорск" велик, но окончательно понимаю это, когда выхожу из такси.
Черная стена - борт уходит вверх, задрав голову, я не вижу надстройки, хотя
она, как потом выяснится, - тоже ничего себе, больше двадцати метров в
высоту. Входим с кормы по широкой стальной полосе с нарезкой-сеточкой -
внутрь судна. Отсюда, раздваиваясь, уходит длинный туннель, а посредине -
самый настоящий светофор, три огня - зеленый, желтый, красный. По левой
дороге уезжает куда-то в темное пространство желтый "рафик", точно такой, на
каком я ехал в Симферопольский аэропорт. Открывается дверь лифта, Борис
Васильевич нажимает кнопку "8". Восьмая палуба, она тут называется
"капитанская", и еще выше есть одна,где рулевая рубка и штурманская, от воды
- тридцать метров. У меня - впечатление огромности и непонятности. В
последнем признаться себе обидно. Гоню обиду, не для того сюда прибыл.
Меня приглашают в капитанские апартаменты. И невольно становлюсь
свидетелем конфликта. Борис Васильевич, как я слышал, человек выдержанный,
корректный, а тут говорит сменщику: "Чиф у меня сманеврировал, удрать
захотел - экзамены ему, видите ли, сдавать надо. Я ему четко сказал: после
ремонта, а он, прохиндей, радио в пароходство дал в обход. Теперь уходит.
Хорошо, Макс в кадрах подвернулся". Вызывает чифа - старшего помощника. Тот
появляется быстро, держится смело (по мне - так слишком смело),
контратакует: "А когда мне сессию сдавать? И так затянул на полгода". Борис
Васильевич очень спокойно и все же с металлом в голосе разъясняет, что
внушение ему делается, так как предпринял акцию по списанию вопреки
указаниям капитана, то есть обманул старшего, а старпом, естественно,
обвинение игнорирует и бубнит свое: "Год терять я не намерен!" "Довольно, -
прерывает его капитан. - Не думаю, что у вас блестящие перспективы, если не
понимаете очевидных вещей. К сдаче дел все готово?" Чиф удаляется с видом
победителя, а Борис Васильевич говорит: "Врет, стервец. В отпуск норовит -
летом все причину находят". Новый капитан невозмутим - привычен, наверное, к
такому, а мне ужасно неуютно, будто подслушал запретный для меня разговор.
Здесь Борис Васильевич мельком взглядывает в мою сторону, берется за телефон
и звонит старпому: "В рейс идут два стажера, приготовьте каюту, сейчас к вам
придут!" И смотрит на меня. Понятно, я быстренько ретируюсь, но старпома
искать не иду, прозорливо полагая, что добра от него сейчас ждать не
приходится.
Спускаясь на лифте вниз, думаю, что этот мудрый молодой человек подарил
мне информацию к размышлению, поскольку по первой основной специальности
занимаюсь воспитанием будущих моряков и давно заметил, как не часто среди
них встречаются преданные морской работе полностью и бескорыстно. Тут же
ловлю себя на мысли: стал на точку зрения капитана. Капитан рассуждал с
позиции производственной необходимости - и только. Конечно, на ремонте
желательно иметь постоянного старпома, но этот трубит уже полтора года без
отпуска и ему, по-человечески, отдохнуть летом жизненно необходимо. Выходит,
оба - старпом и капитан - правы, каждый по-своему. Что важнее, какая
позиция?
В данном случае проиграло производство. Не только этот дошлый старпом
улизнул с судна. Капитан, старший механик, третий механик и половина
рядового состава оказались новыми. Причем многие на судно такого типа попали
впервые, и необходимые практические навыки им пришлось приобретать на ходу -
в буквальном смысле. Глобальное и энергичное внедрение достижений НТР даром
не проходит. А в конечном счете происходят или, во всяком случае, должны
происходить какие-то изменения психологического характера в людях.
Додумавшись до такого, я понял, что не миновать мне в описании
предстоящего рейса частых и пространных рассуждений технического характера:
получается, что техника и нравственность смешаны здесь в адском коктейле.
В тот момент я уже стоял у аппарели, подъемной платформы, по которой
завозят груз внутрь судна. И вдруг почувствовал себя маленьким, слабым и...
ненужным. Вряд ли так думают люди, управляющие всем этим громадным и сложным
хозяйством, хотя и не все они считают себя гигантами. Просто они здесь
необходимы, тут их работа, важная часть их жизни. И здесь их судно, их
"коробка", а что такое судно для кадрового моряка - не просто объяснить.
"В море - дома". - эти слова адмирала Макарова широко известны. Правда,
трактовать их прямолинейно не стоит, дров наломать можно. Но в них
присутствует часть большой правды. Как бы то ни было, через неделю-другую
даже сухопутные пассажиры начинают воспринимать судно как свой дом.
Объяснений этому можно найти много. Думаю, однако, главное то, что, когда
скрываются берега, человек инстинктивно понимает: доверил он свою жизнь
металлическому огромному сооружению, теплоходу или пароходу, и бежать уже
некуда. И будет человеку хорошо, если судно довезет его до земли, но земля
эта часто чужая, и, возвращаясь с нее на судно, люди говорят или думают:
"Иду домой!" Тем более отчетливо это сознают моряки, специалисты, которые
обслуживают судно и приводят его к родным берегам.
Конечно, я сейчас упращаю суть. Для моряков, проплававших долго на
одном судне, оно становится уже и чем-то естественно-живым, как бы
продолжением их тела. Видимо, острее подобное ощущение у судоводителей,
когда они поворачивают штурвал или меняют ход. Признался мне один опытный
капитан, что при швартовке он порой в уме разговаривает со своим теплоходом:
"Давай, милый, ну, давай!"
А когда морской человек уходит по каким-то причинам с судна, на котором
- худо ли, счастливо ли - проплавал много лет, этот его дом тоже уходит,
уплывает от него. Не имеет морской дом твердо ограниченного,
зафиксированного в пространстве места, и потому морякам вовсе не сладко...
Вернувшись назавтра уже с чемоданом на "Магнитогорск", получив от
нового старпома каюту, я так и подумал: вот теперь мой дом, на полтора-два
месяца тут теперь моя квартира. Шикарная, такой я еще в жизни не имел, уходя
в моря, - не меньше двадцати квадратных метров, с душем, с унитазом, с
необъятно широкой койкой, а стены-переборки отделаны под орех или дуб, и на
палубе - мягкий темный ковер. И два просторных окна.
От такого великолепия - праздничное настроение. Сразу, правда, опять
подумалось о штатных моряках: для них-то завтра будни начнутся, нельзя
забывать этого, поправку в свои восторги внести надо.
...Прилег я на свою новую койку - не слишком мягко, но упруго. Что тут
надумаю,, с чего начать? Нет, ничего выдающегося в башку не лезет.
Тогда я поднялся через внутренний вход в штурманскую рубку. Огромная и
просторная, множество приборов, есть мне незнакомые. Как всегда на стоянке в
порту, пустынно здесь и оттого грустно и уныло. Нет здесь еще жизни. Нет
хозяев, которые где-то прощаются с домом и берегом...В рубке опять
подумалось, что не миновать мне разговоров о технике.
Когда я еще учился в высшем мореходном училище, нас, судоводов, звали
"извозчиками", подчеркивая, что извозчики мы ломовые, а не лихие легковики.
И стесняться этой роли могли лишь такие глупые сосунки, какими мы были
тридцать лет назад. Потому что в самом деле назначение торгового флота -
возить грузы. И чтобы грузы поскорее обрабатывались, то есть поменьше
задерживались в портах, непрерывно идет технический поиск, развитие флота.
Вот поэтому и надо, не мудрствуя лукаво, начать с описания современного
теплохода нового типа. Тем более, что вызывает он сильное впечатление даже у
человека подготовленного, каким я себя считал, вступая на борт
"Магнитогорска".
13.О7.78 Уже в дороге. Окно моей каюты смотрит прямо по курсу, до
носовой оконечности судна 170 метров, и носа не видно: на палубе контейнеры
в три яруса. Со стороны - приходилось мне встречать в море такие суда -
картина странноватая и, пожалуй, по видимости даже несерьезная: идет
теплоход, заставленный разноцветными кирпичиками, прямо "конструктор для
юного строителя". Никак ведь не подумаешь, что кирпичики эти имеют длину
шесть или двенадцать метров, а высоту - без малого два с половиной. Впрочем,
и сейчас, когда я все такое знаю давно, непривычно и странно. Для человека,
связанного с морем, особенно непонятным кажется видимое отсутствие креплений
этих ящиков. Качнет - и завалятся, думаешь, кирпичи. Но есть, конечно,
крепления, простые, как все гениальное: такие фигурные задвижки, фитингами
называются. Повернут в порту лом-рукоятку - и намертво. Ну, верхний ряд еще
раскреплен в стороны стальными растяжками. Мне странно, какая у нас короткая
передняя мачта - на метра два поднимается над контейнерами... Да не
короткая, опять тороплюсь с выводами. От воды до палубы - больше десяти
метров, тройной слой контейнеров - еще семь с половиной, плюс два метра
выше...
Увлекательно начинаю, с арифметики. По законам гармоничности надо
подпустить и лирики.
...С утра небо хмурое, наше - балтийское. К вечеру прояснело, но
Таллинн прошел слева невидимый, за горизонтом. Много раз я вот так его
проходил, и что-то кололо в сердце., От того, что оставляешь в своем городе,
так просто не отмахнуться. И все-таки одна из прелестей морской жизни -
именно возможность "отмахнуться", уйти от сложностей, неясностей,
противоречий сухопутного существования. Когда моряки уединяются в своих
каютах в первые часы рейса, они, безусловно, не чувствуют себя безмятежно и
бесконфликтно. Особенно если оставили дома эти самые неразрешенные конфликты
- семейные ли, служебные или еще какие. Они, кроме того,и просто отдыхают
физически, потому что измотались: куча дел домашиних, встречи и застолья
тоже, а уж по служебной линии - тут береговые организации всенепременно
постарались выжать из морячков остатки сил и потрепали им нервы всласть. Но
проходит день-другой, стучит машина, бегут-меняются цифры в окошечке
счетчика лага - пройденные мили, и привычно-постепенно улетучиваются,
растворяются заботы, горести, усталость. Люди не замечают, что одновременно
взамен этого оседают, как из насыщенного раствора, мельчайшие кристаллы
новой, морской усталости и тоски, - незаметны они поначалу и проявятся
где-то на третьем месяце рейса. А пока - самое хорошее, спокойное время.
Вряд ли его можно назвать отдыхом, потому что в рейсе, даже на ходу, забот и
дел хватает. И все же недаром психологи рекомендуют смену образа жизни,
перемену впечатлений как верное лекарство даже нервно-больным.
Дня через три более или менее познакомился с судном. Сначала спустился
на лифте в трюмы - их здесь называют "палубами", потому что они тянутся от
кормы почти до самого носа. Там тесновато: стоят МАЗы, КрАЗы, "Лады",
"рафики" - несколько сот штук. Сквозит от мощной вентиляции, как в
донбасской шахте, куда я лазил с братом пятнадцать лет назад. И, конечно, я
подумал, что здесь, на судах "ро-ро", нет ни одной сплошной поперечной
переборки, а значит - не обеспечена непотопляемость. После увидел в ходовой
рубке веселенький стенд - типичные случаи возможных аварий с последствиями.
В двух вариантах внизу красными чернилами подведен итог-вывод: " Судно
затонет через З5 секунд", "Судно затонет через 45 секунд". Спросил позже
штурмана на вахте, как они относятся к этому стенду, а он лишь пожал
плечами.
Себя-то я успокоил просто: не слышал еще ни об одной аварии с
"летальным исходом" теплоходов "ро-ро". Танкеры все чаще лезут на рифы,
взрываются и сталкиваются, а лишенные водонепроницаемых переборок
быстроходные "ролкеры", которые обречены, получив пробоину в районе
ватерлинии, затонуть через З5 секунд, благополучно избегают столь печальной
участи. Должны быть этому объяснения, и одно из них очевидно: управляющие
такими судами люди всегда помнят о тех двух типовых аварийных вариантах,
потому вдойне, втройне бдительны и осторожны...
Конец марта 1997 года
Вторгаюсь в тот давний текст почти через двадцать лет. Зря я тогда себя
успокоил.Впрочем, и после неоднократно приходила мысль: это же смертельно
опасно - плавать без переборок. А если такое судно пассажиров будет возить?
Стали возить и пассажиров. Автомобилей и людей, сотни и тысячи
доверивших свою жизнь флоту людей. И - уже тысячи погибли, самая страшная
беда произошла вблизи моего города, когда паром "Эстония" унес на дно более
восьмисот человек.
Сегодня сообразил: вот плата за самонадеянность человечества
технологической эры. Иного и быть не могло - жертвы были запрограммированы.
А все - от погони за выгодой, за скоростью обработки. Быстрее, проще,
дешевле! Но ведь и сейчас многие страны, где паромные перевозки стали
категорически необходимыми, не желают переделывать "ро-ро", устанавливая
преграду воде в трюмах. Дороговато это для них - по миллиону и больше
долларов...
...А тогда, решив не додумывать ситуацию до конца, пошел "на экскурсию"
по верхней палубе, по узкому проходу между контейнерами. И вдруг
остановился: что-то было не так, словно чего-то не хватало. Понял - тишина.
Полная, абсолютная - не слышно шума двигателя, не ощущается вибрация. Тут, в
носовой части, свой микроклимат: солнышко, тепло, безветренно.
Потом меня повели в машинное отделение. Вылез из лифта - окунулся в
грохот. Главные двигатели - два ряда нежно-зеленых цилиндров, наклонных,
почти лежащих на боку. Это чтоб меньше высоты забирали, вверху ведь одна из
грузовых палуб. ЦПУ - центральный пост управления, просторное помещение,
тихо - звукоизоляция, прохладно-искусственный климат, кондишен. Побродил по
машинному отделению - людей не видно, как в диком лесу. Так и положено,
механизмы работают автоматически.
Ходовая рубка - тут мои главные интересы. Очень здесь просторно,
приборы собраны в компактные пульты. В штурманском помещении на переборке
укреплен небольшой ящик, на темном табло горят, вспыхивают четкие красные
цифры. Подхожу, читаю: "широта, долгота, скорость". И вздыхаю - спутниковая
система навигации, мечта штурмана. Сюда я буду часто приходить - это точно.
В каюте разбираюсь в чертежах судна. Конструкция "Магнитогорска"
необычная: огромная коробка с двойными бортами (промежуток между ними пять
метров). От днища до верхней палубы - 22 метра, от борта до борта - 31 метр.
Вспоминаю, что каравелла Колумба имела в длину 25 метров. Да ладно, что там
ее тревожить. В молодые годы я сам плавал на морском буксире - от носа до
кормы сорок метров. По Баренцеву морю, между прочим, ходили, зимой, в восемь
баллов. Упокоив себя этим бодрым воспоминанием, разбираюсь в чертежах
дальше. Теплоход может принять 1400 контейнеров или 1000 автомашин. Имеются
собственные погрузочные средства - шести- и двенадцатитонные автопогрузчики
и даже самоходная коляска, чтобы объезжать грузовые палубы. Ну, а светофор я
видел раньше.
Не слишком удивляюсь, когда узнаю, что "Магнитогорск" - самое большое
судно этого типа в мире. Такие же есть, но больше - нет.
И на таком мне предстоит пересечь океан.
17.07.78 В 16 часов вышли в океан. Он тих до неестественности, дымка,
низкие клубы испарений. Ветер крепкий, прохладный, но будто и не касается
его дыхание спокойной, уверенной глади, лежащей вокруг нас. Океан отдыхает -
иначе не скажешь.
Почему он так волнует, интригует меня? Мне не часто доводилось
проходить его от края до края, чаще он лишь возникал справа или слева. И
пусть с другого борта тоже берегов я не видел, но все равно - хотелось
смотреть не в море, а в океан. И ветер оттуда казался иным, более свежим и
крепким, и волны шли длинные и пологие, - надо было плыть вдоль края моря, а
тянуло туда, где начинался он. Ведь какая разница - дело только в обширности
пространства, в количестве миль впереди, да и то не всегда. Три тысячи
четыреста миль от Таллинна до Неаполя (десять раз ходил по этой дороге), три
тысячи четыреста шестьдесят - от скалы Бишоп, которую мы сейчас миновали, до
пролива Провиденс, где снова увидим землю. Равные количества - и совсем
другое качество.
Бывало, на уроках я говорил молодым ребятам, собирающимся стать
штурманами: "Помните, что пока не пересекли океана, вы не можете называть
себя настоящими судоводителями". Они слушали почтительно и ничего, конечно,
не понимали, хотя у нескольких я замечал в глазах внезапную пристальность,
совсем особый огонек. Эти уже задумывались. Но еще не знали, как это - когда
нет земли до полюса... Да и сам я - много ли понимаю, кроме того, что я уже
здесь, вышел в океан, подпал под власть Его Величества...
А теперь к тому же собираюсь писать о нем. Наверное, в наши дни
переплыть его легче, чем написать о нем. Океан не только изъезжен-перепахан,
но и все о нем исписано-переписано. И только отвага и бесстрашие тех, кто
пускался через него на утлых суденышках тысячи раз, поддерживают меня и
прибавляют необходимого нахальства, чтобы взяться за столь неверное и
малоперспективное дело.
Вот почему о нем я буду вспоминать и рассказывать часто. Он заслуживает
того. Потому что его так много - три четверти поверхности нашей планеты.
Потому что он - главная гарантия существования и сохранения жизни на
Земле...Все мы из него вышли, в него же и приходим. Тропическими теплыми
ливнями, плавным течением рек, солью своего пота, бурлящими вихрями
воздушных потоков.
...В сиянии огней прошла слева огромная нефтебуровая вышка. Их много
сейчас появилось в Северном море, в Адриатике. Но я не знал, что люди
пытаются выдвинуть вышки и в океан.
У людей свои заботы, тревоги, поиски. А у него - своя жизнь,
неподвластная нам.
Может, я потому оформляю свои миысли так высокопарно, что сам - редкий
здесь гость, да к тому же не связанный строгим распорядком дня, остается
время порассуждать. Но ведь решил уже: самое ценное, когда есть возможность
спокойно и как бы со стороны подумать.
И помимо всего прочего - а вернее, над всем! - ощущение Его огромности,
сдержанной и скрытой сейчас силы и мощи.
18.07.78 К вечеру разошлись и исчезли тучи, пропали волны, поверхность
воды сгладилась, приобрела графитовый оттенок. Зашло солнце, и вскоре прямо
по курсу, в розоватой дымке зари зажглась белая искорка, быстро набирающая
яркость и голубизну. Это Венера. Потом слева и повыше оранжевой капелькой
возник Марс, а сзади светила Луна, большая и спокойная.
Простоял на мостике часа два, опершись на приступку лобового стекла,
глядя вперед. Есть какая-то притягательная прелесть в этом как будто
малопродуктивном занятии - стоять и смотреть вперед из рубки. Легкая дрожь
палубы, шипение струи по бортам, ровный гул машины сзади и вода - до
горизонта, за горизонт, а движения почти не заметно... Вообще-то кажется,
что ни о чем и не думаешь в такие часы. Но нет - мысли текут где-то во
втором слое сознания и рано или поздно находят свое выражение. Хотя часто
думается вовсе и не о морских делах. Особенно когда наступает вторая
половина рейса и идешь к дому, к родине.
Но это - особая статья. А сейчас мы лишь в начале пути, на генеральной
карте Атлантики наш маршрут показан ломаной линией, и пройдены только первые
десятки миль из предстоящих нам.
Вернулся в каюту около полуночи и взялся за интересную, толковую
статью, которой разжился от спутника - соседа по каюте (скоро он тут
объявится во всем великолепии). И во втором абзаце прочитал такую фразу:
"Дальнейшее развитие НТР на морском транспорте несомненно затронет
организацию и технику линейных перевозок грузов". Сразу ехидно подумал, что
ученые братья не решились доводить свои выводы до сферы духовного. Или это
не их задача - поразмыслить, как всесильная НТР переворачивает наши души?
Но пока надо хорошенько разобраться в технике. В применении к
"Маганитогорску" вместо "затронет" правильнее сказать "перевернет"... Но,
прочитав всю статью, решил, что ребята из ЦНИИМФа не даром хлеб едят. И
уснул под едва слышный рокот винта.
19.07.78, утро. Постоял на крыле мостика - оно здесь как бы висит над
водой, и если смотреть вдаль, кажется, будто летишь-паришь над океаном. Он
по-прежнему милостив к нам, добродушен. Водное пространство лишь чуть
колышется - медлительное, важное движение. Цвет синевато-серый. Очень четко
ощущаю толщу, массу воды под нами. Пять километров воды внизу. Позади уже
900 миль, а впереди... лучше не считать.
19.07.78, вечер. Над водой слева идут странные облака - низкие и
быстрые, буровато-черные, а сверху светит Луна, призрачный таинственный свет
пронизывает слой туч неровными потоками - вот справа, наискось от борта,
будто световой туннель образовался. С чем это сравнить? Бесполезно и
пытаться.
И постоянно в сознании сидит мысль о том, как много воды вокруг тебя.
Она давит на психику. Наверное, матросы Колумба этого не чувствовали, потому
что их адмирал всячески скрывал, как велик океан. Излишнее знание (обилие
информации, как сейчас говорят) отнюдь не способствует укреплению нервной
системы.
И все-таки знания - наш хлеб, воздух. Выжал из соседа по каюте
блестящую лекцию по проблемам линейных перевозок на современном этапе.
Соседа зовут Эдуард, он на голову выше меня и на два пуда тяжелее, но
почему-то хочется называть его Эдиком, а иногда - Эдя. Да еще и фамилия у
него - Лимонов. (Тогда писатель-скандалист Э. Лимонов только-только начинал,
но мой Лимонов уже его стеснялся).
В своем деле Эдик великий спец, но попозже выяснилось, что и в мою
писательскую сферу не прочь активно вторгнуться. А сейчас я попросил его
говорить поэлементарней, попроще, ибо в его области я полный профан. Эдя
усмехнулся: "Знаем мы вас, профанов с литдипломами... Потом пропишете". Я
возразил, что вопросы линейных перевозок входят в программу моей стажировки
(кстати, сочинил ее самолично, поскольку на такие суда наших еще не
посылали).
И Эдик раскрыл мне глаза, его лекция прозучала как гимн Системности,
строгой организованности. А позже, при выгрузке в Гаване и в США, я увидел
все это сам.
Когда родилась идея доставки грузов в одинаковой постоянной таре, сразу
решили твердо стандартизировать это дело. За основу была взята единица
площади - грузовое место. И все перегрузочные устройства изготовляют,
умножая элементарную площадку на целые числа.Так был выбран размер платформы
на колесиках, ролл-трейлера, на ней грузы возят внутри порта, а еще есть
автотрейлеры - они прицепляются к машинам-шасси и едут в другие города. Тара
- контейнеры, их два типа - двадцати- и сорокафутовые. В портах строятся
специальные районы - терминалы, где простор, особое устройство причалов,
чтоб было, куда вывалить аппарель. На территории терминалов кажется, что
смотришь научно-фантастический фильм, - уж очень своеобразные, диковинные
там механизмы. Вилочные автопогрузчики, которые втыкают свои щупальца в
особые дырки в контейнерах и бодро поднимают их, чтобы отвезти, куда надо.
Или второй тип погрузчиков, имеющих впереди одинарную вилку с изломом,
смешно ее называют - гузнак. Подъедет такой желтый красавец к ролл-трейлеру,
воткнет гузнак в отверстие, поднимет слегка, завалит на себя - и поехали.
Угрожающне мигая оранжевой лампой, тянет платформу этот таг-мастер, даже в
его названии чувствуется сила и мощь.
Судно - часть этой стройной системы, поэтому оно и необычное. И немало
стоит: "Магнитогорск" в три раза дороже океанского сухогруза 60-ых годов. Но
его рейс по кольцу Ленинград - Куба - США - Европа дает при хорошей загрузке
в пять раз больше валютной выручки.
Потом Эдик скромно признался, что именно его ученая группа обосновала
необходимость заказов на такие суда. Я, понятное дело, выразил почтительное
восхищение, и мы еще поговорили о литературе, а в заключение я подсунул
Эдику свое последнее напечатанное творение и пообещал дать еще
неопубликованное, в рукописи. Попозже, правда, пожалел об этом.
20.07.78 Меня, как магнитом, тянет в штурманскую рубку, где по указанию
капитана мне, выражаясь по-морскому, предоставлена "свободная практика".
Чудес там хватает, как на хорошо организованной выставке.
Вот, например, щит управления подруливающим устройством. В носовой
части судна имеется поперечный туннель, в котором расположен солидный,
диаметром в два с половиной метра, винт, вращаемый двигателем на полторы
тысячи лошадиных сил (лесовоз "Баскунчак", доставивший меня в юности из
Архангельска во Владивосток, имел главную машину в тысячу сил). Поворотом
небольшой рукоятки с мостика можно изменять направление потока воды - и
судно разворачивается почти на месте. Видел я потом в Хьюстоне, как мы
швартовались: смотреть было жутко, потому что предстояло залезать в узкий
бассейн-корыто и разворачиваться в канале, ширина которого явно была меньше
длины судна. Американцы дали крошечный буксирик с машиной на 150 сил, толку
от него никакого. Капитан сказал тогда лоцману: "Вон на берегу ваш "кар", у
него, небось, двигатель мощнее?" Конечно, на американских "бьюиках" моторы
под триста сил! Но мы пришвартовались лихо и мягко, даже толчка о причал не
было. И якорь у нас можно отдавать прямо из рубки и по циферблату следить,
сколько якорь-цепи ушло в воду.
Несколько дней я не мог привыкнуть к спутниковой системе навигации.
Красные цифры на табло-дисплее показывают расстояние до пролива Провиденс:
"2049,73", сотые меняются быстро, но ведь сотая часть мили - это 18,5 метра.
О такой точности мы и не мечтали недавно. А вот зажглась надпись вверху
"No3". Третий спутник из группы где-то там над горизонтом, ведет обсчет -
положение орбиты, наша скорость, курс. Ему надо 15-18 минут, чтобы
справиться с этой невообразимо сложной работой. Я стою, жду, и маленький
бесшумный ящик кажется то ли волшебным, то ли живым существом. Пришло опять
это сравнение, когда осваивал миниатюрный компьютер: он помогал мне решать
астрономическую задачу (курсанты пыхтят над ней два часа и поначалу обычно
получают полную ерунду). Приняв программу, компьютер несколько секунд мигает
нулем - думает, считает. Потом пишет ответ, неправильный лишь в том случае,
если ты сам напутал и нажал какую-то неверную клавишу.
Рассказывали мне как-то, что иногда профессиональные программисты
забавляются: задают машине заведомо бессмысленные, нерешаемые задачи. И
получают вполне человеческие ответы: "Не могу, не хватает данных!",
"Повторите задание, повторите задание!" Как крик - ЭВМ ведь не понимают
юмора. Вряд ли подобные забавы украшают род людской, это все равно что
смеяться над потерявшим разум. Впрочем, у этой крошки, помогающей мне,
именно разум, кажется, есть, только работающий в одном направлении. И
хочется, записав ответ, сказать ей: "Спасибо!"
Шума, бесчисленных домыслов, предположений вокруг кибернетики хватает с
момента ее возникновения до наших дней. Одни фантасты чего только не
нагородили, есть даже рассказ, где механические киберкрабы
досамоусовершенствовались до того, что слопали своего создателя.
Но чаще всего в этой действительно серьезнейшей проблеме видят
почему-то лишь одну сторону, выбирают при ее рассмотрении лишь один угол
зрения: что получаем и будем получать от машин мы, люди. Однако, ответ,
возможно, надо искать в ином подходе. Почему бы не предположить, что
результат величайшей из технических революций зависит от того, какими мы
будем сами, как отнесемся к умным и бесстрастным пока помощникам нашим,
которых сами и придумали.
Вот написал это и малость перепугался: получилось, что ратую за
человечность в отношении к бездушным механизмам. Но почему бы и нет? Люди
должны быть человечными всегда и везде...
Апрель 1997 года
А сегодня, в конце ХХ страшного века, снова подтвердилась истина,
которую открыл давно, но всерьез не принимал. Будущее лучше всех мыслителей
и политиков предсказывают великие писатели-фантасты. Все происшедшие
огромные перевороты, меняющие жизнь людей кардинально, были описаны 20-30-50
лет назад в книгах фантастов. И вот настала очередь последнего, видимо,
переворота: открыли клонирование, создание людей по одной единственной
клеточке их организма. И уже предложил кто-то ЮНЕСКО - организации от ООН! -
то есть народам мира подбирать претендентов на воссоздание, на бессмертие.
Никакая атомная и водородная бомба не сравнится по вредоносности с этим
предложением. Надо топить, вешать, сжигать открывателей такого метода. Но
поздно. Джинн вышел из бутылки. Конец ясен - драка, война, свалка за право
возникнуть снова... Да ведь и при твоей жизни возможно появление твоего
двойника!
Еще: вчера услышал по ТВ, что какой-то английский гений предсказал
появление новой генерации сверхлюдей - гениальных и практически бессмертных.
А все остальные станут вторым сортом.
И наконец, арабская фантастка прозорливо сообразила, что клонирование
приведет к ликвидациии, к ненужности мужчин - зачем размножаться старым
путем, когда можно проще и точнее выращивать "гомо сапиенсов" из клеточки?
Сколько лет понадобится на внедрение подобной методики? Вряд ли много.
Нашим детям - и тем более внукам! - придется расхлебывать всю эту пакость.
22.07.78 Прошли уголок Ньюфаундлендской банки. Почти сразу потеплело, и
океан стремительно изменил цвет. Был буро-серый, а тут впереди показалась
зеленая, почти синяя широкая полоса. Это уже Гольфстрим, сорок лет назад я
услышал о нем, а сейчас вот увидел так четко. И теплый ветер, и солнце -
скоро оно задаст жару.
Потом вынырнули дельфины. Сверху, с мостика, они кажутся маленькими,
игрушечными. Выпрыгивали дружно, по четыре-пять зараз, строгим строем,
словно договорились показать нам свою организованность. Хотя как будто на
нас внимания не обращают, а все равно кажется, что это они для нас прыгают
так лихо и согласно. На подходе к Гибралтарскому проливу дельфинов бывает
тьма, и если у них время свободное есть, устраивают представление. У меня
даже фотография хранится, снимал с носа, перегнувшись через борт: взлетели в
воздух мама-дельфиниха и три детеныша, изображение смазано от скорости. А
вообще тогда они в прыжке переворачивались на бок и успевали взглянуть вверх
на меня и даже, казалось, хитро улыбались: "Давай поиграем, а?" Мне этот
факт больше доказывает их разумность, чем многочисленные ученые книги.
