Николай Николаевич Шпанов
Поджигатели. Заговорщики. Преступление
Николай Николаевич Шпанов
Поджигатели
Книга 2
---------------------------------------------------------------------
Книга: Ник.Шпанов. "Поджигатели". Книга 2
Издательство "Молодая гвардия", Москва, 1950
OCR: BiblioNet (yuri@book.pp.ru),
SpellCheck: Svetlana, 20 июля 2002 года
---------------------------------------------------------------------
Содержание:
Часть четвертая
Часть пятая
Совершенно ясно, что Европой,
ее трудовым народом,
правят люди обезумевшие,
что нет преступления,
на которое они не были бы способны,
нет такого количества крови,
которое они побоялись бы пролить.
М.Горький
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Весна в 1938 году выдалась ранняя и теплая. Вечера в Уорм-Спрингс
стояли тихие и ясные. Но, несмотря на это, в кабинете коттеджа, который
президент в шутку называл "маленьким Белым домом", пылал камин. Собственно
говоря, это сооружение, такое же простое, как и все в этом доме, даже нельзя
было назвать камином: несколько грубо отесанных камней и незамысловатая
решетка, ниша, прикрытая листом меди, - вот и все. Это был простой очаг. Он
топился теперь целыми днями. Не ради президента, который чувствовал себя
хорошо, как всегда после лечебного курса на водах Уорм-Спрингс, а из-за
того, что его главный секретарь и самый близкий поверенный, Гоу, был болен.
Он с утра до вечера сидел в кресле, кутаясь в плед. Озноб тряс его, не
затихая.
Поставив ногу на решетку очага и опершись локтем о колено, Додд не
спеша поворачивал щипцами поленья и слушал более медленную, чем обычно, речь
Гоу:
- Все это для нас не тайна, профессор. Хозяин отдает себе отчет в том,
где таится опасность для всех его начинаний.
- Это справедливо, Гоу, и... - Додд немного подумал и не выпуская из
рук щипцов, придвинулся к собеседнику: - Честное слово, мне иногда обидно за
президента!
- А что он может сделать? - Гоу с трудом выпростал из-под пледа руку и
сделал ею слабое движение, как бы подтверждая бессилие президента. - Они
делают все, что хотят.
- И он это знает?
Гоу молча кивнул головой.
Додд с раздражением бросил щипцы, и они загремели на медном листе перед
очагом.
- Но чего вы хотите, Додд? - Было видно, что Гоу трудно говорить. - Что
он может? Если бы шайка Ванденгейма была в состоянии, она уничтожила бы всех
нас... всех...
- Однажды они уже пробовали.
- И нельзя быть уверенным, что не попробуют еще.
- Теперь-то уж нет! Народ не позволит.
- Народ... - с горечью произнес Гоу. - Если бы средний американец не
так легко поддавался обману!.. Газеты одна за другою скупаются банками.
Скоро президенту негде будет сказать американцам то, что он думает.
- Это уж вы хватили через край, - рассмеялся Додд. - Не нацизм же у
нас, в самом деле.
- Пока еще нет...
Гоу произнес это таким тоном, что можно было за него докончить: "Но
скоро, повидимому, будет".
Он помолчал и все с тою же грустью сказал:
- Наши мероприятия проваливаются одно за другим. Нам не удалось даже
провести законопроект об огосударствлении производства электроэнергии.
- Вы слишком многого захотели.
- А это был наш главный козырь.
- Знаете что, - с добродушной усмешкой сказал Додд: - наш президент
порой кажется мне фантазером, а иногда хитрецом, его не сразу поймешь...
Впрочем, оставим это. Хочу сказать вот что: чем дольше я сидел в Германии,
тем больше убеждался: нацистов нельзя остановить никакими полумерами. Эта
преступная шайка - Геринг, Гитлер, Геббельс - может пойти на любую дикую
выходку.
- Они пять раз оглянутся, прежде чем прыгнуть в бездну! - возразил Гоу.
- Уроки истории обязательны для всех.
Тоном нескрываемого презрения Додд заявил:
- В том-то и беда, Гоу, что у них психология убийц. А тут уже не до
истории, даже если ее знаешь!
- Это ужасно! Просто ужасно... - Гоу откинулся на пинку кресла. Он
часто и тяжело дышал. Его бледное до прозрачности лицо отражало душевное
страдание.
- Могу я вам чем-нибудь помочь? - сочувственно спросил Додд, растерянно
перебирая склянки с лекарствами, которыми был заставлен весь курительный
столик.
Гоу, не открывая глаз, отрицательно покачал головою.
После долгого молчания он прошептал:
- Где же выход?.. Выход?!
Он с трудом поднял веки и исподлобья следил за Доддом, молча
рассматривавшим модели кораблей, расставленные вдоль стены кабинета.
Любуясь искусно сделанным клипером, Додд рассеянно проговорил:
- Мне кажется, что на свете нет ничего более располагающего к раздумью,
чем вот такой чудесный маленький парусник. Как вы думаете?
Гоу болезненно улыбнулся:
- Я прежде всего думаю, что вы не это хотели сказать.
- Я всегда говорил президенту, что дипломат я плохой... Скажите-ка ему,
пусть держит подальше от себя Буллита. Он слишком доверчивый человек, наш
ФДР. Мне рассказывали кое-что об интригах Буллита в Москве, - совсем
нечестная была игра... Впрочем, не нужно и рассказов, достаточно того, что я
слышал от него своими ушами. А как это было отвратительно, когда он из кожи
лез, чтобы доказать французам, будто соглашение с Россией равносильно
безумию. Он так поносил советскую армию, так отзывался о платежеспособности
Советов...
- Могу себе представить, что этот молодец будет проделывать на посту
нашего посла в Париже!
- Неужели Хэлл не может убедить хозяина убрать Буллита?
- Буллит как раз и есть первый, но довольно яркий образец резидента
Ванденгейма на официальном посту американского посла.
Додд отошел от моделей и вплотную приблизился к Гоу.
- То, что я вам хочу сказать, всегда лучше говорить с глазу на глаз.
Гоу приподнялся было в своем кресле.
- Нет, нет, лежите, лежите. - Додд склонился к его уху. - Я не стал бы
спорить, если бы кто-нибудь сказал мне, что видел имя Буллита в списке
агентуры Гиммлера и Риббентропа.
Гоу взглянул на него испуганными глазами:
- Это уж слишком!
- Путем несложных софизмов можно прийти к выводу что нет никакой
разницы - получать ли деньги непосредственно от Ванденгейма или через руки
Гиммлера, - с усмешкой сказал Додд.
Гоу снова сделал попытку приподняться в кресле, но без сил упал
обратно. Его взгляд выражал почти ужас, когда он, жадно ловя ртом воздух,
через силу проговорил:
- Профессор... мой дорогой... вы понимаете, что говорите?.. Ведь это же
посол Соединенных Штатов!
Додд поднялся, сделал несколько шагов и с таким видом как будто
почувствовал себя на профессорской кафедре, проговорил:
- Мое преимущество перед вами, Гоу, состоит в том, что я, как историк,
уже научился относиться ко всему более или менее спокойно. Так, как если бы
происходящее было только рассказом о давно минувших временах...
Гоу умоляюще протянул к послу дрожащую руку:
- Умоляю вас, замолчите!.. Ни слова хозяину. Да, да, Додд, пожалейте
его!
- Пока я не буду иметь в руках точных доказательств, я ему ничего не
скажу. А я их, вероятно, уже не получу, поскольку никогда больше не вернусь
в Германию.
- А именно о том, чтобы вы туда вернулись, президент и хочет вас
просить.
- С меня довольно! Даже самый нормальный человек может сойти с ума,
если его долго держать среди одержимых. Нет, с меня довольно! Пусть
кто-нибудь другой...
- Он вам очень верит и любит вас.
- Я был бы рад ему помочь, если бы это было возможно, - серьезно
произнес Додд, - но в Германии нужен только американский наблюдатель, если
мы намерены и дальше равнодушно смотреть, как наци готовятся пустить под
откос мир.
- Мир?
- Для них война - дело решенное. Уже сейчас.
- У них еще ничего нет.
- Скоро будет все. Наши им помогут.
- Не говорите об этом так громко даже тут!
Дверь отворилась, и, тяжело опираясь на две палки, медленно вошел
Рузвельт.
- Вы видите, дорогой Уильям, - грустно произнес он, поздоровавшись с
послом, - мы поменялись местами с беднягою Гоу!
Рузвельт кивком головы позвал с собой Додда и вышел на веранду.
- Я в совершенном отчаянии, - негромко сказал он, - врачи ничего не
могут поделать. Бедняга тает у нас на глазах. Я чувствую себя так, словно
уходит половина меня самого... Врачи ничего не понимают... а человек
умирает!
- Просто плохо верится.
- Я сам не верил, пока не понял сердцем: он умирает... А мы с ним еще
почти ничего не сделали.
- У вас еще все впереди, президент!
- Хотел бы я знать, когда право на жизнь перестанет быть тем, что нужно
вырывать друг у друга из рук.
- Если судить по истории - никогда.
- Знаю, вы пессимист, Уильям, но если бы я так подходил к делу, то
должен был бы считать, что покойный президент Кливлэнд был прав...
- В чем?
- Говорят, когда отец привез меня ребенком в гости к Кливлэнду, тот
будто бы сказал: "Желаю тебе, молодой человек, того, чего не пожелает никто:
никогда не стать президентом".
Додд взял руку Рузвельта.
- К счастью для Штатов, его пожелание не оправдалось!
Рузвельт долго держал руку Додда в своей и, прежде чем выпустить,
крепко пожал.
- Вы же знаете, Уильям, как важно удержать этих людей от безумства, к
которому они идут. Это может сделать только честный и умный человек.
Додд грустно покачал головой:
- Благодарю, президент, но... честное слово, я уже не верю в
возможность предотвращения войны.
- А вы понимаете, что пожар не ограничится Европой?
- К сожалению, это так, - согласился Додд. - С тех пор как Токио
присоединилось к этой "оси", джапы потеряли голову.
- Положим, эти господа потеряли ее давно и без помощи Гитлера. Я знаю:
нам не удастся остаться в стороне от того, что начнется в Европе.
- Может быть... - неопределенно проговорил Додд, и по его тону было
видно, что старый посол и сам не верит такой возможности.
Но, словно спеша досказать свою мысль, президент продолжал, несколько
возбуждаясь:
- Вскармливая Марса своими долларами, наши хитрецы воображают, будто им
удастся спокойно и безмятежно глядеть отсюда, как европейцы будут истреблять
друг друга оружием, на котором с полным правом могло бы стоять клеймо:
"Сделано в США".
- Пока дело не дойдет до русских. Те предпочитают собственные марки.
- Может быть, - негромко сказал Рузвельт и повторил: - может быть... А
ведь и для наших все дело сводится к тому, чтобы столкнуть лбами запад и
Россию...
- Речь идет о Германии, президент, - заметил Додд. - Только о ней.
Рузвельт кивнул головой:
- Мы-то с вами понимаем друг друга... Ужас в том, Уильям, что жадность
ослепляет наших. От нетерпения снять золотую жатву...
Додд с усмешкой перебил:
- Я бы назвал ее кровавой...
- ...они не любят заглядывать за кулисы... Я говорю: их нетерпение
грозит вовлечь нас в трудные дела. Кое-кому из американцев придется платить
за эту жатву головами.
- Речь может итти только о простых американцах.
- О них я и говорю, - с раздражением сказал Рузвельт.
- А разве в них дело?
- Не прикидывайтесь циником, Уильям! Мы-то с вами знаем, чьи руки
нужны, чтобы строить жизнь.
- Но ванденгеймам уже нет до этого дела.
- А мне есть! Есть дело, Уильям. - Рузвельт стукнул палкой по перилам
балкона. - Американскому кораблю предстоит бурное плавание. Я не могу в него
пускаться с одними пассажирами вроде Ванденгейма. Мне нужны и простые
матросы. Я вынужден думать и о простом матросе, Уильям, без которого все мы
должны будем варить суп из бумажных долларов... Одним словом: я должен
смотреть дальше своего носа. А между тем мне мешают на каждом шагу. Наш
главный противник тут, Уильям. Прежде всего тут! И вы нужны мне в Берлине,
чтобы видеть, что происходит здесь, понимаете?
Рузвельт поймал на себе испытующий взгляд старого историка.
- Если мне удастся вернуться к занятию историей, - сказал Додд, - а я
надеюсь, удастся, то одной из самых трудных фигур для меня будет тридцать
второй президент.
Рузвельт рассмеялся:
- Ничего загадочного, Уильям, ничего!
- А объяснить сущность "социального ренегата", думаете, так просто? -
спросил Додд. - Наши дураки с Пятой авеню не понимают, что вы не ренегат, а
их самый верный защитник. Хотя, видит бог, они не стоят этой защиты!
Поднявшись с кресла, Рузвельт подошел к перилам, откуда открывался
обширный вид на окрестность, и указал Додду в сторону светящихся вокруг
озера огней.
- К сожалению, пока это единственное, что мне удалось сделать
по-настоящему. И то только потому, что я не претендовал тут ни на чьи
средства, кроме своих собственных. Они думали, будто я затеял коммерческое
дело, и не хотели мне мешать: надо же и президенту иметь свой бизнес. Этот
курорт, может быть, единственно хорошее, что останется от меня американцам.
Мало! Почти ничего!.. Словно я не президент, а лавочник средней руки из
квакеров.
Додд в задумчивости смотрел на мерцающие огоньки курорта, и пальцы его
нервно отстукивали что-то по перилам балкона.
- Честное слово, президент, если бы я хоть на йоту верил в смысл своей
миссии в Германии, я отдал бы себя вам. - Он помолчал и, наклонившись к
президенту, проговорил: - Но я не верю в смысл такой миссии.
- Ну, все равно, по рукам, - весело сказал Рузвельт.
- Я уже стар, президент.
- Хэлл старше вас, а, смотрите, стоит на правом фланге. Вы знаете, что
нам удалось, наконец, провести закон, воспрещающий перевозку оружия
франкистам на американских судах? Это в десять раз меньше того, что я хотел
бы сделать, если бы меня не держали за руки.
- Не очень большое завоевание, президент! - с невольно прорвавшейся
иронией сказал Додд. - А не боитесь ли вы, что наше эмбарго сыграет роль,
как раз обратную той, какую вы хотели бы ему дать?
Рузвельт пристально смотрел в глаза старому послу. Некоторое время
помолчал. Потом с оттенком раздражения проговорил:
- По-вашему, я не понимаю, что этот запрет окажется односторонним?
- Именно это я имел в виду.
- Увы, Уильям! - Рузвельт покачал головой. - Я знаю больше: никакие,
слышите, никакие наши меры не помешают нашим оружейникам вооружать того,
кого они хотят видеть победителем в испанской войне... Они сумеют доставить
Франко оружие не только в обход, через всяких там иностранных спекулянтов. У
них хватит нахальства везти его почти открыто, на глазах нашей собственной
полиции. Я все понимаю, старина... - Он умолк, словно не решаясь продолжать.
Потом, положив руку на плечо собеседника, быстро закончил: - Видит бог, это
уже не моя вина! - и хотел снять свою руку, но Додд задержал ее и понимающе
сжал своими сухими, старческими пальцами. - Иногда, Уильям, я завидую...
лошади, идущей в шорах... - тихо проговорил Рузвельт.
- И после этого вы уговариваете меня вернуться на пост посла?
- А что же делать, старина!.. Вот и я... С одной стороны, я именно
только президент, и нельзя требовать от меня большего, нежели в моих
силах... А с другой... Ведь я именно президент, и имею ли я право не
заботиться о том, что подумают о нас, американцах, в остальном мире?
Отказаться от эмбарго - значило открыто, понимаете, цинически открыто
помогать фашистам!
- Но ведь всякий, кто соображает на йоту больше зайца поймет: такой
декорум, как эмбарго, - удар по Испанской республике! - воскликнул Додд.
Рузвельт всем корпусом повернулся к собеседнику, и, как ни поспешно он
отстранился от яркого света, упавшего ему на лицо сквозь стекла балконной
двери, посол увидел: краска заливала щеки президента.
- Я не имею права превращаться в фантазера, - без прежнего раздражения,
но с заметной резкостью, словно бы нарочно подчеркнутой, говорил Рузвельт. -
Вы должны это понять. Просто обязаны понять, не только как дипломат, но и
как американский историк. Сидя на моем месте и зная десятую долю того, что
творится за моею спиной, нельзя сохранять иллюзии. Я недавно узнал, что у
меня под носом состоялась большая конференция главных боссов Уолл-стрита с
немцами.
- Здесь?
- Да, около Нью-Йорка.
На лице Додда появилось выражение смятения.
- Все те же - Дюпон и весь эскадрон Моргана?
- Конечно, и наш старый приятель Ванденгейм тут как тут. - Рузвельт
сердито стукнул палкою по перилам. - Что придумали!.. Самым откровенным
образом вооружают немцев. Дюпон двойным ходом, через "Дженерал моторс" и
Опеля, занялся уже самолетостроением для наци - купил немецкие заводы
Фокке-Вульф.
К удивлению Рузвельта, Додд вдруг рассмеялся:
- А я-то ломал голову: на какие деньги немцы расширили это дело? Оно
стало расти, как на дрожжах. Это как раз та фирма, которая доказала
преимущество своих боевых самолетов в Испании.
Рузвельт развел руками:
- И я ничего не в состоянии поделать: все внешне совершенно прилично.
Не могу я в конце концов лезть в частные дела предпринимателей!
- И, конечно, как всегда, все через эту лавочку Шрейберов?
- Разумеется. Эта старая лиса Доллас обставил их дело так, что пока не
разразится какая-нибудь паника, к ним не подступишься.
- На вашем месте, президент, я велел бы обратить внимание на очень
подозрительную компанию немцев, свившую себе гнездо в Штатах. Среди них есть
такие типы, как этот Килдингер - самый настоящий убийца.
- Я уже говорил Говеру...
Додд быстро взглянул на Рузвельта и опустил глаза.
- Говер? - в сомнении проговорил он. - Я бы на вашем месте, президент,
создал что-нибудь свое.
- Свою разведку? - Рузвельт повернулся к нему всем телом, не в силах
скрыть крайнего удивления.
- Говер Говером, - негромко сказал Додд, а лучше бы что-нибудь свое.
Поменьше, но понадежней.
- Да, не во-время болеет Гоу, - проговорил Рузвельт после паузы. - Мне
очень нужны люди!
- Ничего, он еще встанет.
Рузвельт покачал головой.
- Нет... Он уже заставил и меня привыкнуть к мысли, что я должен буду
обходиться без него!
- Мужественный человек.
- Но в последнее время сильно сдал. Форменная мания преследования. -
Рузвельт через силу усмехнулся, но усмешка вышла горькой. - Совершенно как у
Шекспира: норовит обменяться со мной стаканами, тарелкой. Не верит никому...
Пойдемте к нему, Уильям. Бедняга любит сыграть вечерком роббер бриджа.
Рузвельт поднялся при помощи Додда и пошел с балкона.
- Гоу, старина, готовьтесь-ка к хорошей схватке! - крикнул он с порога.
- Додд вам сейчас покажет, что такое профессорский бридж...
Он не договорил: Гоу лежал, вытянувшись в качалке. Плед сбился к ногам,
пальцы рук судорожно вцепились в ворот рубашки, словно стремясь его
разорвать. Голова Гоу была откинута назад, и на мертвом лице застыла гримаса
страдания.
2
Голые деревья стояли ровными шеренгами, как арестанты, - безнадежно
серые, унылые, все на одно лицо.
Сквозь строй стволов была далеко видна темная, влажная почва. Она была
уже взрыхлена граблями. Следы железной гребенки тянулись справа и слева
вдоль дорожек Тиргартена.
От влажной земли поднимался острый запах. Из черной неровной
поверхности куртин лишь кое-где выбивались первые, едва заметные травинки.
Шагая за генералом, Отто старался думать о пустяках. Глупо! Все то
легкое и приятное, что обычно составляло тему его размышлений во время
предобеденной прогулки, сегодня не держалось в голове. Чтобы заглушить мысли
о предстоящем вечере, он готов был думать о чем угодно, даже о самом
неприятном, - хотя бы о вчерашней ссоре с отцом. Старик не дал ему ни
пфеннига. Придется просить у Сюзанн. Но вместо Сюзанн представление о
надвигающейся ночи ассоциировалось с чем-то совсем другим, неприятным.
Избежать, увернуться?.. Чорта с два!..
Узкая длинная спина Гаусса вздрагивала в такт его деревянному шагу.
Сколько раз Отто казалось, что старик должен сдать хотя бы здесь, на
прогулке, когда вблизи не бывало никого, кроме него, адъютанта Отто. Вот-вот
исчезнет выправка, согнется спина, ноги перестанут мерно отбивать шаг, и,
по-стариковски кряхтя, генерал опустится на первую попавшуюся скамью. Может
быть, рядом с тою вон старухой в старомодной траурной шляпке. И попросту
заговорит с нею о своей больной печени, о подагре... Или около того
инвалида, с таким страшно дергающимся лицом. И с ним Гауссу было бы о чем
потолковать: о Вердене, где генерал потерял почти весь личный состав своего
корпуса, или о Марне, стоившей ему перевода в генштаб... Как бы не так!
Голова генерала оставалась неподвижной. Седина короткой солдатской стрижки
поблескивала между околышем и воротником шинели. Одна рука была за спиною,
другая наполовину засунута в карман пальто. Всегда одинаково - до третьей
фаланги пальцев, ни на сантиметр больше или меньше. Перчатки скрывали синие
жгуты склеротических вен. Непосвященным эти руки должны были представляться
такими же сильными, какими всегда казались немцам руки германских генералов.
Все было, как всегда. Все было в совершенном порядке. Прогулка!..
Старик нагуливал аппетит, а ему, Отто, кажется, предстояло из-за этого
вымокнуть. Совершенно очевидно: через несколько минут будет дождь. Уж очень
низко нависли тучи. Кажется, этот серый свод прогнулся, как парусина палатки
под тяжестью скопившейся в ней воды, и вот-вот разорвется. И польет,
польет...
В прежнее время, даже вчера еще, Отто, не стесняясь, указал бы генералу
на угрозу дождя. Разве это не было обязанностью адъютанта? Так почему же он
не говорил об этом сегодня? Почему сегодня каждая фраза старика, каждый
взгляд заставляли его вздрагивать?
Отто поймал себя на том, что, вероятно, впервые за четыре года своего
адъютантства шел за генералом именно так, как предписывает устав: шаг сзади,
полшага влево. Уж не боялся ли он попасться старику на глаза? Нет, генерал и
не думал на него смотреть. Он уставился в землю, предпочитая видеть желтый
песок аллеи и попеременно появляющиеся перед глазами носки собственных
сапог. Идя так, не нужно было отвечать на приветствия встречных.
