концертном зале. Театр называется, как пушкинский журнал, "Современник".
Кое-что все же, оказывается, в фокусе. И лекции лицейски кристальных
педагогов Симолина (изо) и Новицкого (русская литература). И беседы
Владимира Ивановича Москвина. Дальше в фокусе - похороны В.И.Москвина, и вся
театральная Москва у гроба... Наши курсовые вечеринки у Иры Ложкиной или
Люды Максаковой, у Наташи Маевой или просто в столовой училища. И лекции
французского языка вместе с уроками манер Ады Брискиндовой. Четко помню
безошибочный приговор студенчества... Если хочешь научиться профессии,
стремись попасть к Москвину, к Мансуровой, к Андреевой, к Рапопорту - это к
"старикам". А из молодых - к Ульянову и Любимову, которые очень скрупулезны
по "школе", или к Шлезингеру и к Этушу - там царят фантазия и юмор.
Но самоличное продвижение по первому курсу - в тумане. В тумане - на
зловещем уже фоне трын-травы.
Я не желал вникать в бесконечные этюды по программе "мастерства актера".
Я утешал себя мыслью, что этюды - это далеко не театр, это не мое, я могу
подождать, а когда придет мой час, тогда я и жахну из гаубицы. Время бежало.
Весна потопила сугробы, и вылезла на свет, подсохла на новом солнышке
упрямая трын-трава. Я торопился вперед, где наверняка меня ждут мои такие
милые, такие сердцещипательные победы - а как же? В школе побеждал?
Побеждал. Роли играл? Да еще как! На всемосковском конкурсе чтецов за
"Теркина" в восьмом классе получал первую премию? Получал. А в девятом за
стихи Маяковского? Получал. Ладно, а поступление возьмем в расчет! Это не я
ли под гром и молнии читал Захаве так, что раньше всех... ну и т. д.
Моя дурная трава перерастала всю реальность, никого не желая слушать,
боясь вникать в прозу жизни. А проза своим чередом докатила меня до летней
сессии. Состоялся показ. Я играл, как и прожил год, весь в тумане... Но вот
туман рассеялся, объявляют итог. Из тридцати четырех студентов на второй
курс переведены... двадцать человек. Среди отчисляемых - моя фамилия. Стоп.
Это беда. Я один, словно в чистом поле. И ни травинки, ни трынки, пусто и
страшно.
Очнулся. Вокруг - товарищи, сочувствие, участие, хлопочут, советуют. А
меня, жалкого в тот миг, совсем новое открытие прожигает... В театре быть
середнячком - гибель. Коль уж становиться актером, то только особенным,
отличным, если не великим... Это слова отца. А то, что стряслось, - какое
будущее может сулить, если с первых шагов ты ниже "середнячка" падаешь...
Нет, не только самолюбие страдало. Весь организм, вся любовь к театру, к
искусству, мечты, предчувствия... чего уж говорить. Полное фиаско, самая
настоящая трагедия случилась в жизни восемнадцатилетнего "трынтравоеда".
Этуш вызывает по одному всех, с кем расстается. Две минуты взаперти,
дверь открывается, бодро-наигранно выходит Саша Збруев, прощается с
друзьями, свежие второкурсники вздыхают, кивают. Запускают следующего.
Вызывают меня. Это - на всю жизнь. Мой руководитель, гроза и вожделение
курса, протягивает металлическую правую руку - для прощания. Объясняет. Вы,
мол, еще очень молоды, ошибка произошла, но она исправима. Надо идти в
математики, всего, мол, доброго... И вдруг, наверное, впервые за долгий
учебный год, я заговорил с Этушем, глядя глазами в глаза. Мол, я не хочу в
математики, я хочу в артисты. А он: нет, для артиста вам многого не хватает
- обаяния, темперамента, юмора. Всего доброго. Я - холодеющими губами:
оставьте, вольнослушателем (Боже, какое унижение!). А он: в математики. И
руку жмет. Я: вольнослушателем, а? Мол, бывают же случаи? А он: в