Рассказал про дельфинью улыбку одному знакомому, который уже лет двадцать
изучает их на Карадагской биостанции, и он почти с грустью признался: "Такое
нам неизвестно, мы их поодиночке исследуем да в неволе..." В то время в
бассейне биостанции находилась лишь пара дельфинов - вялые полусонные звери
(так их здесь и зовут), опутанные, словно космонавты, многочисленными
датчиками и проводами. Выяснилось, что возникли неожиданные трудности:
облисполком издал постановление, запрещающее "скармливание рыбы скоту",
дельфины попали в эту категорию, и корм им пришлось выписывать аж из
Мурманска, а размороженную треску звери ели неохотно, без аппетита. Надо
полагать, если б они узнали, из-за чего страдают, их мнение о нашей людской
разумности изменилось бы не в лучшую сторону...
Очень они мне симпатичны, помахал им рукой: "Привет, ребята!"
Промелькнули недалеко две птицы, белые, незнакомые, а днем видел другую
птицу, погибающую. Она билась в воде, потом вырвалась, низко пролетела
несколько метров и опять погрузилась, пропала. Летела она в сторону Америки,
значит, успела одолеть 2000 миль. Самому не верится, но ближе земли нет. И
очень жаль птицу.
В общем,нетрудно найти объяснение, почему в дальнем море возникает
желание уберечь всякую живность: окружающий мир настолько суров и огромен,
что появляется инстинктивная потребность держаться друг за друга и выручать
тех, кто попал в беду или кто слабее и беспомощнее тебя в данный момент.
А человеку в море чаще безопасней, чем птице, рыбе или даже дельфину.
Хотя частенько к добру наша уверенность в себе не приводит. На больших
современных судах ощущение опасности притупляется даже у опытных мореманов.
Анализ аварий супертанкеров подтверждает такой вывод. Пожалуй, лишь
столкновений судоводители "суперов" остерегаются, потому что понимают:
навстречу топают такие же мастодонты, как и твой собственный. И сталкиваются
обычно суда разного размера: большой, вероятно, полагает, что его должны
бояться, а маленький или тупо придерживается обязательных правил, или
надеется вывернуться в последний момент. В 1960, кажется, году наш тогдашний
супер "Пекин" в ясную погоду у берегов Алжира врезал какому-то малышу,
своротил себе нос до первой переборки и в таком живописном виде пришел на
Кубу. В газетах тот рейс "Пекина" подали как пример геройства, но ясно, что
штурману, который это организовал, не поздоровилось.
Но как раз в открытом океане вероятность столкновения невелика и вера в
свое судно, в его надежность, должна быть крепче всего. Тем более, если
судно столь огромно и мощь имеет колоссальную.
Вот сегодня ветер сильный, "в зубы", как говорят моряки. Я не сразу
сообразил, что он сильный от нашей собственной скорости: "Магнитогорск"
проходит в секунду 10 метров, а ведь по шкале Бофорта это - 5 баллов и
называется "свежий ветер". Получается, что создание рук человеческих, судно,
соизмеримо с природным процессом - ветром. Верно ли так судить?
Это я могу задать себе подобный вопрос. Маловероятно, что кто-нибудь из
нашего экипажа особо задумывается, как велика масса воды кругом и как
бесконечно мал по сравнению с ней "Магнитогорск". И вообще, полагаю,
прочитав мои глубокомысленные "исследования", моряки лишь пожмут плечами:
"Чего он заливается? Чего особенного - океан?"
Для судоводителей, например, океанское плавание чаще всего - нечто
вроде отдыха, а для многих наш рейс рядовой, не слишком длинный и долгий: до
Австралии, пока вновь не открылся Суэцкий канал, топали 30 суток, 12000
миль, а нам предстоит пройти 5000 с небольшим в один конец. Простая
арифметика, но за ней - многое.
...И все-таки я не могу понять, чем живут моряки в таких рейсах. Чем
душу занимают? Возможно, еще рано делать выводы, но не могу понять, почему
так затянулся период обособления, почему все пока еще прячутся по каютам. В
нашем великолепном спортзале, где бильярд, пинг-понг, велоэргометры,
имитаторы гребли, штанги и шведская стенка, тоже пустовато, и мне трудно
найти соперника на бильярде (Эдик не в счет, из трех ударов по шару у него
два приходится по воздуху). Кстати, тоже чудо: посреди Атлантики катать
шарики - качки нет совсем.
Казалось бы, пора объединяться в компании, на миру-то веселей, а
компании собираются только в обеденном салоне или у плавбассейна.
Частичное объяснение ситуации пришло позже, и стало даже стыдно, что
раньше не додумался. У людей здесь ведь масса дел и обязанностей, для многих
судно незнакомо и ново, а я привык к обстановке учебных судов, где всегда
немало свободных, не занятых в данный момент товарищей. Сейчас таких тут не
больше десяти - мы, стажеры, да несколько пассажирок, возвращаются к своим
мужьям на Кубу. Доктору еще наверняка скучно.
А вот капитан - особая статья. Давно я убедился, что капитанам легко не
бывает никогда. Ну, отоспится, отойдет, успокоит нервы после напряжения
(пройти Бельты, Па-де-Кале, Ла-Манш не просто), а потом что? Самый
демократичный капитан должен соблюдать дистанцию между собой и прочими
членами экипажа. И здесь видно, как мается наш капитан. Он ведь тоже новый.
Как вышли на простор - начал маяться. Потом Эдик подсунул ему сборник
"Таллиннские тетради", и капитан исчез. Эдя смеется: "Изучает вашу повесть!
Держитесь - специалист!"
Да, специалисты - не лучшая категория читателей, потому что невольно
ищут - и находят кучу огрехов. По мелочам, но от этого автору не легче.
23.07.78 Резко потеплело, с утра вода в океане плюс 27 градусов, воздух
- тоже. Налетел короткий бурный ливень, никакой от него прохлады. А вода все
синее и синее, хотя, кажется, это уже и невозможно.
Вечером закат - просторный, как бы двухслойный. Задний фон облаков
фиолетово-розовый, передний - лиловато-серый. Венера пробивается мутным
пятном, слева вылез красный Антарес, "Глаз Скорпиона".
Знаю, что когда буду рассказывать обо всем этом дома, у многих
слушателей поймаю во взглядах какое-то отчуждение, пустоту. Не хотелось бы
обвинять их в том самом нелюбопытстве, о котором еще Пушкин писал ("Мы
ленивы и нелюбопытны"). Скорее, здесь проявляется качество человека нашей
эпохи, когда все и все знают, слышали уже, читали или видели на разных
экранах. Или срабатывает естественная реакция людей, которые сами не могут
этого видеть и потому внутренне ощетиниваются.
А может, зря авансом обижаю кого-то? Может, начала действовать вредная
и ненужная привычка противопоставлять водоплавающих - сухопутным? И за собой
где-то на третьем месяце плавания замечал такое, а уж кадровые, постоянные
моряки как будто поголовно заражены этим вирусом. Понять их можно, но
оправдывать - не хочется. Никто не может быть лучше кого-то, если исходить
из преимуществ профессии, специальности.
Кстати, пожалуй, и нас тут, на судне, все-таки за водоплавающих не
признают. Так - гости, "научники" (придумал кто-то не шибко удачный термин),
по не слишком понятной морякам милости начальства оказавшиеся на борту. А я,
один из тех, кого тут не принимают за настоящего моряка, собираюсь еще
поточнее, поправдивее и, насколько возможно, пошире рассказать о жизни на
море.
Когда я там, посреди Атлантического океана, додумался до такого, сразу
бросил писать, отложил дневничок и пошел к бассейну - загорать. Логика
сработала примитивная: ах так, я не моряк, ну и ладно, буду наслаждаться
жизнью. Еду в тропики, на Кубу, а потом в США - чем плохо?
Через день, впрочем, я отошел, сообразил, что нельзя так подходить к
проблеме. Надо все это отобразить прежде всего для себя самого: а что мне
дает рейс, что я получаю от моря, от судна, которое несет меня через море? И
еще - нельзя забывать о людях, живущих здесь постоянно. Себя понимаешь лучше
через других - истина давняя.
Естественно, когда размышляешь о жизни, хочется опереться на
собственный опыт, а так как опыт твой всегда принадлежит прошлому, - на
воспоминания. В удобной, начиненной разными умными приборами рубке
"Магнитогорска", где в жару прохладно, а в сырые промозглые дни - тепло и
сухо, я вспоминал, как трудились мы, штурмана 50-ых годов, как гнали нас
капитаны на крыло, в ревущую морозную ночь, где-нибудь под семидесятым
градусом северной широты, в декабре. И надеялись мы лишь на свои глаза и
уши, даже радаров тогда не было.
А сейчас, легче ли сегодня водить теплоходы? И если легче, то как
изменились морские люди? Чем живут, к чему стремятся?
Я вот отчетливо помню, что в свои двадцать пять мечтал подальше уплыть,
так как рейсы по Белому и Баренцеву морям не давали ценза для диплома
штурмана дальнего плавания.
Проще всего и приятнее сделать вывод: ты был хороший, сильный, а
сегодняшние - плохие и слабые. Но не имею я права идти по столь избитой и
несправедливой дорожке. На море не бывало легко никогда. Ни во времена
Магеллана, Кука, Крузенштерна, Лухманова, ни сегодня. А люди прежде всего
разные, как всегда и везде в этом мире...
И опять сначала о капитане. И снова тянет на общие разговоры, на
теорию. Однако какое-то шестое чувство протестует уже, сигнализирует о
нарушении меры. Многовато у меня общего. Постараюсь поприжаться.
Что капитан всегда один и нет у него помощников - не в процессе ведения
судна, а в принятии решений, почти всегда в море единственных, это уже было.
Но сейчас пришло одно конкретное доказательство, практический пример,
подтверждающий такое мнение. Вот летают над нами уже шестой месяц
космонавты, чудо-ребята, не бронзовые им бюсты надо на родине ставить -
золотые. Но ведь за каждым их вздохом - буквально за каждым! - за каждым
словом и движением следят сотни людей с Земли. И с курса их корабль не
собьется, и мели им не страшны, и до угрозы столкновения с другими подобными
же "судами" очень еще пока далеко. А морскому капитану с Большой Земли дают
общие указания: "Зайти в Антверпен, принять семьсот тонн оборудования,
следовать в Неаполь". И заходит он, выискивает среди сотен огней Шельды
нужные ему, и принимает ящики с оборудованием, расписывается в бумагах за
ценности, стоящие миллионы, и ведет теплоход через Шельду, Ла-Манш, Бискай,
Гибралтар - в Неаполь, а уж на этом пути он не просто бог и царь, - он и
Центр управления, и глава Системы жизнеобеспечения, и глаза и уши, и -
твердая бестрепетная рука, лежащая на рукоятке машинного телеграфа. А
попробуй ему посочувствовать, попытайся помочь советом - турнет в лучшем
случае с мостика, и прав будет.
Нашему капитану нелегко вдвойне, потому что он делает первый рейс на
"Магнитогорске". Управлять такой громадиной - дело тяжкое, изнурительное для
нервов и всегда чреватое возникновением нелепых, необоримых ситуаций. А он в
себе уверен - я наблюдал его еще в коридорах Балтийского пароходства, когда
он даже судна не видел. На опыте основана его уверенность. И на знаниях. В
первые дни он частенько копался у приборов, постигал их, старался понять
возможности, и во всем разобрался гораздо быстрее, чем можно было
предположить. Впрочем, он из новой формации, недавно учился в Гренобле на
международных курсах по управлению суперлайнерами. Поэтому так просто, без
суеты и дерганья, вел себя в сложнейших условиях швартовки в Хьюстоне
(вообще-то талант швартоваться - особый и не всем капитанам, даже хорошим,
дается). А когда мы выходили оттуда, в узком и неудобном канале под
форштевень нам полез какой-то встречный грек. Я стоял на ярус ниже и глядел:
Геннадий Митрофанович сделал лишь один шаг к пульту управления двигателями.
И сразу остановился: грек проходил чисто, как говорят моряки, свободно.
Потом выяснилось, что мы с Геннадием Митрофановичем даже жили в одном
кубрике (огромный он был, на сто пятьдесят человек, потому теперь и не
признали друг друга сразу). Вспомнили ребят, нашу веселую жизнь, и капитан
еще между прочим высказался о своей профессии: "Не люблю усложнять себе
существование. Ну, якорь потеряешь, выговор схлопочешь, премии лишат - да
пропади она пропадом! В моем положении погореть - тысячи возможностей".
Вместе мы пожалели одного общего знакомого: недавно посадил в стокгольмских
шхерах судно на камни. "Не повезло!" Знаю, что со мной не согласятся
начальники из Службы мореплавания, однако это истина: в капитанской судьбе
подчас все зависит от везения, от фарта. Слишком много, как говорят в
математике, переменных внещних факторов воздействует на морское судно. А
капитан - всегда один.
Мне капитан понравился. Даже тем, что имея огромный опыт дальних
плаваний (Бразилия, Япония, Австралийская линия, Арктика), заметно скучал,
искал себе занятие. Для себя я вывел несколько схематичное, упрощенное
правило: ежели человек в море скучает, значит, еще не отупел, значит, ищет
его душа нечто иное - пищу ищет.
Колоритный у нас старпом, тот самый Макс, о котором вспоминал Борис
Васильевич на отходе. Это - сокращение от "Максимилиан", впервые вижу
человека с таким римским именем.
Его обладатель - очень большой и спокойный. Поначалу казался молчуном,
но это он присматривался, примерялся. Выбился в начальники из матросов,
потому, пообвыкнув, первым делом принялся за боцмана - выискивал закоулки,
где грязь и непорядок. Еще - у него среднее специальное образование, а уже
давно взята твердая установка на искоренение со старших командных должностей
специалистов, имеющих дипломы средних мореходных училищ. Но среди них немало
знающих, толковых и - что важнее всего! - преданных морю и морской работе.
Так и сейчас я понял: Макс отлично представляет себе общую обстановку
на флоте, безукоризненно разбирается в коммерческих вопросах, в тонкостях
взаимоотношений с иностранцами. И - опять железная уверенность в том, что
говорит и делает. А попозже выяснилось, что у старпома дома большая
библиотека, и когда он называл, какие там книги есть, я про себя завидовал.
И цельная он натура. Рассказал, что в кубинских портах на берег не выходит:
"Они теперь в воротах порта сумки и портфели проверяют. Подозревают, значит,
меня, старшего помощника, в воровстве. Три года, как сюда попадаю, не выхожу
с судна. И не выйду, пока правила этого не отменят!"
В Гаване мы простояли неделю - в период Всемирного фестиваля молодежи.
И Максимилиан всю неделю просидел на борту...
А все-таки меня больше интересовали молодые. Капитан и старпом мореманы
твердые, кадровые, они уже с флота по своей воле не уйдут. Для меня же ценно
понять молодых судоводителей, как они относятся к своему будущему, к той
среде, которая их окружает и которой они как будто присягнули на верность,
получив право управлять большим и сложным сооружением - морским судном?
Я в рейсах люблю стоять на вахте рядом с кем-нибудь из младших
штурманов. Конечно, толку от меня мало, именно лишь стою рядом, но все-таки
польза есть хотя бы как от слушателя: стараюсь внимательней быть и поменьше
менторствовать.
Пристроился и здесь. Сергей Николаевич - даже внешне прирожденный
морячина. Высокий, сильный, абсолютно лишенный суетливости. В нем еще
полезное для штурмана сочетание деловых качеств: умение и стремление
применять то, что знает. Он мне просто и четко разъяснил, как работает
допплеровский лаг - тоже чудо-прибор, о каком мечтали судоводители сотни
лет: показывает скорость относительно грунта, а не воды, да еще вдобавок и
глубину выдает.
Легко и естественно, без моих расспросов, Сережа рассказал о себе.
Оказалось, он уже многое вкусил: и вторым плавал, и был врио старпома, и
даже тонул в Арктике (про ту историю "Комсомолка" писала в свое время).
Говорил об этом без нажима, с усмешечкой - тоже естественной.
Так же просто изменил тему: как бы успеть в Ленинград до 1 сентября,
хоть несколько дней августа прихватить, в отпуск пора - одних выходных
набежало 60 суток. Вот скажи об этом береговому человеку - удивится, потому
что идем мы в теплые благословенные края, где солнце, фрукты, соленая водица
- чем не курорт. А может прийти и грустная вовсе мысль: не любит человек
своего дела, норовит удрать при удобном случае, как тот прежний старпом с
"Магнитогорска". Но я не тороплюсь обвинять Сергея. Наоборот, что-то видится
даже трогательное в его наивной мечте -успеть в отпуск обязательно в
августе, до конца календарного лета.
24.07.78 А вот будни рейса. Пришел на мостик матрос, докладывает
второму помощнику, как проверял пломбы на контейнерах и автомашинах.
Получено РДО, радио из Ленинграда, напутали, как и положено, с документами,
отправили неоформленный контейнер, а еще на три - не те коносаменты
выписали, вес неверно указали. Приказывают все это поправить. Проведены
технические занятия со штурманами, призводственное совещание. Идет жизнь,
проходит океан, кончается...
Начинаю думать, что был несправедлив к морякам "Магнтигорска", когда
мысленно обвинял их в разобщенности. Полкоманды пришли новые, принюхивались.
Есть тут и свои микроколлективы, хорошо заметные группы. На суше ведь мы
тоже не дружим со всей улицей. И люди здесь ищут, находят себе занятия по
душе. Доктор наш, молодой стеснительный парень, всерьез интересуется
искусством, не пожалел 25 долларов, купив в Нью-Йорке роскошеный альбом
Микельанджело. И Монтеня мы у доктора почитать нашли (доцент Эдя от Монтеня
восторженно подвывает). Ремонтный механик конструирует какой-то
сногсшибательный стереорадиокомбайн, у Сережи - уникальная коллекция
музыкальных записей, другие из железок и меди сваривают и склепывают
чудо-макеты. И ясно, что во всем этом проглядывает конфликт между
стремлениями и возможностями - вечный конфликт морской действительности.
25.07.78 Наконец появились суда, идут поперек нашего курса - из США в
Южную Америку. А ведь до того мы за семь суток никого не встретили.
Вечером приближаемся к Багамским островам. Смотрел по карте: остров
Великий Абака, Большой Багамский риф, Яичный риф... Названия-то как звучат!
По горизонту полыхают далекие тропические грозы. Небо, особенно там,
где Млечный путь, четче и осязаемей, чем тучи, и они кажутся черными
провалами в этой светящейся толще.
За всю эту красоту и великолепие тоже хочется поблагодарить океан.
26.07.78 В пять утра вошли в пролив Провиденс. Проснулся, глянул в окно
- слева низкая прерывистая песчаная гряда, яхточки, катера. Обогнали "Шота
Руставели", он тоже идет в Гавану, везет делегатов на Фестиваль. Потом
одесситы жгуче обиделись, что мы их обогнали, - престиж пассажирского
лайнера пострадал.
Здесь уже море, а не океан, и хотя вода такая же отчаянно-синяя, но
волны другие, не чувствуется могучего сдерживаемого дыхания тысячемильных
пространств.
После обеда и справа потянулась земля невысокими холмиками. На карте
это цепь островов побережья Флориды, по ним проложена автострада. Макс
объяснил, что ее построили в период кризиса 30-х годов безработные,
государство как-то стремилось занять их. Неплохо потрудились, однако трасса
упирается в ничто - в море.
Готовимся к встрече с Америкой.
* III *
"Человек, находящийся на берегу,
хотел бы очутиться на пароходе,
который отчаливает от пристани,
человек, находящийся на пароходе,
хотел бы очутиться на берегу,
который виднеется вдали".
Карел Чапек, "Письма из Англии"
ДАЛЬНИЕ СТРАНЫ
Слушая стук двигателя и шорох воды, обегающей корпус судна, день, и
два, и десять, постепенно начинаешь думать, что плывешь уже всю жизнь и
дальше будешь плыть так же - без конца.
Глубокое заблуждение. Кончается и море, и океан, и как бы тебе ни было
хорошо там, неминуемо наступает момент, когда начинаешь мечтать о твердой
опоре под ногами.
Она приходит - открывается цепочкой сизых гор, низкой песчаной полосой,
теплыми огнями побережья. И совершенно разные ощущения испытываешь, когда
эта земля твоя, родная, и когда она чужая, где ты - недолгий гость.
С детства помню это чувство, когда мимо нашего полустанка проносились
поезда дальнего следования. Несколько секунд оглушительного грохота,
мелькание слившихся в серую полосу окон - и только тающий над близким лесом
дымок, запах паровозного угля. Уехали куда-то люди, а ты остался, и ничего
так не хочется, как оказаться рядом с ними и лететь через поля и леса в
неведомое. И еще - одно из первых потрясений искусством: как это Аркадий
Гайдар догадался о моих переживаниях, так верно и точно описал их в своей
книге "Дальние страны".
Потом (или потому?) я полюбил географию, часами мог просиживать над
картой, читать дивные названия: Финистерре, Сорренто, Карибское - его
называли тогда Караибским - море, мыс Гаттераса. Страны воспринимались,
западали в память по цветам - как были окрашены на карте. До сих пор для
меня Англия - зеленая, словно свежая трава, Франция - лиловая, будто сирень,
Италия - синяя, как море и небо над ней.
Почти через сорок лет постарался передать все это дочке: повесил в ее
комнате большую карту мира, проводил по вечерам полушуточные экзамены: "Где
Западная Гвинея?", "Покажи остров Мадагаскар!" Скоро дочь уже экзаменовала
подружек. И пусть судьба подарит ей такую же удачу, как и мне, - видеть
дальние страны.
Но ведь видеть и рассказать об увиденном - разные вещи. Встречал я
немало людей, перед глазами которых открывались всякие чудеса или которые
были свидетелями уникальных событий, а они молчали, отмахивались от
расспросов: "Ну, чего особенного...". Не хочу их обвинять, потому что
большинство этих людей - моряки, а укорять моряков мне не стоит. В
оправдание же могу сказать: есть веское психологическое обоснование
подобного отношения к тому, чем тебя наградила судьба. Где-то, за какой-то
временной, количественной гранью наступает предел насыщения: страны, города,
моря, встречи, события сливаются в одно общее, неопределенное, смутное
воспоминание. Если быть честным, и по себе замечал такое.
И еще - понимаю, что нет у меня оснований делать "глубокие обобщения",
когда берешься рассказывать о чужой земле и ее людях. Тебе лично кажется:
встречи с далекими странами много дают, душу расширяют, как любое знание. Но
когда рассказываешь или пишешь об этом, совесть начинает шевелиться. Ведь
фактически твои знания - верхоглядство, скольжение по поверхности. Разве
узнаешь что-либо серьезно и глубоко за день-два, ну, пусть даже за неделю?
Потому и сейчас разрешено мне поделиться лишь мгновенными
впечатлениями, лишь собственными чувствами, которые возникают, когда видишь
небо, дороги, леса, так бесконечно далекие от моей родины.
Зарубежные города имеют как бы две стороны, два лица: современное и
древнее (многие наши - тоже, хотя Одесса и в этом особенная: назвать ее
древней нельзя, но хитрые одесситы сумели как-то создать себе богатейшую
историю).
Часто парадной, почти официальной стороной является древняя, и город
четко распадается на две такие части. Венеция, например: старая, туристская
- в лагуне, и новая, материковая - Местре. А бывает, все слито: вот Париж
весь, целиком берет за душу.
Карел Чапек в своих чудесных "Письмах из Италии" говорит: "Но душа моя,
видимо, слишком неисторична: лучшие мои впечатления об античности скорее
относятся к явлениям природы". Про себя с некоторой даже гордостью могу
сказать, что я человек историчный, и мои лучшие впечатления все-таки
относятся к остаткам древнего. Современное же увлекает не внешними
признаками, которые везде более или менее одинаковы, а проявлениями сложной,
непостоянной, изменяющейся жизни людей. Однако никаких, еще раз подчеркиваю,
глобальных выводов делать не собираюсь.
Что, к примеру, могу знать о жизни итальянцев, в гостях у которых был
раз двадцать?.. И все же начну с Италии.
КАМНИ И ЛЮДИ
Почти через двадцать лет после первой встречи с Италией удалось попасть
в Рим, в марте 1978 года.
Два часа дороги в поезде, персики в цвету, рельсовый путь зажат между
возделанными полями, каждый квадратный метр узкого пространства земли между
морем и горами засеян. И горы - совсем Крымские, округлые, слабо поросшие
низкими лесом и кустарником.
Въезжаем в город, видим акведуки, остатки древнего водопровода. Сделаны
из кирпичей, мелких и ровных, и это больше всего поражает меня. Всегда
раньше казалось, что античные постройки должны быть сплошь мраморные, а тут
- красный кирпич. Забавно, что и в Помпее меня потряс более всего
водопроводный кран в музейчике у входных ворот, - абсолютно такой же, как в
старых ленинградских квартирах где-нибудь на Петроградской стороне. Но этому
крану, как и римским кирпичам, две тысячи лет!
Автобусы двухэтажные, а я думал, что такие есть лишь в Лондоне. Ватикан
в мелкой сетке дождя, могучее полукружье колонн, серый, отдающий желтизной
камень. Похожие на девушек швейцарцы из охраны - в черных накидках, на
штанах продольные красные полосы. И застывшие лица этих красавцев, будто они
стоят здесь уже лет пятьсот (да так оно и есть!)
Внутри собора святого Петра - уйма бронзы и позолоты, по мне - так
слишком много. Картины и скульптуры - все больше папы римские. Особенно
впечатляют двое, спрятанные под стеклом, - мумии. У одного такого мумиозного
по имени Иннокентий на лице безмерная усталость и одновременно - глубокое
удовлетворение. Тяжко, видать, ему пришлось при жизни, и теперь он рад
возможности отдохнуть. А похож на кардинала Ришелье из "Трех мушкетеров".
Разобрался в подписи - верно, тех же времен, острая бородка середины ХVII
века.
Пока мы бродили по собору Сан-Пьетро, как его тут называют, закрылась
Сикстинская капелла. Моя спутница сокрушенно охает, а мне не слишком жалко,
потому что хочу поскорее увидеть древний Рим. Чтобы отвлечь спутницу,
передаю ей вычитанное в юности: среди римских пап несколько оказались
женщинами (их называли "папессами"), и одна даже родила.
Потом нас ведут в город, мимо замка Сант-Анджело, красного и тоже
кирпичного, похожего на цирк. Тут папы прятались, когда доведенный ими до
отчаяния народ шел громить Ватикан.
У микельанджеловского Моисея абсолютно натуральные жилки на руках, как
и у Христа на "Пиете" из собора Петра. Три года назад во Флоренции нам
поведали грустную историю: когда Микельанджело помер, тут в Риме,
флорентийские герцоги организовали похищение его тела, тайком увезли гения и
захоронили у себя в церкви Санта-Кроче. А Данте не удалось украсть, его
могила осталась в Равенне, куда он был изгнан. Сейчас равеннцы не отдают
флорентийцам прах великого земляка, резонно заявляя, что поскольку они его
выгнали, так пусть теперь локти кусают. Где-то во Франции покоится и
Леонардо. История останков великих - это история страстей человеческих.
У фонтана Треви стоит палаццо, где Мария Волконская слушала, как Гоголь
читал "Ревизора". Я об этом знал и раньше, но здесь это представляется дико
несовместимым: причудливое барокко фонтана, белый мрамор дворца - и
хлестаковская "легкость необыкновенная в мыслях".
Бросаем в фонтан монетки. Как положено - правой рукой через левое
плечо. Банально надеюсь: мой пятак поможет еще раз побывать тут.
Гробница Рафаэля в Пантеоне: ниша, плита, простой цветок и надпись:
"Природа совершенна и всегда права, но здесь она молчит, ибо здесь лежит то,
что выше нее". Ту же мысль старательно проталкивали многие. А она ложна, так
как все мы - из природы, ее частицы. И великие, и малые...
Настоящий древний Рим расположен рядом с холмом Капитолия и площадью
Венеции. К славе и величию Рима многие стремились примазаться. Огромный
белый монумент-дворец короля Виктора-Эммануила II сами итальянцы прозвали не
слишком почтительно "Свадебным пирогом". Италию освободил от австрийцев
Гарибальди, а славу присвоил себе этот король.
И рядом с Капитолием, с балкона бывшего венецианского посольства, сиял
лысый череп дуче. Муссолини был хитрован, во всяком случае - на первом этапе
своего правления. Потому и резиденцию свою выбрал поближе к развалинам
старого Рима, и "Свадебный пирог" достроил, и лозунг выбросил с тонким
расчетом - восстановить величие Империи. Результаты, правда, были плачевные,
лупили его воинство везде, на всех фронтах. Рассказали нам как-то итальянцы,
что некий веселый парламентарий на полном, однако, серьезе предложил
распустить итальянскую армию, поскольку она в течение ста лет не одержала ни
одной военной победы, и таким путем улучшить состояние казны. Хотя, понятно,
солдаты тут ни при чем, с генералами итальянцам не везло.
По крутым ступенькам мы взобрались на Капитолийский холм. Здесь -
небольшая, крытая брусчаткой площадь, расчерченная белыми, сложно
запутанными полосами.Считается, что желтое здание Римского сената во многом
сохранилось с тех времен. Так же чудом уцелел памятник императору Марку
Аврелию, его называли философом и врагом христианства, так как он пытался
вернуть Рим к языческим обычаям. На оскаленной морде его лошади осталась
даже позолота. Я постарался найти в лице Марка Аврелия мудрость философа, но
он глядел не вдаль или не в себя, как положено мудрецам, а туповато пялился
в глухую стену напротив.
Под Капитолием внизу расстилается древний Рим - Форо Италико, Форо
Романо, Форо Траян, Форо Империа. Целая куча форумов, разобраться, где тут
какой, нет никакой возможности. Белые мраморные осколки на зеленой травке,
безголовые скульптуры, столбики облупившихся колонн, сложенных все из тех же
красноватых вечных кирпичей... Не могу понять, почему Чапеку они ничего так
и не сказали, не пробудили в нем воспоминаний о прошлом.
Я к творчеству великого фантаста И.А.Ефремова неравнодушен, даже
заблуждения его ценю и в чем-то разделяю. В "Лезвии бритвы" Иван Антонович
упорно проводит мысль о существовании в нас, в людях, наследственной генной
памяти, и если, мол, найти способ ее стимулировать и развивать, можно
вспомнить многое из того, что пережили наши предки. Надо, правда, знать, кто
они были (не потому ли мода на генеалогию пошла?). К сожалению, моя
родословная известна мне, да и то в общих чертах, лишь до бабушек-дедушек.