Это называлось у Гаусса "побыть в одиночестве". Достаточно было не
смотреть по сторонам. Ноги сами повернут налево, вон там, у памятника
Фридриху-Вильгельму. Короткий почтительный взгляд на бронзового короля. От
него двести семьдесят шесть шагов до статуи королевы Луизы. Затем - к
старому Фрицу. Здесь голова генерала впервые повернется: дружеская усмешка,
кивок королю. Точно оба знали секрет, которого не хотели выдавать. Кажется,
король-капрал даже пристукивал бронзовой тростью: смотри не проговорись!
Но вот и Фридрих остался влево. На повороте генерал оглянулся, чтобы
еще раз посмотреть на него. Теперь - вдоль последнего ряда деревьев. Сквозь
них чернел асфальт Тиргартенштрассе. Тут нужно было поднять глаза: на улице
шумел поток автомобилей. Полицейские уже обменялись коротким, отрывистым
свистком. Тот, что торчал посреди асфальта, поднял руку, но все же за рулями
сидели неизвестные штатские. Нужно было глядеть в оба.
Одиночество кончилось. Голова генерала была поднята. Он смотрел перед
собою поверх прохожих, поверх автомобилей. Для немцев, сидящих в машинах,
этот старик был армией. Отто шагал за ним также с поднятой головой. Вот бы
ввести правило: гражданские лица приветствуют господ офицеров снятием
головного убора...
Скотина, а не шуцман! Опустил руку, как только генерал ступил на
тротуар, и поток автомобилей ринулся вдоль улицы.
Вот и церковь святого Матфея. Кривая Маргаретенштрассе. Почему,
собственно говоря, генерал предпочитал старый неуютный дом казенной
квартире? Или он не был уверен в прочности своего положения? Может быть, он
чуял что-нибудь старческим носом? Ерунда! Разве он не был одним из тех, кому
армия обязана примирением с наци?..
Первые капли дождя упали, когда до подъезда оставалось несколько шагов.
В прихожей, сбросив шинель на руки вестовому, Гаусс в упор посмотрел на
Отто:
- Ты мне не нравишься. Что-нибудь случилось?
- Никак нет.
- Может быть, дома что-нибудь?
- О, все в порядке!
- Что отец?
Стоило ли отвечать? За шутливой приветливостью Гаусса была скрыта
непримиримая вражда к Швереру. Отто знал: Гаусс не мог простить Швереру
отказ присоединиться к группировавшимся вокруг него недовольным. Гаусс
считал Шверера трусом. Сразу по возвращении из Китая его запихнули в
академию - читать историю военного искусства.
- Старая перечница! - усмехнулся генерал. - Не хочет понять главного:
за эти двадцать лет русские выросли на два столетия.
Отто не слушал. Он знал наперед все, что скажет Гаусс. Знал, что тот
кончит фразой: "Я бы предпочел оставить этот орешек вашему поколению!" Может
быть, он еще постучит согнутым пальцем по лбу Отто: "Если у вашего брата
здесь будет все в порядке".
Отто не слушал генерала. Хотелось одного: улизнуть. У него были дела
поважнее.
Генерал подошел к барометру и ногтем стукнул по стеклу.
- Ты не забыл о сегодняшнем вечере? - спросил он.
- Никак нет.
- Надо присмотреть, чтобы не попал никто, кроме приглашенных.
- Так точно.
Генерал покосился на Отто.
- Заплесневел ты тут со мною. Поезжай-ка обедать куда-нибудь, где
собираются офицеры.
- М-мм...
- Сидишь на мели? - усмехнулся Гаусс. - Ну, ну, я же понимаю. Небось, и
я не родился с этой седою щетиной.
Генерал посмотрел в каминное зеркало и провел рукою по стриженной
бобриком голове.
- Н-да-с, позавидовать нечему. - Он с улыбкой обернулся к Отто. -
Небось, глядишь на меня и думаешь: "Какого чорта пристал ко мне, старая
образина?" Не воображай, будто и ты будешь вечно вот таким петухом. - И
вдруг резко оборвал: - Иди!
Отто отказался от казенной машины. Таксомотор он отпустил, не доезжая
цели. Целью этой был уединенный дом в одном из кварталов Вестена. Плотные
шторы делали его окна слепыми. Ни вывески на карнизе, ни дощечки на дверях.
Немногие жители могли бы сказать, кем был занят дом. Отто уверенно нажал
кнопку звонка.
Он знал каждую черточку в лице человека, который сейчас отворит дверь и
молча пропустит его мимо себя. Он знал, в какой позе будет сидеть Кроне;
знал жест, которым тот подвинет ему сигары. В этом жесте уже не будет
любезности, с какою Кроне предложил ему первую сигару четыре года тому
назад. Да, с тех пор Кроне порядочно изменился. Один только раз он был так
же обворожителен, как на первом свидании: при встрече после своего
выздоровления.
Гаусс лежал, не включая свет. В тишине было слышно, как поскрипывала
кожа дивана под его большим телом. Погруженный в темноту кабинет казался
огромным. Отсвет уличного фонаря вырвал одно единственное красное пятно на
темном холсте портрета. Определить его форму было невозможно. Но генерал
хорошо знал: это был воротник военного сюртука. Он отчетливо представлял
себе и черты лица над этим воротником. Ленбах изобразил это лицо именно
таким, каким запечатлела его память Гаусса. Живым Гаусс видел этого человека
всего несколько раз. Гаусс был тогда слишком молод и незначителен, чтобы
иметь частые встречи с генерал-фельдмаршалом графом Мольтке. Тому не было
дела до молодого офицера, только что поступившего в академию. Если бы старик
знал, что этот офицер сидит теперь в главном штабе, он, может быть, глядел
бы на него со стены не так сурово!
Гаусс угадывал в темноте холодный взгляд старческих глаз; сердитая
складка лежала вокруг тонких выбритых губ; прядь легкой, как пух, седины
колыхалась между ухом и краем лакированной каски.
Генерал услышал дребезжащий голос Мольтке:
- Затруднения надо преодолеть. Главенство армии должно быть сохранено.
- Боюсь, что я не родился с талантом организатора, ваше
высокопревосходительство, - скромно ответил Гаусс.
Мохнатые брови Мольтке сердито задвигались.
- Талант - это работа. Извольте работать. Вы полагаете, что я победил в
семьдесят первом году так, между делом? Нет-с, молодой человек, я полвека
работал для этой победы. Один из ваших товарищей, полковник Шлиффен, сказал
верно: "Славе предшествуют труд и пот".
Мысль Гаусса вдруг раздвоилась, и в то время как одна ее половина
продолжала следить за словами Мольтке, другая поспешно рылась в памяти:
"Кто-то еще говорил о славе нечто подобное. Кто же?.. Кто-то из французов:
"Слава - это непрерывное усилие".
- Бывает, что ни одно из положений стратегии неприменимо, - робко
заметил Гаусс.
Мольтке медленно обернулся куда-то в темноту:
- Послушайте, молодой человек. Скажите этому капитану, что всякий
желающий достигнуть решающей победы, должен стать над законами стратегии и
морали. Нужно решать: какие из этих условностей можно нарушить, чтобы
обмануть противника, и какие должно использовать, чтобы связать его свободу.
Голос Шлиффена ответил из темноты:
- Позвольте мне повторить слова вашего высокопревосходительства:
"Стратегия представляет собою умение находить выход из любого положения".
Вот и все... Извольте проснуться!
Гаусс почувствовал легкое прикосновение к плечу.
- Извольте проснуться!
- Да, да... - Генерал быстро сел и опустил ноги с дивана. Ноги в
красных шерстяных носках беспомощно шарили вдоль дивана.
Денщик нагнулся и придвинул туфли.
- Телефон, экселенц.
Генерал, шаркая, подошел к столу.
- Август?.. Да, да... Отлично... Через четверть часа?.. Жду, жду.
Он потянулся: "Я, кажется, умудрился видеть сон?" Он силился
представить виденное и не мог. Но взглянув на портреты Мольтке и Шлиффена,
вспомнил все.
Он вышел в зал и повернул выключатель. Со стен на него смотрело
несколько поколений руководителей армии. Гаусс мог напамять восстановить
каждую деталь старых полотен.
Зейдлиц, Дерфлингер... Дальше Шарнгорст, Гнейзенау... Вот снова
победитель при Кенигреце и Седане, по сторонам от него - старый разбойник
Бисмарк и Вильгельм I, приведенный им к воротам Вены и во дворец французских
королей. Генерал не любил этого портрета. А вот и младшие: Фалькенгайн,
Макензен. Эти ловкачи ускользнули от необходимости расхлебывать заваренную
ими кашу. Нагадили всему свету, а расплачиваться "молодым людям" вроде
Гаусса!
"Славе предшествуют труд и пот!" Гаусс усмехнулся: "Наивные времена! В
наши дни славе сопутствует риск получить пулю в затылок..."
Генерал сердито выключил свет. Полководцы послушно исчезли. Сразу хоп -
и нет никого. Направо кругом! Если бы его так же слушались в жизни! Но жизнь
- не то. Вот она течет там, за окнами, - темная и не всегда понятная.
Даже его родная Маргаретенштрассе казалась таинственной в этой мокрой
черноте. А ведь здесь прошла почти вся жизнь Гаусса. Он помнил еще те
времена, когда улицу перегораживала большая вилла с парком, там, где теперь
проходит Викториаштрассе. Это были милые, тихие времена. Он приезжал домой
кадетом, потом юнкером и молодым офицером. Большая квартира, всегда немного
пахнувшая скипидаром и воском и еще чем-то таким же старомодным. Холодные
камины; скользкий паркет; тусклый свет даже в солнечные дни. Отец не считал
нужным прорубать широкие окна, ломать стены и лестницы, как делали другие.
По его мнению, дом и так не был худшим на этой старой улице.
Но вот снесли дом в конце Маргаретенштрассе, и она сделалась сквозной.
Старые дома стали ломать один за другим. На их месте вырастали новые.
Архитекторы изощрялись в их украшении. Церковь святого Матфея перестала быть
гордостью квартала. В новые дома приходили чужие, непонятные люди. Это не
были крупные чиновники или помещики, приезжавшие на зиму из своих имений,
чтобы побывать при дворе. Промышленники средней руки и коммерсанты явились,
как равные. Среди них многие разбогатели во время мировой войны. Только в ту
часть улицы, что прилегает к Маттеикирхштрассе, шиберы не решались некоторое
время совать нос. Но вот и на скрещении этих улиц появились новые люди.
Великолепная вилла Ульштейна стала резиденцией Рема. Он облюбовал этот дом,
похожий на старинный французский замок, под штаб-квартиру своей коричневой
шайки. Наступили шумные времена. День и ночь сновали автомобили. Ярко горели
фонари, освещая подъезд и сад с бронзой Функа и Шиллинга. О том, что
творилось в роскошных залах и глубоких подвалах виллы, осторожно шептался
Берлин...
Преломляя свет далеких, еще не видимых Гауссу автомобильных фар,
дождевые капли крупными светящимися бусинками скатывались по черному стеклу.
Одна за другою, поодиночке и целыми рядами, появлялись они из-за рамы.
"Словно солдаты в ночной атаке, выталкиваемые из своих окопов и бесследно
исчезающие в траншеях врага", - пришло в голову Гауссу.
У дома остановилась машина. Из-за руля вылез коренастый человек. В
подъезде вспыхнул свет. Генерал узнал брата Августа.
Тот вошел, немного прихрамывая.
- До сих пор не могу привыкнуть к твоему штатскому костюму, - сказал
генерал, заботливо усаживая гостя.
- Прежде всего прикажи-ка дать чего-нибудь... - Август прищелкнул
пальцами и предупредил: - Только не твоей лечебной бурды!
- Прошлые привычки уживаются с твоим саном?
- Профессия священника - примирять непримиримое.
- Я хотел с тобою посоветоваться.
- В наше время священник не такой уж надежный советчик, - насмешливо
ответил Август. - Речь идет о церкви?
- Нет, о войне. Теперь уже ясно: мы сможем начать войну.
В глазах священника загорелся веселый огонек.
- Ого!
- Да, наконец-то!
- Немцы оторвут вам голову...
Генерал отмахнулся обеими руками и, видимо, не на шутку рассердившись,
крикнул:
- Не говори пустяков!
- Ты же сам хотел посоветоваться.
- Не думаю, чтобы такова была точка зрения церкви. Она всегда
благословляла оружие тех, кто сражался за наше дело.
- Тут ты, конечно, не прав. Церковь во многих случаях благословляла
оружие обеих сторон!
- Раньше ты не был циником, - с удивлением произнес генерал.
- Это только трезвый взгляд на политику. - Август потянулся к бутылке.
- Позволишь?
- Наливай сам, - скороговоркой бросил генерал и раздраженно продолжал:
- Что дает тебе основание думать, будто мы не сможем повести немцев на
войну?
Август расхохотался:
- Ты же не дал мне договорить! Я хотел сказать, что немцы поддержат вас
во всякой войне...
- Вот, вот!
- Кроме войны с коммунистами.
- А о какой другой цели стоит говорить?.. Именно потому, что эта цель
является главной и определяющей все остальные, мы и обязаны относиться к
достижению ее с величайшей бережностью. Мы недаром едим свой довольно
черствый хлеб, - с усмешкой сказал генерал. - Мы начнем с Австрии. Это будет
сделано чисто и быстро: трик-трак!
- Ты воображаешь, будто никто не догадывается, как это будет выглядеть?
Перебросками поездов вы создадите иллюзию движения миллионной армии, которой
нет!
- Для проведения аншлюсса нам не нужны такие силы.
- Что вы будете делать, если не удастся взорвать Австрию изнутри?
- Воевать!
- Зачем ты говоришь это мне, Вернер?
- Потому, что это так.
- Я же не французский или английский дипломат, чтобы дать себя уверить,
будто вы способны воевать хотя бы с Австрией!
- Ты не имеешь представления об истинном положении.
Август посмотрел на брата сквозь стекло рюмки.
- Напрасно ты так думаешь, Вернер. Мы знаем...
- Кто это "мы"?
- Люди... в черных пиджаках, заменяющих теперь сутаны.
- И что же, что вы там знаете такого?
- Все.
- Сильно сказано, Август. Время церкви прошло! Ее акции стоят слишком
низко.
- Ты заблуждаешься, Вернер. Просто удивительно, до чего вы все
ограниченны!
- Ограниченны мы или нет - реальная сила у нас, - и, вытянув руку,
генерал сжал кулак. Синие вены склеротика надулись под белой нездоровой
кожей.
Август рассмеялся.
- Вот, вот! Вы сами не замечаете того, что кулак этот состарился. А
другие замечают. В том числе и церковь!
- Битвы выигрываются пушками, а не кропилами!
- Кто же предлагает вам: "Откажитесь от огнеметов и идите на русских с
распятием"?.. Но мы говорим: прежде чем пускать в ход огнеметчиков,
используйте умных людей. В таком вот пиджаке можно даже прикинуться
коммунистом, - Август пристально посмотрел в глаза брату: - Если вы этого не
поймете во-время, то будете биты.
- Ни одного из вас большевики не подпустят к себе и на пушечный
выстрел.
Лицо Августа стало необыкновенно серьезным.
- Нужно проникнуть к ним. Иначе... - Август выразительным жестом провел
себе по горлу.
- Э, нет! - протестующе воскликнул генерал. - Уж это-то преувеличено.
- Нужно, наконец, взглянуть правде в глаза, Вернер.
- В чем она, эта твоя правда?
- В том, что мы одряхлели.
- Меня-то ты рано хоронишь, себя - тем более.
- Я говорю о нашем сословии, может быть, даже больше, чем о сословии, -
о тех, кто всегда управлял немецким народом, обо всех нас. Ваша, военных,
беда в том, что у вас нет никого, кто мог бы трезво проанализировать
современное положение до конца, во всей его сложности.
- Разве мы оба не признали, что конечная цель - подавить Россию -
является общей для нас?
- Поэтому-то и хочется, чтобы вы были умней.
Август достал бумажник и из него листок папиросной бумаги. Осторожно
развернул его и поднес к глазам недоумевающего генерала.
- Что это?
Генерал взял листок. По мере того как он читал, лицо его мрачнело:
"...мы спрашиваем верующих: не имеем ли мы все общего врага - фюрера?
Нет ли у всех немцев одного великого долга - схватить за руки
национал-социалистских поджигателей войны, чтобы спасти наш народ от
страшной военной угрозы? Мы готовы всеми силами поддержать справедливую
борьбу за права верующих, за свободу вашей веры. В деле обороны от грязных
нападок Розенберга и Штрейхера мы на вашей стороне..."
Генерал поднял изумленный взгляд на брата:
- Тут подписано: "Центральный комитет коммунистической партии
Германии".
- Приятно видеть, что ты не разучился читать.
- Этого не может быть! - воскликнул Гаусс. - Никаких коммунистов в
Германии больше нет! Это фальшивка.
- Фальшивка? Нет! - Август рассмеялся. - Это подлинно, как папская
булла.
- Открытое письмо верующим Германии?.. Откуда ты это взял?
- Разве это не адресовано в первую очередь именно нам, служителям
церкви?
- Я ничего не понимаю, Август. Ты, фон Гаусс, ты, офицер, наконец,
просто священник - и с этою бумажкой в руках! Это не поддается моему
пониманию: протягивать руку чорт знает кому...
- А ты предпочел бы, чтобы паства шла к ним без нас?
- К этим большевикам?.. Верующие? - Гаусс деланно рассмеялся.
- Они уже идут.
- Но... - Генерал растерянно развел руками и снова посмотрел на листок.
- Я не могу понять, куда же это ведет?
- Прямо к ним! К коммунистам... Налей, пожалуйста, рюмку, тебе ближе!
Пока генерал наливал, Август бережно спрятал листок.
- Дай его мне, - сказал генерал.
- Чтобы ты провалил все дело? Нет, пока оно нам наруку, мы вас в него
не пустим!
- "Мы, мы", - раздраженно передразнил Гаусс. - Мне совсем не нравится
это "мы", словно ты уже там, с ними.
- Я должен "понять свои заблуждения" и от католиков перейти к
коммунистам.
- Какая мерзость!
- Милый мой, ты, повидимому, никогда не читал Лойолы!
- Признаюсь.
- И напрасно: "Если римская церковь назовет белое черным, мы должны без
колебания следовать ей". Ad majofem Dei gloriam*. Я, собственно говоря,
заехал сказать тебе, чтобы ты не удивлялся, если когда-нибудь услышишь, что
я "раскаялся" и стал "красным".
______________
* К вящей славе бога (лат.).
- Август! - в испуге произнес генерал.
- Этого могут потребовать тактические соображения: пробраться в среду
коммунистов. Разве тебе не было бы интересно узнать, что там творится? Вижу,
вижу: у тебя заблестели глаза! Увы, старик, это только мечты! Так далеко я
не надеюсь пролезть, но кое-что мы все-таки сделаем. Может быть, тебе
придется еще когда-нибудь спасать от рук гестапо своего "красного" брата. -
И Август рассмеялся.
Глядя на него, улыбнулся и генерал.
- А теперь говори, зачем ты меня звал? - спросил Август.
- Ты меня заговорил... - Генерал потер лоб. - Вопрос прост: чтобы
подойти к главной задаче - покончить с Россией раз и навсегда, нужно решить
много предварительных задач.
- Это верно, - согласился Август. - Чем важнее цель, тем больше задач
возникает на пути к ней.
- Вот здесь-то, на этом пути, у нас и возникли существенные
разногласия.
- С кем?
Несколько мгновений Гаусс исподлобья смотрел на брата, будто не решался
договорить. Потом сказал отрывисто:
- С Гитлером.
- Вот что!
- Да. Они там не хотят понять...
- Кто?
- Гитлер и его дилетанты, Йодль и другие, - с досадой, отмахнулся
генерал, - не хотят понять, что нельзя бросаться на Россию, не покончив
сначала с Францией и Англией.
- А ты?
- Я считаю, что сначала нужно очистить свой тыл, нужно поставить на
колени Англию, Францию и других... - Гаусс сделал пренебрежительный жест.
Август задумался.
- Ты об этом и хотел меня спросить?
- Это очень важно.
- Для всего дела?
- И лично для меня.
- Тогда я тебе скажу: не спорь.
Лицо генерала побагровело:
- Я не боюсь...
- Дело не в этом... - Август вскочил и в волнении прошелся по комнате.
- Говори же! - нетерпеливо сказал Гаусс.
- По-моему, они правы.
- Начинать с России?
- Да.
- Драться с нею, имея за спиною непокоренную Францию, неразбитых
англичан? Вы все сошли с ума!
- А не кажется ли тебе, что именно неразбитая Франция, именно
невраждебная Англия не только наш спокойный тыл, но и лучший резерв?
- Англия не успокоится, пока мы не будем уничтожены! Она спит и видит,
как бы столкнуть нас с Россией.
- В этом-то и горе! А нужно втолковать англичанам, что все вопросы, все
споры могут быть решены за счет России. Пусть нам дадут Украину, Донбасс и
прибалтийские провинции - и мы отдадим англичанам Африку на вечные времена!
- Значит, ты считаешь, что они правы? - не скрывая огорчения, спросил
Гаусс.
- Да! Лучше иметь в тылу англо-французского союзника со всеми его
ресурсами, чем ломать себе зубы до драки с русскими. В этой драке пригодится
каждый зуб!
- Тут какой-то заколдованный круг. Мы в нем вертимся вот уже сколько
лет!
- Рано или поздно мы столкнемся с Россией, и тогда все станет на свои
места.
- Дай бог, дай бог, - сказал генерал.
- От него зависит совсем не так мало, как ты думаешь, - весело
проговорил Август.
- От кого? - удивленно спросил генерал.
- От бога, господин генерал, от господа-бога!
- Я никогда не был его поклонником.
- А между тем я мог бы тебе сказать нечто, что заставит тебя об этом
пожалеть: американцы вступают в теснейшие сношения со святым престолом.
- Что? Бизнес с богом? - И генерал рассмеялся.
- Это вовсе не так смешно, Вернер, - наставительно произнес Август.
- Ну, что касается наци, то они, кажется, никогда не были поклонниками
Христа.
- Дело не в Христе, а в папе. Наци уже знают, сколько дверей может
открыть комбинация из креста и свастики. А скоро увидят и новую комбинацию:
доллар и крест.
Генерал поморщился:
- Мы с тобой болтали, как двое старых громил, нехватает только
заговорить об отмычках.
- Время, Вернер, время! Кстати о времени. - Август озабоченно посмотрел
на часы. - Мне пора, старик!
- Послушай, Август, если все это серьезно, насчет этих "комбинаций"...
- Которых, Вернер?
- Ну, я имею в виду Ватикан и Америку. Это ведь, наверно, могло бы
сильно облегчить нам задачу на западе?
- Если бы вы сговорились с католиками?
- Да!
- Разумеется, умный ход мог бы дать тебе в одной Европе армию в двести
двадцать миллионов католиков!
- Ого! - воскликнул генерал. - Мне, признаться, никогда не приходило в
голову заняться такою статистикой.