Как будто итальянцев там не отыскивается. А все-таки древнеиталийские камни
что-то во мне пробуждают.
Впервые понял это, когда попал на развалины Помпеи и пробродил там пять
часов. Скорее всего получилось так от июльской жары - в голове шумело и в
глазах темнело, но хочется думать, что слышал я наяву гул города
двухтысячелетней давности и видел степенных, важных римлян...
Или это у меня от излишней эрудиции? Да нет, никакая она не особенная,
я даже стараюсь поменьше читать о тех местах, которые собираюсь навестить.
Чтоб свежесть впечатлений не замутнять чрезмерным знанием.
Впрочем, эрудиция иногда жестоко обманывает, а действительность -
разочаровывает. Так у меня с Неаполем получилось.
Придется снова опереться на авторитет Карела Чапека. Он писал: "Да
будет сказано по совести: красоты Неаполя до некоторой степени
надувательство. Неаполь красив, если только смотреть на него
издали...Кажется, подлинная стихия неаполитанцев - что-нибудь продавать..."
С двадцатых годов нашего века, когда писались эти строки, мало что
здесь изменилось принципиально. И когда я себе открывал Неаполь, вид издали
был великолепный: синяя вода, над рыжеватой дымкой - тоже синяя, парящая в
небе двуглавая вершина Везувия, а вместо знаменитого, божественного Капри -
бежевые стойкие тучи на горизонте. И моя напичканная кино-литературной
эрудицией память услужливо подсовывала вперемежку: неаполитанского короля
Мюрата, тенора Джильи с песнями "Пой мне" и "Вернись в Сорренто",
очаровательную Вивиан Ли в роли Эммы Гамильтон и мужественного одноглазого
сэра Горацио Нельсона в исполнении Лоуренса Оливье. Сразу еще вспомнилось
пышное надгробье адмирала в лондонском соборе. А где могила леди Гамильтон?
Ладно, хватит искать могилы. Через 50 лет после Чапека я побывал
впервые в Неаполе, и уже не было в нем извозчиков и бродячих коз на улицах,
зато в газетах писали, что вода Неаполитанского залива - самая грязная из
всех италийских вод. И в телевизоре показали победителя традиционного
заплыва Капри - Неаполь, могучего, толстого, с модными висячими усами. Он
был югослав, и немного удалось разобрать, когда усач давал интервью:
оказалось, что самое трудное для него было нюхать и глотать воду на пути
марафона.
Обонять неаполитанские базары тоже нелегко. Однако кое-что там
приобретаешь и для души. Я, например, впервые увидел, как разделывают
лягушек, прежде чем сварить их в ржавом ведре. И даже запечатлел эту
операцию на пленку. Попозже убедился, что совершил неумеренно отважный
поступок, когда вытащил на рынке фотоаппарат. Нашей библиотекарше (есть
такая должность на учебных судах - библиотекарь-киномеханик) повезло меньше:
когда она сунула в сумочку "ФЭД", подошел к ней молодой неаполитанец в белых
штанах и зацапал сумочку со всем содержимым. И убегал он не шибко, а толпа
расступалась перед ним и смыкалась перед Аллой.
Даже слегка знакомые с географией люди знают, что Италия тянется с
севера на юг длинным узким сапогом. Мне довелось побывать в вершине его
голенища (Генуя, Венеция, Равенна), в середине (Флоренция, Ливорно, Пиза,
Рим), поближе к ступне (Неаполь) и там, где на сапоге должны укрепляться
шпоры (Бриндизи). Так вот, северные итальянцы весьма неодобрительно
отзываются о живущих южнее линии, где сапог сужается и переходит к носку и
каблуку. Они говорят, что ту часть страны населяют не настоящие итальянцы, а
разная смесь, предпочитающая не укреплять экономику страны, а торговать и
воровать. Не знаю, не берусь судить, пусть уж сами разбираются.
Но вернусь еще в Рим. Каждый находит в великих и вечных местах то, что
ему ближе, что тревожит его генную память. Если это так, то мои предки были
когда-то неравнодушны к кошкам. На Колизее меня мало взволновал крест,
воздвигнутый по указке дуче в 1926 году в честь первых христиан, которых тут
травили львами и жгли огнем. Христиане потом взяли свое и добросовестно
сжигали на кострах и закапывали в землю еретиков-язычников. А вот
колизейские кошки остались здесь со времен первых императоров. Одна такая
вылезла из подземелья, когда я присел отдохнуть на двадцативековый камешек,
и, честное слово, ничего в ней не было современного: дикие, полыхающие
античным огнем глаза, тонкие и высокие ноги, очень короткая и жесткая
шерсть... Но и сам Колизей хорош, - конструктивное совершенство, сочетание
компактности и просторности вызвали во мне восхищение мастерством его
строителей, хотя я сразу и вздрогнул, представив, сколько крови живых
существ впитала земля под ним...
Прощались мы с Римом не ранним уже вечером, билеты достали на поезд,
идущий в Сиракузы на Сицилии. Очень этот поезд мне напомнил наш знаменитый
послевоенный "пятьсот веселый". В вагонах - чернявые галдящие сицилийцы,
шум, гам, и даже гармошка играла. И места себе мы с трудом отыскали.
Два часа дороги до Неаполя - чередование темноты и огней за окнами,
тонкие нити дождя на стеклах.И опять, как у меня бывает в разных
исторических местах, - ощущение нереальности, киношности, будто смотришь на
себя со стороны.
Нам повезло. Если бы мы приехали в Рим через сутки, пришлось бы там
загорать неопределенное время, а теплоходу нашему ждать, пока нас отпустят.
Потому что через сутки на римских улицах пролилась кровь: украли Альдо Моро,
убили пятерых его охранников. Сразу же столица была закрыта для въезда и
выезда - власти искали террористов. То, что нас ожидало в Риме, мы увидели
вечером по телевизору: заставы на дорогах, обыски автомашин, хмурые
карабинеры держат палец на спусковом крючке автомата. Показали допрос
очевидцев похищения: швейцар отеля - дрожит, напуган до онемения, красивая
девушка - кокетливо улыбается в объектив всей стране. И кадры полугодичной
давности: боевики из "красных бригад", бородатые юнцы с исступленными лицами
прочно и надежно обманутых. Чрезвычайное заседание парламента: истошные
крики правых и призывы к "форсо политика" - к политике силы.
В тот день, часов с одиннадцати, улицы Неаполя забурлили. С нестерпимым
воем неслись полицейские машины, навстречу им валили гудящие плотные толпы
людей, над головами - плакаты и транспаранты, много одинаковых надписей:
"Контро-россо!" Я это перевел для себя, как "Бей красных!" - и скомандовал
ребятам: "Айда скорей домой!" Разобраться, что тут к чему, казалось
невозможным.
Вернувшись на судно, я пошел сдавать пропуска дежурившему в нашем
салоне полицейскому. Был он мрачен, и когда я попробовал расспросить его, в
чем дело, страж порядка отвернулся. Потом вдруг изобразил руками, будто
строчит из автомата: "Тутто коммунисто-та-та-та!"
Вот и конкретный результат подвигов "красных бригад": надо, как пояснил
мне полицейский, стрелять всех коммунистов. Поддержка с правого фланга
обеспечена. И вспомнилась мне встреча пятигодичной давности - тоже здесь, в
Неаполе.
Тогда в итальянских табачных лавочках продавались такие жевательные
резинки в виде разных сигарет - "Кэмел", "Мальборо" и пр. В некоторых, так
сказать, премиальных пачках одна из сигарет заменена на изящную шариковую
ручку со свистулькой. Я один на судне умел беспроигрышно определять
сюрпризные пачки, а секрет этот мне открыл симпатичный равеннский
продавец-старичок. "Только для тебя!" - так я перевел себе его быструю речь.
Оберегая монополию, я секрета не разглашал, но зато около меня вечно
толкались желающие выиграть ручку-свистульку.
В тот летний день меня потащили в город ребята из экипажа. Зашли они в
магазинчик, а я - в соседнюю табачную лавку. За прилавком сидел смуглый
крепкий красавец. Я ему про жевательные сигареты, а он вдруг спрашивает:
"Греко? Португезо?" Я гордо отвечаю: "Нон! Советико!" Тогда красавец
прищурился, полез под прилавок и вытащил увесистую отполированную дубинку
красного дерева. "Вот, для тебя и твоих товарищей!" - не переставая
ухмыляться, предложил он. "Ты фашист?" - спросил я, и он кивнул. На этом я
прекратил переговоры и вышел, стараясь соблюдать достоинство.
Конечно, неаполитанский табачник тоже шагал про улицам Неаполя в день
похищения Моро, и дубинку не забыл захватить, но хочется надеяться, что
морду все же набили ему.
А с Данте я познакомился много раньше. Застряли мы в Равенне, в город с
территории завода, где грузили какую-то вонючую химию, ездили по каналу на
своем вельботе. Высадят нас утром и забирают в 16 часов, когда уже
февральские сумерки надвигаются. Увлекательно, хоть и голодновато: деньжат
на питание нам, конечно, не хватало.
...До вельбота оставался еще час, и мы зашли в кафе у причала, хоть
кока-колы попить. Сидим в уголку, тянем "коку" и мечтаем о прошедшем обеде и
грядущем ужине. У стойки худощавый дядя, все на нас поглядывает. Потом
подходит и спрашивает: "Из Москвы?" По-русски, между прочим. Когда за
рубежом заговаривают по-нашенски, срабатывает наша врожденная бдительность.
Поэтому я ему отвечаю холодно и сухо, что мы приплыли в итальянский порт
Равенна из советского порта Ленинград. А он еще больше радуется, кивает
головой: "В Ленинграде тоже был!" И подмигивает. Мне уже стало тревожно, а
он руку сует и называет себя: "Данте!" Поскольку я час назад водил ребят к
месту захоронения величайшего поэта, машинально спрашиваю: "Алигьери?" Он
грохнул, назвал другую фамилию и объяснил, что недавно вернулся из СССР,
куда ездил по приглашению наших журналистов, а сам работает в миланской
газете и сейчас едет домой в город Римини (тот самый, где жила красавица
Франческа). Далее мы с ним изъяснялись на смешанном итало-англо-русском
наречии, но получалось довольно сносно. Привожу его высказывания, как они
мне запомнились.
- Я вам хочу п о с т а в и т ь! - сказал Данте.- Когда в России был,
мне ваши ребята каждый день с т а в и л и. Спал под столом.
Я задумался. Вообще-то нам не рекомендуется угощаться за рубежом. Тем
более - принимать угощение от малознакомых лиц да еще на голодный желудок.
- А ты не сомневайся, - угадал мои мысли Данте. - Я хороший. В
партизанах был, с "бошами" воевал. Вот их автограф.
И задирает рубаху. На голом загорелом животе я вижу три шрама-дырочки.
- И живой? - не удержался я.
Он опять захохотал:
- Еще как! Двух римских пап пережил. И двух "бамбин" сотворил.
Поставил он нам по стопочке виски. А я на часы взглянул. Он заметил и
говорит:
- Слушай, не торопись. У меня машина, я вас на судно отвезу. Только
сначала приглашаю отобедать.
Если б не его улыбка и не три дырки в животе, я бы отказался. И если б
не было у него таких честных, веселых и ясных глаз.
И мы отобедали. Запихал он нас четверых в свою старенькую "ланчию",
отвез в ресторан. Хозяин, узнав, что мы советские, тоже заулыбался и
обслужил нас собственноручно, быстро-быстро.
Мальчики мои лопали - дай боже, по два макаронных пудинга метанули, не
считая мясного и десерта. Вино какое-то особенное марочное притащил хозяин,
в маленьких графинчиках с оплеткой из соломки. Закончили ликером и кофе.
Осоловели мы, конечно.
Тут Данте извинился и побежал к телефону. Стыдно признаться, но я
насторожился: а вдруг рванет отсюда или в полицию позвонит, не платят, мол.
Но он вернулся и говорит:
- Слушай, поехали к моим друзьям по партии. Я их предупредил, ждут в
районном управлении. Вы у нас будете первыми советскими гостями.
- Какая партия? - рубанул я с плеча. - А то я у вас на предвыборных
плакатах насчитал их штук сорок.
- ПСИУП, - отвечает он. - Партия пролетарского единства. Мы еще
молодые, пять лет, как организовались. А вообще - голосуем за коммунистов.
- Поехали! - согласился я, и это был, вероятно, самый решительный
поступок в моей жизни.
Встретили нас как самых дорогих гостей. За полированный стол усадили,
бренди "Сток" выставили, девушек симпатичных пригласили. Председатель
партийного комитета речи и тосты говорил - за мир и дружбу, а Данте мне все
это переводил. В заключение нам подарили по значочку псиупскому (земной шар
и серп с молотом - все в ажуре), по красной книжечке, где история ПСИУП
описана. А мне еще вручили партийный билет, куда мою фамилию вписали, и
объяснили, что теперь я почетный член ПСИУП с правом совещательного голоса и
они меня приглашают на ежегодную конференцию, которая состоится через две
недели во Флоренции. К тому моменту я уже не сомневался, но грустно ответил,
что через две недели буду, вероятней всего, в Атлантическом океане.
Потом нас повезли на двух машинах к судну, и Данте говорит:
- А знаешь, поехали ко мне в Римини. Близко, шестьдесят километров.
Переночуем, жена рада будет. А утром я вас обратно - мигом. А?
Но не мог я сказать "Б". Я сказал:
- Рад бы, да нельзя. Служба, дружище!
Он вздохнул, и я вздохнул, и мои мальчики - тоже.
У ворот завода стояла охрана, и своих она внутрь не пропустила. Мы
долго прощались у фонаря, обнимались и целовались так шумно и весело, что
даже суровые карабинеры заулыбались, но все равно своих на завод не пустили.
А я разделся в каюте и пошел рассказывать капитану про наши похождения.
Капитан был лихой мужик, но и то крякнул: "Ладно, завтра узнаем, что это за
ПСИУП".
Все обошлось, местные ребята-коммунисты похвалили псиупцев, а значок,
красную книжку и свой партийный билет я сдал в судовой музей, где разные
подарки судну коллекционировались.
Я и сейчас не сомневаюсь, что Данте - хороший человек, и вспоминаю его
гораздо чаще, чем того неаполитанского красавца с дубинкой.
Что еще я могу рассказать об Италии?
Про Флоренцию хорошо бы поведать, про то, как там много старины, -
нигде, вероятно, нет такого, чтобы на столь ограниченном пространстве было
собрано столько великолепных, красивейших, непревзойденных, уникальных,
разноцветных, бронзовых, мраморных, кирпичных памятников старины. Но разве
сумею я передать впечатление ошарашенности от всего тамошнего великолепия
так точно и кратко, как это сделал К.Чапек, который остановился там у
афишной тумбы и долго думал, какой гений архитектуры - Брунеллески или
Камбио - ее соорудил? Или как замирает душа, когда смотришь с вершин холмов
Боболи на море красных черепичных крыш, золотистых куполов, розовеющего под
сентябрьским солнцем мрамора палаццо?
И как рассказать про Венецию - мартовскую, пустынную, отдыхающую от
галдящих бесцеремонных туристских толп, про ее каналы, тихие, темно-зеленые,
а под мостами - таинственно черные, про мавританскую причудливую красоту
собора Святого Марка и строгую стройность Дворца Прокураций, про редкие уже
гондолы с иззябшими, съежившимися, несчастными гондольерами? Или про то, как
много тут делалось когда-то для удобства отправки людей в мир иной, -
например, про узкие дырки-щели в стенах домов и в каменных оградах, через
которые тыкали шпагой неугодных правителям граждан республики и сталкивали
их в каналы?
Разве хватит мне изобразительных сил, чтобы описать прекрасную дорогу
от Савоны до Сан-Ремо, ведущую через старинные городки со звучными
названиями - Аллассио, Империа, где масса солнца, ветра, римские галеры и
амфоры в музеях?
А может, вспомнить огромный и пышный монумент погибшим морякам в
Бриндизи, воздвигнутый по приказу Муссолини, - он, как и все фашистские
диктаторы, любил огромность и помпезность, будто таким путем утверждали себя
в собственном величии? Или старичка-пенсионера на лавочке в том же Бриндизи,
который шепотом, озираясь, признался, что сочувствует коммунистам, но
вынужден скрывать это, так как в их городе засилье монархо-фашистских
организаций?
Про то, как мы веселились в клубе равеннских коммунистов - плясали и
пели, и пили "Мартини", терпкое и душистое, - как рассказать? Или про
золотушных тощих юнцов с нарисованной на фанерке свастикой, которые
разбежались, как только мы сделали шаг в их сторону?
Обо всем этом можно было бы попытаться написать, но вряд ли я смогу
добавить что-либо существенное к многочисленным литотчетам творцов-туристов.
И потому я кончу с Италией, хотя никогда не забуду эту прекрасную
страну, лежащую у теплого моря, под невероятно синим небом.
МОРСКАЯ ДРАМА
(АНГЛИЯ)
...Итак, Англия - зеленая, как свежая трава.
Про английские газоны тоже насочинена уйма интересного. Для меня
удивительней всего оказалось то, что в лондонском Гайд-парке ходить по
газонам и лежать на них можно просто так, а за сидение на скамейках
взимается плата: подходит дядя с деревянным ящичком и просит туда положить
сколько-то пенсов.
Когда я впервые попал в Англию, там еще существовала старинная путаная
денежная система: пенни, пенсы, шиллинги, кроны, полукроны, соверены, фунты,
гинеи и еще какая-то деньга была, не вспомню. Потом британцы проявили
здравый смысл и установили стопенсовый фунт. Иностранцам стало полегче.
Но вот типичные английские улицы, состоящие из длинных шеренг
одинаковых красных двухэтажных домов, нумеруются до сих пор не по зданиям, а
по квартирам (квартиры расположены по вертикали, на два этажа). Поэтому не
надо удивляться, увидав на подъезде цифры "2325". В таком длинном доме может
быть 10 подъездов, а на улице 300 одинаковых домов - все понятно?
Есть там и многоэтажные, "коммунальные", выражаясь по-нашему, дома, но
они уже не нумеруются, а носят собственные имена-названия. Как морские
корабли: "Нельсон", "Альберт", "Виктория". Вообще-то вполне обоснованно:
британцы привыкли ко всему морскому.
Кроме того, английсие кошки не откликаются на наше "ксс", а их надо
звать "псс" или "кэтти".
Собак в Англии, кажется, больше, чем людей, и на некоторые газончики
человека без собаки не пустят. Это точно, сам видел табличку: "вход только с
собаками".
В пивных, "пабах", пиво бывает не менее пяти сортов, наши предпочитают
сорт "лайт", то есть "светлое". Наливают его в высокие и узкие кружки.
Создается впечатление, что английские мальчишки хулиганисты и плохо
воспитаны. Когда мы ходили по улицам в морской форме, они сопровождали нас
улюлюканьем и свистом и норовили угодить в глаз камнем. Потом я понял, что
вид любого мундира вызывает у юного свободолюбивого британца чувство
активного протеста. Зато взрослые здесь, наоборот, относятся к мундирам с
заметным почтением.
Про английских докеров все уже написал В. Конецкий. А про англичан
вообще - журналист В. Овчинников. После него надо категорически запретить
писать о Великобритании и ее жителях, поскольку Овчинников сумел объять
необъятное.
Поэтому я лучше расскажу, как впервые в жизни высадился на берег
Британии и что из этого получилось.
Сначала приведу перевод заметки из газеты "Дейли мейл", озаглавленной
так же, как и эта моя "английская" главка - "Русская морская драма":
"Тридцатилетний моряк Николай Спринчинат с русского учебного судна
"Зенит" был доставлен в госпиталь "Виктория" города Блэкпул прошлой ночью по
поводу аппендицита на спасательном боте порта Литхэм".
Пятница, 5 октября 1962 г."
Фамилию нашего больного никто из англичан произнести не мог, и в
заметке ее переврали, естественно. Приведенное краткое сообщение имело
глубокий и поистине драматический подтекст. Так что его заголовок вполне
оправдан.
Нас было, кроме Коли, двое: судовой врач теплохода "Зенит" Олег
Мировский, именуемый далее по-морскому "док", и руководитель практики
таллиннских курсантов, то есть я, - "скулмастер", или "учебный капитан", как
обозвал меня строгий иммиграционный чиновник, встретивший нас в больнице и
сыгравший зловещую роль во всей этой истории, хотя поначалу он выглядел
вполне респектабельно.
Итак, вечером 4 октября 1962 года мы получили неожиданное и
увлекательное задание: сопровождать больного аппендицитом Николая
Спринчината до госпиталя. Судну предстояла скучная недельная стоянка на
рейде в ожидании большого прилива, потому мы восприняли поручение со светлой
радостью. Незнакомый берег манил нас многоцветными огнями и обещал
интересные встречи.
Естественно, нам не хотелось ударить в грязь лицом перед заграницей, и
мы нарядились, как одесские пижоны с Дерибасовской в субботу. Док облачился
в модный светло-серый костюм на трех пуговицах, светло-шаровые ботинки и
зеброподобно-полосатый галстук, подарок любящей супруги. Скулмастер напялил
серую польскую шляпу и пальто благородного стального цвета, сшитое у лучшего
портного города Таллинна. Вообще-то случайно получилось, что мы были
выдержаны в одной тональности - разные оттенки серого, но, обнаружив это, мы
возрадовались, ибо слышали и читали, как ценят анличане сдержанно-скромный
вкус в одежде, считая его признаком джентльменства.
Радовались мы зря: забыли, что собираемся в страну, в которой зародился
капитализм, то есть в царство денежного мешка. Как раз с финансами у нас
было не густо: бумажник скулмастера остался в каюте по причине абсолютной
его пустоты, а док, правда, захватил все свои наличные ресурсы, однако они
оказались смехотворно мизерными - два или три английских фунта.
Начало пути было безмятежным и приятным. Спасательный бот, бодро стуча
мотором и легонько покачиваясь на мелкой волне, торопился к берегу. Доктор
Дэвид Томсон развлекал нас интересной беседой и угощал душистыми сигаретами.
Загорелые и задубелые в штормах спасатели плеснули на дно железных кружек
пахучего рома "Нэви" и поднесли нам. Все вместе трогательно убеждали
больного, что вырезать в Англии аппендикс так же просто, как вытащить в
Пензе занозу из пальца. Жизнь казалась нам волшебной сказкой со счастливым
концом.
Испытания начались еще до высадки на берег. Ввиду отлива бот не дошел
до пристани около двух кабельтовых. Мы пересели в шлюпку, скомандовали
спасателям: "Весла - на воду!" - и заскользили в наступившую тьму к берегу.
Последние сто метров пришлось преодолевать вброд. Большеносый шотландец
самоотверженно уступил скулмастеру свои длинные, как его лицо, сапоги. Док -
рослый мужчина, и у англичан не нашлось подходящей ему по размеру обуви.
Закатав штаны выше колен и разувшись, док подоткнул полы своего макинтоша,
как деревенская баба, отправляющаяся полоскать белье на речку, и браво
зашагал к причалу. Со всех сторон молниями засверкали вспышки фотоламп. Нас
встречала пресса.
Одно дело - читать про зарубежных газетчиков, и совсем иное - иметь с
ними дело воочию. Пока док отмывал в здании спасательной станции ноги и
вытирал их сначала носовым платком, а потом чистым британским полотенцем,
репортеры прижали скулмастера в угол санитарной машины и разноголосо
загалдели, требуя сведений о больном. Дюжий "бобби" оттер их плечом и спас
скулмастера.
Пришел док, его усадили рядом с Колей, сказали нам: "Сделайте скорбные
лица!" - мы изобразили тоску во взорах, блеснули десятки репортерских
блицев, и машина понеслась по сверкающим огнями стритам.
Полисмен и госпитальный служащий вытащили блокноты и тоже взяли у нас
интервью. Записывающее устройство в руках полицейского разбудило нашу
бдительность, и мы были предельно кратки в ответах. Вызвала оживление
фамилия скуластера, но он честно отверг предположение о родстве с Германом
Титовым, слетавшим в космос два месяца назад.
И мы подкатили к госпиталю "Виктория", что в славном городе Блэкпуле.
Выполнить основную цель нашего визита оказалось проще всего:
формальности в больнице были сведены до минимума. Некоторую заминку вызвал
вопрос о вероисповедании нашего больного. "Он - атеист!" - гордо объявил
скулмастер, однако дежурная сестра что-то быстро затараторила. "А может,
атеистов тут не обслуживают? - слабым голосом поинтересовался Коля. -
Скажите, что я христианин!" Так мы его и записали.
Этот наш шаг затем привел к неожиданному эффекту: Колю завалили
подарками различные церковные и благотворительные организации. Ассортимент
презентов был несколько однообразен - штук сорок шариковых ручек, пар
тридцать нейлоновых носков (в ту пору редкость у нас), несколько килограммов
шоколада всевозможных сортов и расфасовок. И лишь коллеги-мореманы с
румынского судна приволокли страдальцу ящик вина.
Мы торопились домой и, тепло попрощавшись с Николаем, сели в шикарную
черную машину. Иммиграционный чиновник лихо подкатил нас к зданию
полицейского участка города Литхэма и сказал несколько слов дежурному. Если
бы в юности мы усердно изучали английский язык, то немедленно бы заявили
энергичный протест и декларировали через прессу политическую голодовку.
Впрочем, к вопросу о голодовке придется еще вернуться.
Мы вошли в угрюмое здание полицейского участка, с идиотской наивностью
полагая, что это лишь мимолетный эпизод в нашей одиссее.
Нет смысла подробно описывать обстановку в участке: там было не очень
чисто, не слишком уютно, но обращались с нами вполне корректно и проявляли
заметный интерес, как к модной в те годы змее анаконде. В коридоре мы
увидели открытые двери камер предварительного заключения, и скулмастер
легкомысленно заявил: "Ну, сюда я не попаду!"
Потом нас усадили в элегантную голубую машину и повезли к морю.
Скулмастер упорно продолжал пророчествовать: "Хорошо, что море спокойно,
скоро будем дома!"
На берегу нас встретил коренастый рыжебородый англичанин и повел в
темноте к линии причала. "Фулл спид эхэд!" - сказал он, и док горестно
вздохнул. Его изящные светлые полуботинки с жалобным чавканьем окунулись в
бурую илистую жижу.
Последние сто метров до шлюпки мы преодолели по очереди - верхом на
рыжебородом. Это было не так уж плохо, однако наше гуманное воспитание
вызвало у нас угрызения совести, - скулмастер, например, вспомнил, что даже
в Китае рикши уже отменены.
На лоцманском катере нас встретил юный шкипер Джо и его помощник,
конопатый скромный парнишка. Не переставая скорбно вздыхать, док принялся
мыть свои стильные башмаки в суповой миске катера, предоставленной ему
рыжебородым.
Потом пришли лоцмана - веселые и простые ребята. Они угостили нас
черным кофе и сигаретами. Легкие признаки какого-то озарения замелькали в
наших мозговых клетках: мы начинали понимать, что жизнь народа лучше всего
изучать изнутри. В данном случае мы догадались, что отправление служебных
обязанностей и процесс принятия пищи в Великобритании резко разделяются
(теперь я горжусь, что додумался до этой тонкости, не раскрытой и Всеволодом
Овчинниковым в вышеупомянутых записках о жизни Альбиона).
Катер тронулся. Джо пообещал, что через полтора часа мы будем на
"Зените". Мы поверили, поддавшись извечной надежде человека на благополучный
конец любого самого рискованного предприятия.
Мы считали себя достаточно стойкими и привычными к "сисикнесс" -
морской болезни. Мы не учли нескольких факторов: разгуляшегося моря, малого
тоннажа катера, запаха бензина во внутренних помещениях, носового
расположения кубрика и пустоты наших желудков.
Первым попросился на воздух док. Скулмастер небрежно бросил:
"Квайт-вэлл!" - и продолжал беседу с седовласым лоцманом, побывавшим в сорок
третьем году в Архангельске. Но море, бензин и урчащий желудок одолели и
скулмастера. "Ай шелл гоу ту бэд!" - жалко улыбаясь, пробормотал он и улегся
на короткий и узкий диван, понимая, что позорит русский флот.
Это были страшные минуты. Они тянулись как часы, как годы, как века и
тысячелетия, и мы не будем рассказывать о них, дабы не испортить свою
репутацию. Белоснежный борт нашего красавца "Зенита" показался нам вдвойне,
втройне желанным, ибо он даже и не колыхался на волнах, нещадно швырявших
лоцманский бот. "Сейчас мы будем дома", - не сговариваясь, подумали док и
скулмастер.
А следовало бы учесть горький опыт великих мореплавателей прошлого,
побежденных стихией в двух футах от цели. Отважный Джо, сделав пять или
шесть попыток подвести бот к борту "Зенита", положил руля право и повез нас
обратно. Теплые и дорогие нашим сердцам огни "Зенита" растаяли в дождевой
мгле. Предстоял безрадостный путь к берегу. Подступало глухое отчаяние.
Но, видно, где-то в недрах человеческих душ и организмов таятся
подспудные, скрытые до поры до времени резервы стойкости, терпения,
твердости. Обратный путь мы перенесли сравнительно легко. Улыбаясь, возможно
несколько криво, мы встретили лоцманов с выведенных в море судов. Впрочем,
используя законы гостеприимства, мы не уступили им дивана и категорически
отказались от надоевшего нам кофе.
"А где мы будем ночевать?" - произнес скулмастер, задумчиво глядя в
потолок. "В лучшем отеле - ванна, чистые простыни, горничная, номер люкс,
хотя бы на двоих!" - уверенно ответствовал док. Никак не могли мы выйти из
роли пророков.
На сей раз лоцмана, учтя опыт прошлого, снабдили и дока сапогами
чудовищного размера. Мы благополучно перебрались на берег, где нас встретили
уже знакомые полисмены у серой машины с торчащей над крышей антенной.
"О'кей, связь с посольством налажена!" - бодро, с неколебимой уверенностью в
прекрасном будущем прокричали мы и дружески похлопали полисменов по могучим
плечам. А ведь Шерлок Холмс не случайно относился к соотечественникам в
шишковатых черных шлемах иронически-критически. Но и его опыт мы не учли.
Мягко покачиваясь, серая машина несла нас к долгожданному отдыху, к
сильно запоздашему ужину и уюту номера люкс в лучшем отеле города Литхэма. И
принесла - к знакомому и невзрачному домишке, где пять часов назад
английская полиция принимала нас.