- Иметь союзников на том самом западе, который тебя сейчас так
интересует, - союзников верных, дисциплинированных, организованных и,
главное, послушных слову святого отца, - это кое-чего стоит!
- Пожалуй, над этим действительно стоит подумать.
- Ты помнишь Пачелли? - спросил Август.
- Кардинала? Конечно! Нас познакомили на каком-то приеме. Он мне
понравился. Те, кто знавал его в Мюнхене, считают его умнейшим человеком.
Август согласно кивнул.
- Иначе он не забрал бы в руки и все католические дела и самого папу.
- Ты полагаешь, что нынешний статс-секретарь - истинный хозяин
Ватикана?
- И можно почти с уверенностью сказать: когда не станет святейшего
отца, Пачелли - единственный кандидат на престол Петра.
- Какое отношение все это имеет к нашей теме?
- Самое прямое: если Пачелли согласится положить столько же стараний на
то, чтобы привести вам Францию с веревкой на шее и в коричневой власянице
кающегося фашиста, сколько он положил на то, чтобы поставить итальянцев на
колени перед Муссолини, испанцев - перед Франко, португальцев - перед
Салазаром, поляков - перед Рыдз-Смиглы и Беком, то можете быть спокойны:
французские генералы не ударят вам в спину.
- Что же, по-твоему, нужно, чтобы так расположить к нам Пачелли?
- Твердо стоять именно на той позиции, на которой стоят Гитлер и его
покровители: Россия - вот враг! Тут нам будет по пути не только с
англичанами и американцами, но и со святым престолом.
- Но ведь все его прежние "крестовые походы" против Коммунистической
России провалились?
- Воинствующая римская церковь не устанет их организовывать вновь и
вновь. Ее не могут обескуражить временные неудачи. Она не привыкла спешить.
- Все, что ты говоришь, чертовски напоминает мне один давнишний
разговор, свидетелем которого я был.
Заметив, что старший брат вдруг умолк, словно спохватившись, что
сболтнул лишнее, Август ободряюще сказал:
- Ну, ну, можешь быть спокоен - дальше меня не пойдет ничто.
- Я был однажды вызван Сектой, чтобы присутствовать при его разговоре с
неким приезжим из Советской России.
- Это было давно?
- Еще в двадцатые годы, в трудный для рейхсвера период. Мы думали
тогда, что удастся вместе с Польшей и при поддержке деньгами и техникой со
стороны бывших союзников России ударить по большевикам, прежде чем они
встанут на ноги. Тот человек, о котором я говорю, был, так сказать,
полномочным эмиссаром Троцкого. Он тоже болтал тогда о планах, рассчитанных
на покорение всего мира, но готов был уступить его нам, отдав впридачу и
добрую половину России, лишь бы мы поскорее вторглись в СССР и помогли бы им
как-нибудь захватить власть.
- Милый мой, во-первых, Пачелли умнее Троцкого, во-вторых, у него не
жалкая шайка политических ренегатов, а отлично организованный аппарат,
офицерский корпус в сотню тысяч священников с многовековым опытом работы во
всем мире и немало подданных, способных ради того, чтобы попасть в рай,
перерезать горло родному брату здесь, в этом мире юдоли и суеты.
- Пожалуй, стоит подумать о том, чтобы использовать эту силу не так
глупо, как это пробовали сделать Брюнинг и Папен. Не думаешь ли ты, что мы
могли бы сговориться с вашими руководителями о предоставлении нам опытных
священников, прежде всего в России, для ведения разведывательной и
диверсионной работы?
- Для этого вам могут пригодиться далеко не одни только священники. У
нас существуют и тайные ордены мирян, которые выполняют любой приказ Рима
так же беспрекословно, как священники.
- Вопрос в том, во что это может нам обойтись?
- Тут вы найдете общий язык со святым престолом. Только советую иметь
дело непосредственно с Пачелли. Он так ненавидит коммунистов, что сделает
вам большую скидку, а может быть, организует для вас хорошую разведку даже
даром. Только пообещайте ему повесить всех, кого он включит в свой черный
список.
- О, это мы ему обещаем охотно! Это куда дешевле, чем с нас брали
троцкисты. Те были чертовски жадны на деньги... Спасибо тебе за отличный
совет, Август... Хорошо бы действительно повидаться с этим Пачелли.
- Это можно устроить.
- На нейтральной почве, конечно, - поспешно прибавил Гаусс.
Август протянул брату руку.
- Я не предлагаю тебе благословения, старина, но удачи пожелаю! Да, от
всего сердца. А главное: не ошибись. Не стоит спорить из-за деталей, если ты
согласен с Гитлером в главном. Подумай, прежде чем решать.
Гаусс, не без некоторого смущения, произнес:
- Видишь ли, Август... - он замялся. - Вероятно, я должен был тебе
сказать это раньше, но как-то не было случая...
- Что еще у тебя там?
- Времена быстро меняются. Обеспечением нашего состояния уже не может
служить земля, и мне кажется, что нужно подумать о другом - о вложении
капитала в промышленность, даже ценою продажи земель.
- Это, может быть, и было бы верно, если бы у нас были шансы получить в
промышленности те места, какие должны нам принадлежать. Но ты же сам
понимаешь: мы опоздали!
Впервые за все время свидания Гаусс рассмеялся, негромко и скрипуче:
- Вот, вот, мальчуган! - Он похлопал Августа по плечу. - Поворотливость
- вот что нам нужно. Должен сознаться, что, будучи в Испании, я очень
выгодно приобрел директорский пакет одной горнорудной компании.
Он запнулся, раздумывая: стоит ли говорить, что этот пакет он захватил
уже тогда, когда у него выработался аппетит к легкой наживе на покупке акций
Телефонного общества в Мадриде. Но прежде чем он решил для себя вопрос -
говорить или нет, брат уже перебил его.
- Ага! - воскликнул Август. - Ты, я вижу, вовсе не так безнадежен, как
мне казалось! Это и есть путь, на который должны стать наши военные!
- Для этого им нужно побывать в таких обстоятельствах, в каких я был в
Испании!
- Наци им эти обстоятельства дадут!
- Дай бог!
- Можешь быть уверен. Да, да, это и есть верный путь: личная
заинтересованность каждого из вас в том деле, которое он делает. Это верно
понял Геринг.
- А ты не думаешь, что о нем больше врут, чем...
- Врут?.. - Август расхохотался. - Могу тебе сказать с полной
достоверностью: именно сейчас идет грызня за акции Альпине-Монтан между
Герингом и Тиссеном! И, пожалуйста, закрой глаза на такую чепуху, как дурное
воспитание ефрейтора. Он, друг мой, идет по правильному пути. Если он и
дальше будет шагать так же твердо и правильно, то церковь обеспечит ему свою
поддержку!
- Я уже сказал тебе, - в некотором раздражении проговорил Гаусс, - он
намерен начинать не с того конца.
- Важна главная цель.
- Тут-то мы сговоримся.
- Тогда - да поможет вам бог!
3
Часы на церкви святого Матфея пробили одиннадцать. Маргаретенштрассе
была погружена во мрак. Горел каждый третий фонарь: магистрат стал экономен.
Редкие пятна света дробились в лужах. В воздухе еще пахло недавним дождем.
На углу, у подвала молочной, привычно устанавливалась очередь к утренней
раздаче молока. Люди приходили в дождевиках. В этот вечер жители квартала
делали уже третью попытку установить обычную очередь. Каждый приходящий с
радостью обнаруживал, что на этот раз он оказался первым: если привезут
молоко, он его наверняка получит. Однако радость оказывалась недолгой. От
стены отделялась молчаливая тень шупо. Полицейский тихо, но безапелляционно
говорил:
- Псс... домой!
- Мне нужно молоко.
- Идите спать.
- Я постою.
- Мне вам долго объяснять?.. Убирайтесь!
Маргаретенштрассе была тиха и пустынна. Несмотря на ранний час, она
казалась погруженной в глубокий сон. Окна были закрыты шторами. Шупо
внимательно следили за тем, чтобы в этих шторах не появлялось щелок.
Шупо прохаживались по мостовой. Их шаги глухо отдавались на мокром
асфальте. Полицейский офицер, стоя на противоположном тротуаре, смотрел на
темные окна дома Гаусса.
По ту сторону дубовых дверей подъезда была тишина, хотя вестибюль и был
залит ярким светом. Несколько солдат стояли вдоль стены, у парадной двери и
у подножия лестницы.
Караульный офицер медленно поднялся до верхней площадки. Прошел по
комнатам второго этажа. У дверей комнат тоже стояли солдаты.
Офицер дошел до дверей генеральского кабинета. Попытался прислушаться к
тому, что делалось по ту сторону. Но дверь была слишком толста. Офицер пошел
обратно: по комнатам, вниз по лестнице между рядами молчаливых солдат...
В генеральском кабинете Мольтке глядел со стены сквозь голубые облака
сигарного дыма. В креслах, на диванах были одни генералы, - ни одного
офицера рангом ниже, если не считать Отто, устало прислонившегося к стене.
Он следил глазами за своим шефом. Гаусс стоял спиною к карте, закрывавшей
всю стену позади письменного стола. Совещание должно было решить многое:
лично для Гаусса, для армии, для страны. Одни горячо поддерживали Гаусса,
другие резко возражали. Приглашенные расселись на две стороны, как
парламентские фракционеры: одни справа, другие слева.
Никто лучше бывших штабных офицеров Людендорфа не знал, во что обошлась
Германии война с Россией, поход Эйхгорна, экспедиция фон дер Гольца, вылазка
Вермонта.
Генералы сопоставляли простые на первый взгляд вещи: на востоке -
Россия с 21 миллионом квадратных километров территории, с 170 миллионами
населения, с огромным расстоянием от границы до центра страны - Москвы; на
западе - Франция с 40 миллионами населения и с Парижем, уже видевшим в своих
стенах пруссаков. Для 80 миллионов немцев второй противник заманчивей.
Ресурсы запада вдвое меньше ресурсов нападающего, ресурсы востока вдвое
больше. Выбор казался несложным. Особенно теперь, когда испанская история
показала не только неспособность, но и нежелание Франции сопротивляться, -
теперь, когда к ее затылку вот-вот будет приставлен пистолет Франко.
Генеральный штаб понимал, что фронт наибольшей длины и глубины, каким
является восточный фронт в войне с СССР, представляется для современной
армии прорыва гораздо менее выгодным, чем неглубокий французский фронт.
Генеральный штаб боялся и повторения роковой ошибки - войны на два
фронта. Он делал все возможное, чтобы отложить план Шверера - Гофмана на
вторую очередь, до тех пор, пока не будет покончено с западом.
Все эти соображения подкреплялись тем, что говорили о Французской армии
сами французы. Кому из немецких генералов не была известна книжка Шарля де
Голля? Недаром же немецкий перевод "Наемной армии" был издан самими немцами.
Гаусс не знал, сколько тысяч марок заплатили де Голлю за право этого
издания, но любой расход был оправдай тем, что писал этот тип. Он
убедительно доказывал, что Франция не способна воевать. Французы не были
готовы к войне. Чего же было еще желать? Разве в евангелии нацизма рукою
Гитлера не было написано, что начинать нужно со слабейшего? Разве того же
самого не говорили когда-то Гауссу и Гесс и сам Гитлер в приложении к планам
овладения Австрией? Так где же был здравый смысл тех, кто пытался навязать
генеральному штабу идею первоочередности войны с Россией?
Однако казалось, что действительность опережала лучшие намерения
генштабистов. Новая установка наци была ясна: значение Франции как военной
державы будет сведено на-нет, прежде чем возникнет война с нею.
Приставленный к ее затылку "испанский горчичник" рано или поздно окажет свое
действие. Лишенная поддержки Англии, Франция будет забаррикадирована с юга и
юго-востока Испанией и Италией. В ближайшем будущем Франция лишится всякой
поддержки в Восточной и Юго-Восточной Европе. Она сама разрушала там свои
союзы. Балканские и Дунайские страны либо включатся в орбиту влияния
Германии, либо попросту станут частью ее территории. Североафриканские
колонии французов отпадут, так как очень скоро коммуникации Франции с
Африкой станут фикцией. Франция перестанет существовать не только как
великая держава, но даже как политическая сила, могущая хоть как-нибудь
влиять на судьбы Европы. Войны с Англией следовало избежать. Нужно было
втянуть ее в борьбу с Россией на стороне Германии. Пока имелись шансы
обмануть бдительность британцев посулами дележа мира за счет "третьих
государств", фланг Германии был свободен. Вся тяжесть удара могла быть
обрушена на Россию.
Но Гаусс решительно отстаивал свою точку зрения. Его речь не оставляла
сомнений в том, чего он хотел.
- Мы не можем согласиться на преждевременную войну с Россией,
результатом которой будет гибель германской армии. Я готов бороться. И
предлагаю всем, кто не хочет остаться без армии, итти со мной! - проговорил
Гаусс.
Отто молча стоял у окна. Время от времени он вынимал часы; нажав
репетир, подносил их к уху. Сыграв куплет из наивной старой песенки, часы
мелодично отзванивали положенное число ударов. Час... час тридцать... два...
два тридцать...
По мере того как время подходило к трем, Отто чаще вынимал часы. Он
зажал их в руке, с трудом сдерживая ее дрожь.
В три без десяти раздался стук в дверь. Караульный офицер сказал Отто
на ухо, что на Маргаретенштрассе появился полицейский броневик.
Отто кивнул, словно знал это и без офицера. Перескакивая через
несколько ступенек, он сбежал с лестницы.
- Отоприте! - крикнул он солдатам у входа.
В дом вошли эсесовцы. Они двигались уверенно, как если бы расположение
комнат было им заранее известно.
В кабинете продолжали совещаться, когда отворилась дверь и в ней
появился бригаденфюрер СС. На его щеке ярко белел шрам в виде двух
сходящихся полумесяцев. Именно в этот момент на столе Гаусса звякнул
телефон; гестаповец взял трубку, вежливо отстранив руку хозяина.
- Все готово, господин группенфюрер... Да, да, уже сделано... Слушаю...
Будет исполнено, господин группенфюрер! - Гестаповец повернулся к генералам:
- Вам придется проследовать за мной на заседание к одному важному лицу.
Всего несколько минут ожидания, господа, пока будут поданы машины...
Через четверть часа Отто стоял у окна кабинета и, прислонившись лбом к
стеклу, смотрел на улицу. Он видел, как к дому подъезжали автомобили. Шторки
в них были опущены.
Отто видел, как сопровождаемые эсесовцами участники совещания один за
другим садились в машины. Дверцы захлопывались, и машины исчезали во тьме.
Отто опустил штору. Не зажигая света в тихих комнатам, прошел в
столовую. Нащупал дверцу буфета и вынул бутылку...
Маргаретенштрассе опустела. В холодном сумраке жались у подвальчика
молочной робкие тени. Их никто теперь не гнал. Хвост очереди нарастал.
Ждать открытия лавки оставалось недолго: каких-нибудь три часа.
4
Двое суток Отто не появлялся дома. Если генералу Швереру удавалось
поймать его по телефону, Отто отговаривался крайним недосугом и вешал
трубку. Ночевал он у Сюзанн.
Беспокойное любопытство грызло Шверера. Он просматривал газеты опытным
глазом человека, привыкшего читать между строк смысл сводок, не изображенный
печатными знаками. Повидимому, наци собирались преподнести какое-нибудь
новое достижение. Военная печать трубила об успехах в строительстве
вооруженных сил империи. Все было неопределенно. Но Шверер готов был
поклясться: надвигались большие события. А он оставался в стороне и был
попрежнему забыт. Ни одного визита, хотя бы телефонный звонок кого-нибудь из
прежних друзей. Ничего! Как будто он виноват в этой нелепой китайской
истории.
Преодолевая самолюбие, он пытался вызвать по телефону кое-кого из
служащих военного министерства. Одних нельзя было поймать, телефоны других
просто не отвечали. Наконец, и это самое неприятное, люди помельче, до
которых он докатился, довольно откровенно торопились отделаться от Шверера.
Он понял, что теряет остатки своего достоинства в глазах этой шушеры.
Шверер лег спать, так ничего и не добившись.
Около часа ночи его поднял телефонный звонок. Автомат настойчиво
посылал сигналы в темноту. Шверер спросонок не мог найти выключатель.
Наконец снял трубку. В ней послышался голос Пруста. Дружески просто он
просил разрешения посетить Шверера.
- С восьми утра к твоим услугам, - сухо ответил Шверер.
- Было бы удобнее сейчас.
Искушение назначить свидание именно завтра, вопреки просьбе Пруста,
было велико. Но Шверер быстро оценил многозначительность ситуации: Пруст
просит о свидании глубокой ночью. Это неспроста. Шверер злорадно улыбнулся
трубке и согласился на свидание немедля.
Что могло случиться?
Что бы ни случилось, Пруст нуждался в нем, осмеянном "авторе
сумасбродных проектов".
Шверер торопливо одевался. Он не желал предстать перед Прустом в мятой
пижаме. Он, конечно, не станет надевать парадный мундир, но рабочая тужурка
с ленточкой в петлице все же нужна. Когда войдет Пруст, Шверер будет сидеть
за письменным столом над рукописью "Марша".
Но все произошло не так, как представлял себе Шверер. Пруст появился
уже через несколько минут и застал Шверера в генеральской тужурке, но еще в
полосатых панталонах пижамы.
Не обращая внимания на хмурый вид хозяина, Пруст дружески расспрашивал
о семье. Его интересовало здоровье фрау Эммы, работы Эгона, карьера Отто,
ученье Эрнста... Ах, он давно уже не учится? Вот как! Бросил? Напрасно.
Мальчику нужно было получить диплом.
Скупо отвечая на вопросы гостя, Шверер не стремился подогреть
неожиданный интерес того к делам семейства. Все его внимание было
сосредоточено на том, чтобы в потоке слов, являющихся не чем иным, как
артиллерийской подготовкой, не прозевать выстрела, означающего начало атаки.
И вот Пруст, словно невзначай, спросил, как подвигается разработка
плана восточного похода, скоро ли будет окончена рукопись "Марша". Тут-то
Шверер своим острым носом и угадал начало атаки. Несколько усилий с его
стороны - и гостю пришлось выложить главное. Спасая собственные головы и
головы остальных участников ночного совещания, Гаусс и Пруст должны были
поклясться, что отныне самым серьезным образом займутся вопросами подготовки
большой войны, войны против России! Да, да, войны, которую они еще неделю
тому назад считали преждевременной и называли "свинячьим бредом Гофмана -
Шверера".
Шверер был так поражен, что даже не выразил радости. То, что выглядело
простым и ясным на страницах "Марша", представилось теперь таким бесконечно
большим и сложным, что ему показалось, будто под этим грузом подгибаются его
колени. Он ощутил непомерную тяжесть. Хотелось сесть и не шевелиться.
А Пруст сказал:
- Завтра же поедем к главнокомандующему. Нужно тебя представить. Ты
увидишь: иногда он производит впечатление совершенно нормального человека. К
тому же он не любит вдаваться в детали. У него главное - масштаб. Остальное
он предоставляет нам. Глядя на него, я начинаю думать: и не лучше ли, когда
во главе дела стоит ефрейтор?
Пруст собрался уже уходить, когда Шверер решился, наконец, задать
вопрос, волновавший его все эти дни.
- Послушай, Берни, - его голос был при этом почти вкрадчив, - ты не
знаешь, что случилось с Гауссом?
- А что?
- Куда он девался?
- Он... получил новое, очень важное задание.
- Ты что-то хитришь, Бернгард, - и Шверер шутливо погрозил пальцем.
Пруст раздул усы, и на его лице отразилось искреннее недоумение:
- Я тебя не понимаю, Конрад.
- Так вдруг не исчезают из-за нового назначения.
Пруст громко расхохотался:
- Кажется, я тебя понял. Неужели же ты вообразил?..
- Был слух...
- Не воображаешь же ты, что между ними может пробегать черная кошка?
Так, маленький серый котенок! Различное толкование одной и той же идеи.
- Я не вполне понимаю...
Пруст вернулся к креслу и, откинувшись в нем, сцепил пальцы на животе.
- Если ты действительно понимаешь не все до конца то пожалуй, лучше
сейчас же поставить точку над "i", до твоего свидания с фюрером. Все дело...
было в Австрии. В различном отношении к аншлюссу.
Шверер с недоверием посмотрел на Пруста.
- Гаусс, как я понимаю, был полностью "за".
- Да, но представлял себе аншлюсе как укрепление нашего тыла, - не
сморгнув, продолжал тот, - а фюрер рассматривает его как мост к Чехии, к
дальнейшему походу на восток.
- И в этом все дело? - с облегчением спросил Шверер.
- Разумеется.
- А я-то вообразил...
- Значит, до завтра? - И Пруст снова поднялся.
- Да. Еще минуту...
- Да?
- А что поручено теперь Гауссу?.. Не секрет?
Пруст на минуту задумался.
- Разумеется, секрет. Впрочем, не от тебя... Видишь ли, поскольку он
был настроен против восточных планов как возможного начала решительного
наступления, а фюрер вовсе не хочет с ним ссориться и верит в его
способности, он поручил Гауссу разработку совсем другого направления.
- Не имеющего отношения к России?
- И да и нет.
- То-есть?
- Все происходящее в Европе и даже в мире имеет теперь отношение к
России.
- Значит, ты имеешь в виду...
- Южный театр - и только!
- Ты меня очень успокоил.
Они расстались до следующего дня, когда поезд увез их в Берхтесгаден.
Прием был назначен на утро.
Ночь генералы провели в одном из отелей.
Давно прошли те времена, когда приезжающие на виллу Вахенфельд находили
приют в частной гостиничке "Цум Тюркен". Теперь во всем районе вокруг
"Волшебной горы" едва ли можно было найти хотя бы одного жителя, который не
был бы зсесовцем или агентом СД, наблюдающим за этим эсесовцем.
Наутро к отелю был подан закрытый автомобиль с двумя эсесовцами на
переднем сиденье.
Автомобиль направился к Бергофу, но вдруг резко свернул у перекрестка,
которого неопытный глаз даже не приметил бы. Автомобиль взбирался извилистой
дорогой, пролегавшей по склону горы. Шверер на-глаз определил ее высоту
примерно в две тысячи метров.
Попрежнему вокруг не было ничего, кроме густого леса. Внезапно
совершенная темнота стеною встала перед глазами Шверера. Вспыхнули фары.
Машина въехала в глубокую пещеру и остановилась. Эсесовцы предложили
генералам выйти. Их провели в глубину пещеры и усадили в стальную коробку,
освещенную призрачным отраженным светом. Бесшумно захлопнулась дверь. Шверер
почувствовал легкое давление снизу. Лифт начал подъем. Движение все
ускорялось. Кабина остановилась не скоро. Дверь распахнулась, и в лицо
Швереру ударил ослепительный луч ничем не затененного горного солнца. Шверер
не сразу заметил, что находится не на открытом воздухе, а в просторном холле
здания, построенного, казалось, целиком из стекла. Сквозь прозрачную стену
открывалась панорама окружающих гор.
Шверер понял, что он у Гитлера.
Растерянность не покидала Шверера в начале беседы с Гитлером. Гитлер
нехотя отвечал на вопросы. Почти не говорил сам. Можно было подумать, что
его тяготит присутствие некстати явившихся генералов. Время от времени он
поднимал сразу обе руки и, морщась, тер виски. Шверер решил, что лучше всего
будет поделиться с фюрером своим кредо, и принялся популярно излагать свои
взгляды на стратегию, на перспективы предстоящего движения на восток.
По мере того как он говорил, тема все больше захватывала его самого. А
Гитлер слушал все с тем же скучающим видом. Шверер решительно не понимал,
как мог оставаться равнодушным этот человек с неряшливой черной прядью на
покатом лбу, с пустыми глазами, бессмысленно уставившимися куда-то мимо
собеседника.
Но Шверер решил все же говорить, - если даже не для Гитлера, то для
тех, кто окружал его. Они не могли не оценить идеи беспощадной войны на
русском востоке.
Вдруг Гитлер порывисто откинулся на спинку кресла и резко перебил
Шверера на полуслове:
- Комплекс нашего жизненного пространства - Европа. Вся Европа. Тот,
кто ее завоюет, запечатлеет свой знак в веках. Я предназначен для этой цели.
Если это мне не удастся - я погибну, мы все погибнем, но с нами погибнут и
все народы Европы. Если вы хотите работать со мной, то должны иметь в виду:
старые границы Германии меня не интересуют. Реставрация довоенной Германии
не является задачей, могущей оправдать наш переворот. Чтобы воевать, нужно
быть сильным; чтобы выиграть войну, не начиная ее, нужно быть вдвое сильней.
Он говорил еще о том, что могущество Англии миновало навсегда; пояснил
свое отношение к Италии: "Германия пала бы слишком низко, если бы в
решительный момент положилась на такую страну, как Италия".
В заключение он сказал, глядя куда-то поверх головы Шверера:
- Наша миссия заключается в том, чтобы довести войну, прерванную в
тысяча девятьсот восемнадцатом году, до победоносного конца. Если я сумею
это сделать, все остальное попадет в мои руки в силу простой исторической
закономерности. - Он простер перед собою руку: - Позади нас позор Компьена,
но впереди - торжество на востоке!
Если бы Гитлер не сказал ничего больше, то Шверер после одной этой
фразы понял бы, что им по пути. Да, чорт возьми, если Пруст и оказался не
совсем прав в том смысле, что Гитлер вовсе не произвел на Шверера
впечатления вполне вменяемого человека, то насчет масштабов он не ошибся.
То, что Шверер услышал сегодня, превзошло все его ожидания. Его, Шверера,
воображение не позволяло себе таких прыжков в фантастическое будущее, какой
совершил этот ефрейтор с блуждающими глазами. Да, пусть-ка заносчивые снобы
из верховного командования попробуют теперь косо посмотреть на "выскочку"
Шверера. Им придется иметь дело с соавтором самого фюрера! Шлиффен
перевернется в гробу от зависти, увидев, в какие клещи они с Гитлером
возьмут Россию! Это будут Канны! Такого объятия она не переживала за все
время своего существования.
Шверер выбросил руку в нацистском приветствии и торжественно произнес:
- Мой фюрер! Под знаменем, которое вы понесете, мы двинемся на восток и
завершим свою задачу на просторах России!
Гитлер был доволен, даже улыбнулся и покровительственно положил руку на
плечо генерала. Но пустой взгляд его попрежнему уходил куда-то в сторону от
ищущих его восторженных глаз Шверера.
Вдруг, так поспешно, как будто он вспомнил что-то очень важное, Гитлер
схватил Шверера за плечо и быстро проговорил:
- У вас есть часы, обыкновенные карманные часы?.. - И не давая Швереру
ответить: - Берегите их, слышите? Скоро они станут величайшей редкостью. - И
понизив голос до шопота: - Сейчас мне пришла совершенно неповторимая,
гениальная идея нового аппарата для счета времени. Современные часы пойдут
на свалку. Сегодня ночью я составляю окончательный проект аппарата. - И тут
же, без всякого перехода, приняв величественную позу, торжественно
воскликнул: - Работайте, Шверер, работайте над тем, чтобы в любой момент,
когда я призову вас, быть готовым. Когда я решу сделать свою ставку в
России, то ничто не помешает мне совершить еще один резкий поворот и напасть
на нее. Вы поняли меня?
Шверер склонил голову. Ему хотелось на цыпочках выйти из комнаты.
5
В ту тревожную весну 1938 года, когда большая часть Западной Европы
была охвачена смертельным страхом войны, во многих ее столицах можно было
встретить бледное лицо Фостера Долласа.
Где бы Доллас ни был - на улице ли, в автомобиле, - он то и дело снимал
котелок и проводил по голове платком, стирая росинки пота. Потливость была
его бичом. Потели руки, шея, голова. Потели при малейшем волнении. Прежде
чем подать кому-нибудь руку, он должен был незаметно в кармане обтирать ее.
Иначе даже самый выдержанный человек спешил отстраниться от его холодной
мокрой ладони.
Март застал Долласа в Париже. Конференция, переговоры следовали друг за
другом; свидания, явные и тайные, происходили изо дня в день, - в
посольствах, банках, кабаках, гарсоньерках разведчиков и в салонах
депутатов. Доллас был неутомим. Казалось, его не занимало ничто: ни весеннее
парижское солнце, ни робкая зелень бульваров, ни по-весеннему четкий стук
женских каблуков по тротуарам. Дело, дело, дело - это было единственным, о
чем он говорил, о чем способен был думать.
В мартовское утро, если можно считать утром время, когда солнце подошло
к зениту, Доллас отпустил таксомотор у Иенской площади. Заложив руки за
спину и наклонив голову, словно боясь, что, глядя на прохожих, может
отвлечься от своих мыслей, он мелкими шажками устремился к улице Шейо, где
помещалось американское посольство. Дойдя до угла улицы Фрейсинэ, откуда был
виден подъезд посольства, он заметил хорошо знакомый ему автомобиль посла.
Это показалось Долласу странным: ведь они условились с Буллитом именно на
это время. И беседа вовсе не должна была быть краткой.
Доллас на мгновение остановился, отер вспотевшую голову, держа котелок
на отлете и помахивая им. Потом засеменил еще быстрее.
Буллит не дал ему даже поздороваться:
- Не раздевайтесь, - прямо садимся и едем к одному моему другу. Будем
есть простоквашу и любоваться прелестной женщиной.
- Странная комбинация, - проворчал Доллас.
- Ее муж - нечто среднее между пресвитерианским проповедником и
Зигфридом. Забавный малый. Безобиден, как теленок.
- Вероятно, именно это вас больше всего и устраивает, - язвительно
заметил Доллас.
Буллит расхохотался и вместо ответа выразительно подмигнул. Доллас
достаточно знал своего спутника, чтобы понять: его влечет не странный хозяин
дома и уж, во всяком случае, не простокваша.
Адвокату было совсем не по душе ехать куда-то ради того, чтобы занимать
загадочную личность, пока посол будет флиртовать с женой этой личности. Он
недовольно спросил:
- Быть может, встретимся в другой раз?
- Не дурите, Фосс, - Буллит дружески ударил его по колену. - Если я
скажу вам, как зовут этого малого, то чтобы только иметь возможность с ним
поговорить, вы побежите за моим "каделлаком".
Доллас исподлобья подозрительно посмотрел на Буллита:
- Ну?
- Не будьте любопытной бабой, - отмахнулся Буллит. - Увидите сами. - С
этими словами он нагнулся и поднял стекло, отделявшее пассажирскую кабину от
сиденья шофера. Несмотря на эту предосторожность, он все же заговорил,
заметно понизив голос: - Новости знаете?
Острые глазки Долласа быстро забегали по лицу собеседника, словно на
нем-то и были написаны эти новости, ради которых нужно было принимать такие
предосторожности. Но черты Буллита, казавшиеся за минуту до того такими
открытыми, даже добродушными, не отражали теперь ничего, кроме упрямства и
жестокости, сквозивших, казалось, в каждой складке кожи.
- Вчера у меня был человек Киллингера, - сказал Буллит.
Доллас беспокойно заерзал, и все лицо его мгновенно покрылось крупными
каплями пота.
- Промах, - едва слышно проговорил Буллит.
Глазки Долласа испуганно скользнули по видневшейся за стеклом спине
шофера, но Буллит успокоил его движением руки:
- Гоу выпил то, что предназначалось Тридцать второму.
- Киллингер осел! - вырвалось у Долласа громче, чем нужно, и он сразу
перешел на шопот: - Пустая похвальба вся эта их немецкая система.
Буллит покачал головой:
- Нет, они свое дело знают. Киллингер велел передать мне, что ничего
страшного нет. Это только первый промах в бактериологической войне, которую
они объявляют Тридцать второму.
- Вы совсем передоверили это им?
- Не могу же я толковать о таких вещах от своего имени! - с укоризной
проговорил Буллит.
- Ах, дураки, дураки! - в смятении пробормотал Доллас. - Пока жив
Рузвельт, сближение с Германией не удастся сделать популярным в Америке. А
оно с каждым днем становится все более необходимым. Настоятельно
необходимым!
- Поэтому я и хочу, чтобы вы познакомились с одним моим другом...
- Тот, к кому мы едем?
- Пока я не вижу надобности афишировать нашу близость. Но со
временем... У него дьявольский ум, Фосс! Он принесет нашему делу большую,
очень большую пользу.
Но Доллас плохо его слушал. Его мысли вертелись вокруг неудачи с
отравлением президента. Следуя им, он сказал:
- Но как вы думаете, Уильям, они сумеют, этот Киллингер и другие?
Буллит досадливо повел плечами:
- Если они окажутся не способными покончить с ФДР, мы пустим в ход свою
собственную машину. Не хочется только подвергать такому риску Говера.
- Нет, нет, что вы! - испуганно воскликнул Доллас. - Президент верит
ему и должен верить до конца!
- А Говер мог бы. У него отлично работающая машина, - мечтательно
проговорил Буллит.
Глазки Долласа испуганно ощупали лицо Буллита: мог ли этот человек
знать, что и первое неудачное покушение на Рузвельта в 1933 году тоже было
делом рук Говера?
- Вы чертовски легкомысленный человек, Уильям, - недовольно пробормотал
Доллас, чтобы переменить разговор. - Всякому встречному болтаете первое, что
придет в голову. Европа теперь очень болезненно относится к проявлению каких
бы то ни было симпатий к немцам.
- Не к немцам, а к наци, - поправил Буллит.
- Один дьявол!
- К сожалению, далеко не так. Когда дойдет до настоящего дела, я не
поставил бы ни цента даже на многих из тех, кто носит свастику в петлице, а
об остальных нечего и говорить. У фюрера вовсе не так много поклонников в
Германии. Там его знают лучше, чем за границей.
- Тем больше смысла в том, что я вам только что говорил: не слишком
осторожно для посла Штатов якшаться чорт знает с кем. Скандал, которым это
кончилось для вас в Москве, не должен повториться.
- Париж не Москва.
- Но люди, кажется, начинают кое-что понимать и тут.
- Пока они поймут все, мы завернем их в такие пеленки...
- В такой игре предпочтительнее саван. - Доллас немного помолчал. -
Однако русские меня беспокоят все больше и больше. Та ужасающая гласность,
которой они уже успели предать чешские дела, может привести к полному
провалу. Мир слишком насторожился. Мы вынуждены следить за каждым своим
шагом, выбирать каждое слово.
Буллит рассмеялся:
- Ага! Теперь вы понимаете, как утомительно быть дипломатом! - весело
сказал он. - Привыкли дома при свете дня хватать за глотку всякого, кто
стоит на вашем пути. Да, вы правы: мир насторожился, тот мир, который мы с
вами не любим принимать в расчет. И тут уже ничего нельзя поделать. Не мы, а
нас могут схватить за глотку при первой ошибке, и тогда уж...
- Нокаут?
- Да!
Доллас резко, всем телом повернулся к Буллиту. На его лице появилось
выражение неприкрытой угрозы.
- Вы удивительный осел, Уильям! Отдаете себе отчет в том, к чему может
привести неосторожность, а ведете себя здесь, как рекетир в Штатах...
Повторяю от имени Джона: если провалитесь и тут - мы выкинем вас на помойку.
Но Буллит и тут скрыл смущение за деланным смешком и отшутился:
- Не воображаете ли вы, Фосс, что моя голова мне менее дорога, чем вся
ваша лавочка?
- Должен сознаться, - проворчал Доллас, - что нас-то интересует именно
наша "лавочка", а не ваша голова.
- Однако мы приехали! - воскликнул Буллит и остановил автомобиль перед
небольшим садиком, за едва зазеленевшими деревьями которого виднелись белые
стены уютного домика. На его крыльцо вышел высокий молодой человек и, сбежав
со ступенек, зашагал навстречу гостям.
Доллас, как всегда, настороженно ощущал зоркими глазами крепкую,
стройную фигуру и лицо незнакомца, с большим улыбающимся ртом, в котором
ярко белел ряд крепких зубов. Голова его была покрыта светлыми с сильным
рыжеватым оттенком волосами.
Доллас подозрительно смотрел, как Буллит дружески тряс руку хозяина,
поглядывая через плечо на крыльцо. Адвокат не спеша вылез из автомобиля и,
осторожно ступая, будто дорожка была посыпана колючками, вошел в калитку.
- Скорее, Фосс! - с наигранной веселостью, придавая своему лицу прежнее
добродушное выражение, крикнул Буллит: - Знакомьтесь: герр Отто Абетц.
- Абетц?!
Доллас торопливо сунул руку в карман, чтобы стереть с ладони мгновенно
выступивший пот...
6
Гаусс не скоро пришел в себя после "фокуса", который был проделан ночью
в его доме по приказу Гитлера и Геринга. Слава богу, что они деликатно
назвали это "совещанием" у фюрера! Было все же некоторое утешение в мысли,
что он, Гаусс, поддался доводам разума, а не простому страху, когда перед
ним совершенно недвусмысленно был поставлен ультиматум: полное и
безоговорочное подчинение директивам фюрера и его военного кабинета, без
каких бы то ни было уклонений в сторону собственных мнений и намерений,
или...
Гауссу даже не хотелось думать о том, что они, собственно говоря,
подразумевали под этим многозначительным "или". Не намеревались же они, в
самом деле, расправиться с десятком генералов так же, как расправились с
бандой Рема?.. А впрочем... впрочем, разве заодно с Ремом не отправили на
тот свет Шлейхера? Да и не одного Шлейхера.
Сколько ни пытался Гаусс уверить себя в том, что смотрит сверху вниз и
на Гитлера и на Геринга, и в том, что ему совершенно наплевать на то, как к
нему относится этот боров, вообразивший себя генерал-фельдмаршалом,
сегодняшнее приглашение к Герингу заставило его волноваться. И старик сильно
покривил бы душой, если бы сказал себе, что в этом волнении не было оттенка
некоторой радости по поводу того, что это приглашение могло означать только
одно: ликвидацию конфликта.
Правда, его заставили долго ждать в приемной, но сегодня Гаусс не мог
заподозрить в этом намерение оскорбить его. Он отлично знал, в каком
критическом положении находились отношения с Австрией, и знал о важной роли
Геринга в этих событиях.
Через приемную то и дело шныряли адъютанты, военные, чиновники
министерств. С озабоченном видом, не заметив Гаусса, быстро прошел Нейрат.
Он пробыл у Геринга недолго и вышел с сияющим видом. Гаусс поднялся ему
навстречу. Они отошли в дальний угол. Нейрат сел, испустив вздох облегчения.
- Хвала господу, кажется, все устраивается как нельзя лучше!
- Удастся обойтись без вторжения?
- Напротив, - в радостном возбуждении воскликнул Нейрат, - вторжение
неизбежно!
- Не понимаю, что ты видишь в этом хорошего. Как бы меня ни убеждали в
противном, я не считаю нас способными сейчас на большую войну.
Нейрат дружески похлопал его по острой коленке.
- Сколько раз тебе говорить: о большой войне не может быть и речи. Наши
войска пройдут по Австрии парадным маршем, после того как все будет сделано
изнутри людьми Зейсс-Инкварта.
- А державы?
- Вопрос ясен: руки у нас развязаны. Готовьте оркестры! На пушки можете
надевать чехлы.
- А сами австрийцы? Ты думаешь, они не будут сопротивляться?
- От имени фюрера Геринг уже издал приказ: всякий сопротивляющийся
должен уничтожаться на месте. К завтрашнему утру Австрия должна стать частью
рейха! Президент Миклас еще колеблется, но я не понимаю, на что он
рассчитывает...
- А уверены вы в том, что Муссолини...
- Ему уже дали понять, что французы тотчас наступят ему на хвост, если
он пошевелится.
- Но ведь это же неправда!
- Пусть он попробует установить, правда это или нет. Французы ведут
такую игру, что сами в ней запутались, а другому и подавно не разобраться.
Буллит сдержал свое слово.
Нейрат обеими руками сильно потер щеки, словно хотел привести самого
себя в чувство.
- До сих пор не могу опомниться: так блестяще, так удивительно все
идет!.. А ты здесь зачем?
- Еще сам не знаю.
- Не упускай случая выступить хотя бы в последнем акте!
Гаусс пожал плечами:
- Это же не последний спектакль!
- Не знаю, пройдет ли еще что-нибудь так изумительно легко... Не зевай,
старина, не зевай.
Нейрат дружески протянул ему руку и исчез.
Через несколько минут адъютант щелкнул шпорами перед задумавшимся
Гауссом и повел его за собой.
К удивлению генерала, они миновали знакомый ему огромный кабинет
Геринга, в котором на этот раз царила полная тишина. Не было слышно даже их
собственных шагов, заглушаемых толстым ковром. Слабый свет нескольких
канделябров, отражавшийся от золотой обивки стен, наполнял комнату
полумраком. В углу на диване Гаусс заметил молчаливые черные фигуры офицеров
СС.
Еще две или три такие же пустые и тихие, погруженные в такой же
полумрак комнаты, и послушно следовавший за адъютантом Гаусс очутился в
огромном зале, который в первый момент принял было за картинную галлерею.
Рассеченные на правильные квадраты дубовые панели стен были сплошь завешаны
полотнами. Невидимые лампы источали свет в отдельности на каждое из них,
оставляя в тени все остальное пространство зала. Поэтому Гаусс в первое
мгновение и не увидел ничего, кроме оленей, зубров, лошадей над барьерами и
красных фраков охотников, изображенных на картинах. Но вот откуда-то снизу
послышался хриплый голос Геринга. И стоило Гауссу обратить взгляд по
направлению этого голоса, как он увидел нечто, что воспринял как личное
оскорбление: в небольшом золотом бассейне-ванной, едва прикрытая слоем воды,
желтела безобразная туша голого Геринга.
Первым порывом Гаусса было повернуться и уйти. Но он тут же заметил,
что не одинок в этом странном салоне. Несколько генералов, высших чиновников
министерства иностранных дел, генералы и офицеры СС сидели в креслах или
просто стояли у барьерчика, окружавшего бассейн. Среди них Гаусс увидел и
Пруста. Раздувая рыжие усы, тот кричал в телефон так громко, словно
командовал на плацу батальонным учением:
- Повторяю: генерал-фельдмаршал приказал придвинуть части к границе
настолько, чтобы завтра на рассвете они могли быть в Вене... Да, сигнал
будет дан сегодня же. Действовать молниеносно, чтобы австрийцы были
вынуждены складывать оружие. Обходить, окружать, обезоруживать!..
Сопротивление? Его не будет. Ну, а если окажутся дураки, расстреливать
напоказ остальным. - Пруст подул в усы и крикнул: - Вот и все! Донесения по
телефону сюда, в ставку генерал-фельдмаршала! - И, выпучив глаза, повел ими
в сторону бассейна, где Геринг, лежа на спине и выставив вверх огромный
живот, вполголоса разговаривал с Кроне.
Не прерывая разговора, Геринг кивнул Прусту и продолжал, обращаясь к
Кроне:
- Но вместо глупых щитов с гербами, которые могут тешить только
американского выскочку, я решил сделать вот это... - и он повел мокрою рукою
в сторону картин. - Сначала я хотел было сделать бассейн в библиотеке... Как
вы находите?
- Это было бы здорово; вся мудрость мира по стенам, а в центре...
- В центре - я.
- Вот именно, - со странной усмешкой подтвердил Кроне.
- Но потом мне показалось это скучным. Картины заставляют немного
отвлекаться от дел, а книги - это скучно!
- Это тоже верно. Только я предпочел бы другие сюжеты.
- Знаю... - Геринг рассмеялся. - Правильно! Погодите, покончим сегодня
с этой возней, и завтра я позову вас на вечерок.
К бассейну подбежал адъютант с телефонной трубкой, за которой тянулся
длинный шнур.
- Вена, экселенц!
- Какого чорта?.. - недовольно отозвался Геринг.
- Доктор Зейсс-Инкварт у аппарата.
Геринг лениво перевалился на бок и потянулся было мокрой рукой к
трубке, но передумал:
- Нет... Дайте сюда микрофон и включите усилитель. У меня нет секретов
от господ... - И он величественным жестом указал на обступивших ванну
посетителей.
Пока адъютанты торопливо устанавливали возле ванны микрофон и усилитель
телефона, Геринг продолжал непринужденно болтать с Кроне. Наконец, когда все
было готово, Геринг, погрузившись по горло в воду, крикнул в микрофон:
- Господин доктор?.. Мой шурин у вас?
В усилителе послышался голос Зейсс-Инкварта:
- Его тут нет.
- Как ваши дела? - спросил Геринг. - Вы уже вручили заявление об
отставке или хотите мне сказать еще что-нибудь?
Зейсс: - Канцлер отложил плебисцит на воскресенье и поставил нас в
затруднительное положение. Одновременно с отсрочкой плебисцита были приняты
широкие меры по обеспечению безопасности, например запрещение выходить на
улицу, начиная с восьми часов вечера.
Геринг: - Я не считаю мероприятия канцлера Шушнига удовлетворительными.
Отсрочка плебисцита - простая оттяжка. Впрочем, позовите к телефону самого
Шушнига.
Зейсс: - Канцлер пошел к президенту.
Геринг: - Берлин ни в коем случае не может согласиться с решением,
принятым канцлером Шушнигом. Вследствие нарушения им Берхтесгаденского
соглашения Шушниг потерял здесь доверие. Мы требуем, чтобы национальные
министры Австрии немедленно вручили канцлеру свои заявления об отставке и
чтобы они взамен потребовали от него также выхода в отставку. Если вы не
свяжетесь с нами сейчас же, мы будем знать, что вы больше не в состоянии
звонить. Это значит, что вы вручили свое заявление об отставке.
Кроме того, я прошу вас послать потом фюреру телеграмму, которую мы с
вами обсудили. Разумеется, как только Шушниг уйдет в отставку, вам
немедленно будет поручено австрийским президентом формирование нового
кабинета... Шушниг не вернулся?