Нас обогрели у камина, напоили чаем (увы, без какого-либо подобия
чего-нибудь более существенного) и любезно поинтересовались, в котором часу
мы завтракаем. Врожденная скромность и унаследованная от предков привычка
обходиться тем, что есть (или - чего нет!), не позволили нам негодующе
заявить, что мы, собственно, еще и не ужинали. Потом нас спросили о
финансовых возможностях в британской валюте, и док гордо объявил: "Два
фунта!" Бобби глянул на нас как на двух нищих бродяг и презрительно
отвернулся. "Вот видишь, - сказал скулмастер. - В этом мире ценность
человека определяется толщиной его кошелька. Правильно нас учили в школе!"
И нас повели спать - в ту самую мрачную комнату, камеру
предварительного заключения, о которой скулмастер высказался ранее: "Ну,
сюда я не попаду!" Вот краткое описание предоставленнного нам для ночлега
помещения.
Длина - пять или шесть метров, ширина - около двух. В дальнем углу -
ватерклозет, не имеющий устройства для спуска воды, и, кажется, дырки для
стока ("Параша!" - констатировал док, любитель детективов и знаток блатного
мира). Кафельные грязные стены. На стене - правила поведения для
заключенных, которые мы позднее изучили на всякий случай. Узкий топчан с
клетчатыми одеялами-пледами. Толстая дверь с глазком для надзора, - слава
богу, незапертая. Никакого намека на вешалку, крючок или гвоздь - очевидно,
во избежание самоубийства путем повешения.
Мы не собирались вешаться. Более того, мы преодолели усилием воли
понятное разочарование и, обозрев наш номер люкс, решили, что и это не
плохо: не родной дом, но и не долговая яма диккенсовских времен.
Улеглись мы рядом, по-братски накрылись одним одеялом и подвели итоги
своего вояжа.
Боевую задачу мы выполнили - это главное. Скул-мастер с гордостью
вспомнил, что впервые ступил на берег Альбиона в блеске репортерских
вспышек. "А где же ванна, ужин и молодая горничная?" - ехидно спросил он у
дока.
Потом мы поклялись, что никто здесь не увидит и следа уныния на наших
физиономиях. И раскаты бодрого смеха разнеслись под сводами суровой камеры,
и никогда еще, вероятно, она не принимала столь жизнерадостных узников.
А затем мы уснули - сначала док. Мы крепко уснули и проснулись не в
девять, как информировали наших хозяев, а в восемь - во избежание возможных
провокаций со стороны местных репортеров. Согласитесь, что наши физиономии,
мирно возлежащие на тюремном топчане, будучи запечатленными на пленку, могли
бы вызвать в британской и мировой прессе сенсацию, весьма нежелательную для
престижа советской державы.
Мы проснулись ранее намеченного часа не только по соображениям
бдительности. Несмотря на девственную пустоту наших желудков, нам
понадобилось навестить одно учреждение, называть которое не будем, уповая на
догадливость читателей, встречающихся с ним, надо полагать, ежедневно.
Конечно, мы категорически отвергли возвышающееся в углу камеры сооружение. К
счастью, скулмастер еще накануне, в госпитале, зазубрил волшебное слово
"лэвэтори", ибо "туалет" - это американский жаргон, непонятный англичанам.
Нам показали "лэвэтори", но столь привычной и милой веревочки нигде не
оказалось. Сначала мы решили, что вода там спускается в централизованном
порядке - лично из кабинета комиссара участка. Но потом все же пошли в
дежурную комнату и спросили у приглянувшегося нам юного бобби Тома, как тут
соблюдают правила гигиены. Он искренно удивился: "У нас дергают за веревку,
а у вас?" Мы вернулись в "лэвэтори". Очевидно, кто-то (может, отчаявшийся
узник) оторвал веревку. И нас выручила русская морская смекалка: скулмастер
вскарабкался на ржавый железный унитаз и дернул за рычаг. Хлынула под адским
напором вода, рычаг с грохотом вырвался, скулмастер в ужасе закрыл глаза. Но
все обошлось: уборная не провалилась сквозь землю, здание полиции не рухнуло
и скулмастер не погрузился в кипящий под его ногами водоворот.
Так мы выполнили одну задачу, вставшую перед нами в это ясное солнечное
утро. Однако встала другая - прямо противоположного свойства. С момента,
выражаясь военным языком, принятия пищи прошло семнадцать часов.
И еще раз подтвердилась вечная истина: разные бывают люди. Даже в чужом
государстве и даже в полиции. Мордастый бобби, раскрывший ночью нашу малую
кредитоспособность, буркнул под нос что-то, что я перевел для себя так: "У
вас же денег - кот наплакал!" А краснощекий симпатичный Том, наш консультант
по устройству ватерклозетов, ушел в кабинет комиссара участка и вернулся
минут через десять сияющий и переодетый - в штатском. И повез нас на голубом
"бьюике" завтракать.
Конечно, ему следовало бы выбрать что-нибудь попроще. Однако не мог Том
везти хоть и слегка помятых, но вполне элегантных джентльменов в обычную
забегаловку: "бьюик" доставил нас к "Королевскому отелю", где живут и
столуются делегаты ежегодных конференций консервативной партии
Великобритании.
Том усадил нас в уголок и протянул меню - почему-то на французском
языке. Единственное, что мы оттуда поняли, это непомерность цен. "Ну,
завал!" - сказал док мрачно. Однако я смирил гордыню и попросил Тома
заказать чего-либо попроще и сугубо английское. Наш спутник понимающе
кивнул. Все равно сердце мое было неспокойно, и я лихорадочно прикидывал,
что бы оставить в залог, если вдруг счет превысит нашу наличность, и решил,
что польская шляпа - подойдет...
Завтрак оказался великолепным: яичница с ветчиной и сосисками, сок
грейпфрута, ароматный кофе. И цена - 30 шиллингов на двоих.
"На чей счет записать?" - спросила официантка. Видно, ее не обманул
маскарад нашего спутника и у нее не возникло никаких сомнений в том, что мы
- два восточных принца, путешествующие в сопровождении личного
телохранителя. Что стоило нам заявить: "На счет литхэмского полицейского
комиссара или мистера Фишера, агента нашего Морфлота!"
Что стоило нам заявить! Но, конечно, мы подумали о всяких возможных
неясных последствиях такой акции и пренебрегли кредитом, и док грустно
вручил официантке две своих фунтовых бумажки, а когда она дала сдачу - две
пятишиллинговых кроны, одну оставил ей на чай.
Но настроение у нас все-таки поднялось. Мы вышли, сели в голубой кар и
поехали по набережной, мимо зеленых газонов, по которым гуляли степенные
английские собаки, мимо красных кирпичных коттеджей, по просыпающимся улицам
- обратно, в нашу тюрьму. И нам, честное слово, хотелось погулять по свежим
газонам хотя бы на веревочке, как гуляли там породистые колли и боксеры. Но
у собак было больше прав, а у нас - лишь право глядеть на ясное солнышко и
на тихое сегодня море.
Нас посадили в дежурной комнате, разложили несколько толстенных газет,
указали на две заметки с кратким описанием наших вчерашних похождений и -
забыли про нас. Ну, может, не забыли, а сделали вид, что мы тут несем вахту.
Или - что вернее - мы уже надоели стражам порядка, так как поблек ореол
сенсации над нами.
Мы просмотрели газеты, посмеялись, вспоминая ночевку, и
поинтересовались, нельзя ли нам погулять. "Нет, - равнодушно-бездушно
ответил мордастый дежурный. - Иммиграционный офицер запретил выпускать вас
без сопровождения, а послать с вами некого!"
- По-моему, у этого балбеса не слишком много работы, - угрюмо заметил
док.
- Да, - осторожно ответствовал скулмастер. - Но лучше потерпеть.
Бунтовать здесь - не резон. Все, что нужно для усмирения бунта, - рядом.
Мы посидели еще часок. Негодование закипало в наших сердцах. Док
свирепо вертел в руках тяжелый ключ для открывания дверцы камина.
- А если я запущу эту штуку в рожу тому гаду? - задумчиво
поинтересовался он. - Что будет - нота протеста?
- Не чирикай! - взмолился скулмастер.
В тот момент у нас и возникла мысль объявить голодовку, но это было бы
и вовсе глупо, потому как нас явно не собирались кормить больше и без того.
А попозже хмурый комиссар участка вызвал нас к телефону. Звонил
какой-то полномочный представитель нашей державы. "Как вы про нас узнали?" -
удивился я. Представитель усмехнулся: "Про вас вся Европа знает - пять газет
с миллионным тиражом поведали миру, какие вы герои!" Я начал ныть и
жаловаться, а он коротко посоветовал: "Не чирикайте! Вы вне закона - судно
еще не оформлено".
Тогда я отважно повернулся к комиссару и довольно удачно составил
длинную английскую фразу о том, что, наверное, даже настоящим заключенным
положена ежедневная прогулка на свежем воздухе.
И нас вывели во двор, по которому прогуливаются злоумышленники, и мы
гуляли, демонстративно заложив руки за спину, как делают узники во всех
детективных фильмах, и наш неусыпный страж Том улыбался, потому что
англичане ценят юмор, а наверху виднелся кусок голубого неба, и мы вспомнили
одесскую песенку: "Клочочек неба синего и звездочка вдали мерцают мне, как
слабая надежда!" - и подумали, что в тюрьме не сладко.
Потом дежурный привел какого-то вылощенного типа, представителя местной
вечерней газеты, и тот взял интервью у скулмастера, который в нашем мощном
коллективе числился знатоком английского. Скулмастер находчиво принялся
диктовать репортеру заметку из утреннего номера "Дейли мейл", лежащего на
столе. Полисмены расхохотались, так как англичане ценят юмор, даже если
служат в полиции, а тип из вечерней прессы кисло улыбнулся и ретировался.
Отомстил он мелко: написал, что мы давали интервью неохотно, так как не
успели получить инструкций от красного комиссара с теплохода.
А потом подъехал черный "линкольн", и нас повезли к морю, дали сапоги,
переправили на катер Джо, и Джо отвез нас на судно.
На палубе нас ожидали десятки друзей, и они кричали нам что-то, мы
улыбались, и Джо улыбался, и все улыбались, а мы один за другим прыгнули на
шторм-трап и вцепились в его балясины мертвой бульдожьей хваткой.
Мы взобрались по трапу, и лишь мужская стыдливость удержала нас от
того, чтобы опуститься на колени и поцеловать палубу. Мы поцеловали палубу
мысленно и улыбались сквозь слезы радости, застилавшие наши утомленные
глаза.
Вот и все. Надеюсь, никто не бросит в нас камня. Мы ведь высоко держали
свою честь, если не считать нескольких десятков минут на болтающемся в
штормовом море катере.
Вот и все. Это не руководство к действию, не памятная записка, но
все-таки рекомендуем познакомиться с этими нашими правдивыми воспоминаниями
всем тем, кто собирается высаживаться на берег Великобритании с целью
спасения жизни своего соотечественника.
И, конечно, мы о нем не забывали: дважды звонили в "Викторию", откуда
нам сообщили, что операция прошла успешно, состояние здоровья Николая
Спринчината - "вери найс", чего вежливо и нам пожелали.
Под тем моим "очерком" стояли две подписи - моя и дока, и еще, как
делают во всех выписках и выдержках о событиях, происшедших в рейсе: "Борт
т/х "Зенит", Ирландское море, октябрь 1962 г."
...Как давно это было! Вот уже и сын Коли Спринчината - Валерий ходил
со мной дважды в дальние моря, и кончил училище, и как будто драпанул на
берег, а бобби Том, видимо, на пенсии, и за полтора фунта теперь уже не
позавтракаешь в "Королевском отеле", разве что в припортовой забегаловке
"хот-дог" получишь. Но я до сих пор с гордостью вспоминаю, как открывал для
себя туманный Альбион.
В последующие годы я еще трижды посетил Англию.
Две недели простояли в Лондоне, дожидаясь конца забастовки докеров.
Столица бриттов - огромна и похожа уже не на город, пусть и очень большой, а
на целое государство, многонациональное и многоликое. Передвигались мы по
ней в основном на "одиннадцатом номере", так как автобус и вообще транспорт
тогда опять подорожал. Я подсчитал, что в среднем за сутки проходил около
тридцати километров.
Мы обошли пешкодралом индусский Коммершиал-роад, еврейский Уайт-Чепель,
негритянский Ист-Хэм, оккупированный туристами всех стран центральный район
- Пиккадили-серкус, Оксфорд-стрит, а на Трафальгарской площади я видел
шумное собрание молодых неохристиан, высоко поднимавших почему-то портреты
Че Гевары. Забрел и в Сохо - там все же поприличнее чем на гамбургском
Реепербане. Навестил, разумеется, Бейкер-стрит и поклонился дому Шерлока
Холмса. И у мадам Тюссо побывал, и в Британской галерее - обо всем этом
промолчу, ибо это знакомо в нашу эпоху последнему гренландскому эскимосу.
В Ольстер тоже попал. Английские солдаты, "томми", там гуляют парами,
один за чердаками следит, второй - в подвалы целит, и пальцы со спусковых
крючков автоматических винтовок они не убирают. Затравленный у них вид,
ничего не скажешь. А у застав на главных улицах - проверочные пункты. Там
обыскивают. Я к первому подошел, подняв руки. Солдатик попался с юмором,
заржал и сказал: "Руки опусти, редиска!"
Гуляли мы по центральным районам Бельфаста - протестантским, где
поспокойнее. Но все равно каждый пятый или шестой дом - со следами пожара
или взрыва. Бабахнуло средь бела дня и в нашем присутствии: взорвали
стеклянное здание фирмы "Мальборо". Мальчишки со свистом понеслись на
площадь, взрослые прохожие и не обернулись...
А через шесть лет принимали нас в клубе фирмы, которая грузила на наше
судно синтетическое волокно в порту Гримсби, около Гулля. Хорошо принимали,
весело - плясали под гармошку до часу ночи, хороводы водили с английскими
леди, пили пиво "лайт" и темный портер и закусывали вкуснейшим маринованным
луком.
Был апрель - самое начало. И газоны были уже зеленые.
НА ЗЕМЛЕ ТИЛЯ
Один из моих любимых литературных героев - Тиль Уленшпигель бродил по
территориям сегодняшних Нидерландов и Бельгии как по единому целому. Он и по
Германии болтался, и там его звали Ойленшпигелем. А жители Фландрии, побывав
под властью испанских и австрийских Габсбургов и Наполеона, в 1830 году
разделились на два государства.
И все же у бельгийских фламандцев и нидерландских голландцев много
общего. Впрочем, как будто Нидерланды побогаче и почище, Бельгия - погрязнее
и победнее. Но и там, и тут - великолепные, просторные, удобные бассейны в
портах, и настолько они обширны, что кажутся пустынными иной раз, и это
вроде бы нелогично, потому что территории у бельгийцев и особенно у
голландцев маловато, и они квадратные метры у моря, как известно,
отвоевывают, а плодородную землицу для сельхозполей покупают у французов и
немцев. Но понимают здешние жители нужды и запросы людей моря, знают, что,
если в портах теснота и мелководье, дороже это обходится в конечном счете.
Чаще мне приходилось бывать в гостях у голландцев, и очень я их уважаю
за неспешную деловитость, основательность и четкость в том, что они творят
для себя и для гостей - мореходов всех стран. Однако подвиги и проделки свои
Тиль в основном совершал в теперешней Бельгии - здесь располагалась
значительная часть средневековой Фландрии.
Дважды я побывал в Генте, городе серо-седого камня и красных, как
кровь, цветов. И трижды - в Антверпене, где как будто каждый дом для
морского люда строился, а обслуживанием водоплавающих занимаются все
жители... Итак, Бельгия, сентябрь 1974 года, Антверпен.
Плыл я туда впервые и не слишком теоретически подготовленным к встрече
с этой страной. Но для современного человека внешняя информация всегда
найдется. И на подходе к Антверпену судовое радио услужливо выдало порцию
статистических данных.
Узнал я, что площадь Бельгии составляет половину от площади не слишком
обширной Московской области, а плотность населения достигает 500 человек на
квадратный метр. Еще на школьных уроках географии этот показатель меня
озадачивал. Много или мало - полтысячи жителей на квадратный километр? Но
ведь на две человечьих ноги тут приходится две тысячи квадратных метров или,
выражаясь сельскохозяйственным языком, по двадцать соток гектара (перед
войной мы с матерью с десяти соток собирали по тридцать мешков картошки).
Все время в Антверпене мне на ум лезли цифры: две ноги на две тысячи
квадратов. Постепнно сложилось впечатление, что подсчеты эти не совсем
верные: людей было много лишь на главных, торговых улицах да около
излюбленных туристами храмов и монументов, но туристы в те пять сотен не
входят все равно. Вывод напрашивался логичный: люди работают, а не шляются
по улицам. Однако на полях в пригородах тогда убирали картофель - и тоже по
три-четыре человека в пределах видимости из окон машины. Куда-то же прячутся
десять миллионов бельгийцев!
От назойливой арифметики энциклопедической статистики мне все-таки
удалось избавиться, но зато литературные ассоциации сидели в памяти и в душе
нерушимо. Два года назад в Лондоне я постоянно ждал, что встречу на улице
любимую свою героиню - Флер Форсайт. А здесь, конечно, вспомнились и не
забывались Тиль, Клаас на костре, стойкая Сооткин, обжора Ламме Гудзак
(тогда Е. Леонов еще не успел сыграть эту роль в кино, а то искал бы в лицах
прохожих его простодушно-хитрющие черты), нежная и верная Неле. И еще -
испанские солдаты с арбалетами, зловещие монахи, пожары, холодный ветер с
моря. Шарль де Костер написал и другие книги, но для бессмертия ему хватило
и этой.
Книгу о Тиле я читал давно и не помнил, бывал ли он в Антверпене. В
Генте бывал - точно, а на антверпенских улицах - не помнил. Но все слилось в
одно общее впечатление-воспоминание, И Антверпен для меня поначалу был лишь
городом Уленшпигеля, который, между прочим, не слишком жаловал церковь,
церковников и дела их...
Древние готические соборы, похоже, везде одинаковы. В Руане и
Амстердаме, в Генте соборов по несколько, но главный и обычно самый большой
называется всегда кафедральным.
Внутри - уходящие ввысь сводчатые откосы стен, цветные витражи на узких
стеклах, ряды потемневших кресел с высокими спинками, статуи святых, по
углам - усыпальницы знатных господ, под ногами - плиты с именами менее
знатных и богатых. И картины, подчас знаменитые, бесценные.
В Антверпенском стодвадцатиметровом соборе, как и в Гентском, есть
полотна работы Рубенса: "Распятие на кресте", "Снятие с креста". Христос на
картинах довольно гладкий, упитанный. А в соборе пусто и сыро, и неуютно от
сырости и громадности пространства. Стоят неизменные кружки с надписями:
"Для бедных".Через них прошли миллионы разных монет, но беднякам достались
из этого векового потока жалкие гроши. Видел я в парижской Нотр-Дам и даже
заснял на слайд благообразного сытого кюре в белой сутане: опустошив ящичек,
он быстро и умело считал франки. Таких отцов народов по всей Европе, видимо,
наберется десятки тысяч...
Считается почему-то, что архитектурный стиль готики призван
символизировать устремление человека вверх, в небеса. А я в готическом
соборе чувствую себя козявкой. И, думаю, у его строителей иная была
сверхзадача: внушить верующим, что бог - страшная и беспощадная сила и бога
можно только молить о пощаде, но чаще всего он карает, а милует редко-редко.
Потому, наверное, после антверпенского кафедрального собора в небеса
душой я не воспарил, а вспомнил, как много в истории было затрачено сил,
средств, таланта, чтобы задавить, унизить, уничтожить человека. Но он
выживал, сохранял способность мыслить, искать, творить. Как Меркатор,
создатель морских карт, как Иоганн Кеплер, открывший законы, по которым
рассчитывают ныне траектории космических ракет. А ведь Кеплер и Меркатор
жили в ХУ1 веке здесь, где сожгли отца Тиля Уленшпигеля - Клааса.
И если нужен бог человеку, то иной, с которым можно общаться без
посредников и без всякого антуража.
...О нем начали вспоминать задолго до Антверпена, и поскольку у нас на
борту было немало интеллигентных, начитанных людей, разбирающихся в
живописи, говорили чаще так: "Ах, Рубенс!"
В Антерпене есть улица Рубенса и на ней - дом-музей художника. Пожалуй,
это даже не дом, а дворец в итальянском стиле - два с половиной этажа,
украшенный статуями фасад и обширный двор, тоже заставленный скульптурами.
Внутри дворца много деревянной резьбы - на потолках, на лестницах, на
мебели. И мебель тяжеловесная, сделанная на века, будто специально для
хранения в музее: стулья со спинками выше человеческого роста, окованные
медью сундуки, широченная и высокая, тоже резная, кровать под балдахином. А
в комнатах - их, кажется, десятки - множество вещей, утвари, украшений той
поры, ХVI-ХVII веков. Конечно - и картины, полотна самого Рубенса, его
учителей и учеников. Ошарашивают мастерские-студии, которых в доме
несколько: просторные, высотой в два этажа, со стеклянными потолками. Ни
один современный академик от живописи не имеет таких.
Ходят по палаццо великого фламандца туристы, добросовестно глазеют
вокруг, честно читают названия картин. Но приходит ли им на ум простая
мысль: здорово ему повезло, Рубенсу. В отличие от многих гениев прошлого он
был не только признан и знаменит при жизни, но и богат. До сих пор
искусствоведы ищут жизнеутверждающие истоки его творчества, а все, пожалуй,
предельно ясно. Вытянул Рубенс счастливый билет в лотерее жизни - вот и
радостно его искусство, улыбаются его упитанные мадонны, лучезарны
ангелочки-купидоны, аппетитна дичь натюрмортов. И даже Христос, которого
водружают на крест, явно не горюет: знает, видать, о своем славном будущем.
А Рембрандт - почти современник Рубенса, и он мрачен и безжалостен,
потому что страдал всю жизнь. Так почему-то чаще бывало. Шарль де Костер
тоже ведь умер в нищете.
Гнил заживо в вонючей яме однорукий раб Мигель Сервантес, задыхался в
припадках эпилепсии Федор Михайлович Достоевский, глушили бургундское и
кахетинское Модильяни и Пиросмани. Не с этого ли конца надо начинать
вхождение в бессмертие?
Легенда гласит, что именно король Фландрии - Гамбринус изобрел пиво.
Перебоев с этим благородным напитком в Бельгии не бывает. Но вот хотя
объявил я, что здесь все предназначено для водоплавающих жителей планеты,
как раз с водой вопрос для наследников Гамбринуса стоит остро.
Мы привезли в Антверпен Галю, жену моего давнего товарища, который тут
работал представителем Морфлота, и она рассказала нам кое-что о житье-бытье
за рубежом. "На латинской машинке учусь печатать, - сообщила Галина
Ивановна. - Автомобилей Вале положено два, а машинистки - ни одной. И не
думайте, что у них здесь рай. Очки заказать - три тысячи франков, унитаз
починить - две тыщи... И с водой проблема".
Что нашим за кордоном далеко не рай, мы уже знали. Но водный дефицит
оказался новостью - для меня, по крайней мере. Поскольку все реки, озера.
все пресные водоемы заражены отходами производства, обычная кухонная "аква"
хлорируется до такой степени, что становится малопригодной для пищевых
целей, и ходят домохозяйки за водицей для супа и чая в магазины, а ту воду
привозят в Бельгию чуть ли не из Норвегии.
...И есть в Бельгии минеральная вода под названием "Спа": якобы ею
угощали офицеров русской армии, которая в 1814 году гнала через Европу
войска Наполеона, они говорили "Спасибо!" - и, мол, вторая половина их
благодарностей не сохранилась в памяти бельгийцев, а первая дала имя воде.
Хотя, как почти все легенды, и эта притянута и весьма сомнительна: просто в
южной Бельгии расположен городок Спа, где и находятся минеральные
источники...
В Брюселле мне не удалось побывать: сначала полиция не очень-то
торопилась с разрешением на поездку, а потом нас ткнул в борт местный
теплоходик, морфлотовский друг прочно завяз в юридических и финансовых
тяжбах по этому поводу и не успел свезти нас на поле Ватерлоо, и знаменитый
Атомиум я не повидал.
...На исходе солнечного сентябрьского дня мы возвращались по окружной
автостраде в свой отдаленный Черчилль-док, и водительница нашего такси
малость заблудилась, а так как ее пассажирами были три судоводителя,
пришлось нам распутывать хитросплетения дорожных развязок.
Слева раскинулся большой старинный город. Но ничего в нем не было
древнего в те минуты, разве что шпиль кафедрального собора вдали да мерно
жующие толстые коровы на лугу напоминали о временах Уленшпигеля и Ламме
Гудзака. А по краю уходящего за горизонт картофельного поля, по невидимому
каналу, шел сейчас не боевой парусник вольных гезов, а проползала рубка
громадного танкера компании "Шелл" с желтой ракушкой на трубе. И мелькали
слева сборочные автозаводы "Форда", "Ситроена", "Дженерал моторс",
строящийся - "Рено".
Четыре века сомкнулись на этом поле. Ничтожный в космологических
масштабах срок, за который история этой страны и всех людей мира так
головокружительно изменилась. А что будет еще через четыреста лет? Чего
смогут добиться люди - все мы?
Июль 1980 года. Голландия. Чего могут добиться люди, умеющие работать и
понимающие, что лишь ежедневный непрерывный труд приносит благо и добро,
убедился я, объехав за 10 часов пол-Голландии.
Фирма предоставила нам бежево-бордовый автобус, и мы направились
сначала в Заандам, поклониться Петру Великому. Домик, где жил корабельный
плотник Петр Михайлов, накрыт для лучшего сохранения сверху бревенчатым
коробом. В низкой и короткой нише герр Питер спал, и над нишей старинной
вязью написано: "Великому ничего не мало". Что-то не все великие следуют
этой мудрости.
А когда мы прибыли в Амстердам и нас на полтора часа затолкнули в
Национальную галерею, чтоб полюбоваться на Рембрандта, я оттуда улизнул:
"Ночной дозор" я уже видел, и надоело бегать галопом по музейным залам и
переходам. Побродил по ближним переулкам, потом зашел в маленькую
забегаловку, над которой висела огромная вывеска: "Настоящее американское
мороженое".
Я взял себе порцию мороженого, два пончика и чашечку кофе и спросил
рыженькую веснушчатую девушку-продавщицу, правда ли, что это мороженое
привозят из Америки. Она засмеялась, а я подарил ей наш таллиннский
олимпийский значок. Постоял еще на мостике через канал, глядя в
мутновато-зеленую его воду. Мостик был рембрандтовских времен, и сколько
воды с той поры под ним протекло...
Через час мы поехали дальше - по берегам каналов, по обочинам густых
пшеничных полей и свежих лугов, где дремали огромные пятнистые коровы и
круглые, как бочки, курчавые и чистые овцы, а поля и луга тянулись
километрами, разделенные осушительными канавами, и где-то там, за зыбким
горизонтом, было море, у которого отвоевывали сотни лет люди эту территорию,
чтобы засыпать ее тучной плодородной землей и вырастить могучую плотную
пшеницу, сочную траву и миллионы гвоздик и роз, которыми набиты теплицы
вокруг амстердамского аэропорта. С двух его взлетных полос поднимались
красно-белые и сине-белые самолеты, Я, как всегда, завидовал их пассажирам,
улетающим в дальние края, хотя это и бессовестно, ибо сам я тоже не сидел на
крылечке своего дома, а только что вернулся от берегов Греции и Италии.
Затем мы въехали в тихие темно-зеленые парки Гааги и выбрались к
серо-зеленому морю, по которому через день предстояло нам плыть к родным
берегам, и еще заскочили на полчасика в фарфоровый яркий город Делфт, многие
наши морячки утомленно дремали в глубоких уютных креслах, но мне было жалко
закрывать глаза, потому что, закрыв их, я бы не видел того, что раскрывалось
за каждым поворотом дороги.
Совершенно естественно, без натяжки, пришла мысль о том, как просто
сделать свою жизнь сытой, красивой и прочной. Надо лишь сотни лет честно и
прилежно трудиться.
УЛЫБКИ МАРИАННЫ
Так я и не смог придумать хорошего названия для этой главы - про
Францию. Крутил-вертел три месяца, и чаще всего приходили два образа.
Зрительный - разные оттенки фиолетового или лилового, но это не годится,
самоповтор, потому что про Англию начинал тоже с колера - зеленого. И
звуковой - нежная, тонкая мелодия Франсиса Лея или Мишеля Леграна, такая
отрадная в нашу забитую визгом и скрипом музыкальную эпоху. Однако на
серьезные обобщения в этой сфере не тяну.
И тогда вспомнился давний символ - красивая и гордая женщина. Тоже не
бог весть как оригинально. Все же, и впервые попав во Францию в октябре 1962
года, по молодости или по торопливой поверхностности прежде всего
приглядывался к женщинам, искал в них нечто типично французское - изящство,
лукавство, безупречный вкус.
В те дни разочаровался: показалось, что француженки слишком худощавы и
чересчур намазаны. А в мае 1980 года неприятно удивила их одежда,
безобразный вывих всесильной моды: мешковато-бесформенные платья, будто все
они готовятся стать мамами, и стянутые веревочкой у щиколоток белые
шаровары.
Вообще-то на французский лад меня настроила дочь, оглушенная
мушкетерами в исполнении Игоря Старыгина и Вениамина Смехова. А за два
месяца до рейса в Руан, не зная еще, что попаду туда, видел в "Клубе
кинопутешествий" увлекательную передачу о традициях старинных представлений
в древних французских замках. Покорили уже их названия: Шато-де-Шембор,
Сен-Жермен, Амбуаз и Бомбуаз (Екатерина Медичи там резала гугенотов). И
берега Сены, где бывал ранее дважды...
*
С третьего захода, в августе 1973 года, удалось попасть в Париж. В
шестьдесят втором из Кана не пустили власти - шла подготовка к парламентским
выборам. В семидесятом судовое начальство не развернулось. И потому я через
три года взял инициативу на себя: собрал по 15 франков с желающих, пробил
через нашего равнодушного капитана и вялого морфлотовского агента
разрешение, отпечатал на "французском" языке список, включив туда для
кворума девять морячков с эстонского теплохода "Раквере". Записавшиеся потом
бегали ко мне, просили обратно свои кровные франки, но я намертво зажался. И
мы поехали в Париж.