Зейсс: - Нет, мне сейчас сообщили, что он пошел к президенту, чтобы
вручить ему отставку всего кабинета.
Геринг: - Значит ли это, что вам поручат формирование нового
правительства?
Зейсс: - Я буду иметь возможность сообщить об этом несколько позднее.
Геринг: - Я категорически заявляю, что это одно из наших обязательных
требований, помимо отставки Шушнига.
Зейсс: - Господин Глобочник из германского посольства просит разрешения
взять трубку.
Геринг: - Пусть возьмет.
Глобочник: - Канцлер Шушниг заявляет, что технически невозможно
распустить кабинет в такой короткий срок.
Геринг: - Новый кабинет должен быть сформирован в течение полутора
часов! Нет, даже в течение часа. Зейсс Инкварт еще там?
Глобочник: - Нет, его здесь нет, его вызвали на совещание.
Геринг: - Каково его настроение?
Глобочник: - По-моему, у него есть свои сомнения в необходимости вызова
в Австрию партийных отрядов, находящихся сейчас в империи.
Геринг: - Мы говорим не об этом. Командует ли он, собственно,
положением сейчас?
Глобочник: - Да, сударь.
Геринг: - "Да, сударь, да..." Говорите же, чорт возьми! Когда он
сформирует новый кабинет?
Глобочник: - Кабинет... О, возможно, часов через пять.
Геринг: - Кабинет должен быть сформирован через час!
Глобочник: - Слушаю, сударь.
Геринг: - Государственный секретарь Кепплер послан мною для этой цели.
Глобочник: - Докладываю дальше: отряды СА и СС уже мобилизованы в
качестве вспомогательной полиции.
Геринг: - Вот как! Гм... В таком случае нужно также потребовать, чтобы
партии немедленно разрешили действовать легально.
Глобочник: - Слушаю, сударь. Будет сделано.
Геринг: - Это должно быть сделано. Со всеми ее организациями - СС, СА и
союзом гитлеровской молодежи.
Глобочник: - Слушаюсь, господин генерал-фельдмаршал! (Тут голос в
усилителе сделался умоляющим.) Мы просим вас, господин генерал-фельдмаршал,
об одном: не возвращать сейчас сюда отрядов, эмигрировавших в империю.
Геринг: - Хорошо, они прибудут лишь через денек-другой.
Глобочник: - Зейсс-Инкварт имеет в виду, чтобы они прибыли лишь после
плебисцита.
Геринг свирепо рявкнул:
- Что?!
Глобочник: - Он полагает, что выдвинутая после этого программа будет
осуществлена Гитлером.
Геринг: - Во всяком случае, назначенный Шушнигом плебисцит на
послезавтра должен быть отменен.
Глобочник: - О, да! Он уже отменен. Это уже не подлежит сомнению.
Геринг: - Учтите, что новый кабинет должен быть безусловно
национал-социалистским кабинетом.
Глобочник: - Слушаю, сударь. В этом также нет никаких сомнений.
Геринг: - Через час вы доложите мне, что кабинет сформирован. У
Кепплера есть список лиц, которые должны быть в него включены.
Глобочник: - Слушаю, сударь. Простите меня, сударь, но Зейсс-Инкварт
хотел просить об одном: чтобы эмигрировавшие отряды прибыли в Австрию не
сейчас, а позже.
Геринг: - Мы обсудим этот вопрос позднее.
Глобочник: - Благодарю вас, господин генерал-фельдмаршал.
Геринг: - Послушайте, нет никаких недоразумений в отношении легализации
партии?
Глобочник: - О, нет! Этот вопрос совершенно ясен. На этот счет не может
быть никаких сомнений.
Геринг: - Со всеми ее формированиями?
Глобочник: - Да, со всеми отрядами здесь, в Австрии.
Геринг: - В форме?
Глобочник: - В форме.
Геринг: - Тогда все в порядке.
Глобочник: - СА и СС уже полчаса как дежурят. Не беспокойтесь об этом.
Геринг: - Что же касается плебисцита, то мы специально пошлем к вам
кого-нибудь, чтобы он передал вам, какого рода плебисцит должен состояться.
Глобочник: - Значит, торопиться незачем?
Геринг: - Незачем. Что подразумевал Зейсс-Инкварт, когда говорил, что
отношения между Германией и Австрией будут развиваться на новой основе?
Глобочник: - Что он подразумевал под этим? Он считает, что
независимость Австрии останется незатронутой. Не так ли? Но все, что здесь
делается, будет осуществляться национал-социалистами.
Геринг: - Мы еще посмотрим. Теперь слушайте. В интересах самого
Зейсс-Инкварта получить абсолютно надежные отряды, которые будут целиком в
его распоряжении.
Глобочник: - Зейсс-Инкварт обсудит с вами этот вопрос.
Геринг: - Да, он может поговорить со мной об этом.
Глобочник: - Слушаю, сударь.
Геринг: - Я забыл упомянуть Фишбека. Он должен получить портфель
министра торговли и промышленности.
Глобочник: - Ну, конечно. Это само собой разумеется.
Геринг: - Кальтенбруннер получит органы безопасности, а Лор - армию.
Сейчас на время Зейсс-Инкварт пусть сам возьмет армию. С министерством
юстиции уже решено. Вы знаете кто?
Глобочник: - Да, конечно.
Геринг: - Назовите мне имя.
Глобочник: - Это ваш шурин, не так ли?
Геринг: - Он. Слушайте, будьте осторожны. Всех работников печати
следует немедленно удалить, наши люди должны стать на их место.
Глобочник: - Слушаю, сударь. А лицо, о котором вы упомянули в связи с
министерством безопасности...
Геринг: - Кальтенбруннер? Конечно. Он получит портфель. Примите все
меры предосторожности в отношении работников печати и - давайте!
Глобочник: - Генерал-лейтенант Муфф просит разрешения поговорить с
вами.
Геринг: - Пусть подождет. Я не могу тут мокнуть целый час.
Глобочник: - Мокнуть?
Геринг: - Это к вам не относится, пусть Муфф подождет.
По знаку Геринга камердинер подбежал к ванне и помог ему вылезти из
воды. Не стесняясь присутствующих, Геринг, отдуваясь, пошел к дивану и
подставил плечи под мохнатую простыню. В усилителе было слышно нетерпеливое
покашливание Муффа. Можно было подумать, что Геринг вовсе забыл о Вене.
Только усевшись на диване, он проворчал в поднесенный адъютантом микрофон:
- Алло, Муфф! Что там у вас?
Муфф: - Разрешите еще раз упомянуть о том, чтобы партийные отряды были
возвращены из эмиграции лишь по требованию отсюда.
Геринг: - Да, но фюрер хочет... Впрочем, фюрер лично обсудит этот
вопрос с Зейссом. Это лучшие, наиболее дисциплинированные отряды, которые
будут находиться под непосредственной командой Зейсса. Это его наилучшее
обеспечение.
Муфф: - Да, но впечатление за границей...
Геринг: - Без глупостей, Муфф! Внешняя политика будет формулироваться
исключительно в самой Германии. Впрочем, Зейсс и фюрер обсудят этот вопрос
позднее. У вас больше нет вопросов?
Муфф: - Никак нет! У телефона ваш шурин, доктор Гюбер.
Геринг: - Это ты, Франц? Что нового?
Гюбер: - Я как раз собирался сообщить тебе кое-что о себе.
Геринг: - Слушай, Франц, ты возьмешь министерство юстиции, а по
настоятельному желанию фюрера примешь также на время министерство
иностранных дел. Позднее мы найдем кого-либо другого для этой цели.
Гюбер: - Еще одно: Фишбек хочет поговорить с фюрером, прежде чем
согласится окончательно со своим новым назначением.
Геринг: - Нет, этого не следует делать. В этом нет сейчас
необходимости.
Гюбер: - Я также против этого. Пусть вызовет тебя.
Геринг: - Да, пусть он вызовет меня попозже. Сейчас не время для этого.
И пусть он не придумывает никаких отговорок. Пусть он обнаружит хоть немного
чувства ответственности в такой исторический момент и действует надлежащим
образом. Из министерских постов пусть он оставит за собой торговлю и
промышленность. Кальтенбруннер получит службу безопасности, ты -
министерство юстиции и на некоторое время - иностранных дел.
Гюбер: - Знает ли он уже об этом?
Геринг: - Нет, я скажу ему сам. Пусть он немедленно составляет кабинет
и не прилетает сюда, потому что кабинет должен быть сформирован через час.
Иначе все изменится, и нам придется пересмотреть все наши решения.
Гюбер: - Я немедленно выполню все, что ты сказал мне.
Геринг: - Да, есть еще один важный пункт, о котором я забыл упомянуть и
который должен быть выполнен безоговорочно: возможно более быстрое
разоружение красных, которые успели вчера вооружиться, и, конечно, без
всяких нежничаний. Пусть Кальтенбруннер позвонит мне по номеру 125224.
Гюбер: - Зейсс-Инкварт пришел.
Геринг: - Скорее передай ему трубку.
Зейсс: - Положение представляется сейчас в следующем виде: президент
Австрии принял отставку, но он придерживается той точки зрения, что только
канцлер ответствен за Берхтесгаденское соглашение и его последствия. Он
хотел бы вручить канцлерство такому человеку, как доктор Эндер. Наши люди
сейчас у него - Глобочник и другие, они пытаются объяснить ему положение
дел.
Геринг: - То, что вы сообщили мне, меняет всю картину. Скажите
президенту или кому-нибудь еще, что эта информация коренным образом
отличается от той, которую нам сообщили ранее. Глобочник докладывал мне по
вашему приказу, что вы уже назначены канцлером.
Зейсс - Я - канцлер? Когда он сказал это?
Геринг: - Час тому назад. Он сообщил, что вы назначены канцлером и что
партия легализована. Отряды СА и СС, заявил он, выполняют обязанности
вспомогательной полиции.
Зейсс: - Все это ложь. Я предложил президенту, чтобы он назначил меня
канцлером, но у него, как обычно, это займет часа три-четыре. Что же
касается партии, то мы еще не в силах восстановить ее. Но отряды СА и СС уже
получили распоряжение взять на себя полицейскую службу.
Геринг: - Послушайте, так нельзя действовать! Пусть кто-нибудь скажет
президенту, чтобы он немедленно назначил вас канцлером и чтобы он согласился
с кабинетом в том составе, в каком мы его наметили, с таким расчетом, чтобы
вы получили канцлерство и армию.
Зейсс: - Господин генерал-фельдмаршал, Мюльман пришел, он уже здесь.
Может ли он доложить вам?
Геринг: - Да, пусть подойдет.
Мюльман: - Президент все еще упрямится и продолжает отказываться. Он
потребовал, чтобы империя предприняла официальный дипломатический демарш.
Мы, трое национал-социалистов, пытались поговорить с ним лично и втолковать
ему, что положение таково, что ему ничего не остается, кроме как согласиться
на наши требования, но нас даже не допустили к нему. Таким образом, он,
повидимому, не намерен уступить.
Геринг: - Гм... (Краткая пауза) Дайте мне снова Зейсса-Инкварта.
Зейсс: - Алло!
Геринг: - Слушайте. Немедленно отправляйтесь вместе с нашим военным
атташе генерал-лейтенантом Муффом к президенту и поставьте его в
известность, что если он не примет наших требований, - а вы знаете, в чем
они заключаются, - то войска, сосредоточенные вдоль всей границы, выступят и
Австрия прекратит свое существование. Генерал-лейтенант Муфф пойдет с вами и
настоит на том, чтобы вас тотчас же приняли. Сообщите мне немедленно, как
реагирует на это Миклас. Скажите ему также, что мы получили ошибочные
донесения, но если дела пойдут так, как сейчас, то вторжение в Австрию
начнется сегодня вечером вдоль всей границы. Если мы получим сведения о том,
что сейчас же вы назначаетесь канцлером, то приказ о выступлении будет
отменен и войска останутся по нашу сторону границы. Вам лучше всего издать
декрет о немедленном восстановлении партии со всеми примыкающими к ней
организациями, с тем чтобы национал-социалисты возвратились в города во всей
стране. Вызовите их повсюду на улицы. Генерал-лейтенант Муфф пойдет с вами к
Микласу. Я сам дам Муффу указания на этот счет. Если Миклас не смог понять
смысл создавшегося положения в течение четырех часов, то ему придется понять
его сейчас за четыре минуты.
Зейсс: - Хорошо, понятно.
Усилитель умолк. Минуту или две Геринг сидел, уперев кулаки в жирные
колени. Потом с кряхтеньем растянулся на диване и закрыл глаза, как будто
собирался спать. Находившиеся в комнате генералы и чиновники растерянно
переглядывались.
Гауссу хотелось возмущенно крикнуть, топнуть ногою, прекратить
унижение, которому подвергали его - генерал-полковника Бернера фон Гаусса.
Но вместо этого глаза его опустились, руки вытянулись по швам и ноги словно
приросли к полу плотно сдвинутыми каблуками лакированных сапог. Он был рад,
когда в усилителе раздался голос:
- Алло, алло, у аппарата Кепплер.
- Пусть говорит, - ответил Геринг.
Кепплер: - Я только что говорил с Муффом. Его демарш шел параллельно
моему, и я ничего о нем не знал. Он только что виделся с президентом, но тот
снова отказался. Я позвоню наверх, чтобы узнать, не захочет ли президент
поговорить теперь со мной.
Геринг: - Где сейчас Муфф?
Кепплер: - Муфф снова спустился вниз. Его демарш не увенчался успехом.
Геринг: - А что сказал президент?
Кепплер: - Что он не пойдет на это.
Геринг: - В таком случае Зейсс-Инкварт должен сместить его. Идите
наверх и скажите этому дураку напрямик, что Зейсс-Инкварт вызвал
национал-социалистскую гвардию и что не пройдет и пяти минут, как я дам
приказ войскам о выступлении. Дайте мне тотчас же Зейсса.
Кепплер: - Он здесь как раз. Сейчас он будет говорить с вами.
Зейсс: - Зейсс-Инкварт слушает.
Геринг: - Как дела?
Зейсс: - Простите меня, господин фельдмаршал, я не слышу вас...
Геринг: - Как идут дела?
Зейсс: - Президент еще не изменил своего мнения. Он ни на что не
решился.
Геринг: - Как вы думаете: решит ли он что-либо в течение ближайших
минут?
Зейсс: - Я думаю, что это займет не больше шести-десяти минут.
Геринг: - Теперь слушайте. Я согласен подождать еще несколько минут. Вы
должны сделать все живо и энергично. Я не могу взять на себя такую
ответственность, мне нельзя ждать ни одной лишней минуты. Если за это время
ничего не произойдет, то вы прибегнете к силе. Понятно?
Зейсс: - Если он станет угрожать?
Геринг: - Да.
Зейсс: - Доктор Шушниг хочет объявить по радио, что германское
правительство предъявило Австрии ультиматум.
Геринг: - Да, я слышал об этом.
Зейсс: - Нынешний кабинет добровольно вышел в отставку. Генерал
Шилавский принял командование армией и отдал приказ об отводе австрийских
войск с границ. Здешние господа решили сидеть и ждать вторжения.
Геринг: - Другими словами, вам не поручили составить новый кабинет?
Зейсс: - Нет.
Геринг: - Но вас отстранили?
Зейсс: - Нет. Никого не отстранили, но кабинет, так сказать, сложил с
себя все обязанности и предоставил все самотеку.
Геринг: - И вы не назначены? В вашем назначении отказано?
Зейсс: - Да. На это они никогда не согласятся. Они держатся той точки
зрения, что события и без того назреют, - я имею в виду вторжение. Они
полагают, что когда произойдет вторжение, исполнительная власть
автоматически перейдет еще к кому-либо.
Геринг: - Теперь все ясно. Я тотчас же отдам войскам приказ о
выступлении. Вы сами должны взять власть в свои руки. Известите всех
руководящих деятелей о том, что я вам сейчас скажу: всякий, кто окажет
сопротивление, будет передан затем нашим судам - военным трибуналам войск
вторжения. Ясно?
Зейсс: - Да.
Геринг: - Невзирая на положение и ранг. В том числе и руководящие лица.
Зейсс: - Да. Но они уже отдали приказы об отказе от сопротивления.
Геринг: - Не имеет значения. Президент не назначил вас - это тоже есть
сопротивление.
Зейсс: - Ах, вот как?!
Геринг: - Теперь все в порядке. Вы получили официальные директивы?
Зейсс: - Да, сударь.
Геринг: - Повторяю: мы считаем, что нынешний кабинет вышел в отставку.
Но сами вы, Зейсс-Инкварт, ведь не подали в отставку. Следовательно, вы
продолжаете осуществлять свои функции и должны принимать все нужные меры
официально, от имени австрийского правительства. Вторжение произойдет тотчас
же. Отряды австрийских национал-социалистов, эмигрировавшие в Германию,
присоединятся к нашим войскам в любой момент, или, вернее, выступят вместе и
под прикрытием наших регулярных войск. Вам, Зейсс, надлежит следить за тем,
чтобы все шло гладко. Тотчас же возглавьте правительство. Да, да,
сформируйте его и быстро доведите дело до конца. А для Микласа было бы лучше
всего, если бы он сам ушел в отставку.
Зейсс: - Он этого не сделает. Мы только что пережили драматическую
сцену. Я говорил с ним минут пятнадцать, и он заявил мне, что не уступит
силе, несмотря ни на что, и не назначит новый кабинет.
Геринг: - Значит, он не уступит силе?
Зейсс: - Да.
Геринг: - Что ж это значит? Что его придется фактически устранить?
Зейсс: - Я полагаю, что он будет настаивать на своем.
Геринг: - Отлично. Уберите его к дьяволу. Пусть будет так. И скорее
формируйте правительство. Передайте трубку Кепплеру.
Кепплер: - Докладываю о происшедших событиях. Президент Миклас
отказался делать что бы то ни было. Кабинет министров, однако, перестал
выполнять свои обязанности, распорядившись, чтобы австрийская армия не
сопротивлялась ни под каким видом. Таким образом, перестрелки не будет.
Геринг: - Очень хорошо, но все это не имеет значения. Теперь слушайте
меня: самое главное сейчас в том, чтобы Зейсс-Инкварт принял на себя все
функции правительства, обеспечил бы возможность пользоваться радио и прочее.
Затем запишите: "Временное австрийское правительство, образованное после
отставки кабинета Шушнига, считает своим долгом восстановить в Австрии
законность и порядок, для чего настоятельно просит германское правительство
способствовать ему в этом деле и помочь избежать кровопролития. Исходя из
этого, оно просит германское правительство послать в Австрию возможно
быстрее немецкие войска". Вот текст телеграммы, которую мы должны получить.
Кепплер: - Слушаю.
Геринг: - Да, еще одно. Зейсс должен закрыть границы, с тем чтобы
нельзя было вывозить деньги из страны.
Кепплер: - Слушаю.
Геринг: - Прежде всего он должен взять на себя министерство иностранных
дел.
Кепплер: - Но у нас еще нет никого для занятия этой должности.
Геринг: - Не имеет значения. Пусть Зейсс возьмет это на себя и
пригласит пару лиц себе в помощь. Ему нужно выбрать из тех, кого мы
предложим. Теперь совершенно неважно, что подумает об этом президент.
Кепплер: - Слушаю, сударь.
Геринг: - Сформируйте временное правительство по плану Зейсса и
известите остальные страны.
Кепплер: - Слушаю, сударь.
Геринг: - Зейсс сейчас единственное лицо в Австрии, располагающее
какой-либо властью. Наши войска перейдут границу сегодня же.
Кепплер: - Слушаю, сударь.
Геринг: - Отлично. И пусть он поскорее пришлет телеграмму. Скажите ему
также, что мы хотели бы... Впрочем, пусть он не посылает телеграмму. Пусть
он только скажет, что послал ее. Вы понимаете меня? Все в порядке. Для
доклада об этом вы позвоните мне к фюреру или прямо ко мне. Теперь идите.
Хайль Гитлер! Впрочем, постойте! Еще одно: немедленно арестуйте Шушнига и
доставьте сюда.
Зейсс: - Шушниг бежал.
Геринг: - Как бежал?.. Куда бежал?.. Так схватите его жену, детей.
Шушниг должен быть у меня. Его бегство считаю предательством. Да, да, это
предательство! Теперь меня не интересует, что они приказали своим войскам не
сопротивляться. Поздно! То, что президент не утвердил вас канцлером, и то,
что Шушниг бежал, я считаю сопротивлением!.. (Геринг снова перешел на крик.)
Уполномочиваю вас действовать. Вот и все. Приказываю от имени фюрера... Наши
войска перейдут границу до полуночи. Они в вашем распоряжении. Можете
действовать со всей решительностью. Никакой пощады сопротивляющимся!
Довольно!
Геринг решительно отвернулся от адъютанта, изображавшего подставку для
микрофона, и, поддернув спадающие штаны пижамы, пошел к выходу.
У двери он наткнулся на окаменевшую фигуру Гаусса.
- А, генерал!.. Хорошо, что вы пришли. Нам нужно поговорить о важной
операции.
- Насколько я понял, операция "Отто" уже осуществилась.
- Да, и без единого выстрела! - весело воскликнул Геринг.
Он взял Гаусса под руку и повел впереди толпы почтительно следовавших
за ним офицеров.
- Фюрер в восторге от того, как идут дела! На очереди - "Зеленый план".
Пора браться за чехов. Мы скрутим их в два счета! Мы не очень полагаемся на
Шверера в практических делах. Хотите взяться за эту операцию?.. За глотку
чехов, а?..
В 22 часа 25 минут 11 марта телефонная станция имперской канцелярии
произвела запись следующего разговора Гитлера с принцем Филиппом Гессенским,
германским послом в Риме.
Филипп: - Я только что вернулся из Палаццо Венеция. Дуче воспринял
новости весьма благоприятно. Он шлет вам свои наилучшие пожелания. Он
сказал, что слышал историю с плебисцитом непосредственно из Австрии. Шушниг
рассказал ему об этом в прошлый понедельник. На это Муссолини ответил, что
такой плебисцит представляет собой явную бессмыслицу, невозможность, блеф и
что нельзя поступать подобным образом. Шушниг ответил, что он ничего уже не
может изменить, так как все теперь обусловлено и организовано. Тогда
Муссолини заявил, что если это так, то австрийский вопрос его больше не
интересует.
Гитлер: - Передайте Муссолини, что я никогда этого не забуду.
Филипп: - Слушаю, мой фюрер.
Гитлер: - Никогда, никогда, никогда. Что бы ни произошло. Я готов также
подписать с ним любое соглашение.
Филипп: - Да, я уже сообщил ему об этом.
Гитлер: - Поскольку австрийский вопрос разрешен, я готов теперь пройти
вместе с Муссолини сквозь огонь и воду. Все это для меня сейчас безразлично.
Филипп: - Слушаю, мой фюрер.