Выбрались на шоссе в густейшем тумане, пошутив, что не захватили
радара. Через час туман разошелся, и поплыли по сторонам невысокие волнистые
холмы, охряного цвета поля пшеницы, темные, лиловатые все же рощи.
Нормандия. Она кормит Францию, и для других остается (мы стояли в очереди на
элеватор).
Мне как идейному вождю предоставили почетное место впереди. Рядом я
посадил давнюю знакомую Аллу. На ее лице застыла блаженная улыбка, а в
глазах - соменение в своем счастье. Сзади похрапывал с похмелья помощник
капитана с "Раквере". Закаленные и привыкшие ко всему члены нашего экипажа
иронически усмехались. Курсанты непривычно молчали, словно опасались, что их
высадят и отошлют обратно с попутным транспортом. А я просто не верил, куда
еду.
Промелькнул Версаль - аккуратные парки с деревьями, стриженными под
пуделей, чистенькие лужайки, по которым, думалось, никто не ходил со времен
Людовика-Солнца, неправдоподобно длинные дворцы. Затем мы нырнули в туннель,
сизый от выхлопных газов, и выскочили на белый свет уже в Париже - на
набережной Сены.
Через час я почувствовал себя как дома.
Очень Париж какой-то свой, знакомый. Хотя многое - вовсе не такое, как
представлялось издали. Более всего "не такое" - размах и простор площадей.
Например, площадь Согласия - 54 тысячи квадратных метров, пять с половиной
гектаров. Очень напоминает Марсово поле в Ленинграде. А вот переулки, узкие
полоски мостовых у Сены, садики и дворики - уютные, сто раз будто уже
виденные.
Изящным женским именем Мадлен названа церковь у въезда на Елисейские
поля, где всего лишь 300 квартир. Поблизости, на авеню Маршала Фоша, живет
Брижит Бордо. Неплохо устроилась. И вообще она стала как бы национальной
героиней, затмив славу Жанны д'Арк.
В соборе Парижской богоматери пахнет сыростью и свечами. Тоже не
удивительно. Тут вспомнил, что Париж был родным для Шопена, Ван Гога,
Тургенева и Хемингуэя. В неплохую компанию я себя зачислил.
На Монмартре хочется улыбаться. Кафе импрессионистов с яркой, будто
вчера нарисованной вывеской. Похоже, малевали ее по пьянке,так и я бы сумел.
Хорошо там внутри посидеть бы, опрокинуть стаканчик, но франков мало, хватит
лишь на маленький вымпелочек. Не беда, все великие здесь нищенствовали.
Доктор Володя натер ноги и мечтает разуться. А потом мы увидели у Лувра
босых девушек - и ничего, никто этому не удивлялся. В Лондоне, помню, также
незамеченной ходила тетя в ситцевом платье, в нейлоновой роскошной шубе и в
тапочках-шлепанцах. Что-то в этом есть и хорошее, глупо рассматривать такой
стиль как распущенность.
На травке у Лувра лежат в обнимку молодые пары. Точно - И. Эренбург
утверждал, что нигде жизнь так не приспособлена для любви, как в Париже.
Был вторник, все музеи закрыты, слава богу. Пускают лишь в Дом
инвалидов, где гробница Наполеона. Но я и оттуда сбежал, пошел с товарищем
побродить по прилегающим переулкам. На лотке букинистов увидел французское
издание "Анны Карениной", на обложке - Татьяна Самойлова. Кино победило Льва
Николаевича!
Сейчас город практически пуст - каникулы и отпуска, называемые
"вакансами", и даже автомобилей не больше, чем у нас.
Уезжали от Эйфелевой башни, долго ждали нашего бестолково-громогласного
старпома, который заблудился на ее верандах. Эстонские моряки кимарили на
травке рядышком с местными пенсионерами.
А я еще не знал, что гораздо позже пойму: Париж с его величием и уютом,
с блеском и скромной прелестью, с приветливыми монмартрскими художниками и
молчаливо-солидными букинистами, с рассыпающимися в радугу тонкими струями
фонтанов у дворца Шайо, со светлой радостью Сены и тихой грустью каштанов
останется для меня самым пленительным воспоминанием из всех моих
многочисленных заграниц.
*
Уходили из Руана ночью, застопорили ход в излучине реки, неслышно
скользил теплоход по недвижной зеркальной воде, а с берега донесся девичий
смех и песня, совсем по-нашему протяжная и медленная. И запахло лесом,
свежим сеном, детством.
*
Прошло семь лет. Снова Руан, соборы еще реставрируются - работы вроде
до конца века. Памятник Жанне д'Арк перенесли в центр рыночной площади и
построили над ним пышный бетонно-деревянный мемориал с алтарем и полукружьем
скамеек для молений. Раньше Жанна смотрелась лучше - скромно притулившаяся к
стене старого дома, со скорбно наклоненной головой.
Улицы грязноваты, и хмурые лица людей, как бы обособленных, ушедших в
себя. Прибавилось у них забот - ясно.
Когда шли сюда по Сене, я все пять часов простоял на палубе. Радовался,
что сохранил еще способность восторгаться дорогой этой, словно из сказки:
деревни с разноцветными крышами, луга, плавно спускающиеся к воде лесистые
холмы, спокойные берега, светлые скалы, замки на них (Амбуаз и Бомбуаз
где-то тут?). Все выдержано, соразмерно, изящно. И ночь - одесская или
крымская, ласковая, теплая, как парное молоко, а камыши в затонах - как на
моей родной Кубани.
*
Нагулявшись - по десять километров в один конец, набродившись по лавкам
и базарам, мы с моим медицинским другом Володей решили устроить себе
праздник.
Пригласили повара Борю, захватили по куску курицы, свежие огурчики,
фляжку с чистейшей жидкостью и укатили от площади Искусств в гору, что за
четвертым мостом через Сену.
Вылезли из автобуса у какого-то старинного собора и попали к концу
католического праздника. Служил фиолетовый епископ, девочки в пышных платьях
с ветками мирта в руках чинно стояли на площади Базилика. В кустах
неподалеку сидела в кресле-раскладушке старая француженка, глядела
неподвижно вдаль. Я ее обошел кругом, а она и глазом не моргнула: восковой
памятник былого.
Потом пошли искать "Панораму" - обнаруженную на плане площадку, откуда
далеко виден город и река. Искали долго, помогал нам какой-то Жан, седой и
загорелый, и две хихикающие девочки лет по пятнадцати. Расплатился с ними
своей валютой - олимпийскими таллиннскими значочками.
"Панорамы" не нашли и расположились над обрывом, на лужайке. Легли,
покушали, выпили. Рядом росли усыпанные белыми цветами кусты, нарвали для
судовых женщин. Приехали французские мальчишки на мотоциклах, устроили не
нашенскую забаву - гонки по ямам и выбоинам, в реве и дыме видны их
сосредоточенные лица.
После фляжки стало совсем хорошо. Пахло сеном, внизу текла гладкая
Сена, извиваясь, уходила вдаль, и там, в сиреневом тумане, блестела крыша
элеватора, у которого стоял наш теплоход. Все в духе раннего импрессионизма,
сглажено, без острых углов и резких цветовых переходов. Через пять минут
набежала тучка - краски переменились немедленно, потом солнце выглянуло - и
снова иная картина. Это и есть кредо импрессионистов: поймать и изобразить
миг.
Я подумал, что на эту лужайку вряд ли вернусь, от понимания
исключительности момента было грустновато, но не тягостно. А вслух сказал,
что здесь, вероятно, еще не ступала нога русского человека - мы первые.
Повар Боря, солидный отец двух детей, радовался как мальчик и все
благодарил нас с Володей, что взяли его с собой.
Шпиль руанской Нотр-Дам был на уровне наших глаз, маленькие машинки
бежали внизу, на застывшей Сене застыли черные баржи. И я удивился, почему у
французов такие угрюмо-озабоченные лица.
Странные дела творятся на нашей планете. С тех пор, как я был в этом
городе семь лет назад, люди выпустили в путь миллионы автомобилей, несколько
раз слетали на Луну, высосали из Земли миллиарды тонн нефти, открыли
генетический код, построили карманный телевизор и водоплавающее сооружение
длиной почти в полкилометра - и разучились улыбаться на улицах...
Пора было выбираться отсюда. Мы спустились с обрыва на шоссе. Автобусы
по нему не ходили. Володя прилег на мягкую кочечку и задремал, а мы с Борей
пошли к "мазде", стоявшей у края дороги. Там сидела молодая пара: он
смуглый, видно, алжирец, и милая французская девушка, которая немного
кумекала по-английски. Быстро договорились, что они свезут нас вниз, хотя
девушка удивилась: "Что вы здесь делаете?" Я ответил, что любуемся панорамой
и что у нас с собой есть еще третий друг, и тогда девушка звонко
расхохоталась. Володя проснулся от ее смеха, я подарил девушке веточку белых
цветов с вершины. Они довезли нас до моста Жанны д'Арк и укатили обратно,
обсуждать свои сердечные дела. И всю дорогу они улыбались, и мы - тоже.
*
20.05.80. Как сразу замирает теплоход с выходом! Еще вчера не
протолкнуться было в курительном салоне, а сейчас зашел - пусто и тихо. Все
- по каютам.
У некоторых моряков, когда они уходят на вахту, двери кают остаются
открытыми настежь. Хорошие, наверно, люди...
*
Ночь, тишина, спят темные рощи, спит река. Редкие огоньки. Благодать,
казалось бы.
И - тревога в сердце, потому что так же было семь лет назад, когда я
возвращался отсюда, чтобы похоронить маму.
ВСЕГО ОДНА ИСПАНСКАЯ СТРАНИЧКА
Очень хотелось бы рассказать еще про Испанию, потому что она всегда
будоражила мою наследственную память, и музыка ее мне близка, и стихи Лорки,
кажется, что-то говорят, а детство мое, как у всякого русского мальчишки
тридцатых годов, проходило в кинозалах, где мы, затаив дыхание, смотрели
удивительную хронику Романа Кармена, первый в жизни апельсин, который я
попробовал тогда, был испанский, завернутый в пеструю бумажку, и книга Л.
Фейхтвангера про Гойю читана мною раз пять, пятнадцать лет я все ходил на
теплоходах мимо Испании, пока не сошел на берег, чтобы увидеть готические
кварталы Барселоны, причудливые колокольни собора Саграда фамилиа и услышать
гул вечернего Рамбласа, где мы выпили по чашечке восхитительного кофе,
лимонные деревья были в апрельском цвету, свободно и важно плыл в синем небе
над набережной бронзовый Колумб, на причалах лежали кипы спрессованных
бычьих шкур - мы решили, что это остатки жертв корриды, но весной корриды не
бывает, зато греет затылок такое ласковое, не жаркое еще солнце, стрекочут
тысячи птиц в клетках на уличном базаре, баснословно дешев в
погребках-подвальчиках знаменитый "Фундадор", и пахнет цветами, сигарами,
вином...
В таком благостном настроении я бродил по Барселоне три дня, а потом
меня жестоко надул черный и грязный чистильщик обуви, содрав за свою работу
(он еще ухитрился прибить на мои ботинки набойки, которые благополучно
отвалились через неделю) 300 песет, - это три бутылки бренди "Эспландидо" по
литру. Просто я для него был чужак, заезжий туристик-раззява. Но я не долго
огорчался: ему здесь жить и семью кормить, а мне - добрый урок, чтоб помнил.
...Испанию я помню как-то музыкально-визуально-обонятельно. Но и о ней
пока кончаю.
ТИШИНА ВРЕМЕНИ
В моей коллекции флажков из заморских стран прибавление - три греческих
вымпелочка. Дешевенькие, грубо сделанные: на тонком нейлоне аляповатые,
плохо отпечатанные картинки. Преобладает голубой цвет и желтый. При желании
можно найти тут и символику. Голубое - море, потому что Греция расположилась
на сотнях островов. А желтое - ее великолепное солнце, более трехсот
солнечных дней в году, по лоции, в здешних краях.
Мимо Греции я тоже проходил больше десяти раз, а пришвартовался к ее
берегам на тридцать пятом году своего пребывания в системе ММФ.
Сначала наш теплоход прибыл в бухту Суда на Крите. На нем ученые ищут
следы легендарной Атлантиды и, кажется, доказали уже, что извержение вулкана
Санторино погубило мощную и передовую по тем временам цивилизацию.
Бухта Суда - обширная, глубокая, окруженная высокими,
коричнево-желтыми, выгоревшими под извечным солнцем горами. Справа, за
холмами на плоскогорье, - база военно-воздушных сил НАТО. По будням, как
рассказали моряки, здесь оживленно, взлетают и садятся самолеты всех типов.
А в наш приход была суббота (эх, находка для поэтов, блестящая аллитерация:
"Пришли сюда мы, в Суду, в суббота, не забуду..."), и натовские летуны,
видимо тоже отдыхали, удалось увидеть две-три посадки небольших двухмоторных
транспортников, и лишь однажды проплыл, медленно снижаясь, огромный "В-52",
темный и зловещий вестник беды, прекращения жизни...
Может, он и натолкнул меня на эти мысли - о жизни и смерти. Впрочем,
через пару дней многое иное вызвало те же ассоциации, столь естественные для
человека далеко не юного возраста.
На берег в Суде нас не выпустили - все из-за той же натовской базы.
Городок казался тихим и мирным, но у причалов дома и склады были без крыш, с
разбитыми стенами. Зимой здесь разгружали пароход с взрывчаткой, она-то и
бабахнула, пострадали здания на полкилометра вокруг. А сейчас, когда я вышел
поздним вечером на палубу, вспомнилась пронзительно-точная фраза Андрея
Платонова: "Медленно шли стенные часы над кроватью, грустный сумрак ночи
протекал за окном навстречу далекому утру, и стояла тишина времени".
Я долго не читал книг Платонова. Из чувства протеста - слишком его
расхваливали, задыхаясь от восторгов. Как Шукшина после смерти. Но за два
месяца до Крита взял в судовой библиотеке сборник "В прекрасном и яростном
мире" - и опешил, ошалел. Впервые проза повергла меня в транс. Впервые
понял, что из простых, обыденных слов можно сложить фразу, которая приобщит
тебя к Вечности. В этой книге было мастерство на уровне каких угодно
стандартов. Но разве существует стандарт гениальности?
Однако после знакомства со столицей Греции я усомнился в точности
словосочетания: "стояла тишина времени". Кипят сегодняшние бурные страсти,
рождаются и умирают люди. полируют подошвы туристов ступени Акрополя,
постепенно рушится мрамор Парфенона - и над всем этим не стоит, а длится,
струится все та же вечная тишина времени, отмечая даты рождений и смертей,
смену эр и эпох.
2 июля мы поехали из Пирея в Афины. Шофер автобуса Михаил Дмитриевич
оказался из наших черноморских греков, эмигрировал сюда из Ялты, а по говору
- типичный одессит. В античном прошлом он не шибко разбирался. Ну и слава
богу, не по дуще мне навязчивая эрудированность профессиональных гидов.
Впрочем, Михаил Дмитриевич был не по-одесски молчалив и скупо рассказал нам
о трудностях теперешней жизни: цены непрерывно растут, люди в Афины лезут со
всей страны, или вот плохо с энергией, потому начались опыты по внедрению
гелиоустановок, - и показал на крыше дома прямоугольную плиту устройства,
преобразующего солнечное тепло в электричество.
Афины фактически уже слились с Пиреем в один город, где живет чуть ли
не половина греческого населения: тесно стоят, толпятся дома, на засыпанном
участке в низине у моря начинается новое строительство, и шоссе ведет через
длинную улицу автосалонов "Ситроена", "Форда", "Фиата", "Фольксвагена"
(нигде нет от них спасения!) - к Акропольскому холму.
Плюс ЗЗ градусов в тени, дымка из смога над равниной у моря, яхточки в
заливе и - три американских военных корабля на рейде. "Американцы на берег
теперь увольняются в штатском", - сообщил Михаил Дмитриевич. Наши ребята -
тоже, на радость им, получившим возможность пощеголять своими джинсовыми
костюмчиками и рубашками с пестрыми картинками. А ведь это не мелочь,
додумались люди наконец, что военная форма (наших мальчиков-курсантов из
мореходок за рубежом упорно принимают за военных) вовсе не сближает народы.
Гида нам все-таки дали, подсела жена нашего торгового представителя,
без скучной дотошности профессионала поведала кое-что, для меня, по крайней
мере, неизвестное. Оказывается, древние греки не признавали белого цвета,
символизирующего, по их воззрениям, смерть. Поэтому они все свои здания и
скульптуры красили, и самой распространенной у них была красная краска.
Не я, конечно, додумался, что лишь искусство имеет право претендовать
на вечность: уходят люди, но остаются храмы, фрески, мозаики. И статуи -
человеческие и божеские.
Однако эллины как будто не очень-то заботились о бессмертии искусства:
не могли же они не понимать, что краска с домов и скульптур слезет гораздо
раньше вечности. Вот и на Парфеноне сейчас лишь кое-где осталась рыжинка. А
издали он розоватый или бежеватый, но не белоснежный, как думалось до сих
пор.
Совсем близко, метрах в ста, - храм Эрехтейона, он подправляется,
реставрируется. Недавно здесь еще стояли кариатиды - рослые и стройные
мраморные девы. Теперь их убрали, чтобы спасти от разрушения, и пока они
находятся в небольшом подвальном музейчике под Парфеноном.
Всему Акрополю угрожает разрушение, смерть - белый цвет смерти. Мрамор
здешних построек содержит в себе много железистых вкраплений, под влиянием
отработанных газов и промышленных испарений железо окисляется и приобретает
способность взрываться. Говорят, от такого микровзрыва пострадал
зазевавшийся турист: рухнул кусочек мрамора тонны на полторы. Поэтому внутрь
Парфенона, в благодатную тень его портиков, туристов не пускают - отгородили
храм веревками, и служитель в ливрее гонит прочь со ступеней любопытных и
неумеренно отважных зевак.
А у дев-кариатид в музее умиротворенные лица, хотя по замыслу ваятеля
они - участницы похоронной процессии. Извечное стремление к красоте,
навсегда враждебной смерти, заставило древних скульптуров преступить через
скорбь, через плач и стенания, и лишь согнутые в коленях ноги кариатид под
мраморными складками их одеяний намекают, что они движутся в траурном
кортеже.
Еще мальчишкой я читал о Парфеноне, о том, как он
соразмерно-пропорционален, и даже колонны его не случайно ассиметричны - на
фоне синевы неба создается впечатление непревзойденной гармоничности и
достигается совершенство линий. В детстве я этому свято поверил, не
усомнился и сегодня, хотя сегодня больше верю не словам других, а своим
ощущениям. Пусть уж специалисты вымеряют и подсчитывают размеры и пропорции
древнего храма, а наше дело - стоять перед ним и удивляться.
И когда мы уходили из Пирея, я с внешнего рейда долго смотрел в
оптический пеленгатор на золотистый холм, на розовый храм, и думал, как все
же странно: для чего был потрачен адский труд, вложенный в сооружение
Парфенона и всего Акрополя. Ведь люди здесь были свободные, не то что в
Риме, где сотни тысяч безгласных и бесправных рабов создавали Колизей, Форо
Италико, Капитолий. А тут люди трудились добровольно... Один ответ - во имя
красоты, жизни.
И все-таки на Акрополе, на пологом спуске от Парфенона в камнях
проложены канавки-бороздки для стока крови жертвенных животных. Овец и быков
закалывали на ступенях храма во имя жизни. Пожалуй, до абсолютной гармонии
эллины не дошли. Однако обвинять их за это абсурдно. Как и огорчаться, что
стерлась краска с их скульптур.
"Все мы греки", - сказал немецкий писатель, имея в виду влияние
античной культуры на мировую. И римляне, которыми я восхищался еще два года
назад, лишь повторяли греков, а потом погибло и их государство, оставив
людям великолепие красоты.
Вечно стремление человека остановить мгновение, продлить жизнь,
победить смерть. Исчезают, уходят в историю цивилизации, выветриваются и
обесцвечиваются храмы и статуи. Остается лишь тишина времени.
* IV *
Мне бесконечно жаль
Моих несбывшихся мечтаний,
И только боль воспоминаний
Гнетет меня...
Песня
ДРУЗЕЙ МОИХ ПРЕКРАСНЫЕ ЧЕРТЫ
В Ленинград в 60-80-е годы я попадал часто, но обычно перед уходом в
рейс или возвращаясь из рейса - и на короткое время. Только весь июнь 1985
года пробыл там, да еще и жил на 21-й линии, рядом с домом, где провел в
юности пять лет... Потом как-то чаще Москва стала возникать в моем
существовании, я начал забывать Ленинград, и казалось, что он - не Главный
мой город. Потребовалась суровая и резкая встряска: в сентябре 1992 года
попал на сложную и опасную операцию, которая вернула меня к жизни. И тогда,
как только очухался, потянуло именно в Ленинград, ставший, увы,
Санкт-Петербургом.
И два месяца - в сентябре девяносто третьего и в июле-августе девяносто
четвертого - провел в тихом, запущенном, но знаменитом местечке на берегу
Финского залива. Имел отдельную комнату, сносную кормежку и... одиночество.
Могу признаться друзьям, что это необходимо человеку, занимающемуся
литературным трудом. Еще Э. Хемингуэй писал: "Писательство - одинокое дело".
Хотя недавно сестра вдруг открыла мне истину, до которой сам не
додумался (или убегал от нее?). Сказала: "Мне тебя очень жалко, у тебя ведь
никого не осталось рядом - из друзей или коллег". Впрочем, жалеть себя не
люблю, и потому не мусолю в сознании этот верный, в сущности, вывод.
Первый приезд в Ленинград-Петербург был разведывательный: заново
знакомиться с городом, который не только название переменил. Сразу пришло
сопоставление: Ленинграл осени сорок пятого и осени девяносто третьего.
Тогда, после страшной и разрушительной войны, порядка и надежд было
неизмеримо больше. Особенно надежд. Хотя надо учитывать и возрастные факторы
- 17 лет и 65! Кое с кем встретился, угодил на очередную революцию (или
контрреволюцию?). И меньше чем через год уже ехал туда с твердым намерением
- повидать как можно больше друзей прошлого. Повидал в разное время и по
очереди - пятерых. А шестой прикатил ко мне домой, в Таллинн.
Теперь должен признаться, что применяю далее искусственный прием. То
есть именую здравствующих друзей не по их подлинным фамилиям, придумываю им
псевдонимы.
Зачем и почему? Трудно объяснить точно. Главным образом потому, что не
уверен, насколько хорошо их понимаю сейчас, через десятки лет. Могу ведь и
обидеть от неверного понимания. И этот прием дает мне некоторую авторскую
свободу, позволяет где-то и в чем-то приврать, приблизительно изобразить
былое...
Да, кстати, в наше давнее время тоже был распространен подобный обычай:
придумывать псевдонимы или заменять имена кличками, как правило, не
обидными. Так, Миша Павлов значился у нас "Балтфлотом". А Володя Митник -
"Васей". Другой Володя, Турчанинов, назывался "Стенькой". Сам я был "Титом",
Коля Калашников - "Трубой" (он играл в духовом оркестре на большой трубе), у
него было и другое имя - "Голова", не помню, почему. Когда повидаюсь с
ребятами еще, может, вспомним какие-то прочие забавные прозвища. А вся наша
общая компания квалифицировалась одним словом - "Толпа".
Так вот, тех, кого встретил в июле-августе 1994 года, называю здесь
другими, не подлинными именами.
Первый, кого навестил - Виктор Александрович. Он в море не пошел после
окончания ЛВМУ, носил очки - и стал толковым инженером, выбрав род занятий,
все же связанный с флотом: сделался конструктором кораблей и судов, выбился
в главные инженеры Большого КБ, а потом выдвинут был в начальники ЦПКБ,
успел еще ухватить звание лауреата премии государства, которое вскоре
перестало существовать.
С Виктором мы провели два дня, я у него жил. Из его большой квартиры
сделали главную базу, куда заманили еще двоих. А сам Виктор оказался
обиженным всеми этими переворотами в судьбах нашей бывшей страны. Я тоже
обижен и потому хорошо его понял...
Тут, дойдя до этих выводов, я споткнулся. Понял: не смогу подробно
рассказать о душевном перевороте Вити. Не имею права. Он мне не все сказал и
поведал. Не бывает, чтобы человек раскрывал себя целиком и полностью. А
довыдумывать - не имею оснований и права. Так, видимо, будет и дальше, когда
стану рассказывать и про остальных, кого успел увидеть.
Почти все они злы и обижены. А обозленный человек теряет многое. Не его
в том вина, но результат всегда один и тот же. Я сам много теряю, когда
злюсь.
Повспоминали мы кое-что, хотя и в воспоминаниях Виктор не слишком
подобрел. Пришлось мне отметить: давние обиды и счеты еще живут в душе и
памяти многих из наших. Бог с ними, не мое дело разбираться в старых обидах.
Витя хорошо и успешно работал. Это - главное. И сейчас, будучи
отстраненным от любимого дела, в котором был Мастером, молча тоскует.
Уверен, он мог бы принести стране немало полезного. Стране, людям, флоту. А
его не слишком деликатно устранили от дела - "по возрасту".
Пришел к нам и Алексей Алексеевич, отвечавший когда-то на мою анкету. Я
его встречал уже в должности большого начальника - над всеми балтийскими
капитанами. Он был всегда внешне спокойным, немногословным, и хорошая у него
улыбка - добрая. Но и его судьба (и руководство) сделала если не злым. то
сердитым. Четыре года работал представителем нашего доблестного ММФ на
другом конце земного шара, а когда вернулся, место было занято, подоспела
пенсия - его и "ушли" с флота. Насовсем.
Годом раньше я узнал от Леши, что работает оператором-кочегаром в "ЦК"
- в центральной котельной крупного предприятия. Звали в морские организации,
где опыт его колоссальный и умение работать с людьми очень даже пригодились
бы. Но Алексей сказал твердо: "Нет!" Не захотел он больше связывать себя с
флотскими делами и делишками. А тут еще потерялись автомобильные права, и на
пересдаче экзамена в ГАИ его завалили, самолюбие было задето. Капитанское
самолюбие - особенное. То, что сухопутный человек стерпит и проглотит, для
бывалого начальника морского судна - нож в сердце.
На квартиру к Виктору приехал и Геннадий. Тогда он был "в строю".
Капитанил раньше лет двадцать. Сложный у него характер. Как-то мне
встретился в ежегодных рейсах старпом, который прошел у Гены школу, будучи
четвертым помощником. Этот громогласный Щепкин, узнав,что я однокашник
Геннадия, заявил: "Кто послужил под началом Буйнова - ему ничего не
страшно!"
Генка приходил к нам в Таллинн в начале 70-х годов. Завел свой солидный
пустой теплоход в сильный ветер в тесный порт, изумив местных мореманов. Мы
с женой в гости на судно к нему явились, попугаиха там жила симпатичная по
имени Рита, почему-то не любила замполита.
Геннадий Буйнов рассказал мне, пока сидели за столом у Виктора, кучу
интересного из своей капитанской жизни. Я слушал часа три, раскрыв рот, а
потом сказал: "Где ты видел такого внимательного слушателя?"
Еще в середине 60-х годов его теплоход (кажется, первый, которым он
командовал) возил секретные грузы на Новую Землю, где тогда располагался
главный советский центр по ядерным испытаниям. Везли они что-то важное. Но
военные руководители то ли про них забыли, то ли просчитались в их
местоположении... короче, попали они под взрыв ядерной бомбы. Гена так
рассказывал: "Сижу я в кают-компании, напротив - зеркало, через него видно
море. И вижу Свет. Второй свет, потому что было лето, солнце и день. Но этот
новый свет закрыл, затмил солнечный, если можно так выразиться (именно так
описывали впечатления от ядерных взрывов все очевидцы). На мостике я был
через 15 секунд. И увидел, как то, что возникло за горизонтом, поднималось,
расширялось и надвигалось сверху на нас. Ну, рванули в сторону, ветер был
подходящий, не на нас дул. Радио дал, куда можно и нужно. Скоро выяснилось
из шифровок, что это я виноват, якобы нарушил указания и полез навстречу
испытаниям. Брехали, конечно, и я сразу понял: они так себя страхуют,
готовят оправдание себе. Свалят все на меня - сливай керосин... Разработал
встречный план. Самое удачное: дал радио главному адмиралу в Москву, и он
срочно прилетел на Новую Землю. Когда мы ошвартовались на базе, я вахте у
трапа приказал никого на борт не пускать до приезда адмирала. А он оказался
мужиком умным и справедливым. Когда прибыл со свитой, я объявил: "На борт
прошу пройти товарища вице-адмирала, для остальных места нет!" Сели мы в
каюте, угощение я поставил, адмирал сказал: "Это потом. Разберемся сначала".
Я ему, открыв сейф, все копии РДО выложил - от меня и ко мне. По ним все
ясно стало. Адмирал, кажется, даже обрадовался, не хотелось ему меня под
монастырь подводить. Потом меня даже наградили знаком "Заслуженному
полярнику"
После экипажу теплохода Гены каждый год пришлось проходить проверку в
онкологическом центре поселка Песочное под Ленинградом, где, по иронии
судьбы, сейчас у Буйнова дача. И один человек из его команды все же умер от
лейкемии...
Геннадий Буйнов - сибиряк. Лет пятнадцать возглавлял спасательную
службу Балтики. Был я у него в конторе: над столом висит портрет В.И.Ленина.
Гена обещал повесить рядом всех русских царей, начиная от Ивана Калиты.
И еще байка Генки. Она касается нашего кореша-однокурсника. Его судьба
вовсе уж фантастична: пошел по линии КГБ. А теплоход Буйнова в одной из его
тринадцати кругосветок попал то ли в Индонезию, то ли на Филиппины. И
пригласили капитана на какое-то совещание в посольство наше, советское.
Вдруг в свите собравшихся Гена видит... назовем его Андреем. Буйнов
сориентировался моментально, так как знал, где служит друг, - сделал вид,
что они незнакомы. Потом Андрюша похвалил его, ибо попал в тот город и в то
посольство, естественно, "под крышей".
...Я на пятидесятилетие Генки приезжал специально в Ленинград - с
женой. Буйнов только что вернулся из Антверпена (или Брюсселя?), где работал
представителем министерства. Хорошо отпраздновали, в ресторане "Бригантина"
на Двинской улице. Осю Эльпорта последний раз в жизни видел. И Володю
Каракашева, одного из "ростовской шпаны", который стал седым и очень
интеллигентным профессором в сфере знаний, которая оценивалась для него в
период нашей учебы между двойкой и тройкой. Владька Есин отвозил нас на
аэродром на своем "Матадоре", жена с похмелья укачалась в нем. До сих пор
существует у нас купленный тогда в Гостином дворе гриль "Гурман" - кур
исправно жарит...