Гитлер: - Послушайте, подпишите с ним любое соглашение, какое он
пожелает. Я уже не чувствую себя в том ужасном положении, в каком мы
находились еще совсем недавно, с военной точки зрения. Я имею в виду
возможность вооруженного конфликта. Передайте ему еще раз, что я сердечно
благодарю его. Я никогда не забуду этого. Никогда, никогда!
Филипп: - Слушаюсь, мой фюрер.
Гитлер: - Я никогда не забуду этого. Что бы ни произошло, я никогда его
не забуду. Когда бы ему ни случилось попасть в нужду или в опасность, он
может быть уверен, что я окажусь подле него. Что бы ни произошло... Если
даже весь мир восстанет против него, я сделаю все, что смогу... Не забуду
никогда, никогда.
И, наконец, еще через день произошел телефонный разговор между Герингом
и находившимся в Лондоне Риббентропом.
Геринг: - Вы уже знаете, что фюрер поручил мне руководство
правительством, и я решил позвонить и дать вам него необходимую информацию.
Восторг в Австрии неописуем.
Риббентроп: - Это прямо фантастично, не правда ли?
Геринг: - Конечно. Это событие полностью затмило наш последний поход -
занятие Рейнской области, особенно в отношении народного ликования... Фюрер
был глубоко тронут, когда я говорил с ним прошлой ночью. Вы должны понять,
ведь он впервые вернулся на родину. Но я хочу рассказать вам о политических
делах. Разумеется, история о том, что мы предъявили Австрии ультиматум, -
чепуха... Фюрер полагает, что вы, поскольку вы уже в Лондоне, могли бы
рассказать англичанам, как, по-нашему, обстояли дела, и особенно внушить
людям, что если они думают, будто Германия предъявила Австрии ультиматум, то
они введены в заблуждение.
Риббентроп: - Я уже сделал это во время своей продолжительной беседы с
Галифаксом и Чемберленом.
Геринг: - Я только прошу вас еще раз сообщить Галифаксу и Чемберлену
следующее: Германия не предъявила никакого ультиматума Австрии. Все это
ложь. Поясните, что Зейсс-Инкварт, а не кто-либо иной, просил нас послать
войска.
Риббентроп: - Мои совещания здесь, в Лондоне, подходят к концу. Если я
буду болтаться здесь без уважительных причин, то могу оказаться в смешном
положении. Между прочим, Чемберлен произвел на меня наилучшее впечатление.
Геринг: - Рад слышать это.
Риббентроп: - Я имел с ним недавно длинную беседу. Я не хочу повторять
ее по телефону, но у меня сложилось бесспорное впечатление, что Чемберлен
честно старается сблизиться с нами. Я сказал ему, что сближение между
Англией и Германией окажется гораздо легче после разрешения австрийского
вопроса. Я полагаю, что он того же мнения.
Геринг: - Хорошо. Теперь послушайте. Поскольку вся эта проблема
разрешена и ликвидирована всякая опасность волнения или возбуждения - ведь
это и был источник всякой реальной опасности, - люди в Англии и всюду должны
быть благодарны нам за очистку атмосферы.
Риббентроп: - Совершенно верно. Если эта перемена и повлечет за собой
некоторое возбуждение, то это пойдет лишь на пользу англо-германскому
сближению. Под конец нашей беседы я сказал Галифаксу, что мы честно
стремимся к сближению. На это он ответил мне, что несколько обеспокоен
относительно Чехословакии.
Геринг: - Нет, нет. Об этом не может быть и речи.
Риббентроп: - Я говорил ему время от времени, что у нас нет ни
интересов, ни намерений предпринимать что-либо в этом направлении. Я заявил
ему, что если с нашими немцами там будут прилично обращаться, то мы,
безусловно, придем к соглашению и никогда не покусимся на Чехословакию.
Геринг: - Правильно, я тоже уверен, что Галифакс весьма благоразумный
человек.
Риббентроп: - Мои впечатления от обоих - Галифакса и Чемберлена -
превосходны. Галифакс полагал, что в данный момент здесь могут возникнуть
некоторые затруднения в связи с тем, что в глазах общественного мнения все
происшедшее покажется решением, навязанным силой, и прочее. Но у меня
сложилось такое впечатление, что каждый нормальный англичанин, человек с
улицы, спросит себя: какое дело Англии до Австрии?
Геринг: - Разумеется. Это совершенно ясно. Есть дела, которые касаются
народа, и другие, которые его не касаются...
Риббентроп: - Знаете ли, когда я последний раз беседовал с Галифаксом,
у меня сложилось впечатление, что он не возражал бы на какие мои аргументы.
Геринг: - Отлично. Мы встретимся здесь. Я очень хочу повидать вас.
Погода здесь, в Берлине, чудесная. Я сижу, закутанный пледом, на балконе, на
свежем воздухе, и пью кофе. Вскоре мне предстоите выступать. Птицы кругом
поют... Это грандиозно!
Риббентроп: - О, это чудесно!
7
Бережно, методически Энкель брал из папки лист за листом и, держа его
за угол, поджигал от поленьев, догоравших в полуразвалившемся очаге
пастушьей хижины. Это был последний привал бригады, до которого ей удалось
довести свой транспорт. Дальше - через перевалы и пропасти Пиренеев -
предстояло итти пешим порядком: в баках автомобилей не осталось ни литра
бензина. Разведывательный эскадрон Варги был спешен, кони расседланы. В
самодельные люльки уложены раненые...
Нелегко было жечь собственное сочинение, плод походных раздумий и
бессонных ночей, но рука Энкеля не дрожала и черты его лица сохраняли
обычное выражение спокойной сосредоточенности. Он не торопился и не медлил,
прежде чем взять очередной лист. Он совершенно точно знал, сколько времени
есть еще в его распоряжении, чтобы уничтожить свое детище, - на то он и был
бессменным начальником штаба бригады.
По мере того как бригада пробивалась к северу, ее движение становилось
все трудней. С момента выхода в Каталонию она дралась, чтобы выполнить
решение о выводе из Испании иностранных добровольцев, не складывая оружия к
ногам франкистов, пытавшихся отрезать им выход. В то время, когда бригада
стремилась вырваться из окружения, борьба на фронтах Испании продолжалась с
неослабевающей силой, и ее конечный результат все еще не был ясен, несмотря
на усилия мировой реакции помешать защите республики.
По соглашению, достигнутому в лондонском Комитете по невмешательству,
ни одному из уходящих из Испании иностранных добровольцев республиканской
армии не угрожали репрессии фашистов, но все отлично знали, что ни испанцы,
ни подданные "дуче" и "фюрера", - будь то итальянцы, немцы, мадьяры или
новые "возлюбленные дети" Гитлера - австрийцы, - не избегнут тюрем и
концлагерей. Поэтому для людей семнадцати национальностей из двадцати одной,
входивших в состав бригады, этот поход был не столько борьбою за их
собственную жизнь, сколько битвою солидарности, битвою за свободу товарищей.
Батальоны Чапаева, Андрэ, Ракоши, Линкольна, Жореса и Домбровского совершали
тяжелый горный поход к французской границе во имя боевой дружбы с
батальонами Тельмана и Гарибальди.
Энкель понимал, что на нем лежит ответственность за то, чтобы все эти
люди благополучно достигли французской границы. Там им будут обеспечены
неприкосновенность жизни и свобода, дружеский прием, пища и кров.
Лично для себя он не предвидел ничего хорошего и во Франции. Там у него
не было ни близких, ни друзей, ни возможности получить какую бы то ни было
работу, - ведь он не знал французского языка. Что такое литератор, не
знающий языка страны, в которой живет?
Листы его сочинения, с таким нечеловеческим спокойствием сжигаемого на
огне, который Энкелю, быть может, в последний раз удалось развести на
испанской земле, были для него едва ли не самой большой личной жертвой.
Он был старым солдатом я знал, на что идет; он не собирался цепляться
за жизнь. Но мог ли он подумать, что не сумеет сдержать слово, данное
генералу Матраи, - довести до последнего дня повесть - дневник бригады, -
сделать то, на что сам генерал не считал себя вправе тратить время?..
Огонь осторожно лизал листы, нехотя сворачивал их в трубку, словно не
желая показать писателю, как закипают чернила написанных им слов, как
исчезают, сливаясь в одну черную рану, строки.
Один за другим сгоревшие листы либо уносились комком в черный зев
очага, либо, выброшенные обратно порывом ветра, опадали прозрачными,
красными, как раскаленный металл, лепестками. Энкель притрагивался к ним
концом штыка, и они распадались впрах. Он не хотел, чтобы врагу, если он
придет сюда, досталось хоть одно слово.
Ветер пронзительно взвизгивал над крышей и постукивал грубо сколоченной
дверью. В хижине было темно. Только огонь очага бросал красные блики на
черные от копоти стены, на серое одеяло в углу, мерно вздымавшееся от
дыхания лежавшего под ним человека. Когда вспыхивал очередной лист, блики
делались ярче, потом тускнели, укорачивались, гасли. Так до следующего
листа.
Энкель был уверен, что лежащий в углу командир штабного эскадрона,
ставшего теперь, как и вся бригада, пешей командой, спит. Он не знал, что
Варга внимательно следит за каждым его движением. Не видел, каким
негодованием горят глаза мадьяра, не видел, как сдвинуты его брови, как
сердито топорщатся знаменитые на всю бригаду гусарские усы Варги.
Когда распался пепел последнего листа, Энкель взял переплет и после
секунды раздумья аккуратно переломил его на четыре части и тоже бросил в
очаг. Не глядя на то, как огонь охватывает картон, он застегнул походную
сумку и перекинул ее на ремне через плечо. При свете последних языков
пламени посмотрел на часы.
- Не тужи, Людвиг, - неожиданно послышалось за его спиною. - Я верю,
что настанет день, когда мне удастся вернуться в Венгрию и ты приедешь ко
мне!
- Если буду к тому времени жив.
- Будешь, - уверенно бросил Варга и, поднявшись на локте, принялся
скручивать сигарету. - Я отведу тебе комнату наверху, с окном на
виноградник, за которым видны горы. Ты будешь смотреть на них, потягивать
вино моего изделия и, слово за словом, вспоминать все, что сжег сегодня!
Энкель слушал с сосредоточенным лицом. Он редко улыбался, и даже
сейчас, когда слова Варги доставили ему искреннее и большое удовольствие, он
не мог воспринять их иначе, как с самым серьезным видом.
Подумав, он сказал:
- Это неверное слово, Бела: "вспоминать". И я и ты тоже - мы оба,
наверно, будем думать о том, что происходит здесь. Ибо мы уходим отсюда, но
сердца наши остаются здесь, с этим замечательным народом.
Варга с удивлением посмотрел на всегда холодного немца: слово "сердце"
он слышал от него в первый раз.
- Хорошо, что ты так думаешь, Людвиг. Если испанцы будут знать, что все
мы, побывавшие здесь, душою с ними, им будет легче.
- А разве они могут думать иначе? Какой залог мы им оставляем: прах
наших товарищей - немцев, и венгров, и болгар, и итальянцев, и поляков -
лежит ведь в испанской земле. Я верю, Бела, мы еще когда-нибудь вернемся
сюда, чтобы возложить венок на их могилы. И не тайком, а с развернутыми
знаменами.
- Да будет так! - торжественно воскликнул Варга.
- Мы уходим, но это не значит, что прогрессивное человечество бросает
испанскую революцию на произвол судьбы. Помнишь? Гражданская война - это
"тяжелая школа, и полный курс ее неизбежно содержит в себе победы
контрреволюции, разгул озлобленных реакционеров..." Временные победы! -
Энкель по привычке поднял палец. - Временные, Бела! Конечная победа
непременно будет за нами. So!
- Я никогда не отличался терпением.
- Тот, кто делает историю, должен видеть дальше завтрашнего утра.
- Может быть, ты и прав, ты даже наверно прав, но я всегда хочу все
потрогать своими руками. Я думаю, что мы будем свидетелями полной победы над
фашизмом.
- А ты мог бы усомниться в этом?
Варга не ответил. Они помолчали.
- А Зинна все нет... - Варга обеспокоенно взглянул на часы. - Куда он
мог деться?
- Он с Цихауэром ищет скрипача, - помнишь, того, что аккомпанировал
певице.
- Француз, которому оторвало пальцы?
- Они хотят держать его ближе к себе, чтобы не потерялся в горах.
- Надо пойти поискать Зинна. Вокруг нашего лагеря всегда шныряет разная
сволочь. Того и гляди, пустят пулю в спину!
Варга сбросил одеяло и с неожиданною для его полного тела легкостью
поднялся на ноги. Словно умываясь, чтобы разогнать сон, потер щеки ладонями.
Раздался такой звук, будто по ним водили скребницей.
- У тебя, видимо, нет бритвы? - спросил Энкель.
- Не буду бриться, пока не попаду в Венгрию!
И Варга рассмеялся, потому что это показалось ему самому до смешного
неправдоподобным, но Энкель не улыбнулся и тут.
Поддев штыком уголек, Варга старался прикурить от него сигарету.
- Проклятый климат, - ворчал он между затяжками. - Или пересыхает все
до того, что мозги начинают шуршать от каждой мысли, или отсыревает даже
огонь... А у нас-то, в Венгрии... - мечтательно проговорил он.
Сигарета затрещала и выбросила пучок искр.
Варга в испуге прикрыл усы и рассмеялся.
- Все фашистские козни... Петарды в табаке!
И рассмеялся опять. В противоположность Энкелю он мог смеяться
постоянно, по всякому поводу и в любых обстоятельствах.
- Пойду поищу Зинна, - повторил он, когда, наконец, удалось раскурить
сигарету, и, подобрав концы накинутого на плечи одеяла, вышел.
Его коротенькая фигура быстро исчезла из поля зрения Энкеля, стоявшего
у хижины и молча смотревшего на север, стараясь восстановить в памяти
сложный рельеф тех мест, по которым предстояло итти бригаде. Он был ему
хорошо знаком по карте.
Ветреная и не по-весеннему холодная ночь заставила его поднять воротник
и засунуть руки в карманы. Он стоял, слушал рокот горного потока,
доносившийся так ясно, словно вода бурлила вот тут, под самыми ногами,
смотрел на звезды и думал о печальном конце того, что еще недавно рисовалось
им всем, как преддверие победы. Они думали, что многое простится их
несчастной родине за то, что они, тельмановцы, водрузят свое знамя рядом с
победным стягом Испанской республики... Тельмановцы! Сколько человеческих
жизней! Неповторимо сложных в своей ясности и простоте. Сколько больших
сердец! Тельман! Для многих из них он был олицетворением самых светлых
мечтаний о жизни, которая придет за их победой, - он, носитель идей,
завещанных Лениным, идей Сталина... Он, знаменосец, которого они мысленно
всегда представляли себе идущим впереди их батальона...
В темноте послышались шаги, стук осыпающихся камней. Энкель хотел было
по привычке окликнуть идущего, но услышал перебор гитары и хриплый голос
Варги:
Товарищи, мы обнимаем вас.
Прощаемся с испанскими друзьями
Возьмите чаше боевое знамя,
Шагайте с ним в сраженье в добрый час
Во имя братства, что связало нас...
Из темноты вынырнул силуэт Варги.
- Посмотри-ка, что за инструмент. - И Варга придвинул к самому лицу
Энкеля гитару, на которой тускло поблескивала инкрустация из перламутра.
...Два жарких года схваток и побед
Мы с вами честно шли сквозь смерть и пламя,
В сердцах боев жестоких выжжен след.
И где могил любимых братьев нет!
Так жили мы, так умирали с вами...
Варга умолк, прислушиваясь к утихающему звону струн. Негромко повторил:
И где могил любимых братьев нет!..
И Энкель так же тихо:
И горе у живых в груди теснится,
Нам незачем сегодня слез стыдиться...
- А Варга неожиданно резко:
- Слез нет!.. Нет, и не будет!..
- Нет... не будет... А где Зинн и другие?
- Тащат своего цыпленка.
Варга исчез в хижине и через минуту сквозь звон гитары весело крикнул:
- А ты знаешь, Людвиг, моего эскадрона прибыло! Они ведут сюда еще и
того чешского летчика Купку, которого, помнишь, вытащили из воронки... - Он
расхохотался. - Бедняга тоже безлошадный, как и я. Говорит, что, как только
вырвется отсюда, раздобудет новый самолет и перелетит обратно в Мадрид...
Вообще говоря, неплохая идея, как ты думаешь?
- Вопрос о выводе добровольцев решен, - размеренно произнес Энкель, - и
мы не можем...
- Ты не можешь, а мы можем! - нетерпеливо крикнул Варга. - Чорт нам
помешает!.. Вернемся - и больше ничего... Плевать на все комитеты! Только бы
вывести отсюда немцев, а там, честное слово, вернусь в Мадрид! Непременно
вернусь!
- Верхом? - иронически спросил Энкель.
- Чех возьмет меня с собою на самолете.
Пальцы Варги проворней забегали по струнам.
- Эх, нет Матраи!.. Без него не поется.
Из темноты хижины до Энкеля донесся жалобный гул отброшенной гитары. Он
пожал плечами и сказал:
- Пожалуйста, минуту внимания, майор... Я изменяю порядок движения
бригады. Твои люди поведут лошадей с больными.
В дверях выросла фигура Варги.
- Мы условились: эскадрон отходит последним. Мы прикрываем тыл!
- Нет, - голос Энкеля звучал сухо, - последними идут немцы.
- А что, по-твоему, мои кавалеристы... - начал было Варга, однако
Энкель, не повышая голоса, но так, что Варга сразу замолчал, повторил:
- Последними идут тельмановцы... So!
Варга шумно вздохнул.
- "So", "so"! - передразнил он Энкеля. - Значит, мы... госпитальная
команда?!
Он хотел рассмеяться, но на этот раз не смог.
Это был уже третий пограничный пункт, к которому французские власти
пересылали бригаду, отказываясь пропустить ее через границу в каком-либо
ином месте. И вот уже третьи сутки, как бригада стояла перед этим пунктом.
Полосатая балка шлагбаума была опущена; в стороны, насколько хватал глаз,
тянулись цепи сенегальских стрелков, виднелись свежеотрытые пулеметные
гнезда. Вдали, на открытой позиции, расположилась артиллерийская батарея.
Истомленные горными переходами, лишенные подвоза провианта, в
износившейся обуви, ничем не защищенные от ночного холода, даже без
возможности развести костры на безлесном каменистом плато, бойцы бригады с
недоуменной грустью смотрели на ощетинившуюся оружием границу Франции.
У сенегальцев был совсем нестрашный вид: забитые, жалкие в своих
шинелях не по росту, в ботинках с загнувшимися носами и в нелепых красных
колпаках, они часами неподвижно стояли под палящим солнцем. В их глазах было
больше удивления, чем угрозы.
Даррак, Лоран и другие французы пытались вступить с ними в переговоры,
но африканцы только скалили зубы и поспешно щелкали затворами. С испугу они
могли и пустить пулю...
Энкель и Зинн третьи сутки напрасно добивались возможности переговорить
с французским комендантом. Он передавал через пограничного жандарма, что
очень сожалеет о задержке, но еще не имеет надлежащих инструкций.
Солнце село за горы. Энкель, упрямо поддерживавший в бригаде боевой
порядок, лично проверил выдвинутые в стороны посты сторожевого охранения. А
наутро четвертых суток, едва край солнца показался на востоке, посты,
расположенные к северо-востоку, донесли, что слышат приближение самолетов.
"Капрони" сделали три захода, сбрасывая бомбы и расстреливая людей из
пулеметов.
Не обращая внимания на ухавшие с разных сторон разрывы и визг осколков,
Варга подбежал к Зинну. Багровый от негодования, с топорщившимися усами,
венгр крикнул:
- Посмотри!..
И показал туда, где на открытой вершине холма стояла французская
батарея. Зинн навел бинокль и увидел у пушек группу французских офицеров.
Они все были с биноклями в руках и, оживленно жестикулируя, обсуждали
повидимому, зрелище бомбежки бригады. Со всех сторон к этому наблюдательному
пункту мчались верховые и автомобили.
- Знаешь, - в волнении произнес Варга, - мне кажется, это они и вызвали
"Капрони"!
- Все возможно.
- Посмотри, они чуть не приплясывают от удовольствия после каждой
бомбы! Если бы здесь могли появиться еще и фашистские танки, те сволочи были
бы в полном восторге.
- Ты не считаешь их за людей?
- Люди?!. - Варга плюнул. - Вот!.. Если бы они были людьми, республика
имела бы оружие. От них не требовалось ни сантима, - только открытая
граница. Они продали фашистам и ее. Проклятые свиньи! Ты мне не веришь, я
вижу. Идем же... - И он увлек Зинна к группе бойцов, прижавшихся к земле
между двумя большими камнями.
Когда Зинн спрятался за один из этих камней, первое, что он увидел,
были большие, удивленно-испуганные глаза Даррака.
- И эти негодяи называют себя французами! - сквозь зубы пробормотал
Даррак.
За его спиною раздался неторопливый, уверенный басок каменщика Стила:
- Посмотри на их рожи - и ты поймешь все.
Увидев комиссара, Даррак поспешно сказал:
- Прошу вас, на одну минутку! - и потянулся к биноклю, висевшему на
груди Зинна. Он направил бинокль на ту же группу французов, на которую
показывал Зинну Варга. Он смотрел не больше минуты.
- И это французы... это французы!.. - растерянно повторял он, опуская
бинокль.
Лоран сидел, прижавшись спиною к камню и молча глядя прямо перед собой.
Все так же неторопливо раздался голос Стила:
- А тебе, Лоран, это еще один урок: теперь ты видишь, что если в
Испании фашизм официально и носил итало-германскую этикетку, то, содрав ее,
ты мог бы найти еще довольно много других названий - от французского до
американского! Фашизм, дружище, - это Германия Гитлера и Тиссена, Франция
Фландена и Шнейдера. Это Англия Чемберлена и Мосли... Это, наконец, Америка
Дюпона и Ванденгейма!..
- Тошно!.. Помолчи!.. - крикнул Лоран.
- Эх ты, простота! Дай нам попасть во Францию...
- Я мечтаю об этом, мечтаю, мечтаю! - кричал Лоран. - Дай нам только
пробраться за эту проклятую полосу с черномазыми - и ты увидишь, что такое
Франция, ты увидишь...
В волнении он было поднялся, но Стил сильным рывком посадил его за
камень.
Зинн перебежал к единственной палатке, сооруженной из одеял. Здесь было
жилище и штаб командующего бригадой. Энкель стоял у палатки во весь рост и,
что удивило Зинна, тоже внимательно разглядывал в бинокль не удаляющиеся
итальянские самолеты, а все ту же группу офицеров на французской земле.
- Смотри, - сказал он, увидев Зинна, - они спешат к холму даже на
санитарных автомобилях, но ни одну из этих машин они не подумали послать
сюда!
Но Зинн его не слушал, он спешил организовать помощь бойцам, раненным
во время налета.