А в 1972 году, к нашему сбору в честь двадцатилетия разлуки, я "поэму"
сочинил, но не могу ее найти в своем архиве. Отпечатал тогда 30 или 40
копий, подарил корешкам. Это оттуда: "Бедны мы были, без квартир..."И:
"Койки близко, ряд за рядом..."
Будущий профессор Каракашев одно время практиковал "постельную
гимнастику" и как-то не удержался в стойке на лопатках, свалился на сладко
досыпавшего Юрку Сирика. Большой, добродушный, но взрывной Юрка швырнул в
Вовку "говнодавом" - ростовчанин пригнулся, и ботинок выбил стекло кубрика.
А Боб Лавров, Лавруха-Паганель, вернувшись из увольнения однажды в смятении
чувств, вырвал с корнем из стены пожарный гидрант.
Все было! Все прошло...
Летом 1994 года были у меня еще две встречи. Двое наших стали
бизнесменами. Как понял, с разной степенью успеха. Митяй Савицкий - то ли
президент, то ли гендиректор судовладельческой фирмы с красивым названием
"Северный Меркурий". Были у них три рыболовецких судна, одно утопили у
причала в Мурманске, второе - погорело. Митяй приезжал ко мне в Комарово
дважды, хорошо поговорили. Да, у него в квартире, в Доме бывших
политкаторжан, тоже год назад пожар случился.
Горели наши неоднократно - и по-разному. Особенно капитаны. Встретил я
олимпийским летом, ясным днем, в Ленинградском порту знакомого-сокашника.
Постарше он всех нас был, о пенсии уже подумывал. Катер с Канонерского
острова подошел и привез Васю. Постояли у причала, обменялись информацией.
Рассказал Вася недавнюю историю из своей нелегкой и многотрудной жизни:
"Ошвартовался я у 20-го причала, а там какие-то сволочи хлам на берегу до
меня оставили - доски, бумагу, сор из трюмов выгребли на причал. Через час
приходит портнадзиратель, уберите, говорит, грязь от вашего борта. Я ему,
понятно, протест выражаю, не мы, мол, пакостили, а он и не слушает: "Ничего
не знаю, мусор у вашего борта, рапорт писать буду!" Мне не до него было,
послал подальше. А он рапорт сочинил - с мотивировкой, что я нарушаю приказ
начальника порта о подготовке территории к Олимпиаде и прочее. Пошло по
инстанциям - и никто мне не поверил. Даже на капитанском совещании в Службе
мореплавания. Схлопотал я выговор. Вот уже месяц бьюсь - не слушают,
советуют: помолчи, на тормозах спустим. Говорят, бумаге дан ход, заднего
дать нет никакой возможности".
Ушел тогда Вася с горькой обидой, и я подумал, что наверняка в его
более чем двадцатилетней карьере бывали ситуации и поопаснее, а вот эту,
может, последнюю служебную обиду не забудет он, и станет она самой
горькой...
Горели капитаны - и восставали из пепла, как птица Феникс. Саня Чекин
пришел к нам на третий курс. Пожалуй, Саня больше всего пришелся по душе
"Толпе" тем, что хорошо играл на пианино. На какой-то сессии аудитория, где
проходил экзамен, находилась рядом с другой, где стояло пианино. Вышедшим
успешно Саня играл туш, а "выкинутым"- похоронный марш Шопена. Впрочем,
кажется, был вариант переделки Шопена под туш.
Санька был отличный яхтсмен, долго командовал учебной баркентиной, а
потом перешел на "железные" учебно-производственные суда. С ним я несколько
раз ходил в моря. Хорошо мне жилось, спокойно, уютно. По Лондону две недели
шатались, к Шерлоку Холмсу забегали, к Мадам Тюссо. В Италии ездили из
Савоны на агентской машине в Сан-Ремо. А однажды в зимнем Бискайе, когда под
девять баллов было, Саня помогал мне разрабатывать ситуацию для задуманной
книги, где было много судоводительского. Помню, карта, на которой мы вели
расчеты действий моего героя, елозила по столу, и ветер ревел за бортом, а в
трюмах у нас был не слишком удачный груз - гранитные блоки из Швеции,
которые везли в Марина-ди-Каррару для обработки. Позже и они начали елозить,
и когда открыли трюма, искры оттуда посыпались...
И Саня погорел на УПС, сложным путем, какая-то и его вина
присутствовала, но главное - надо было его "убрать". И тоже восстал. Когда я
его нашел, имел он под своим началом не самую хилую фирму, возил меня по
офисам полдня, солидно все выглядело, в арендованный ими район порта его
самого не сразу пропустили парни в пятнистых куртках.
Здесь мне ясным стало, что капитализм, как утверждал Карл Маркс, -
потогонная система. Санина фирма связана с американской "Sea-Land", приходят
к ним линейные теплоходы по расписанию, и когда швартуется Санькин "Ян
Речер", он трое суток не вылазит с причала, ночует там - и
организует-обеспечивает дело в лучшем виде.
А Валя Митко прибыл ко мне в Таллинн через месяц после того, как я
вернулся из Питера. Он у нас в мореходке имел прозвище "Митко-миллионер",
мама у него заботливая, денежные переводики исправно слала. Потом тоже
обосновался на берегу, вроде бы по коммерции. Сейчас служит советником в
какой-то фирме, она ему за успешную операцию премию присудила: прикатил на
неделю в Таллинн с женой, "Дикой Барой", так ее прозвали в юные годы за
буйные золотистые кудри. Валька всегда был говорливым и шумным, моя сестра,
встретившись с ним у меня дома, объявила: "Таким ты и остался - трепачом!"
Но не стали бы фирмачи держать у себя советником лишь трепача. Он тоже дело
делает - и хорошо.
Наше поколение получило после войны полностью разрушенную страну
(вспомню опять Петергоф осени сорок пятого года). Другое дело - какой ценой
и какими затратами энергии удалось все это восстановить в невиданно короткие
сроки. Но ведь восстановили! Теперь, когда большинство из нас отдыхает на
"заслуженном", скучно сидеть сложа руки. По себе знаю.
Когда стал пенсионером, год-два был занят другим - боролся с болью и
готовился к смерти. Но когда ожил, сразу затосковал по работе. И, найдя ее,
воспрянул. Хотя дело было вовсе мне незнакомое, новое. Но связанное с морем
и морскими проблемами.
Виктора-лауреата понимаю: он вынужден свои таланты и энергию тратить на
дачный участок и "фасиенду": обнаружилось, что плотник он прекрасный - прямо
столяр-краснодеревщик. Алексей Алексеевич трудится исправно в котельной,
Саня Чекин успешно реализует свои богатые капитанские знания. Валя Митко
достойно обслуживает коммерческую фирму. Гена Буйнов железной рукой
обеспечивает сферу спасания на Балтике. Митяй Савицкий, несмотря на все
невзгоды, тянет свою фирму. Все - работают.
Да и последний из наших "плавающих могикан", капитан Владислав Есин
водит огромный теплоход "ро-ро" по океанам, ему больше всего завидую.
Пока человек трудится - он живет. Нет иной формулы жизни.
...Уезжал я из Питера 17 августа 1994 года с тоской. Стал бы
"невозвращенцем", ежели б не семья, не родные люди в Таллинне. И вечер был
серый, хмурый, и поезд нам подали не к перрону, а за полкилометра от него, в
темноте тащил чемодан к вагону. И тогда еще решил: вернусь сюда обязательно!
Сестра моя уже три года ездит в Питер, каждый раз объявляя: "Еду в последний
раз!"
В город этот мы возвращаемся не только, чтобы встретиться с друзьями
или поплакать в тряпочку по былому, невозвратному. Здесь ведь мы и любили,
лирика тоже присутствовала.
О лирике нельзя забывать. Я ее подам опять-таки в несколько условном
плане. Это не просто рассказ о себе, о долгом пребывании в Ленинграде (тогда
еще Ленинграде!). "Он" в моем рассказе - это и я, и еще кто-то из нашего
поколения...
БОЛЬ ВОСПОМИНАНИЙ
Две вечных дороги - любовь и разлука -
Проходят сквозь сердце мое...
Но перед тем, как выйти в море лирики, вспомню один теплоход. Он
выступит тут как бы персонажем, героем. Тоже лирическим.
Люди, чья судьба связана с ЛВИМУ 60-70-х годов, хорошо его знают. Я
впервые ступил на его трап в сентябре 1962 года. Был тогда "Зенит" молодым и
белоснежным. И вскоре прославился во многих портах Европы. Его "завалинка" -
полукруглый диван в вестибюле - был как бы клубом для моряков и нас,
временных гостей. Не могу уже вспомнить, сколько раз мне доводилось плавать
на нем. Всякое бывало. И я научился узнавать обводы "Зенита" издалека, сразу
отмечать его среди встречных судов. Так немедленно узнаешь родного человека
в толпе...
Через него прошли несколько поколений мореходов ЛВИМУ. Но судьба его
была на закате грустная. В последнем рейсе, в проливе Бельт, под форштевень
сунулся катер с хмельными американцами, погибли двое детей. "Зенит" стоял
арестованный, когда мы проходили мимо. И, словно в наказание, его перегнали
скоро в Пакистан, где и разрезали "на иголки".
...Последний мой рейс на "Зените" был не за кордон, а в родные края. Об
этом и расскажу. Только еще раз напомню: "он" - это не "я"... ну, не совсем
"я". Кажется, что-то в таком духе могли передумать и пережить мои друзья,
попав в места, где прошли их юные годы.
Итак, "Зенит" пришел в мой город после нескольких месяцев отсутствия на
родине. И вышел в недальнее плавание - в Ленинград...
То странное плавание началось на гладкой майской воде, по палубам
бегали детишки моряков, не видавшие пап с января; когда он после полночи
забрел на мостик, второй штурман там нес вахту на пару с супругой; привычно
дрожало тело судна; затухал позади суматошный день, и впереди его ждал
Ленинград, где не бывал два года...
29.05.85. Давно знакомый этот теплоход одряхлел, течет, как старое
корыто. Скоро ему исполнится двадцать пять - возраст глубокой старости для
железного судна. Корабли, как и собаки, стареют гораздо раньше нас. А ведь
был-то какой - щеголеватый, задорный и - будто даже с гусарскими усами!
...Пришвартовались к 25-му отстойному причалу. Здесь он был семь лет
назад, когда вернулся с Кубы и из США. Кажется, все тот же дым застыл над
Адмиралтейским заводом, те же штабеля цинковых чушек высятся на причале, и
сам он - тот же. Однако биологи доказали, что каждые семь лет все клетки
человеческого организма обновляются полностью - значит, и он абсолютно иной
по сравнению с 1978 годом. А если считать от шестьдесят второго, когда
впервые попал сюда, то уже трижды все в нем изменилось.
В это не верится, он же прекрасно помнит себя, свои мысли и переживания
той поры - особой разницы не видится. Например, никак не может он
согласиться, что в шестьдесят втором не было на свете дочери, - она
существовала, жила всегда! Эта странность мешала (или помогала?) сорок дней,
которые провел в Ленинграде: дочь и жена властно вторгались в диковинную
жизнь прошлого, нежно и сердито гнали прочь боль воспоминаний.
Мысль о всегдашнем присутствии жены и дочери пришла в голову ему сразу,
как только проехал на трамвае No 28 от больницы Мечникова до главных ворот
Ленинградского порта.
...Он ехал по Среднеохтинскому, через улицы Новгородскую и
Некрасовскую, по проспекту Огородникова, через проспект Газа, мимо
грязно-розового дома со ржавой решеткой перед хилым сквериком, и мучительно
старался вспомнить, какого цвета был этот дом раньше, и былая, ушедшая в
невозвратность любовь колола ему сердце, он заставлял себя отворачиваться от
розового дома и вспоминал другое: на теплоходе его ждала дочка со своими
милыми сокрушениями и редкими радостями, и никому не нужное прошлое уходило
на какое-то время, чтобы вернуться через час или через сутки.
................................................
Сначала был дом в конце переулка с непонятным названием - Басков.
Несколько дат запомнились отчетливо, особенно одна - 8 января 1948
года. За Дворцом культуры имени Кирова тогда располагался обширный пустырь,
навалило много снега, и они втроем поехали туда покататься на лыжах. Кроме
него, был бедный Вадька и еще кто-то не запомнившийся. Бедным Вадьку назвала
позже Мария Михайловна, ее мать. Потому что как раз Вадим привел его - на
горе себе! - в тот дом, зашел вечером 13 декабря в кубрик и предложил:
"Пошли, а? Я с девочкой познакомился - чудо! У нее мама добрая, патефон
есть..." Напросился в компанию еще Коля Гребенюк, командир взвода,
фронтовик, с усами - редко кто в то время носил усы.
Дверь открыла она. И сразу посмотрела на него с затаенной улыбкой. В
слабом свете лестничной лампочки ее глаза нашли и отметили почему-то его.
Потом играла музыка - "Старенький коломенский бедняга-патефон", шумели
и шутили, шел беспрерывный, прыгающий, легкий разговор, а он видел только ее
и придумывал, как бы сократить ее имя - чтоб необычнее и ласковее.
Тогда были в моде ночные балы, и они всей компанией, вернувшись,
завалились в Кировский дворец, смотрели новую картину "Первая перчатка", а
он думал и гадал, что же будет завтра и послезавтра, и в ушах звучали слова
песенки из фильма:
С той поры, как мы увиделись с тобой,
По-другому я живу и я дышу...
В те дни и недели, наполненные постоянным ожиданием, совсем просто было
увидеть ее - в любой момент. Надо было лишь зажмуриться и улыбнуться. А 8
января стояло удивительно яркое солнце, на нетронутый свежий снег больно
было смотреть, и когда появилась она, ее глаза светили ярче солнца и
ослепительнее девственного этого снега.
Когда он уезжал в начале февраля в отпуск и она пошла его провожать, он
остановился на лестнице, несколькими ступеньками ниже ее, и сказал:
"Посмотри на меня так, сверху. Мне нравится, когда ты глядишь на меня
сверху!" Она быстренько посмеялась, и они постояли полминутки, потом она
попросила: "Ну, пойдем, хватит... Не смотри так!"
Из дома он писал ей длинные письма: "У нас гордая и независимая кошка
Маша, у нее огромные глаза, зеленые, но все равно очень похожие на твои.
Машенька меня любит - она никого так не любит, как меня..."
И всю зиму он ездил по этой счастливой длинной дороге - на трамвае No
5, который тогда ходил по Большому проспекту Васильевского острова, через
Невский и Некрасовскую, до угла улицы Восстания, и отсюда лежали еще метров
триста торопливой, когда идешь туда, и тоскливой - обратной дороги.
Они и рекорды ставили: как-то, неся вахту у главного входа в общежитие
(в то время с 22-й линии, сейчас эта дверь наглухо забита и даже поросла у
основания травой забвения), он проговорил с ней по телефону почти все четыре
часа ночного дежурства - от ноля до четырех часов.
...Сегодня он проехал тот же путь за краткие мгновенья: Суворовский,
угол Греческого, новое здание рынка, угол Восстания - и все ушло назад.
Да нет же - тридцать семь лет, как ушло. Сегодня он не знал, где она
живет, кто с ней рядом - и понимал, что никогда не узнает.
...........................................
Потом все рухнуло, он решил: никого у меня больше не будет, - и жил в
глухой черной тоске, пока не переступил порог нового дома на проспекте
Огородникова, в двух шагах от порта.
...Простился с ней он на холодной февральской площади у Московского
вокзала. Он был в светло-сером пальто и пижонской шапочке пирожком, желтый
шарф очень шел к пальто и шапке, и она сказала: "Ужас, какой элегантный!"
Никто до той поры не любил его так, как она. Верно и ненавязчиво, будто
брата или сына. Почти десять лет она любила его материнской любовью, потому
что все это время была несвободной, а он ни разу не попросил ее: "Брось
мужа, приходи ко мне!"
Но до этого периода они два года были в разлуке, он плавал на Севере,
она ждала и надеялась, а он вдруг решил, что надо спасать свою свободу, и
послал ей телеграмму с одним словом: "Нет" - и очень гордился, какой он
решительный. Но еще через два года, возвращаясь домой с юга в другой город,
где жил теперь, заехал в Ленинград, позвонил ей на работу и назначил встречу
в Летнем саду. Она задохнулась от радости, в пустом осеннем парке, под
хмурым небом, он произнес наконец слова, которые она ждала так долго:
"Хватит, милая, пошли в загс!" Она тихо, беззвучно заплакала, он решил: от
радости. Но она достала паспорт, протянула ему, и он увидел другую фамилию.
Не поверил, заявил: "Выбросим его!" Она замотала головой: "Нет, поздно...
если бы пришел за день до свадьбы..."
Она была Татьяной Лариной, он так и сказал: "Но ты другому отдана...",
и она лишь грустно улыбнулась.
И еще десять лет они изредка встречались. Странно, в их встречах было
мало музыки, хотя она немного играла на пианино, и все-таки долго ему
казалось, что десять их последних лет прошли под звуки популярного тогда
фокстрота:
Мы так близки, что слов не нужно,
Чтоб повторять друг другу вновь,
Что наша нежность и наша дружба
Сильнее страсти, больше, чем любовь!
После той встречи у Московского вокзала он никогда уже не видел ее. Она
узнала, что он женился, через его мать пожелала ему счастья - и ушла
насовсем. И таким твердым было ее решение, что и он довольно быстро
успокоился.
Но память возвращалась, когда он проезжал по проспекту Огородникова,
мимо розового дома или мимо Смольнинского садика, где они встречались
майским днем - ее маленькая дочка играла в песочке, а они сидели на скамейке
поблизости, и она любила его как брата или сына; на вокзале, у вагона,
который увозил его в Москву, безмятежно смеялись и подозрительно блестели ее
мягкие, безмерно добрые глаза...
..........................................
Опять глаза, подумалось ему, когда трамвай поворачивал на Гапсальскую.
Почему помнишь лучше всего глаза? Ведь "сначала было слово!"
Не так получается в жизни, слова обычно бывают последним приветом или
последним прощанием. А помнишь - глаза любимых людей...
Не совсем точно, поправил он себя. Так случается, лишь пока молод.
Самых любимых сегодня - дочь, жену, сестру - он помнит не по словам, но и не
по взглядам. Они просто его часть, естественное продолжение его сущности.
Вместе они единое целое, долгая и прочная нерасторжимость. И, может, самое
главное, что у них даже боль общая. Как в том фантастическом рассказе:
космонавт с Земли попал на планету, обитатели которой имели способность
принимать на себя боль и страдания близких, в космонавта влюбилась девушка с
этой планеты, а увезти ее на Землю он не мог, потому что там она скоро
погибла бы, вынужденная взвалить на себя всю боль и все страдания дорогих ей
людей.
Иная музыка звучит сегодня. В радиоконцерте по заявкам запели
удивительную эту песенку на слова поэта, к стихам которого он, в общем-то,
равнодушен:
Не мигают - слезятся от ветра
Безнадежные карие вишни...
Возвращаться - плохая примета.
Я тебя никогда не увижу...
Это очень плохая примета - возвращаться к прошлому, возвращаются перед
вечной разлукой... а хочется даже и не сказать ни слова (какие тут могут
быть слова?), лишь слабо кивнуть, чуть махнуть рукой...
Он много ездил и ходил по городу за эти сорок дней. И много думал,
размышлял: "Удивительный город, совсем ведь юный, трехсот лет нет еще, а на
каждом шагу - великая история. Из окна 22-го автобуса вчера заметил две
мемориальных доски - на месте, где работал Ломоносов, и на доме No 13 по
улице Гоголя: там умер П. И. Чайковский. "Как же я не замечал этого дома
тогда? И на здании нашей мореходки на Косой линии - кованые вензеля по
кирпичам наверху, раньше их не видел..."
Молодой он был тогда, по сторонам не глядел, о судьбах великих не
задумывался. А сейчас задумался: несправедливо, что дома, здания живут
гораздо дольше нас, переживают людей. Морские суда стареют быстрей - их
жалко, но дома какие были, такие и есть, разве что кованые вензелечки
обнаружишь вдруг...
Теплоход поставили в док, и он переселился на территорию экипажа своего
бывшего училища. На этом клочке земли провел шесть самых чудесных лет
жизни...
21.06.85. Едет трамвай по улице: "No 3 - Экскурсионный". Прекрасно
придумано, нашли и восстановили вагон сороковых годов, с решетчатой
калиточкой в пояс вышиной.
...Он сходил в баню на 18-й линии и разволновался: все вернулось
немедленно, все, как сорок лет назад! Как и у трамвая No 3, в той бане
колорит былого: пол с пологим провалом к центру, толстые шаткие краны,
потемневшие тазики-шайки. "А вот здесь, под аркой-туннелем, мы строились
перед возвращением в общагу!"
Во дворе общежития - деревья, липы и тополя. Были они тут в пятьдесят
первом? Если были, то ниже и моложе. Хоккейную площадочку сохранил в памяти
отлично...
В городе от всех таких воспоминаний он временами забывал эпоху и
возраст. Но они властно напоминали о себе.
Когда он совершал экскурсию в юность на трамвае No 28, наблюдал
"трамвайно-троллейбусную любовь"... Водительница попалась симпатичная,
одетая в коричнево-бежевое, и, заметив в зеркальце его любопытные взгляды,
приободрилась, заулыбалась ответно. Но потом рядом пристроился троллейбус,
она туда повернулась, а водитель троллейбуса - грубый, восточного вида, с
черными волосатыми руками ("Орангутанг из зоопарка!" - так подумалось). На
пересечении улиц при красном светофоре она сбегала к милому, они о чем-то
пошептались и поехали дальше, и теперь ее затаенная улыбка никакого
отношения к нему не имела. "Опять меня мордой ткнули, - огорчился он, -
Старик, не из того времени". И припомнились стишки из капустника: "И девушки
с улыбкой милой чегой-то часто смотрят мимо..."
1.07.85. Теплоход вышел из дока. Когда еще стоял там, он дважды ездил в
док, глядел снизу, удивляясь, какой теплоход солидный, огромный, пузатый
даже, но и беспомощный, словно человек на операционном столе: вырезанные
листы обшивки обнажали ряды ребер-шпангоутов. А на плаву - опять
скромненький, низенький, и все равно уютный, родной.
И тогда он вскоре вышел в море, но не успел пробыть среди большой воды
столько времени, чтоб начались морские сны. Как бывало раньше неоднократно.
Почему-то ему снились все больше женщины. Вовсе не потому, что он за
ними активно гонялся или они за ним бегали. И вот как было однажды...
Сначала возникли две - тонкие и изящные. Француженки. А потом -
женщина, которая двадцать пять лет назад сильно его любила. Он понимал, что
сейчас такой, какой есть - полинявший и пооблезший. А она пришла - молодая и
ясная, как тогда, юная и свежая. Но очень грустная, в глазах - печаль. И
ничего определенного больше не было, ни одного слова. Он проснулся, закурил.
Впечатление радости и грусти, встречи и разлуки. И та проклятая телеграмма
вспомнилась: "Нет!" Будет над ним это всегда висеть.
Как-то в одной книге он прочитал мудреные и заковыристые философские
рассуждения: "Люди слишком много гадают о будущем. Его нет. И даже если оно
предопределено, мы ничего о нем не знаем и знать не можем, а значит - нет
его и нечего болтать о нем. Настоящего, строго говоря, тоже нет, так как
настоящее - мгновение. Как в анализе бесконечно малых: мгновенная скорость
точки, мгновенное ее положение и т.п. Существует только прошлое, непрерывно
уходящее от нас. Жить можно и нужно только прошлым".
В этой тираде почудилось ему и здравое зерно - в том смысле, что
прошлое наше, память о нем, - единственное, чем мы можем распоряжаться с
полной уверенностью, что не ошибемся, не наврем, не передернем. Кроме,
конечно, случаев, когда сами стараемся забыть или перевернуть, исказить его,
чтобы оправдать себя и других.
И бывает, переносишься в прошлое почти физически. Как-то на судне
показывали древнюю ленту - "Поезд идет на Восток". По титрам он узнал, что
картина вышла, когда ему было восемнадцать, и это его потрясло. Смотрел на
экран и вспоминал, каким был тогда - не внешне, потому что себя со стороны
не видишь, а каков был склад его мыслей, круг интересов, устремления,
надежды. До того вошел в роль, что когда зажегся свет и моряки потянулись к
выходу, он еще несколько минут не хотел подниматься с места. Казалось, если
встанет, то опять попадет в настоящее и сделается таким, какой есть
сегодня...
Через год по ленинградскому телевидению давали передачу о Дине Дурбин.
Стало ясным, почему они тогда от нее так очумели. Только что кончилась война
- холод и голод, грязь и смерть, - и вдруг этот красивый сытый мир и
очаровательная молодая женщина. Возможно, и справедливо, как пытался
доказать кинокритик, ведущий передачу, что она актриса не шибко какая, но
зло взяло на этого уверенного в себе, снисходительного дяденьку. Несмотря на
бороду, он не мог помнить, как звучало все это в сорок пятом году.
Звучали и ее песни, ее голос. Критик даже не упомянул, не знал,
наверное, что Дину за голос прозвали в Америке "Голубым алмазом"...
И он записал на магнитофон песни Дины, но слушал их очень редко, так
как сильно расстраивался.
*
Здесь распрощаюсь со своим полуусловным персонажем. Размышляя о былом,
припомнил вдруг милую песенку о молодых годах, о чувстве ощущения
бесконечности жизни: "И все как будто под рукою, и все как будто на века..."
Правильно это придумано в жизни. Если бы молодые постоянно помнили, что
всему на свете приходит конец, остановилось бы все. Слава Богу, успеют еще
погоревать об ушедшем, вкусить боль воспоминаний...
С Левой Морозовым, которого сбросили с крыши вагона в августе 1946
года, мы после третьего курса совершили вполне достойное плавание - почти
пять месяцев пробивались Северным морским путем из Архангельска во
Владивосток на небольшом паровом лесовозе "Баскунчак". Всякое бывало, дней
пять простояли с караваном во льдах, дожидаясь ледокола. Тогда Лева и нашел
семейное счастье: на соседнем судне работала врачом женщина, намного старше
него, а он влюбился, и вскоре они стали супругами.
В феврале 1988 года я попал в Мурманск, где жил пенсионер Морозов, мы
встретились, посидели в "Арктике". Лев хорошо и долго капитанил на большом
балкере, потом - возил отходы с атомных судов. К моменту нашей последней
встречи с женой уже расстался, пожаловался, что она его ограбила, забрав все
сбережения, и теперь он собирается переезжать в город Нарву, где нашел
добрую и верную женщину... Через три года Нарва оказалась за рубежом России.
Я так и не успел узнать, там ли закончилась жизнь Льва Морозова. Мне он
жаловался на диабет...
А недавно пришло письмо от друга, коллеги-дезертира 1951 года. Живет
сейчас на оторванном клочке бывшего великого и единого государства. Зимой
ездил в южный город - хоронить первую жену. Умерла она одинокой, и моему
товарищу пришлось взять на себя все хлопоты и горести похорон. Тяжко,
конечно, было, я его Зою хорошо знал. Но друг посетовал еще и на то, каких
усилий и переживаний потребовала сама поездка туда - через две границы - с
проверкой виз, таможенными досмотрами...
Уходят люди, которых знал, ценил, уважал, любил. Закон природы - да. И
острое, страстное желание: надо помнить, вспоминать их как можно чаще.
Банальная истина, но вечная: пока помнят людей, они продолжают жить.
О СМЕРТИ И ЖИЗНИ
Осень 1994 годы была окрашена в трагические, черные тона. Нелепая, в
чем-то закономерная гибель парома "Эстония" унесла жизни сотен невиноватых
людей. Двух капитанов "Эстонии" я знал, они учились и у меня. Оба умные,
интеллигентные, спокойные ребята, и задатки, качества капитанские
улавливались у них еще в годы учебы.
Но я не собираюсь здесь расследовать причины и обстоятельства той
трагедии. Она меня снова натолкнула на извечные мысли о смерти и жизни. Ведь
и уходя от берегов, люди остаются подвластными суровому закону природы.
В давнем моем дневнике есть две записи.
3.09.62. Вечер. Выход по Калининградскому каналу. Ночь тишайшая, теплая
дымка над водой, будто в тропиках. И - низкие, стелющиеся по воде облака,
берега, поросшие непривычно кудрявым лесом. Последний пеленг выходного маяка
- красноватый сквозь дымку огонь. И снова - глубокая, плотная темнота за
бортом, за релингами.
4.09.62. Вышли в понедельник, и вот - расплата. Стоим на прежнем месте
в порту. Под белой простыней на носилках, на палубе буксира - неподвижное
тело человека, который сидел восемь часов назад в полутора метрах от меня и
что-то говорил картавым голосом. Абсолютно незнакомый мне человек, а теперь
впереди следствие, нудное, тяжкое, когда нас пытали: почему, зачем, в чем
причина? А может, он и сам не знал, что заставило его полезть в петлю -
холодность жены, тяга к водке, тоска и скука? Кто теперь узнает? Три недели
из нас старались вытянуть тайну его гибели - наивная надежда.
Умер человек. Я хожу по тем же улицам и дворам, где ходил он вчера, а
его нет. И не будет. Протестует наше естество. Что-то тут не так. Зачем так
устроено на свете? Чтобы мы отчаянней цеплялись за жизнь? Недостойно. В
нашем бытии много необъяснимого, но приход смерти - более всего. О ней люди
слышат, читают, думают. Но когда она приходит, все равно удивляются и не
верят. Все равно она не такая, как представлялось. Великий Павлов вел
стенограмму своего умирания, и перед самым концом воскликнул: "Ого, как
интересно!"
А смерть в море особенно оглушающа: никуда не убежишь, не уйдешь, все
та же замкнутость и ограниченность. Но страшней всего погибать одному.
Вот выдержки из подлинного дневника человека 27 лет, оказавшегося в
одиночестве в море на перевернувшемся судне. В свое время этот засекреченный
материал подарил мне Виктор Александрович, он входил в комиссию по
расследованию трагедии.
Несколько предварительных пояснений, расшифровок морских терминов для
сухопутных: ЦПУ - центральный пост управления машиной, МКО -
машинно-котельное отделение, ГД - главный двигатель, ББС - барже-буксирный
состав (в данном случае баржа для перевозки леса и буксир-толкач). Здесь
сохраняю как есть стиль и орфографию подлинника, не поднимается рука править
эти записи.
Среда, 7 февраля, 06.30 или 05.30 (не очень точно).