- Что я говорил? Ага! Что я говорил?! - услышал Энкель торжествующий
возглас Варги и, взглянув по направлению его вытянутой руки, увидел на
дороге, ведущей к пограничной заставе, колонну конницы. Накинутые поверх
мундиров бурнусы развевались, подобно сотне знамен, за спинами всадников.
- Стоило им дождаться спектакля, который сами же они и устроили, -
захлебываясь, говорил Варга, - как они, повидимому, готовы открыть границу и
выразить сожаление, что опоздали на полчаса. О, это они сумеют сделать!
Скоты, проклятые скоты!
- Меня интересует другое, - проговорил Энкель. - Чтобы задержать нас,
они не решились поставить на границе ни одного французского пехотинца.
Смотри: сенегальцы и спаги. Я не удивлюсь, если следующих, кто идет за нами,
здесь встретит иностранный легион.
Между тем автомобиль, мчавшийся впереди конной колонны, подъехал к
пограничному столбу. Прибежал жандарм и пригласил Энкеля для переговоров с
французским комендантом.
Переход мог состояться только на следующий день.
- Помяни мое слово, - сказал Варга. - Сегодня вечером опять прилетят
"Капрони"!
Энкель не спорил. Он отдал приказ рассредоточить людей и надежно укрыть
раненых.
Но оказалось, что на этот раз ошибся Варга. Вечером прилетели не
"Капрони", а "Юнкерсы". Они точно так же проделали три захода и ушли
безнаказанно, провожаемые проклятиями добровольцев.
На следующее утро, ровно в десять тридцать, - время, назначенное
французами, - первые солдаты интернациональной бригады (это были раненые
французы из батальона Жореса) ступили на землю нейтральной Франции.
Собственно говоря, про них нельзя было сказать, что они ступили на землю
родины, так как ни один из них не был способен итти. Их носилки лежали на
плечах товарищей.
У пограничного столба даже самые слабые раненые приподнимались и
сбрасывали к ногам французского офицера лежавшую рядом с ними в носилках
винтовку.
Офицер отмечал в списке имя солдата.
Рядом с ним стоял другой француз, небольшого роста, с гладко
зачесанными черными волосами на обнаженной голове. Словно нечаянно
отбившаяся прядка спускалась на висок почти скрывая резкий белый шрам.
Этот человек был в штатском. Он держал другой список и ставил в нем
крестики. Он поставил крестики против имен Цихауэра, Варги, Энкеля, Зинна и
всех других немецких коммунистов...
И вот границу перешел последний солдат бригады - ее временный командир
и начальник штаба Людвиг Энкель. Шлагбаум опустился. Французы приказали
добровольцам построиться побатальонно. По сторонам каждого батальона
вытянулась конная цепочка спаги. Сверкнули обнаженные сабли. Растерянные и
злые добровольцы запылили по горячей дороге.
Теперь первым шел Людвиг Энкель. За ним, судорожно ухватившись за ус,
тяжело шагал кривыми ногами Варга. Прошло довольно много времени, пока он
смог выдавить из себя первую шутку. Но и она была больше похожа на
старческую воркотню.
Ехавший рядом с Варгою спаги ткнул его концом сабли в плечо и что-то
крикнул. Молодые добровольцы не поняли его слов, но догадались, что говорить
и смеяться воспрещается. А те из старых солдат, кто нюхал порох двадцать лет
назад, разобрали слова спаги:
- Tais toi, tu la!.. Moscovite!
И сразу перестало казаться удивительным то, чему они удивлялись до сих
пор: и сенегальцы, и колючая проволока, и даже "Капрони" с "Юнкерсами". Их
встречала не Франция Жореса, имя которого было написано на знамени одного из
батальонов бригады, а Франция Шнейдера и Боннэ, Петэна и де ла Рокка...
Тут были люди двадцати одной национальности. Они видели ремовских
штурмовиков и эсесовцев Гиммлера; они видели карабинеров и чернорубашечников
Муссолини; они видели полузверей из румынской сигуранцы и польской
дефензивы; хеймверовцев и куклуксклановцев; они побывали в сотнях тюрем и
концлагерей. Здесь они поняли еще, что такое французские гардмобили.
Лагерь, в котором третью неделю содержали бригаду, - все
национальности, офицеров и солдат, здоровых и раненых, молодых и старых, -
представлял собою каменистый пустырь без всякой растительности.
Единственным, чего правительство Франции не пожалело для своих вольнолюбивых
гостей, была колючая проволока. Она трижды обегала пустырь, - три высоких
ряда кольев, густо перевитых проволокой. Между этими рядами расхаживали все
те же гардмобили - существа в мундирах и касках, утратившие человеческий
образ и дар речи. Они только рычали и угрожающе просовывали сквозь проволоку
дула карабинов по малейшему поводу.
В лагере не было пригодного для больных жилья. Чтобы укрыть от ночного
холода раненых, офицеры отдали свои одеяла.
В лагере не было воды. Чтобы наполнить котелки из мутного ручейка,
пересекавшего угол загородки, две тысячи человек с утра до вечера стояли в
очереди.
В лагере не было дров. Не на чем было сварить фунт гороху,
выдававшегося на день на каждых четырех человек.
- Ну что, простота, ты все еще ничего не понял? - иронически спрашивал
Стил Лорана каждое утро, когда они, раздевшись, пытались вытряхнуть песок из
складок одежды, куда он набивался под ударами пронзительного ветра. Песок
был везде: в платье, в обуви, в волосах, в ушах, во рту. А так как воды едва
хватало для питья, то уже через несколько дней этот песок был настоящим
бедствием. Он закупоривал поры, разъедал кожу. Единицами насчитывались люди,
у которых глаза не были воспалены и не гноились.
Лорана, который уже многое понял, удивляло теперь другое.
- Ну, хорошо, - грустно говорил он, - я понимаю, что со мною,
французским подданным, они могут делать, что хотят...
- Ты еще не знаешь до конца, чего именно они хотят! - вставлял Стил.
- Я понимаю, что они могут безнаказанно издеваться над тельмановцами,
за которых некому заступиться, над гарибальдийцами, которым не с руки
обращаться к Муссолини, но вы-то, американцы, англичане, мексиканцы,
швейцарцы, поляки и все остальные?.. У каждого из вас есть родина. Америке,
например, стоило бы сказать слово...
Стил рассмеялся:
- А я, брат, вовсе не уверен, что это было бы за слово. Может быть, и
лучше, что она молчит.
Энкель и Зинн неутомимо писали во все организации, которые казались им
мало-мальски подходящими адресатами: от Красного креста до Комитета по
невмешательству включительно. Но письма их и телеграммы оставались без
ответа. И они даже не знали, идут ли письма куда-нибудь дальше французской
комендатуры.
Издевательски медленно тянулась процедура, которую а комендатуре
называли опросом желаний. Добровольцев по одному вызывали в канцелярию и
заставляли заполнять длинную и бесцеремонно подробную анкету.
Только на исходе пятой недели у ворот лагеря появились первые
грузовики. Они забрали часть раненых и больных. На следующий день, и через
день, и еще несколько дней подряд, пока грузовики и санитарные фургоны
увозили больных, в лагере происходила тщательная сортировка людей.
Комендатура делала вид, будто отбирает их в зависимости от того, куда они
хотят отправиться, но добровольцы заметили совсем другое: немцев,
австрийцев, итальянцев, часть венгров и саарцев - всех, в чьих анкетах
значилось подданство стран фашистской оси, комендатура отделяла от общей
массы эвакуируемых. Это вызывало подозрения. Зинн и Энкель протестовали, но
комендант даже не дал себе труда посмотреть в их сторону. Тогда Зинн
высказал свои опасения добровольцам. По лагерю пробежал тревожный слух о
том, что немецких и итальянских товарищей намерены выдать фашистским
властям.
В ту ночь бригада не спала. А утром в лагере вспыхнуло восстание.
Нары нескольких жалких бараков оказались разобранными на колья и доски;
решетки окон превратились в железные прутья. Под командою своих офицеров
добровольцы атаковали караулки. Беспорядочно отстреливающиеся мобили были
мгновенно выброшены за ограду, и колонны добровольцев, словно план сражения
был разработан заранее, принялись за постройку баррикад вокруг доставшихся
им нескольких пулеметов. Сунувшиеся было к лагерю отряды мобилей и жандармов
были быстро обращены в бегство восставшими интернационалистами. Двинутый
против восставших полк сенегальцев залег на подступах к лагерю, и когда
политработники бригады объяснили черным солдатам смысл событий, полк
отказался стрелять в добровольцев. Растерявшиеся французские власти
прекратили попытки силой овладеть лагерем и вступили в переговоры с
восставшими. Из переговоров сразу же выяснилось, что восстание не имеет
никаких других целей, кроме гарантирования политической неприкосновенности
всем добровольцам, без различия национальности и партийной принадлежности. В
таких условиях открытие настоящих военных действий против тех, кто лицемерно
был объявлен "гостями Франции", было бы политическим скандалом таких
масштабов, что на него не решились даже французские министры. Из Парижа
примчались "уполномоченные" правительства с заданием любою ценой замять
дело. Они добились этого: сносная пища, медикаменты для больных и гарантия
честным словом правительства личной неприкосновенности - это было все, что
требовали интернированные.
Вокруг лагеря в один день вырос городок палаток, задымили походные
кухни. В ворота потянулась вереница окрестных крестьян, женщин из ближних
городов и даже парижанок, несших добровольцам подарки - пищу, одежду, белье,
книги. Каждый нес, что мог.
На следующий же день наново началась процедура отбора.
На этот раз она протекала с лихорадочной быстротой. В комендатуре снова
появился маленький брюнет в штатском, с белым шрамом на виске, которого
писаря почтительно называли "мой капитан", но род службы которого знал
только комендант, именовавший его наедине господином Анря.
На этот раз Анри привез с собою уже проверенные списки немцев.
Он лично наблюдал за тем, как подали закрытые фургоны и погрузили в них
первую партию добровольцев. Среди них были почти все офицеры: Энкель, Зинн,
Цихауэр, Варга и десятка три других.
Колонна машин с этой партией уже запылила по дороге на север.
Нахмурившийся Лоран долго смотрел ей вслед покрасневшими глазами. Может
быть, они и не были краснее, чем у других, но Стилу показалось, что эльзасцу
не по себе.
- Ну вот, - сказал каменщик, - теперь-то ты понял, небось, все.
- Да, - тихо ответил Лоран и провел заскорузлой рукой по лицу. -
Пожалуй, я действительно все понял... Все до конца!
8
Эгон Шверер отложил газеты и посмотрел на часы. Сомнений не было:
курьерский Вена-Берлин опаздывал. Это воспринималось пассажирами как
настоящая катастрофа. Правда, поезд мчался теперь так, что кельнеры, пронося
между столиками чашки с бульоном, выглядели настоящими эквилибристами, но
лучшие намерения машиниста уже не могли помочь делу. Всю дорогу поезд
двигался, как в лихорадке. То он часами стоял в неположенных местах, то
несся, как одержимый, нагоняя потерянное время. Пресловутая пунктуальность
имперских дорог - предмет подражания всей Европы - полетела ко всем чертям с
первых же дней подготовки аншлюсса. Южные линии были забиты воинскими
эшелонами. На станциях неистовствовали уполномоченные в коричневых и черных
куртках. Нервозная суета сбивала с толку железнодорожников,
терроризированных бандами штурмовых и охранных отрядов, бесчисленными
агентами явной и тайной полиции. Царили хаос и неразбериха. Только у самой
границы, в зоне, занятой войсками, сохранялся относительный порядок.
Находясь в Вене, Эгон не предполагал, что все это приняло такие
размеры. Профаны могли поверить тому, что Третья империя действительно
намеревалась воевать за осуществление аншлюсса.
Эгон расплатился и перешел из ресторана в свой вагон. Его сосед по купе
сидел, обложившись газетами. Это был чрезвычайно спокойный, не надоедавший
разговорами адвокат, ехавший так же, как Эгон, от самой Вены. Его звали
Алоиз Трейчке. Он был специалистом по патентному праву и имел бюро в
Берлине. Очень деликатными намеками Трейчке дал понять, что если Эгону
понадобятся какие-либо справки по патентам, по промышленности и тому
подобным делам - он всегда к его услугам. Установленная теперь связь с Веной
позволит ему ответить на любые вопросы. Эгон спрятал карточку адвоката в
карман.
При входе Эгона Трейчке молча подвинул ему часть своих газет, и Эгон
так же молча взял одну из них. Он и не заметил, как заснул с газетою в
руках.
Его разбудили толчки на стрелках. Мимо окон мелькали дома. Внизу, по
блестящему от недавнего дождя асфальту, сновали автомобили.
Эгон без обычной радости окунулся в шумную толчею вокзала.
Берлин казался особенно неприветливым после Вены, еще не утратившей
своей легкомысленной нарядности.
Эгон ехал с надеждой, что никого, кроме матери, дома не будет. Но, к
своему неудовольствию, попал прямо к завтраку. Все оказались в сборе.
Эрнст сокрушался, что ему так и не удалось принять участие в
"завоевании" Австрии. Генерал был тоже недоволен: австрийский поход его не
удовлетворял даже как обыкновенные маневры. Не удалось испробовать ни одного
вида вооружения. С таким же успехом Австрию могли занять кухарки,
вооруженные суповыми ложками.
Эгон пробовал отмолчаться, но генерал интересовался, как реагирует на
аншлюсс средний австриец - интеллигент, бюргер.
- Как всякий немец, - вставил свое слово Эрнст. - О том, что происходит
в Австрии, если это тебе самому недостаточно известно, я дам тебе более
точные сведения, чем наш уважаемый господин доктор.
- Ты был там? - иронически спросил генерал.
- А ты не слышал по радио музыку, сопровождавшую триумфальное шествие
фюрера?
- Каждая дивизия располагает, по крайней мере, тремя оркестрами. Силами
одного корпуса можно задать такой концерт, что мертвые проснутся! -
рассмеялся генерал, к очевидному неудовольствию младшего, сына. - Расскажи,
Эгон, откровенно, что видел.
Еще минуту назад Эгон не собирался поддерживать опасную тему, но
бахвальство Эрнста его рассердило.
- Если бы вы не ввели в Австрию своих полков, фюрер никогда не вернулся
бы на свою родину.
- Не говори глупостей, Эгон, - недовольно возразил генерал. - Австрия
завершила свой исторический путь, вернувшись в состав великой Германской
империи.
- Ни в одном учебнике истории не сказано, что Берлин был когда-нибудь
столицей этой империи.
- Не был, но будет, - запальчиво сказал Эрнст. - Довольно этих
марксистских намеков!
- Мария-Терезия никогда не возбуждала подозрений в причастности к
марксизму, - сказал Эгон. - Между тем эта дама во время войны тысяча семьсот
восьмидесятого года заметила, что опасность, угрожающая Австрии, заключается
не столько в неблагоприятном для Австрии исходе войны, сколько в самом факте
существования "прусского духа", который не успокаивается, пока не уничтожает
радость бытия там, где он появляется. Она писала дословно так: "Я глубоко
убеждена, что для Австрии, самым худшим было бы попасть в лапы Пруссии".
- Мой милый Эгон, - наставительно произнес генерал, - эта старуха была
не так глупа, как ты думаешь, а только жадна. Тогда еще мог возникать
вопрос: кто из двух - Австрия или Пруссия будет носительницей германизма.
Живи она на полтораста лет позже, этот вопрос для нее уже не возник бы.
- А мне кажется, что если бы оба ее последних канцлера не были
слизняками, - заметил Отто, - Австрия и теперь оставалась бы Австрией.
- Это зависело от Вены гораздо меньше, чем от Лондона, Парижа и
Ватикана, - возразил Эгон.
- К счастью, и там начали понимать, что им нужна сильная Германия, -
сказал Эрнст.
- Когда речь заходила о борьбе с Россией, Австрия и Пруссия тотчас
забывали свои споры! - заключил генерал. - Кто бы из нас двух ни спасал друг
друга от напора славянства - Австрия ли нас, или мы Австрию, - важно, что на
этом фронте мы должны быть вместе!
- Зачем же тогда нужен аншлюсс?
- Чтобы вдохнуть в австрийцев новый дух - дух новой Германия! - сказал
генерал. - Мое сознание и, я надеюсь, сознание всякого порядочного немца уже
не отделяет Вену от Германии!.. А что думают венцы?
- Я был там слишком мало, - уклончиво начал было Эгон, но неожиданно
закончил: - Впрочем, достаточно, чтобы понять: большинство нас ненавидит!
Генерал вздохнул:
- Да, это делается не сразу! Но Вена, небось, веселится: концерты,
опера?.. О, этот Штраус! Та-ра-рам-пам-пам...
- Венская консерватория закрыта. Музыканты перебиты или сидят в
тюрьмах. Бруно Вальтер вынужден был спастись бегством, оставив в наших руках
жену и дочь...
- Бруно Вальтер?.. Бруно Вальтер? - удивленно бормотал генерал.
- Подчиняться его дирижерской палочке считали за радость лучшие
оркестры мира, - пояснил Эгон.
- Мне стыдно слушать эту галиматью, папа! - резко сказал Эрнст. - Пусть
господин доктор не разводит здесь коммунистической пропаганды! Народу сейчас
не до капель-дудок!
Эгон не мог больше сдержаться.
- Народ! Какое право имеешь ты говорить о народе?.. Вы тащите народ на
бойню, вы... - Он задыхался. - Вас не интересует искусство? Ладно. А венская
медицинская школа? Она дала миру такие имена, как Нейман и Фукс. Ее
уничтожили. Те из деятелей, кто не кончил так называемым самоубийством,
сидят в концлагерях. Впрочем, что я тебе говорю о Фуксе! Для тебя и это
такой же пустой звук, как Вальтер!.. Но, может быть, ты знаешь, что такое
крестьянин? Так вот, австрийские крестьяне вилами встречают наших
инспекторов удоя. Они отказываются понять, как наше крестьянство допустило
введение наследственного двора.
- Мы им поможем стать понятливее! - сказал Эрнст.
- Ах, крестьянин тебя тоже не интересует? Это всего лишь "сословие
питания"? Его дело давать хлеб и мясо для ваших отрядов и молчать? Так
посмотри на промышленность, - нет, нет, не на рабочих, а на самих
фабрикантов. Чтобы подчинить их себе, мы должны были снять австрийское
руководство промышленностью. Мы импортировали туда таких молодчиков, как ты.
Эрнст выскочил из-за стола.
- Я жалею, что не нахожусь там и не скручиваю их в бараний рог!
- Еще бы, ты ведь боялся, что вам могут оказать сопротивление! Конечно,
лучше было сидеть пока здесь!
- Я не могу этого слушать!
- Эрнст, мальчик, успокойся. - Фрау Шверер погладила своего любимца по
рукаву. - Эгги больше не будет! - Дрожащей рукой она протянула Эгону
корзинку с печеньем. - Это, конечно, не знаменитые венские булочки, но ты
любил мое печенье, сынок.
Эгон рассмеялся:
- Венцы, мама, вспоминают о своих булочках только во сне. Они
снабжаются стандартным хлебом по таким же карточкам, как берлинцы.
- Какой ужас! - вырвалось у фрау Шверер, но она тут же спохватилась и
испуганно посмотрела на Эрнста.
Эрнст решительно обратился к генералу:
- Мне бы очень хотелось, отец, чтобы Эгон не разводил в нашем доме этой
нелепой пропаганды. Если ты можешь приказать это доктору - прикажи. Иначе
мне придется позаботиться об этом самому!
Фрау Шверер не решалась перебить Эрнста. В роли миротворца выступил
генерал. Он увел Эгона к себе в кабинет и, усадив в кресло, сказал:
- Давай условимся: гусей не дразнить. Особенно когда они молоды и
задиристы.
Генерал был с Эгоном ласковее, чем обычно. Старику хотелось поговорить
откровенно. На службе такая возможность была исключена. Дома говорить было
не с кем. С тех пор как Отто, покинув службу у Гаусса, стал его собственным
адъютантом, генерал, в интересах дисциплины, прекратил обычные утренние
беседы с ним. Эрнст как собеседник ничего не стоил. Эмма?.. При мысли о жене
генерал насмешливо фыркнул.
Одним словом, он рассчитывал на разговор по душам со старшим сыном, но
вместо того, после первых же слов Эгона, жестоко обрушился на пацифизм сына,
назвал его трусом.
- Когда речь идет о войне, я действительно становлюсь трусом, -
согласился Эгон. - Самым настоящим трусом. Я же знаю, что такое война!
- Будто я знаком с нею хуже тебя, - сказал генерал. - Но я не устраиваю
истерик, не кричу, как полоумный: "Долой войну!" Только пройдя через это
испытание, немцы добьются положения народа-господина.
- Народу этого не нужно. Дайте ему спокойно работать. Наше поколение
слишком хорошо знает, чего стоит война.
- Я тоже был на двух войнах!
- Таких, как ты, нужно держать взаперти! - вырвалось у Эгона.
Шверер был потрясен: сын оскорблял его!
Старик нервно передернул плечами, точно его знобило.
- Странное поколение! У нас не было таких противоречий... Вы
разделились на два непримиримых лагеря. Когда вы встретитесь, это будет хуже
войны... А ведь вы - родные братья. Почему это, мой мальчик?
- Я и Эрнст? Мы же как люди разных веков. В мое время Германию трясла
лихорадка войны и в ней загоралось пламя революции. В такой температуре
открываются глаза на многое. А он не знает ничего, кроме трескотни господина
"национального барабанщика"! Это для него лучшая музыка в мире.
Генерал остановил его движением рука:
- Договорим после обеда.
Стрелка хронометра подошла к делению, когда, как обычно, открылась
дверь кабинета и Отто доложил, что машина ждет. Отто хорошо знал свое
адъютантское дело. Школа Гаусса не пропала даром. Правда, с отцом нужно было
быть еще более пунктуальным. Между ними не осталось прежних дружеских
отношений, - они стали строго официальными, но Отто это не пугало. У него
были основания мириться с неудобствами своего положения.
Еще раз кивнув Эгону, генерал в сопровождении Отто покинул кабинет.
Эгон остался один. Он пробовал понять отца и не мог.
Решил пойти к матери, чтобы расспросить об отце.
В столовой ее не было. В примыкающей к столовой гостиной тоже царила
тишина. Ступая по ковру, Эгон ощущал успокаивающую беззвучность своих шагов.
Дойдя до дверей спальни, Эгон остановился. Через приотворенную дверь, прямо
против себя, он увидел большое зеркало и в зеркале Эрнста. Молодой человек
не мог его заметить. Эгон видел, как Эрнст торопливо подошел к туалету фрау
Шверер и открыл шкатулку. Эгон знал, что в этой шкатулке мать хранила
драгоценности. Порывшись в ней, Эрнст что-то взял и опустил себе в карман.
Не помня себя, ничего не видя перед собой, Эгон шагнул в спальню. Но
через мгновение, когда он снова обрел способность видеть и соображать, Эрнст
уже спокойно закуривал сигарету.
- Ты тоже к маме, господин доктор? - спросил он на. - Ее нет дома.
Кури!..