Очевидно, при повороте крен увеличился ББС опрокинулся. Сразу попытался
выйти из МКО через дверь в ЦПУ. Там была уже вода. Нырнул, потянул ручку,
она обломилась. Затем решил найти фонарь.
06.55 нашел. Затем взломал мастерскую электрика, нашел еще фонарик там.
Осмотрелся в машине. Вода прибывает. Закрыл пробки некоторых танков, из
которых сочилось топливо. Закрыл приемные клапаны кингстонов, чтобы не
уходил воздух.
Уже 08.00, качает сильнее. Погода очевидно ухудшилась. 09.08 прибывает
вода, закрыл все отливные клапаны... В ЦПУ температура 15џ, вода была 4џ.
15.45 температура падает, обвязался ветошью, шторм, воды больше, сижу
без света, иногда включаю для записи, часы идут...
17.00 воды больше, садится корма, где выход?.. Уже половина суток в
таком положении как я. Хотел бы домой к любимой своей Тамаре. Уже темнеет.
Где же помощь?
18.34 воды больше, температура воздуха падает. Уже темно, осталось 7
сигарет, в баллонах по 11 кг/см2. Сразу же закрыл баллоны теперь вроде
держится.
19.25 начала болеть голова выпустил сжатый воздух из баллонов ГД.
13.15 холодно, пытался заснуть болит голова. 02.00 холодно, воды
больше.
13.30 вода возле ЦПУ...Пытался прорубить отверстие в борту, не
получается...Температура падает. Один фонарь почти не светит, второй еще
хорошо...Надо что-то делать.
14.10 все зубилья вышли из строя, рубить не получается. Была бы дрель.
Погода очень плохая.
Надеюсь на помощь. Сам не вижу выхода никакого. Хочется надеяться очень
хочется надеяться на помощь.
Сигареты есть, спички есть, время есть, нет помощи. Боюсь и думать как
наши ребята...
05.50 очень холодно кошма не помогает...
16.55 очень холодно все вещи давно использовал до портянок, обвязок,
подстилки. Греться приходится движением еще виден свет. Если бы вышло на
мель и волной опрокинуло обратно может тогда бы вышел.
17.55 пытался пройти в токарку, начинает затоплять. Хотел взять там
очки и нырнуть к капам на выход. Но теперь думаю бесполезно там искать
выход. Если сразу догадался было метров 4-5, а сейчас 10. Вода прибывает
через сутки может добраться сюда буду ждать до последнего...
Дорогие мои очень хочу к вам, но не могу вырваться.
19.05. Пришла мысль нырнуть с тяжестью ... открутить и выйти, но если
учесть, что я в воздухе дрожу то в воде скрутит сразу. А если выйдет то
температура минус 2 (по журналу) также долго не проплывешь. Иногда в глазах
рябит, но не пить не есть не хочется. Осталась одна сигарета...За что такие
муки. Если бы выжить!
Теперь трудно судить сколько еще продержусь.
Если бы в бою за Родину, а так глупо.
Я ведь допускал уволиться после отпуска. Нет сил ждать конца. Баржа
очевидно погружается либо обмерзает ноги накрыл мерзнут.
10.20 начал рубить переборку.
11.18 пытался резцами перерезать переборку. За час работы почти не
продвинулся, хоть согрелся...
Думаю идет обледенение так как на переборках в машине иней не знаю
сколько продержусь больше суток не пил не ел, но пока не хочется. Холод
быстро одолевает. Будет помощь или нет. Один фонарь еле светит второй тоже
садится.
12.30 лежать под кошмой холодно.
Фонари садятся. Баржа садится. Никому не желаю такого. Я не в силах
себе помочь. Если вода поднимется сюда тогда хоть накладывай на себя руки.
13.20 вижу свет который проникает через капы. Если бы было не так
холодно я бы вышел наверх...
16.10 холодно. Лежу укрывшись кошмой.
1,5 суток в таком положении.
Болтает, все скрипит, шлюпки бьются о борт. Вода прибывает. Наверное
уходит воздух не знаю через какие отверстия. Уже выпустил воздух из баллона
ГД...
Начала болеть правая нога.
Как хочется жить.
20.47 уже приготовил себе петлю. Да, проверил батарейку маячек со
спасательного жилета не горит но знак качества есть.
Попробовал давиться страшно не хочется верить что конец. Я еще не успел
вырасти сына ни дерева посадить. Какие муки хуже тонуть или душиться или
кажется тонуть... был бы пистолет. На всякий случай прошу прощайте.
Дурак тот кто считает ББС непотопляемым... так что план зимний должен
быть меньше. Много мог бы я рассказать о ББС но не придется... Если бы был
яд заснул и все, конец мукам.
9.02. 05.00 холод донимает собачий. Хочу продержаться до утра будет
двое суток как оверкиль.
Разжечь костер? Нет!
05.05. Холод... как дотяну до утра.
07.40 стучат сверху я тоже стучу. Затем тишина и опять стук.
08.50 сверху тихо, но я не мог ошибиться. Сверху стучали в районе
бортового кингстона и затем за мной в пост, наверное сильно штормит и трудно
подойти.
Он был молод. Он делал, что мог: нашел свет, пытался выбраться,
согреться, повеситься. Он вел вахтенный машинный журнал - эти записи оттуда.
Он прогнал мысль о ребятах, оставшихся в момент катастрофы в каютах и на
мостике, но он помнил о них. Его медленно убивал холод, и подступало удушье,
так как кончался воздух, выпущенный из баллонов. Он надеялся, что баржу с
буксиром прибьет на мель и перевернет волной обратно. Он ждал помощи.
Помощь пришла - спасательный буксир с водолазами. Прорезали отверстие в
обшивке, но там еще были стальные шпангоуты, в 25 сантиметрах один от
другого. Разрезать шпангоут не успели - поднимался шторм. Дневник выплыл
через проделанное отверстие, туда хлынула вода, и перевернувшийся буксир
затонул на глубине.
Я вспомнил этот дневник в последнем рейсе, когда вода ударила в
иллюминатор и наступила темнота. А он прожил в темноте больше двух суток.
Не хочу разбирать подробно той аварии, по ней работали две авторитетные
комиссии. Когда ББС перевернулся, сделали все возможное, однако море
оказалось сильнее.
Но раньше, до выхода ББС в рейс, было допущено несколько элементарных
ошибок. Каждая из них в отдельности казалась незначительной, в комплексе они
привели к гибели людей.
Я долго сомневался, надо ли об этом рассказывать. И решил все же
рассказать, чтобы было предельно ясно: морская работа непроста и опасна,
требует абсолютной точности, добросовестности, и любое отклонение от этих
принципов приводит к необратимым и неотвратимым последствиям...
И хватит о смерти, переверну пластинку на другую сторону - о жизни.
Пластинки коллекционировал Митек Денисов, а лишние экземпляры иногда
дарил мне. О нем и собираюсь рассказать, хотя его жизненная история нужна
мне не сама по себе. Я с ее помощью хочу подвести возможных моих читателей к
одному важному выводу, касающемуся особенностей морской работы. Точнее - к
тезису о том, что море у людей кое-что и забирает.
"Кто много плавал - тот мало читал!" - афоризм этот, среди прочих,
родил Митек, которого, учитывая его небольшие габариты и по-юношески изящную
фигуру, называли еще и Денисиком.
Плавал Митек действительно много. И жизнь у него была нелегкая: в
детстве лишился родителей, воспитыался у дяди или у тети (не помню точно),
закончил сначала рыбную мореходку, семь лет болтался на сейнерах и логгерах
в Атлантике, страдая, как сам признался, от качки, затем - в духе времени -
кончил высшее училище в Ленинграде - и очно, что настоящий подвиг для
женатого уже человека и папы, и вторично ушел в моря, где дослужился до
второго помощника, но наконец взмолился и начал учить мореходов будущего.
Когда мы отправились с ним к берегам италийским, Митек не только
вышеприведенный афоризм выдал. Компания у нас подобралась дошлая и
языкастая, и решили мы обессмертить совместное пребывание в морских
просторах на "Зените". И начали сочинять всякие пакостные стишки и
наклеивать их в толстый альбом для рисования, а иллюстрации брали из всяких
зарубежных проспектов и каталогов, потому как талантов поэтических у нас
было в изобилии, а изобразительных - ни одного. Объявили конкурс на лучшее
название нашего опуса. И придумал его Митек. Сам не чаял, что так удачно
придумает.
Так вот, помимо всего прочего, Денисик был большой любитель пива и даже
хвастался, что в туманной юности одолел на спор ящик "Жигулевского", не
вставая и не удаляясь за уголок. Мы тогда застряли в Питере, никак не хотел
порт нас выгружать, а тем более - загружать. Митек таскался по музмагазинам,
отыскивая модного в ту историческую эпоху Тома Джонса. А потом появился
как-то вечером довольный, облизывающийся, словно кот после дюжины мышей.
"Где был?" - спросили мы его строго, так как не забывали, что он отец
семейства. "Пивбар нашел - прелесть! - объявил Митек охотно и честно. - На
Пяти углах. Пива - три сорта. И раки!" Я немедленно привлек Денисика к
ответу, поскольку был уверен, что последний рак на европейской территории
страны съеден еще до начала космической эры. "Как? Какие они - раки?" -
пытливо спросил я, и Митек без колебаний полез в расставленные силки: "Да
обыкновенные - жареные!" Мы встретили это признание дружным ревом, и наш
журнал заимел название: "Жареные раки".
Рейс тот проходил в разгар лета, и было нам весело (что-то не припомню,
когда мне так весело еще бывало), хотя особых приключений на нашу долю не
выпало, если не считать курсантских самоволок на стоянках. И собирались мы
на разные "юбилеи", которые сами же и придумывали (например, месяц
пребывания на борту). И Митек на юбилеях хорошо, душевно пел, много он
морских и лирических песен знал. Но как-то, в каком-то шибко
интеллектуальном споре (вроде о том, как читается - ПикАссо или ПикассО) над
Денисиком зло посмеялись, ибо он вообще не слышал про ПикассО-ПикАссо. И он
возмущенно заявил: "Вам хорошо, вы имели возможность работать над собой, а я
все в морях и в морях. Кто много плавал - тот мало читал".
Я почему этот афоризм вспомнил? Чуть позже ясным станет. А сейчас хочу
докончить о Денисике. Моряк он был хороший, и певун что надо, но к концу
рейса выяснилось, что мнителен, как старушка-пенсионерка. В Александрии мы
стояли недолго, повезло. Наши ушлые воспитанники где-то в порту надыбали
баржу, выгружающую арбузы, и преступили закон, хотя мы сурово предупреждали
их, что в арабских странах за хищение отрубают правую руку...
Ну, короче, арбузов попробовали и мы. А на выходе у Денисика схватило
живот. Жил я с ним в одной каюте и неосторожно намекнул, что в здешних
негигиенических краях и холера - не редкость. У Денисика немедленно
температура подскочила до тридцати девяти. Он лежал отрешенный и печальный,
тихо стонал и требовал доктора. Мы знали, что наш эскулап - опытный водолаз
и гиревик, поэтому посоветовали другу потерпеть. Но он просил медицинской
помощи. Позвали ему водолаза. Тот передал мне на каютном пороге пригоршню
разноцветных таблеток, посоветовал принимать их от трех до пяти за раз и
удалился добивать очередного "козла". Три дня Митек стонал и жаловался на
судьбу, а потом "холера" пошла на убыль. Но бравого гиревика он
возненавидел. А перед списанием мы поднатужились и изобразили в "Жареных
раках" всю эту коллизию: доктор и Митек, и таблетки, а я к картинке придумал
стишки: "На него вы поглядите - он изгнал холеру с Мити!"
Очухавшись, Денисик на первом же сабантуе опять запел и, подумав,
мечтательно заявил: "А я знал одну морячку - у нее денег куры не клюют!" Вот
еще несколько афоризмов его, увековеченных в "Раках": "Моряк дальнего
плавания отличается от собрата-каботажника тем, что от него всегда пахнет
чесноком", "Шторм, как и критику, любить невозможно, но терпеть приходится",
"Лучше, когда нет солнца, чем когда нет счастья". Увы, наш жизнерадостный
друг и не предполагал, сколь жестокий удар готовит ему судьба. Через полгода
после нашего возвращения из рейса его супруга призвала мужа и заявила ему...
ну, не знаю, в каких словах она оформила свое решение, но сделался Митек
опять холостым. Вообще-то не нравилась его подруга нам и раньше, а я позднее
подумал, что подвела Денисика неумеренная любовь к легкой музыке, так как
неверную супругу звали Кариной, а в период их жениховства была такая
сверхмодная песенка - "Карина"...
Изречения Денисика, как и все великие фразы, трактовать можно
по-разному, и я сейчас трактону их уже в ином, не столь веселом плане и
духе. Потому что в судьбе нашего многострадального и многотерпеливого
товарища как в зеркале, как в типическом образе гениальной драмы отразилась
судьба других его коллег. И я не столько семейный крах Денисика имею в виду,
а нечто более важное и тонкое, хотя женщины возмутятся и предъявят мне
претензию: "Что может быть важнее семьи?"
А понял я это внезапно, на тридцать третьем году пребывания в системе
ММФ, причем не в рейсе, а на глубоком и долгом сухопутье, ночью, когда не
спалось.
За месяц до того я летал во Владивосток: организовалась по воле
главного адмирала морских писателей поездка группы маринистов ("опытных",
как писала газета "Водный транспорт"), чтобы научить создавать шедевры
молодых гениев ДВК. Гении мне понравились, очень взволнованно и серьезно они
отнеслись к семинару, и казалось, на них падает отсвет величия их огромного
края...
Из Владивостока нашу мощную бригаду "западников" повезли на автобусе -
показывать порт Находку и бухту Врангеля с новейшим портом Восточный.
Теперь я знаю, что самая золотая из всех осеней - в Приморье. Золотая с
багровым - от кленов. Дряхлый автобус, предоставленный нам, лихо катил по
сопкам и распадкам, стояло не по-октябрьски высокое, теплое солнце, в сизой
дымчатой пелене бежали назад и плавно текли золотые реки лесов, и приехали
мы в чистый и аккуратный город Находку, а его мэр, моложавый,
пронзительно-артистичный, с шуточками и прибауточками рассказал нам, как они
там резко снизили процент преступности. "Можете всю ночь прогулять - и никто
вас не разденет, гарантирую! - жизнерадостно объявил он. - В вытрезвитель
доставить могут, этого не отрицаю, потому что у нашей ДНД жесткий план: не
менее двадцати задержанных на нос!" Гулять ночью мы все же не пошли, а утром
поехали в порт Восточный, и со всей ответственностью заявляю, что не видел
нигде и никогда такой великолепной, величественной, удобной, очаровательной,
пленительной бухты, как эта, названная в честь открывшего ее в 1859 году
корвета "Америка". Наш корвет был, российский, из эскадры адмирала Путятина,
- только вот зачем-то бухту переименовали недавно (все это относится к концу
1979 года). И из трех дивных сопок над ней - "Трех сестер" - одну срыли до
половины, добывая из нее не золото или уран, а песок для строек, и теперь
как будто собираются ее обратно насыпать...
Перед возвращением выяснилось, что наш шофер лежит под автобусом и
пытается восстановить кардан. Тогда я организовал группу "штрейкбрехеров", и
мы вчетвером укатили во Владивосток на "Комете". Посмотрели на берег с моря,
увидели остров Аскольда, мыс Скрыплева и полуостров Басаргина, и сверкающие
огнями безработные плавбазы на рейде. К пристани мы причалили за час до
того, как на Владивосток налетел - краешком - тайфун по имени "Тим", вечером
по телевидению показывали, как "Тим" бесчинствует в Японии, и всю ночь наша
12-этажная гостиница дрожала и гудела, - конечно, я вспоминал морячков и
рыбачков, стоящих на рейде, идущих в порт или уходящих от берега. Во
Владивостоке постоянно думаешь о моряках.
А загрустил я позже. Вспоминая плывущих моряков, не грустил, а просто
им сочувствовал, и запечалился, вспомнив Митин афоризм в полете до Москвы.
Сначала мы летели на "ИЛ-18" до Хабаровска, внизу расстилалась тайга с
озерцами и речками, и блеснула вдали Уссури, самолет медленно, незаметно
снижался. А потом открылся огромный, весь из протоков и островов состоящий
Амур. И через час мы пересели в уютный и будто бы небольшой (на 168
пассажиров!) "ИЛ-62", он мягко набрал высоту, и я прилип к иллюминаторам.
Дикие и величественные пейзажи увидел внизу: серебристо-фиолетовые горы,
стеклянные, замершие реки, пятнышки снега - тоже необычного, не белого, а
серо-стального. Стал я придумывать эпитеты для всего этого великолепия, и на
ум сразу пришло: "космические". На том и остановился, а через месяц прочел,
как В. Конецкий сравнил колымские пейзажи с "внегалактическими" - и тут
понял, что нечего мне возникать со своим образным мышлением, не тяну и не
потяну никогда.
Но не от того я загрустил, нет. А потому, что сообразил, как много
потерял, бродя за морями в чужих краях, - иначе почему же вид даже с высоты
11 километров на родную землю так потряс меня, и ведь там, на земле, величия
этого в тысячу раз больше, а я его меняю на слащавенькие средиземноморские
картинки с глянцевым морем, открыточно-бирюзовым небом, опереточно-изящными
горами.
Верно ли, что морские бродяги уходят все в сторону и в сторону от
родимых краев, и не приходится ли им за это платить чем-то более
ускользающим, но и более нужным душе, чем формальная разлука с родиной? Кто
много плавал - тот не только мало читал. И видел он мало. Я, еще понятно, на
судне человек временный, потому и глазею часами вокруг, а моряк кадровый,
настоящий - ему после вахты в койку бы, в кинцо, на "козлодром", и красоты
чужие, закордонные - до феньки ему уже давно, лет двадцать. Прежде всего
потому, что они именно чужие, и еще - осточертели они, а родные и милые
сердцу - нечасто он видит, и теряет от этого нечто важное и решающее...
В полете до Москвы по салону летала муха. Я спросил стюардессу, откуда
она - дальневосточная или московская, но девушка почему-то обиделась. А
космонавты наши берегут и лелеют своих мух и зовут их "Нюрками". Им-то
дорога и муха родная.
Что ж, такова эта жизнь. И усмирить обиду на судьбу, успокоить совесть
можно, наверное, давним и гордым изречением: "Если не я - то кто же?"
"Плавать надо всегда - море есть всюду, где есть отвага", - так сказал
Карел Чапек, когда берег скрылся за горизонтом. И отвага нужна не только,
чтобы сражаться с волнами и ветрами.
"О ХМЕЛЮ..."
...Как только вышли в океан, исчез капитан, перестал приходить в
кают-компанию к завтраку, обеду и ужину. Никто не удивлялся его отсутствию,
не обсуждал ситуацию. Через трое суток Самый Главный объявился, чисто
выбритый, спокойный, деловой, как и положено...
В годы моей штурманской юности в Архангельске жил и писал книги Борис
Викторович Шергин, не оцененный по достоинствам до сих пор. Да и я, к стыду
своему, познакомился с его творчеством лет тридцать спустя. А ведь мог даже
и лично познакомиться с этим человеком, скромным и мудрым, как рассказывали
его знакомые.
В книге Б. Шергина нашел запись устного морского устава древних
поморов, называемого "Устьянский правильник". Писатель отлично знал свой
неяркий, терпеливый край и его жителей, привыкших голодать и холодать, но и
мужественно, без похвальбы, бороться с невзгодами.
Вот кусочки из того устава прекрасных мореходов Севера. Между прочим,
сейчас, когда празднуется 300-летие Российского флота, мне за них обидно:
гораздо раньше Петра I начали они ходить по морям...
*
"Мореходством нашим промышляем прибыль всем гражанам. Не доведется
такую степень тратить... (А как часто доводилось и доводится! В середине
70-х годов, летом, на одесском рейде стояли по 50-60 груженых теплоходов, а
сегодня Россия лишилась половины флота и портов).
*
"Собери умы свои и направи в путь. Горе, когда для домашних печалей ум
мореходцу вспять зрит" (Понимают ли это морские жены?).
*
"Если преступил устав и учинил прошибку, не лги, но повинись перед
товарищи и скажи: "Простите меня!" - и огрех мимо идет".
*
"Которые от многие службы морские в глубокую старость пришли...звери
давать мерные, не детьми, и кожа чтоб не резана, не колота" (Вот и дожил я
до поры, когда для моих друзей статья эта стала актуальной и необходимой!").
*
"Кто свою братию, морскую сиротину, в пир созвать постыдится, того
устыдится Христос на Суде Своем".
*
"О человече! Лучше тебе дома по миру ходити, куски собирати, нежели в
море позориться, преступая вечную заповедь морскую..." (Это о том же: "Кто
свою братию, морскую сиротину, в пир созвать постыдится").
А сейчас хочу о "пирах морских" поговорить. Деликатная тема, грустная,
а часто - трагическая. Но нельзя из песни слова выкидывать.
В книге Б. Шергина с тоскливо-суровым негодованием приводится и такой
пункт морского устава:
"О хмелю. Всем ведомо и всему свету давно проявлено, какая беда
пьянство. Философы мысли растрясли и собрать не могут. Чины со степеней в
грязь слетели, крепкие стали дряблы, надменные опали, храбрые оплошали,
богатые обнищали..."
Верные предупреждения. Тем более для тех, кто на флоте живет и
работает, где все такое ежеминутно угрожает катастрофой, гибелью многих
людей. Воспоминания моей юности, касающиеся данной проблемы, однако окрашены
в лирические или даже в юмористические тона.
Но трижды в подобных ситуациях посчастливилось даже и спасать людей.
Профессиональный моряк-судоводитель просто обязан смотреть на море, это
его главная задача. И глядит он в основном вперед.
А я вот, когда на пассажирском пароходе плавал, оглянулся однажды
назад. И увидел далеко за кормой черную точку. Взял бинокль: человек
саженками догоняет пароход. Дал тревогу, "право на борт", капитана - на
мостик. Пока мы разворачивались, пока спускали шлюпку, подходили к отважному
пловцу, минут двадцать прошло. Пассажиры столпились у борта, накренился наш
пароходик. Парень оказался черноволосый, курчавый и очень веселый. И
абсолютно голый. Пьян, конечно, в стельку. Когда его тащили в вельбот,
сопротивлялся еще, дали ему матросы промеж глаз. Мы его сразу в баню сунули,
под пар (сентябрь был, в Белом море). Но к утру у него температура
подскочила под сорок, "скорую" в Архангельске пришлось вызывать. Я как
пассажирский помощник успел оштрафовать его на сто рублей, максимум
возможного, и выяснить обстоятельства купания. Спор был: "Слабо - на
поллитра?" Тот, второй спорщик, тихо ушел спать, резонно сообразив, что так
дешевле обойдется, и остался, к сожалению, неизвестным человечеству. А
пострадавший через месяц ехал обратно в Мезень. На трапе меня увидел и
возопил: "Привет, штурман! Пошли, обмоем мое спасение, должок за мной!"
А Читу не спас. Собачка у нас была тогда, ее пьяные пассажиры за борт
кинули, вот их я спасал от разъяренных матросов. Капитан меня раздолбал:
"Почему не остановил пароход, не вернулся за Читой?"
И еще, в ноябре, на якоре у острова Моржовец, когда уже льдинки
болтались у борта, я стоял у трапа и смотрел в воду. И увидел плывущего
человека, спросил ошарашенно: "Ты чего делаешь?" А он спокойно: "Купаюсь!" И
этого с трудом на борт вытянули.
А третий случай произошел зимой, в Мурманске, полярной ночью. Мы с
другом Левой Морозовым из ресторана "Арктика" возвращались на судно. Мороз
был градусов за тридцать. И у железнодорожного переезда видим: на рельсах
человек лежит. Рядом будочка дежурная оказалась, оттащили туда бедолагу,
пожилая стрелочница поохала-поахала и успокоила нас: "Бог вас наградит,
милые. Ничего, отлежится..."
Меня Бог вознаградил через пять минут. Шли мы, оживленно беседуя, я -
по шпалам. И вдруг слышу: "Славка, полундра!" - Лева меня хватает за руку и
дергает на себя. Тут же мимо пронесся маневровый паровоз...
Как-то в минуту размышлений о смысле жизни и о том, как он
трансформируется в сознании и поведении разных людей, я смоделировал, как
принято сейчас выражаться, для себя такую схему причин алкоголизма. В первом
приближении, предположил я, пьющее человечество можно разделить на две
равноценные группы (или вида?). Самые рьяные алкаши - простые работяги, так
и не прикоснувшиеся к сфере духовного, или же, наоборот, творческие
интеллигенты, объевшиеся разговорами о "художественности" или самой этой
художественностью.
Забавно-печальный эпизод, иллюстрирующий первую категорию моей
"классификации", рассказал один бывший моряк. Попал он на приемку нового
траулера, строящегося на крупном южном заводе. Там почему-то оказалось
несколько японцев, то ли заказчиков, то ли консультантов. Ошеломленные, они
спросили главного инженера: "Как вы можете сооружать морские корабли в таких
сложных условиях?" Они имели в виду повальную пьянку на заводе. Пронос водки
на территорию, конечно, был запрещен, но в заборе проделали дыры, через
которые и пополнялись запасы горячительно-увеселительного. В напряженные дни
штурма месячного или квартального планов директор и главный инженер лично
становились у заборных дыр и принимали бутылки, чем заметно оздоровляли
обстановку в цехах...
Печального тут гораздо больше. Мы уже свыклись с этим, а потому
особенно четко ощущаешь дикость обстановки, если на некоторое время
оторвешься от нее. Вернувшись из дальнего, хотя и не шибко долгого рейса, я
с понятным волнением торопился на встречу с родимой землей. И сразу за
воротами Ленинградского порта увидел первого соотечественника. Прислонившись
к стене проходной, икая и качаясь, пытался удержаться на ногах перебравший
ханурик. И ведь что интересно: он внутрь рвался, торопился к началу рабочей
смены, а вахтер его не пускал...
Улыбка даже сквозь слезы полезна для здоровья (полагаю, только что
улыбнулся). Если же вернуться к моим теоретическим рассуждениям по данной
проблеме, то надо признать, что, деля людей на две категории для объяснения
приверженности к пьянке, я проблему, несомненно, упрощал. Хотя, припоминая,
какой практический вклад в это дело внес сам, должен признать, что в
молодости, видимо, был художественной натурой, ибо в основном напивался от
избытка сил и полноты жизни (встречи с друзьями, любовь, хорошее
настроение), а в зрелом возрасте духовно иссяк и если изредка "приобщаюсь",
то от душевной пустоты, горечи, потерь, болезней (разлуки, творческие
неудачи, скверное самочувствие).
Впрочем, сегодня, в середине 90-х годов ХХ столетия, моя страна глушит
"горькую" и благодаря заботам правителей. Произведя несложные подсчеты,
можно определить, что "поллитрованец", как выражается один мой знакомый,
имеет цену трех-четырех батонов белого хлеба, то есть по тарифам начала
восьмидесятых - 60-80 копеек...
Глава эта "О хмелю" следует после того, как я поразмышлял о гордой и
тяжкой профессии капитанской. Не хочется привлекать в качестве примеров
подвиги этих уважаемых тружеников, но опять-таки - не выкидывать же из
песни...
В 1952 году я три месяца, поздней осенью, проплавал на небольшом
морском буксире. Тогда Северное пароходство было буксирно-лихтерным, так
министерство улучшало финансовые показатели. Капитана у нас Федей звали -
невысокий, кругленький, с абсолютно лысой головой. Я на судне ведал
бухгалтерией и по ведомости на зарплату аккуратно удерживал с него 33% -
максимум выплаты алиментов. Но на "газ" ему оставалось. Стояли мы как-то в
Лиинахамаари. Ночь полярная, темнота, холод. Вечером приходит радио из
пароходства: бросить выгружающийся лихтер и срочно идти в Мурманск за
другим. Я на вахте стоял, иду к "мастеру" - вдрабадан пьяный, спит. К
старпому сунулся - не растолкать. Второго помощника все же разбудил: "Помоги
только из порта выйти!" Вышли в море, второй ушел досыпать, а я две вахты,
восемь часов, вел буксир и разбудил капитана уже в Кольском заливе. Так он
мне чуть руки не целовал: "Спас, родной! И без того мне телегу вешают!" Лет
через двадцать услышал я другой рассказ про Федю. Он уже в загранку ходил,
на отходе из Вентспилса вахтенный штурман приходит будить его: "Лоцман на
борту!" Подождал вахтенный на мостике и опять пошел в каюту. Нет капитана.
Поискал, а он в шкафу-рундуке стоит, притаился...
Да что там, у меня в загашнике еще десяток историй на ту же тему
наберется. Моряки начинают приобщаться к пьяночке в долгих океанских рейсах
- кто имеет доступ к крепкому. Или при нудных, затянувшихся стоянках.
Костя так погиб, я его помню еще мальчиком, румяным и застенчивым, на
аккордеоне хорошо играл и покорил меня внутренней, природной
интеллигентностью. За полгода до смерти пришел в гости, попросил достать
учебник по мореходной астрономии: "Планируют на большой теплоход перевести,
надо позаниматься!" С удовольствием надписал ему книгу. А он по ошибке
выпил, когда запасы вышли, полбутылки проявителя или закрепителя: старпом
хранил реактивы в таре из-под бренди.
Костя не вынес. Как и другой мой бывший ученик - ясная голова, умница,
моряк отменный, шустрый и точный. На переходе от Локса до Таллинна (30 миль,
три часа) ночью упал за борт, или прыгнул.
Трагические эти факты так или иначе связаны с проблемой человеческой
ограниченности. И здесь хотелось бы поднять голос в защиту морского люда.
Или, точнее, в его оправдание.
Ограниченность человека - следствие его оторванности от людей, от
общества. Не единственное следствие, а наиболее очевидное. Но разобщенность
людей в сухопутной жизни ничуть не меньше, а чаще - более ярко выражена, чем
в море. Большой современный дом - не корабль. Давно замечено, что нередко
люди даже соседей по лестнице не знают по фамилиям. Приходит и к сухопутным
свой "Большой Серый", как называл морскую тоску Юхан Смуул, хватает
костистой лапой за душу. Но ведь моряк всегда имеет по крайней мере надежду
вернуться домой, на берег - и тогда станет ему лучше. Или наоборот - уйти от
земной тягомотины в просторы морей. Даже в суете и суматохе стоянок моряки
находят отраду, так как знают: потом, в рейсе, будет однотонно-монотонно. А
в рейсе отдыхают от сутолоки и бестолковщины берега...
И получилось у меня совсем не так, как задумал. Хотел оправдать
моряков, а вышло - еще раз обвиняю их. Выходит, что им легче и проще, и
доступнее расширять душу и успокаивать дух свой, чем большинству
человечества, ибо большинство все-таки на волнах не качается и не имеет
возможности так резко менять обстановку и уклад жизни.
Однако, как сказал великий Дарвин, "ищем только истину, насколько наш
ум позволяет ее обнаружить".
...Не только о морском люде душа болит. В том же пункте "Устьянского
правильника" и в уже начатой мною цитате окончание о других: "Вняться
надобно всякому мастеру, какова напасть пьянство. Ум художному человеку
сгубит, орудие портит, добытки теряет. Пьянство дом опустошит, промысел
обложит, семью по миру пустит, в долгах утопит. Пьянство у доброго хитрость
отымет, красоту ума закоптит. А что, скажешь, пьянство ум веселит, то коли
бы кнут веселит худую кобылу".
Сейчас шумно и пышно отмечают столетие С. Есенина. Уже пятнадцать лет
толкаются у микрофонов и на экранах "друзья-товарищи" В. Высоцкого. Недавно
мне рассказали, как погиб чудесный поэт Н. Рубцов: не вынеся его загулов,
поэта задушила любимая женщина. Мне думается, самое горькое, когда эта
напасть "ум художному человеку сгубит". И прощаясь с теми, чьи стихи и
песни, картины и музыка чья веселили опечаленных, заставляли задуматься
легких умом, люди, увы, стараются не вспоминать, как мало сделали они, чтобы
удержать, защитить, спасти художного человека от гибели...
* V *
"Сквозь годы, что нами не пройдены
Сквозь смех наш короткий и плач, -
Я слышу: выводит мелодию
Какой-то грядущий трубач!"
Песня
КОГДА ДОРОГА ПРОЙДЕНА...
Одна запись из давнего дневника:
10.04.83. Восход солнца на подходе к Гибралтарскому проливу: в дымке
большой выпуклый шар. Как-то один редактор говорил мне: "Если будешь писать
нам, давай чего-нибудь посущественней, чем восходы и закаты!" А такой восход
существенней многого в здешней жизни. Как сейчас - все вокруг в призрачной
вуали, и судно не по воде бежит, а плавно летит сквозь этот
прозрачно-туманный слой. "Будто был живой этот вьюжный слой..." - мои стихи
пятьдесят седьмого года, возникшие после метели и горькой любви. Той женщины
уже нет среди живущих, и вот как неожиданно отозвалось впечатление от ночи,
миновавшей более четверти века назад...
Подобные мысли-рассуждения представляются большинству людей
бесполезными и никчемными. Давно заметил, что у мастеров своего дела,
далеких от литературы, нередко проявляется пренебрежительное отношение к
писателям и их труду: "Пустое занятие!" Композиторов, сочинителей музыки,
даже самодеятельной и убогой, ценят гораздо больше. Наверное, все объяснение
в количестве: в каждый данный момент любая музыка звучит где-то и услаждает
кого-то. А книга выходит однократно, числом в несколько десятков тысяч, и
вероятность того, что мою книгу в это мгновение кто-то читает, ничтожно
мала. Обидно, конечно, но руки опускать нельзя. Актерам еще хуже, потому как
получают оценку своих усилий немедленно - и вовсе не обязательно достойную и
доброжелательную.
В литературной среде до сих пор не решен принципиальный вопрос: для
кого должен писать-сочинять автор. Для целой группы людей или поколения
человеческого, или же для нескольких близких и дорогих. Поэтам-лирикам,
правда, полегче, так как чаще всего сочиняют для одной-единственной...
И я сейчас задумался: для кого предназначена эта книга? Наверное, для
двух прямо противоположных возрастных категорий, из морского, однако же,
племени. Для моих друзей - живущих и в память ушедших. И для молодых,
незнакомых мне вовсе, ибо уже пять лет не открываю двери аудитории, не
здороваюсь с ними и не учу их уму-разуму. Все равно эти, юные, мне
интересны, с ними позже поговорю.
А сейчас - еще дневниковый отрывок:
15.08.84. Прошли Зунд. Переписывал в новую алфавитную книжку телефоны и
вдруг понял: нам приходится вычеркивать из памяти не только умерших, а и
многих живых, иначе не хватит места в записной книжке и..в душе. Но
некоторых вычеркиваем не только от недостатка места, а и от лени, от
нежелания поступиться чем-то...
Уже вернувшись, узнал, что ушли из жизни люди, которых знал, видел,
ценил - К. Шульженко, В. Тендряков. О смерти В. Высоцкого тоже узнал в море,
в июле 1980 года, на пути из Средиземного моря в Ленинград...
А тогда, в восемьдесят четвертом, совсем немного оставалось жить Вале
Бондаренко, Диме Данилову, Мишане Вершинкину. Не увижу их никогда, руки не
пожму, не вспомним вместе прошлое.
Тем дороже и нужнее здравстивующие.
Конец июня - начало июля 1995 г. Навестил нескольких, как и год назад.
Капитан Геннадий Буйнов уже не в строю "действующих". Когда дозвонился
до него, он сообщил с усмешкой в голосе: "Приехал в город за лекарствами...
Да нет, я уже на швартовых. "Мотор" забарахлил".
Сдало сердце. Сколько раз за его многолетнюю капитанскую жизнь работал
"мотор" на пределе, и ведь не показывал этого капитан, я уверен, загонял
внутрь сомнения, гнал из мыслей подозрение о том, что сделал неверный шаг,
подал ошибочную команду. Может, и молился какому-то богу: "Пронеси,
господи!" Никто про такое не знал и не узнает.
Не стал я говорить Гене громких слов, про себя лишь произнес: "Держись,
капитан!"
А у Алексея Алексеевича, теперешнего оператора ЦК, полгода назад умерла
жена. Знакома была нам всем, Леша нашел ее в годы учебы поблизости от нашего
общежития.
Поговорил и с ним, тоже по телефону. Он ни словом не обмолвился о своем
горе. Через полчаса я узнал от других про это, позвонил ему снова. У Леши
остались дети и внуки, о них он теперь сразу упомянул. Находит опору и смысл
жизни в родных и близких, все закономерно.
И опять пришлось мне в уме попросить: "Держись, капитан!"
Второго июля, в воскресенье, мы отметили День моряков на даче у
Геннадия Буйнова. Пришли Алексей Алексеевич и Виктор Александрович. В
прошлом году он злой был зело, сегодня - помягче, улыбчивей. Соседи дачные
собрались, заслуженные летчики времен войны. Признались нам: "Геннадий у нас
тут старейшина, капитан! Уважаем очень!" Маслом по сердцу мне это признание
пришлось.
Всех вспомнили-помянули за щедрым праздничным столом.
И с Валей Митко повидался. Все тот же, с широкой улыбкой и говорливый.
Рассказал одну байку из своей биографии. На первом курсе, когда Валька был
сосунком-салажонком, старослужащие из "нулевого" набора разузнали о том, что
мама прислала Вале денежный перевод, и пригласили его в пивнушку на 17-й
линии. Там получился какой-то шухер, один из новых знакомых Митко приложился
к физиономии милиционера. В результате Валю назначили к отчислению из
училища (кажется, он принял активное участие в "разборке", защищая старших
товарищей). Но Федя Клюшкин, один из главных героев сражения, пришел к
начальнику, М.В. Дятлову, принял всю вину на себя, поручился за Вальку - и
наш "миллионер" остался в ЛВМУ.
Друзья приняли мое намерение написать книгу про них без особых
восторгов, но и без протестов. Черновые главы кое-кто прочитал, пока я был в
Питере, зубодробительной критики не было. Впрочем, я и ожидал подобной
реакции, литературными персонажами они вряд ли мыслили становиться. Однако о
наших временах вспоминали тепло, с улыбками.
Была у меня всего одна встреча, принесшая сожаления. Провел вечер с
товарищем из нашей "толпы", ночевал у него. Утром, когда выходили, он вынес
угощение дворовым кошкам, те его поджидали у подъезда.
Жалеет бездомных. Для меня это всегда было высшим показателем
нравственных качеств человека. Жалостливость - категория нынче не модная.
Кошек-собачек жалеть? Это когда людей убивают тысячами - на войне и в
подворотнях, когда детей расстреливают и жгут? Так мне могли бы возразить
ярые гуманисты-демократы.
А я с ними не спорил бы. Не вижу тут никаких противоречий. Доброта,
теряемое качество, проверяется подчас уколом в сердце при виде несчастного,
невиноватого животного. Которое мы "приручили", как говорил герой
Сент-Экзюпери.
...Но тот вечер с товарищем принес мне огорчение. Не назову его имени,
даже псевдонима не дам. И вот почему.
Он мне поначалу много забавного из прошлого напомнил. Но не могли мы не
коснуться положения в нашей стране...похоже, впервые в этой книге придется
затронуть политические проблемы.
Мой друг сразил меня, заявив, что не верит в возможность России
вырваться из ямы. "Почему?" - спросил я. "А потому, - последовал ответ, -
что народ русский ни на что толковое не способен. Воспитали его коммуняки, и
в теперешнем бардаке он ведет себя соответственно. Ничего не умеет, ничему и
не научится". И позже еще сказал, что завидует мне, так как я живу в
"цивилизованной стране", он со мной поменялся бы местами жительства.
И здесь спорить я не стал. Понял - бесполезно. Не напомнил ему, что
ведь он много лет состоял в партии, и это, ясно, помогало ему в продвижении
по службе. Не стал спорить, хотя просились слова: "Тебе легче сейчас жить?
Ты гордишься тем, что вышел из партии? И уверен, что во всем, случившемся со
страной, виноват ее народ?"
Да Бог ему судья. Не стану обвинять. Как никогда не обвинял женщин,
которые приносили мне боль, обиду, горе.
Друзья обиделись бы, узнав, что я их сравниваю с женщинами. Да ведь не
в том дело. Товарищ тот был рядом со мной шесть лет. И объявил вечером,
когда я признался, что считаю годы учебы в ЛВМУ самыми счастливыми в жизни:
"А я - нет! Дураком тогда был. Ты вот в своей рукописи утверждаешь, будто мы
в первый шторм поняли, что бороться с качкой и морской болезнью надо
работой, трудом. Неправда! Мы тогда об одном мечтали: как под юбку к девке
залезть!"
Грустно мне стало, когда вернулся в Комарово. Тут еще вдруг объявился
знакомый по прошлому году бездомный несчастный, старый пес. Без задней ноги,
без левого глаза, с отмороженными или обрезанными ушами. Он тихо лежал у
нашей калитки, я с ним поздоровался и после ужина вынес мешочек пищи. Он
медленно и недоверчиво понюхал и проглотил принесенное не жуя. И испуганно
дернулся, когда я протянул руку. Я с ним поговорил пару минут, и тогда пес
слабо и робко вильнул хвостом.
Затуманились мои очи. Но подумал сразу о друге, что утром вынес
угощение кошкам, сообщив: "Они меня хорошо знают".
И я простил товарищу вчерашние его заявления. Русский народ на него
тоже не обидится. Но хвостом вилять не станет...
Чем дольше живем мы,
тем годы короче,
Тем слаще друзей голоса.
Ах, только б не смолк
под дугой колокольчик,
Глаза бы глядели в глаза!
Песня эта звучала в памяти, когда уезжал очередной раз из Питера.
Напоминающий о прекрасных былых годах колокол звенит в моих ушах сейчас.
Пусть так и будет всегда - до конца. И пусть останется возможность глядеть в
глаза друзей - наперекор преградам, годам, катаклизмам.
Будьте, мальчики! Не уходите...
А теперь - обещал поговорить с новым поколением мореходов.
И не смогу. Не получится серьезного, со взаимным пониманием, разговора.
Несколько лет назад заметил одну забавную привычку ребят с буквами "ЛВИМУ"
на погонах: гулять по городу, даже в безоблачные дни, с зонтиками-автоматами
на петельке. Курсанты училища имени Фрунзе гуляют с чемоданами-дипломатами,
а наши - с зонтиками.
Но это - внешнее. А какие они в сути своей, о чем думают-мечтают, чего
ждут от жизни и что в нее намерены привнести? Хотя важнее всего - как они к
морю относятся, к выбору своего пути, к работе, предстоящей им? Грустно и
обидно, если с первого курса доллары подсчитывают, предстоящие
"зелененькие".
Не знаю их. Уже в последние годы преподавательской деятельности плохо
понимал новое поколение. Порой сердился на него. Зря. Будут они мореходами
настоящими, и сегодня работа эта ничуть не легче, чем в мои годы. Не все
уйдут в море, не всем доставит радость вид кильватерной струи, убегающей за
корму судна.
Мы - разные. Ни один теперешний штурман не смог бы вести судно в тех
условиях и с тем техническим обеспечением, как это было во времена нашей
судоводительской юности. Но и я сам сегодня растерялся бы, оказавшись на
ходовом мостике суперсовременного теплохода. Пришлось бы учиться заново.
"Начнем с начала, начнем с нуля..." Мне уже не доведется начинать с
начала эту дорогу.
Ничего, зато я ее прошел. Как прошли - достойно и успешно - все мои
здравствующие и ушедшие друзья...
...ДОРОГА - ВПЕРЕДИ!
Корабли постоят и ложатся на курс,
Но они возвращаются сквозь непогоду...
Последние воспоминания в этой книге будут посвящены все же морю,
океану.
В основе - записи на пути из Штатов летом 1978 года, на новом тогда и
огромном теплоходе "ро-ро" - "Магнитогорске".
21.08.78. Утром на мостике: низкое небо, туман, видимость полторы мили.
Это океан хитрит, притворяется маленьким.
До скалы Бишоп осталось 720 миль, нам на 40 часов ходу.
Всегда в море есть цель, объект стремления. Когда еще плавал штурманом,
понял, как это помогает жить. И сейчас уверен, что в этом - главная прелесть
профессии любого водителя. Пусть тебе трудно, устал, надоело, но впереди -
конкретная и четкая цель. Вот достигнешь ее - и отдыхай по заслугам, и
уважение к себе появляется.
"Рейс No2. Ленинград - Бремерхафен - Гавана - Хьюстон - Балтимор -
Роттердам - Амстердам - Гамбург - Ленинград.
Переход Бремерхафен - Гавана, 4846 миль. проходил в штормовых условиях
до 11 баллов от W, WNW, NW и N ветров, при жестоком волнении. В результате
бортовой качки и содроганий корпуса сдвинулись платформы шести мест с
ролл-трейлерами... Из-за сильного ветра и волнения судно вышло по дуге
большого круга на пролив Крухед-Айленс и далее старым Багамским проливом до
порта Гавана. Отход из Бремерхафена 6.02.78, приход в Гавану 18.02.78."
(Из Грузовой книги т/х "Магнитогорск")
Вот какой Он бывает.
...Тоже был февраль, и тоже - Атлантика, в семейном альбоме хранятся
два снимка той поры - гордость моей коллекции. При ветре за 25 метров в
секунду срываются гребни волн и все воздушное пространство наполняется
водяными брызгами, они разрывают воздух, и получается ни с чем не сравнимый
рев, ровный и сокрушительный, перекрывающий все иные звуки. И судно,
поднявшись на очередной волне, ударяется днищем по воде, корпус начинает
мелко и долго дрожать, вибрировать. Это называется коротко и грозно:
слеминг. От него вполне может переломиться судно.
В 1946 году так переломился в Тихом океане танкер "Донбасс", одно из
первых полностью сварных судов. Три недели на обломке носовой части носило
боцмана. Я его знал, учился он на два курса старше меня и, помнится, не
очень любил рассказывать о своем приключении.
Ну и слава Богу, что в нашем рейсе лишь в кино удалось увидеть такое:
показывали любительский ролик, заснятый в том плавании, про которое запись
из Грузовой книги "Магнитогорска". Это только в стихах "...а он, мятежный,
ищет бури". Ни один бывалый мореход не станет горевать, если рейс прошел без
штормов.
Спасибо Ему, что на нашей дороге Он лишь хмурился, но не гневался.
Спасибо, что кончается.
А сейчас нарушу хронологию. Будут записи из другого времени, из другого
рейса. Но тоже - после океана.
17.07.84. Сегодня на заходе поймал "зеленый луч". Подвезло. Пожалуй,
этот воспетый лириками моря луч был не совсем такой, как положено: я увидел
широкие зеленоватые полосы на оранжево-апельсиновом фоне заката. Но все
равно поднял крик, собрался народ, вместе полюбовались. Кто-то сказал, что
зеленый луч - к счастью. Мне же вспомнилась песенка: когда вернусь, будет
"за окнами август". То есть проведу в этом рейсе четверть года из оставшихся
мне, и зачем-то еще тороплю время. Вечная трагедия путешествующих...
6.08.84. Ла-Манш ночью у острова Силли, гладкий, сияющий под застывшими
перистыми облаками, с неполной Луной и Юпитером, пробивающимся сквозь них.
Не хочется уходить с палубы.
Мама на меня обижалась: почему я так мало внимания обращаю на природу,
на ее красоту и величие, и гармонию. Видно, всему свое время, потому что
сегодня в памяти вспыхнули слова Гете: "Причина, по которой я в конце концов
охотнее всего общаюсь с природой, заключается в том, что она всегда права, и
ошибка возможна только с моей стороны".
Бывает, горизонт не виден, и тогда море сливается с небом в единое
целое. Сейчас все четко разделимо, и все-таки - не хочется разделять небо и
воду, потому что в крошечной капельке мирового вещества, водной поверхности
планеты, отражается весь бесконечный мир, и мы - в нем. А главное, мы
понимаем, что составляем часть Единого...
Продолжение записей на "Магнитогорске".
21.08.78. Посидел на лавочке около бассейна. Совсем стихло, кое-где на
воде - маленькие пенные вспышки. Сырое низкое небо.
Две птицы пролетели невдалеке. Не чайки - верный признак близкой земли.
22.08.78. Утро. Вчера я подумал, что Он в этом рейсе добр ко мне. А
ночью пришло в голову: как мы самонадеянны. Какое Ему дело до меня? Или до
всех нас? Просто у Него сейчас такое время - период отдыха. Но и в этом
великолепном покое Он имеет огромную власть над нами. С Ним нельзя
ссориться. Он не любит панибратства. Его надо уважать.
"Океан-батюшка" - так называли его наши предки-поморы, а они-то уж
знали толк в мореходстве. Был Океан им грозным и суровым отцом, беспощадно
наказывал за фамильярность, милостиво разрешал дорогу отважным и осторожным.
И вот так, с прописной, большой буквы, писалось в старинных книгах это
слово - Океан.
22.08.78. 18 ч. 30 мин. Подходим к скале Бишоп. Туман сгущается. Все
верно, морякам знакома эта закономерность: чем сложнее условия плавания, тем
больше трудностей подкидывает нам природа. Мудрая закономерность, так
устроено, чтобы обострить внимание, усилить бдительность - без всяких
инструкций и циркуляров.
20 ч. 30 мин. Зацепились за Бишоп и остров Силли. Формально океан
кончился, идем Ла-Маншем, но по правому борту до земли, до Антарктиды, -
6600 миль, 12000 километров...
На прощанье океан приготовил нам подарок - свечение воды. От форштевня
расходятся две дымчатые полосы, постепенно белеющие к краям, а по краю -
неширокий нежнейший бордюр, голубовато-зеленый, переливчатый, будто
пропитанный светом. И по бортам загораются такие же зелено-голубые точки.
23.00 На экране радара отбивается мыс Лизард, южная оконечность Англии,
- удивительно четко, рельефно, даже склоны гор, кажется, заметны. Три судна
сзади тоже идут с океана, втягиваются в узкость, к земле, к причалу.
Рано или поздно все приходят к причалу. Преодолев тысячи миль, ветер,
зной, туман, пережив тоску и скуку, - и находят отдых. Чтобы завтра опять
уйти в океан.
Я собирался закончить записи в дневнике предыдущей фразой. Но то ли
привык и не хочется расставаться с ними, то ли заговорило вечное сомнение
пишущих (а вдруг не все, что хотел, высказал?), то ли огорчила необходимость
прощаться с Ним, - вот и взялся за блокнот.
Наверное, последняя причина важнее других. К тому же Он сегодня
конкретно и осязаемо напомнил о себе.
Вчерашний день провели в Роттердаме, до обеда была стоянка, меньше
двенадцати часов. А сегодняшнее утро встретило нас сильным и крепчающим
ветром от норд-веста. Северо-западный ветер - самый нехороший в этом море,
неглубоком, хмуром, всегда свинцово-сером. Кровавые войны и свирепые шторма
проходили над ним, потому, наверно, оно такое мрачное.
К обеду стало заметно покачивать, а после ужина, уже в подступивших
сумерках, мы обогнали небольшой теплоход. Советский, но названия на борту не
удалось разобрать. Трудно бедняге приходилось: пропустив "Магнитогорск", он
круто взял влево, на волну, и закувыркался так, что корпус до палубы
временами исчезал за волнами. Уходит подальше от берега...
Волны идут с океана. И ветер. Океан хорошо передохнул, дал нам
возможность спокойно сбегать туда-сюда и теперь разгулялся.
А слева навстречу идут суда, многим из них, конечно, предстоит та же
дорога, которую прошли мы.
Доброго вам пути, мореходы!
МОРЕ ЖИЗНИ
(Эпилог)
И все-таки море
Останется морем,
И нам, друг, с тобою
На вахту пора!
Много лет назад, рано проснувшись, я пришел на вахту к старпому. Над
морем стояла роскошная средиземноморская заря. Солнца не было, но в
нежно-апельсиновом цвете неба уже угадывалось его появление и скорое
наступление ясного дня. Старпом стоял в уголке рубки, у откидного столика, и
что-то писал, перелистывая толстую кипу бумаг.
"Хорошая у вас вахта, - сказал я, пребывая в лирическом настроении. -
Встречающие солнце!" Старпом оторвался от столика, дико взглянул на меня,
ответил не сразу: "А-а! Какое там солнце, продотчет не получается..." И
опять уткнулся в бумаги.
Неудобно мне стало, конфузливо. Не однажды уже попадал впросак, выражая
свои чувства, противоположные тем, что обуревали моряков. Для меня отход в
рейс - праздник, для них - будни. Когда в феврале семьдесят восьмого года
нас завернули из Норвегии обратно в Италию, мы, временные моряки,
радовались, а штатные, настоящие, приуныли. Ворчал бодряк-доктор, вспоминая
дочку: "Галка так ждала!" Дневальная Люда просто в голос рыдала: "Любимый
приходит в Ленинград!" И пока мы сутки шли малым ходом в надежде, что
начальство переменит свое суровое решение, без конца в салоне обсуждались
возможные варианты захода в Союз. Но когда уже легли курсом на Неаполь, все
смолкли. Надо было работать.
И работали, но каждый в душе торопил время, как торопим мы его и на
суше, - ждем праздника, отпуска, лета. Время нас покорно слушается и само
бежит быстро-быстро, а мы его опять подгоняем, торопясь к тому, что и так
придет неминуемо и безжалостно. К старости нашей.
Ничего особенного, думал я в том рейсе, нет в морской работе. Такая же,
как и прочие. Великое море жизни - вот главное. А то море, что вокруг меня,
- мертвая материя. Мертвая? Но ведь она движется. Не по своей воле? Но и не
по нашей. Все вместе - воздух, земля и вода дает систему, которая находится
в постоянном движении. А существует определение живого как того, что
движется по своей воле. Значит, море живое.
Вот до каких антинаучных выводов доходишь, когда у тебя есть время
подумать, поразмышлять среди уходящих за горизонт волн, под огромным и
просторным небом, слушая стук двигателя и шорох волн, обегающих корпус
судна...
Лето 1997 г.
Эту книгу я практически закончил еще год назад. Но тут жизнь подкинула
новое. Недавно мне казалось, что друзья - в прошлом...
Ага! Снова вопрос: а кто такие друзья: Много объяснений есть. Но
главное - это те люди, которым ты интересен сейчас, сегодня, которые тебя
помнят и которым ты нужен хотя бы на кратком сегодняшнем жизненном этапе.
Мои старые друзья завязли в собственных проблемах. Разных. Одни -
борются за жизнь, от них ничего требовать не могу ( да и мысли не
возникает). Другие - в деловых хлопотах, им жить и семьи кормить. Третьи
вообще молчат и не возникают.
Увы, почти все они поражены одним пороком (для меня это порок).
Считают, что все былое - история, и к ним не относится. Бог им судья.
А мне повезло. Год-два назад случайно попал в компанию бывших
мореходов, хотя и не "наших", а рыболовных. Когда-то существовало
противостояние рыбных и торговых мореманов. Сейчас - нет. Так как "рыбных"
просто уничтожили. Ликвидировали их "Эстрыбпром" ("Океан" по другой
терминологии). Распродали имущество по дешевке, разворовали. И разогнали
народ-труженик. Какую-то теорию предложили - невыгодно, мол, содержать
океанский рыбфлот, слишком высокие расходы и т.п.
Но люди, работники остались. И объединились. Им повезло - начальник
бывшего рыбного порта оказался ЧЕЛОВЕКОМ. Не отверг работяг, помогает, как
может.
Люди организовали Общественный совет. Избрали Президента. Встречаются
часто. Устраивают коллективные поездки - на рыбалку, за грибами. В День
Рыбака им дают автобус, и они ездят по кладбищам, поминают ушедших друзей.
На все празднования "красных дней" собираются в Доме флота и поют песни.
Мелочь?
Кто так подумает - тот сам мелкий человек. Я уже второй год примкнул к
ним. Пою, ловлю рыбу, собираю грибы. Но главное - общаюсь с морскими в
прошлом людьми. Очень разными. Но неважно, потому что каждая такая встреча -
отрада для души. Остался коллектив. Грустно, что он временный, помрем рано
или поздно. Но пока мы живем и хорошо относимся друг к другу.
И какие песни они поют! Одна из них - в эпиграфе: "И нам, друг, на
вахту с тобою пора!" Это и есть наша вахта - не зарываться лишь в быт, в
семейные только заботы. БЫТЬ ВМЕСТЕ!
Хотя больше вспоминаем прошлое, но это облегчает настоящую, теперешнюю
жизнь.
Я с ними. Меня приняли помимо прошлых заслуг. Благодарен за это. Так и
надо! Быть вместе.
Пока несем вахту жизни.
Август 1994 - сентябрь 1997
Таллинн - Комарово
ПРИКАЗ - ЖИТЬ!
(Приложение)
Март 1952 года, семнадцатое число. Для торжественного выпускного вечера
судоводительского факультета Ленинградского высшего мореходного училища снят
Дворец культуры имени Кирова.
Мы договорились прийти на выпуск в форме. От нее на последних курсах
всячески увиливали, но тут все согласились: надо оказать уважение
начальству. И на сцене стояли непривычно стройные, подтянутые, принимая из
рук Михаила Владимировича Дятлова твердые, тяжеловатые дипломы.
Для этой книги хотел добыть текст приказа начальника ЛВМУ о нашем
выпуске, чтобы оставить в памяти имена тех, кто вышел в марте 1952 года в
большую жизнь. Однако в архиве теперешней Морской академии в Стрельне такого
документа не обнаружили. Зато предоставили мне несколько приказов о
направлении на работу наших мальчиков.
Заканчивая книгу, привожу сводный список выдержек оттуда. И вспоминаю,
что мы тогда на сцене чувствовали себя очень важными и значительными. Нас
еще для кино снимали...
Итак, приказы начальника ЛВМУ No 50-60/к, датированные с 18 марта по 8
апреля 1952 года.
Курсантов-выпускников 2 роты судоводительского факультета ЛВМУ в связи
с окончанием училища и направлением на работу - ИСКЛЮЧИТЬ из списочного
состава:
1. Ананьина В. И. - с 6 апреля
2. Бондаренко В. С. - с 23 марта
3. Борисенко А. И. - с 11 марта
4. Васильева В. А. - с 23 марта
5. Вершинкина М. И. - 27 марта
6. Волобуева Г. И. - с 22 марта
7. Галицкого В. А. - с 23 марта
8. Гребенщикова Б. А. - с 23 марта
9. Данилова Д. И. - с 25 марта
10. Евсеева В. Д. - с 19 марта
11. Игнатьева А. В. - с 23 марта
12. Калашникова Н. В. - с 31 марта
13. Каракашева В. А. - с 19 марта
14. Квитко В. Я. - с 25 марта
15. Краснова В. А. - с 2 апреля
16. Кропачева В. М. - с 23 марта
17. Кузнецова А. Г. - с 2 апреля
18. Кузнецова А. Д. - с 23 марта
19. Лаврова Б. Т. - с 23 марта
20. Митника В. А. - с 23 марта
21. Морозова Л. А. - с 26 марта
22. Николина А. А. - с 23 марта
23. Оленева К. К. - с 23 марта
24. Павлова М. Ф. - с 23 марта
25. Сепелева И. Ф. - с 19 марта
26. Сирика Ю. В. - с 25 марта
27. Смирнова В. К. - с 23 марта
28. Ставицкого М. Г. - с 26 марта
29. Титова Р. Ю. - с 25 марта
30. Турчанинова В. Г. - с 9 апреля
31. Федотова Б. В. - с 23 марта
32. Чечулина А. А. - с 23 марта
33. Эльпорта И. И. - с 2 апреля
И. И. Дегтярев, наш Батя, уже имел диплом ШДП и ушел в море раньше
выпуска.
У каждого из перечисленных друзей впереди была вся жизнь.
Всех помню ясно, они стоят перед глазами сейчас - какими были тогда,
молодыми и красивыми.
Это приложение подготовлено 13 марта 1998 года.
Ленинград - Таллинн
Оглавление
I
"Начнем с начала, начнем с нуля..."..............
Эпоха ................................................................
Как мы жили ...................................................
Учителя ............................................................
"Че-пе" городского масштаба .........................
Дезертиры.........................................................
II
Первое море ....................................................
Какое оно? ......................................................
"Братья-капитаны" ..........................................
Дело воображения ..........................................
III
Дальние страны ...............................................
Камни и люди (Италия) .................................
Морская драма (Англия) ................................
На земле Тиля .................................................
Улыбки Марианны ..........................................
Всего одна испанская страничка ....................
Тишина времени .............................................
IV
Друзей моих прекрасные черты ....................
Боль воспоминаний .......................................
О смерти и жизни ..........................................
"О хмелю..." ....................................................
V
Когда дорога пройдена ..................................
Дорога впереди ..............................................
Море жизни. (Эпилог) ..................................
Приказ - жить! (Приложение) ...................