Эгон с отвращением оттолкнул протянутую Эрнстом коробку и поспешно
вышел.
Эрнст нагнулся и спокойно собрал рассыпавшиеся по ковру сигареты.
9
Всю дорогу от Берлина Эгон не мог отделаться от ощущения физической
нечистоты. Стоило закрыть глаза, как вставала фигура Эрнста в тесной рамке
зеркала.
Он неторопливо вышел на вокзальную площадь Любека. Вещи были сданы
комиссионеру для доставки в Травемюнде. Эгон был свободен.
Вокзальная площадь в Любеке невелика, но Эгону показалось, что здесь
необычайно много воздуха и света. Он любил ее, как и весь этот старый город.
Каждый раз, проезжая его, Эгон воображал себя за пределами Третьей империи.
Он хорошо понимал, что это ложное впечатление случайного проезжего, не
заглядывающего за двери домов, не задающего вопросов прохожим. Но с него
было достаточно того, что внешне эти узкие, темные улицы сохранили
неприкосновенным облик его любимой старой родины. Он нарочно не задумывался
над тем, что делалось за толстыми стенами домов. Глаз берлинца отдыхал на
благородных готических фасадах города, накрытых высокими шатрами черепичных
крыш.
Было хорошо итти, не думая о том, почему так тихи и пустынны улицы, не
замечая очередей у продовольственных лавок, нищих на паперти кафедрального
собора, молчаливых групп безработных на скамейках набережной против соляных
амбаров...
Миновав темную арку крепостных ворот, Эгон вошел в просторный квадрат
рынка. Можно было не обращать внимания на то, что вывески на большинстве
лавок унифицированы и принадлежат одной и той же фирме. Хотелось видеть
только вот такие, как этот сапог, протянутый чугунным кронштейном на
середину тротуара. Правда, их осталось совсем мало. Но какие-то упрямые
последыши потомственных ремесленников, видимо, решили умереть на постах
предков, пронесших свое дело через восемь веков вольного города. Крупным
фирмам не сразу удавалось сломить упорство мелкого торгового и ремесленного
люда.
Эгон зашел в пивной зал. Из-за толстой кованой решетки пивной была
видна приземистая аркада и круглые высокие шпили старой ратуши. Но пиво
стало плохим; за резною перегородкой с цветными стеклышками, разделявшей
пивную на две комнаты, слышались полупьяные выкрики, слишком хорошо знакомые
всякому подданному коричневого государства.
Эгон с досадою расплатился и пошел на Хольстенштрассе.
Там находилась небольшая лавка старого Германна: конторские
принадлежности, открытки, книги, табак.
На дребезжащий звонок медного колокольчика вышла фрау Германн. Эгон был
здесь не совсем обычным покупателем и знал, на какой прием может
рассчитывать, особенно после длительной отлучки. Но с первых же слов хозяйки
он уловил неладное. Разговорчивая и веселая старушка была необычно
сдержанна. Когда Эгон спросил о здоровье ее мужа, она расплакалась:
- Тсс... тсс, господин доктор! С ним очень плохо... Вы напрасно зашли
сюда?
Вопросы были лишними. Эгон понял все: хозяин арестован. За лавкой
наблюдают. Он действительно зря зашел. Здесь, в Любеке, не так много
приезжих, чтобы их нельзя было сразу отличить от своих. Но раз уж он был
здесь...
- Эльза?!
- Она на работе.
Ну, если после ареста отца Эльзу не уволили с авиационного завода,
значит дело не так уж плохо. Эгон попробовал утешить старушку. Но трудно
было найти слова для человека, который не хуже его знал, что такое гестапо.
Эгон понимал, что едва ли можно выбраться отсюда так, чтобы никто не
видел. Он никогда не занимался конспирацией, но знал, что если есть
наблюдение, то ведется оно за всеми входами. Не в его интересах было войти в
одну дверь и выйти в другую.
Стараясь казаться спокойным, он купил ящик сигар, пачку почтовой
бумаги. Фрау Германн не поверила глазам, когда Эгон отложил себе несколько
открыток с портретами фюрера и министров и выбрал целую серию фашистских
брошюр. Она была в курсе дел своего бедного мужа и знала, что тот по секрету
снабжал доктора Шверера заграничными книжками. О, это были только романы
немецких писателей, раньше свободно продававшиеся в каждом киоске! Но теперь
их приходилось получать через матросов, возвращавшихся из заграничных
плаваний. Это всего лишь книги Генриха Манна, Бручо Франка, Бруно Фрея, но
раз их запретили продавать, значит, запретили. Сколько раз она говорила
мужу: брось это дело. Вот и расплата... Старик хотел заработать несколько
лишних марок. Так трудно стало жить! Мало кто покупает эти портреты и
брошюры в коричневых обложках. Чего доброго, люди от безденежья скоро
перестанут курить! Чем же торговать, скажите, пожалуйста? Разве это уже
такое преступление, что старик купил у матросов несколько томиков немецких
романистов? Ведь их авторы - немцы!
Слезы фрау Германн падали в ящичек конторки, когда она отсчитывала
Эгону сдачу. Он вышел на улицу, держа на виду незавернутые книжки в
коричневых переплетах.
Дома Эгон долго стоял под душем. Ему казалось, что если он хорошенько
не смоет с себя нечто невидимое, но клейкое и нечистое, видение Эрнста в
рамке зеркала не оставит его никогда.
Среди накопившейся почты Эгон нашел короткое письмо без подписи. Он
машинально взглянул на него, не собираясь читать, но то, что он увидел, было
так оглушающе-страшно, что он в бессилии упал в кресло и просидел
неподвижно, пока не вошла экономка.
Экономка таинственно сообщила, что какой-то мужчина несколько раз
справлялся об Эгоне. Незнакомец не назвал себя и даже, - голос экономки упал
до едва различимого шопота, - просил не говорить о том, что был.
- Когда он приходил? - спросил с напускным спокойствием Эгон, хотя ему
стало не по себе.
- Всегда вечером, когда бывало уже темно.
Экономка многозначительно подняла жидкие брови. Эгону мучительно
хотелось расспросить подробней, но что-то удерживало его. Он не знал за этой
женщиной ничего дурного. И тем не менее все в ней отталкивало его. Ему
казалось, что под ее внешним благообразием скрывается существо злое и
враждебное. Он и сам не мог бы точно сказать, откуда в нем эта неприязнь, но
она была и оставалась непреодолимой, несмотря на доводы разума. Глупо было
бы, в самом деле, допустить, что он, взрослый и уравновешенный человек,
ненавидел старуху только за то, что видел однажды, как она меняла чепец на
аккуратно причесанных волосах парика, держа его на коленях. С оголенным,
желтым и блестящим черепом, остроносая и морщинистая, она выглядела злым
сказочным существом. Кружево воротника вокруг жилистой шеи делало ее похожей
на грифа.
Эгон с неприязнью посмотрел на экономку.
- И вы не помните, как он выглядел?
- Я говорю вам, господин доктор: он приходил по ночам.
Она обиженно подобрала злые, тонкие губы.
Эгон понял: Германн давал показания. Интерес к эмигрантской литературе
мог дорого обойтись клиентам старика.
Как только удалось отделаться от экономки, Эгон перерыл книжные полки и
отобрал всю сомнительную литературу.
Когда стемнело, он вынес пачку книг и бросил в траве.
На видных местах он разложил коричневые книжки, купленные у фрау
Германн.
Было около одиннадцати вечера, когда появилась экономка.
- Он пришел...
- С ним кто-нибудь есть?
- Пока никого, - многозначительно ответила она.
- Ну что же, впустите.
- Он не желает снимать пальто.
- Если таковы его привычки...
Посетитель вошел и тотчас затворил за собою дверь, оставив за нею
разочарованную экономку.
Воротник пальто был у гостя поднят. Поля шляпы опущены на лицо. Прежде
чем Эгон мог разобрать его черты, гость выглянул за дверь и строго сказал
экономке:
- Не ближе десяти шагов от двери, уважаемая. Понятно? Ну, раз-два!
Голос был хорошо знаком Эгону. Эгон радостно крикнул:
- О, это вы, Франц!.. Знаете, за кого я вас принял?
Лемке приложил палец к губам и негромко сказал:
- Франца Лемке пока не существует. Я - Курц!
При виде разложенных всюду коричневых книжек Лемке-Курц рассмеялся:
- Вы думаете обмануть их этим? Если бы кошки были так наивны, мышки
могли бы спать спокойно.
- Чашку кофе, Франц? Может быть, поесть?
- С удовольствием, - сказал Лемке, но тут же спохватился: - Для ужина
нужны услуги экономки? Тогда отставить.
- Кажется, в ее представлении вы - полицейский агент.
- Это хорошо!
Эгон собрал ужин из того, что было под рукой.
- Картофельный пудинг будете есть?
- Почему бы нет?.. Для фюрера это плохая шутка истории: опять
кригскартофель!
- Наше поколение знает, чем это кончится... Давно здесь?
- Не очень.
- Появление здесь связано с риском?
- У меня за кормой чисто. Посещая вас, я могу испортить себе репутацию.
- Посещая меня?
- Если дядюшка Германн скажет больше, чем нужно.
Эгон положил Лемке руку на плечо:
- Как хорошо, что вы здесь!
- Если б вы не были в отлучке, мы увиделись бы давно. Вы принесли бы
нам пользу...
- Кому "вам"?
- Нам... Вы сами понимаете!
При этих словах Эгон испуганно посмотрел на дверь и хотел выглянуть в
коридор. Лемке остановил его и приотворил дверь сам. Все было в порядке:
экономка не решилась подслушивать.
- С полицией шутки плохи! - Лемке кивнул на висящий на спинке стула
пиджак Эгона: - Вот что было нам нужно.
Эгон не понял.
- Отличная почтовая сумка, - пояснил Лемке.
- Она к вашим услугам!
- К сожалению, поздно, доктор! Мне пора исчезнуть.
- Куда?
- В Берлин.
- Плохое место.
- Да. Очень сильно проветривается. Можно схватить насморк...
- Без вас я не могу быть тут полезен?.. Хотя бы в качестве почтовой
сумки?
- Теперь вы не слишком надежный почтальон. Именно поэтому-то я к вам и
пришел, рискуя дурным знакомством. Лучше вам куда-нибудь уехать!
- Я только что из Австрии.
- Знаю.
- При желании, конечно, я мог бы туда вернуться.
- Гиммлер там, как дома. Вам полезно на некоторое время убраться за
пределы нашего рая.
- Едва ли осуществимо.
- Ваша фирма посылает экспертов в Чехословакию. Я бы советовал вам как
можно скорей...
- Мне что-нибудь угрожает? - спросил Эгон.
- Что может угрожать читателю нелегальных романов? На вас заведут
карточку. Вы утратите чистоту репутации. А она может нам пригодиться.
- Я рассчитывал немного отдохнуть...
Лемке состроил лукавую мину и многозначительно сказал:
- Вы были бы там с фройлейн Германн.
- С Эльзой?
Лицо Эгона говорило больше, чем если бы он стал выражать свое отношение
к этому предложению словами самого гневного возмущения. Наконец он с
отвращением проговорил:
- И обязанности фройлейн Эльзы заключались бы в наблюдении за мной.
От неожиданности Лемке сел и молча уставился на Эгона.
- Фройлейн Эльза работает в этом почтенном учреждении, - повторил Эгон.
- Такие вещи не сообщаются случайным знакомым.
Эгон долго сидел неподвижно, опустив голову. Потом достал из стола
конверт и бросил перед Лемке. Тот с удивлением прочел анонимное письмо,
разоблачавшее Эльзу Германн как агента гестапо при Эгоне.
Лемке ласково тронул Эгона за плечо и попытался сказать несколько слов
утешения. Но тут он увидел, что они звучат вовсе неубедительно: если в
анонимке сказана правда - она отвратительна. Франц постарался переменить
разговор.
- Что бы вы сказали, доктор, если бы я попросил от вас услуги,
требующей большого мужества?
- Не думайте, Франц, что я перестал быть мужчиной...
- Товарищи вас знают.
- Вы преувеличиваете, Франц.
- Если в те тяжелые годы капитан Шверер мог не выдать своего механика
Лемке, то можете ли вы не быть мне другом теперь? Настали трудные времена
для Германии, доктор. На стороне разбойников в черных мундирах - сила
государственного аппарата. Это так, но не нужно это переоценивать. Наша
задача - помочь народу в борьбе против наци, как бы трудна она ни была.
- Она еще не кажется вам безнадежной? - спросил Эгон.
- Мы не так легко теряем надежду, доктор!
- Но ведь ваша партия потерпела поражение, она перестала существовать.
- Уйти в подполье еще не значит быть разгромленным.
Эгон в сомнении покачал головой:
- Боюсь, что наименее сознательная масса переходит на сторону других
вождей.
- Нельзя закрывать глаза на то, что мы имеем дело с очень ловким
врагом. Еще одна-две таких бескровных победы, как Рейнская область, как
Австрия, и Германия повернет за Гитлером. Мы готовы к этому.
- На что же вы надеетесь?
- Кто же поверит, что народ, родивший Маркса и Энгельса, Либкнехта и
Тельмана, безнадежен? Он может заболеть...
- Длительно и тяжело, - вставил Эгон.
- Но как бы ни была ужасна бездна, в которую Гитлер ввергнет Германию,
кризис и выздоровление наступят!
Было уже поздно, когда Лемке собрался уходить. Перед тем как
проститься, он спросил:
- Вы помните мою профессию, доктор?
- Бывало вы так часто повторяли мне, что ваша мечта - вернуться к
фрезерному станку... Забыть это просто невозможно, - с добродушной усмешкой
сказал Эгон.
- Нет, нет! - поспешно перебил его Лемке. - Я говорю о той профессии,
которой обучила меня война.
- Когда-то вы были самым исправным шофером в Германии, - улыбнулся
Эгон.
- И вы могли бы рекомендовать меня кому-нибудь?
- Охотно, но кому?
Лемке посмотрел в глаза Эгону.
- Мне хотелось бы работать у вашего отца.
- Вы не хуже меня знаете, какому просвечиванию подвергнется человек,
желающий возить генерала фон Шверера.
- Я никогда не решился бы просить, если бы не был уверен в том, что не
могу вас скомпрометировать. Я уже сказал вам: за кормой у Бодо Курца чисто,
как у самого густопсового наци.
Эгон молча протянул Лемке руку.
Уходя, Лемке увидел экономку в прихожей. Она мирно спала на стуле.
- Заприте дверь, тетушка. И вот что... Я еще зайду кое о чем с вами
потолковать. Но, - голос его сделался строгим, - смотрите, ни звука о том,
что я был. Понятно?
Только когда сигара стала жечь губы, Эгон очнулся. Злобно швырнул
окурок и налил себе вина. Выпил все, что осталось в бутылке. Эльза?! А это
не может быть клеветой?.. Он не может, не хочет поверить! Нет, он не
верит!.. Эльза! Какой бред!..
Он решил больше не думать об этом, но и сам не заметил, как через
минуту мысли вернулись к тому же. Зачем Эльзе быть с ними? Она разумная
девушка.
Эгон с треском отбросил крышку рояля и ударил по клавишам. Бурю
листовского отчаяния сменил экстатический ритм равелевского "Болеро". Эгон
любил его. Кто пляшет его теперь на окровавленных полях Андалузии, на руинах
Мадрида? Не служит ли знойное пение флейт маршем для мавров, бредущих по
выжженным плоскогорьям Кастилии? Эта музыка должна быть им понятна... Об
африканских песках, о шаге караванов, о тенистой ласке оазисов поют флейты
под мерный аккомпанемент барабана... За звоном струн рояля Эгон слышит
оркестр. Пальцы ударяют все медленней. Танец становится маршем варваров...
Мавры идут расстреливать Европу! Европа! Эльза!.. Эльза!..
Францу Лемке так редко удавалось бывать дома, что теперь, во время
этого приезда в Любек, он не без труда приноравливался к жизни, которую
приходилось вести его жене. Из типографии она приходила поздно ночью, а
иногда и под утро, если цензура "наводила порядок" в полосе объявлений. Все
содержание открытой немецкой прессы было давно и достаточно надежно
"унифицировано" ведомством Геббельса, и единственным местом, где немцы могли
дать свободу своему перу, была последняя полоса газеты: на ней печатались
объявления. Но именно эта-то полоса и доставляла больше всего хлопот
наборщице Кларе Буш, так как даже в объявлениях цензура искала подвоха и
заставляла переделывать их по десять раз.
Иногда у Клары даже нехватало сил хорошенько вымыть на работе руки, и
она приходила домой с пальцами, перепачканными краской и пахнущими
скипидаром. Но это не мешало Францу с нежностью подносить ее руки к губам и
ласково гладить ей пальцы, пока Клара отдыхала в старом, потрепанном кресле
те несколько минут, что закипал электрический чайник. Потом Франц доставал
тщательно завернутую в бумагу, для сохранения тепла, кастрюльку с ужином и
заботливо, как нянька, ухаживал за усталой женщиной.
Было бы ошибкою думать, что сам он бывал в это время свеж и полон сил.
Ночные передачи "Свободной Германии", утомительные путешествия в окрестности
Любека, где был скрыт передатчик, постоянное напряжение нервов из-за слежки
- все это требовало огромных душевных и физических сил. Только такой крепкий
человек, как Франц, мог после всего этого терпеливо сидеть над книгою, в
ожидании, пока вернется жена, готовить ужин, заниматься домашними делами.
Частенько он откладывал книги, и мысли его вертелись вокруг того, что
предстояло завтра: получение через жену нелегальной информации от
руководящего партийного центра, нелегкая и опасная задача хранения этой
информация до вечера, поездка в лес под Любеком, радиопередача... Передачи
не были обычной партийной нагрузкой Лемке. Их поручили ему вести по той
причине, что заболел товарищ, работавший с Кларой. Работа эта нравилась
Францу, и он охотно променял бы на нее беспокойную, в постоянном движении
жизнь, которую ему приходилось вести до того. Товарищ, через которого он
теперь поддерживал связь с руководством подполья, сказал Лемке, что, по всей
вероятности, ему теперь придется вплотную заняться "Свободной Германией". Но
из этого вовсе не следовало, что удастся побыть с женой: ведь именно
теперь-то и пришло время перебросить передатчик в другое место, чтобы не
дать фашистам запеленговать его. Лемке был старым солдатом партии, и вопросы
личных интересов и желаний давно уже стали для него вопросами второй
очереди. Не так было в те времена, когда партия была легальной! Да, в те
времена открытой партийной работы, открытой борьбы счастливо совмещалась
партийная деятельность с личной жизнью.
Лемке отлично знал, что Кларе не легче, чем ему, хотя никогда не слышал
от нее ни одной жалобы, не замечал тени недовольства. Вот только худела она
не по дням, а по часам...
Услышав, что в двери повернулся ключ, Франц включил электрический
чайник и пошел навстречу жене.
Он одним взглядом охватил всю ее фигуру, лицо. Боже мой, как хорошо он
знал это маленькое, такое хрупкое на вид, но полное такой необыкновенной
силы тело! Как он любил каждую черточку этого бледного, худого лица с такими
большими и такими синими глазами, что в каждый из них можно было глядеть,
как в бездонную глубину целого неба! Как он любил, положив ей на затылок
руки, почувствовать в них теплоту туго заплетенных в косы волос! Он любил
всю ее: от кончиков пальцев, наверно жестоко прозябших в плохоньких
перчатках, до этого вот такого прямого, такого белого и такого милого
пробора на голове, который он сейчас поцелует... Лемке не могла обмануть
улыбка, которую Клара поспешила изобразить на своем лице, едва завидев его.
По глубокой морщине вокруг рта, по всем ее движениям он угадывал усталость.
Как всегда, усадив жену в кресло, он держал ее руку в своей, предоставив ей
медленно выкладывать новости, которые удалось узнать на работе.
Несмотря на то, что коммунистическая партия была загнана гитлеровцами в
глубокое подполье, несмотря на жестокие репрессии, угрожавшие каждому, на
кого падало подозрение в принадлежности к ее рядам, коммунисты ни на день,
ни на час не прерывали борьбы. Больше того, партия крепла организационно; ее
люди закалялись, они приспосабливались к тяжелым условиям подпольной работы,
под постоянным пристальным наблюдением тысяч шпиков и доносчиков. В лицо и
по имени члены партии знали только тех нескольких товарищей, которые
составляли их группу, но от этого связь между организациями не ослабевала,
информация оставалась регулярной, директивы от подпольных центров
руководства были точны, ясны и своевременны.
Клара Буш была одним из тех звеньев партийной связи, через которые
поступала информация для подпольного передатчика "Свободная Германия".
Поэтому она почти всегда была в курсе жизни партии, в курсе очередных задач,
которые нужно было решать в борьбе с гитлеровской пропагандой
человеконенавистничества, с нараставшими усилиями фашистских банд разжечь
вторую мировую войну. Это были задачи огромной политической важности, и
скромная наборщица Клара Буш чувствовала всю ответственность, лежавшую на ее
плечах, перед партией, перед всем трудовым народам Германии.
Пока Клара, с неохотой очень усталого человека, ела и пила чай, Лемке
рассказал ей о визите к Эгону Швереру.
- Мне очень хотелось бы восстановить его душевный мир, - сказал он в
заключение, - но я не знаю, как это сделать.
Клара, подумав, ответила:
- Надеюсь, мне удастся установить, действительно ли Эльза Германн
доносчица. У нас есть свои люди на заводе.
- Я был бы тебе очень благодарен.
- Этот Шверер нужен нам?
- Он мой старый знакомый и вполне честный человек.
- Ах, не верю я в друзей... с того берега.
- В том-то и дело, что он не на том берегу...
- На нашем? - она усмехнулась. - Не поверю.
- Он - между берегами.
- Значит, утонет!
- Его нужно вытащить, и вытащить к нам.
- Подумаешь, ценность! Интеллигентский путаник!
- Поможем ему распутать путаницу...
- Разве я возражаю! Хорошо, я узнаю все про Эльзу Германн. - С этими
словами Клара встала из-за стола, и ее взгляд остановился на лежавшей на
краю его книге в дешевом стандартном переплете евангелия. В глазах Клары
мелькнуло беспокойство. - Зачем ты ее вынул? - И она с еще большим
беспокойством перевела взгляд на угол пола: там был тайник, в котором она
хранила кое-какую литературу.
- Потому, что, во-первых, мне захотелось это перечитать, а во-вторых,
тебе не следует держать это дома, и, в-третьих, я беру это с собой.
- Мне не следует хранить, а тебе можно взять с собой? - Она покачала
головой.
Франц поднял переплет евангелия и скользнул взглядом по заглавию: "Анри
Барбюс. Сталин". Потом перебросил листки до заложенного места и, удерживая
его пальцем, сказал:
- Сегодня утром мы с тобою говорили о том, что можно противопоставить
крикливому вранью Геббельса, когда речь заходит о так называемых
"национальных" интересах Германии. Я убежден, что народ и сам скоро
разберется в том, кто с ним, кто против него. Не верить в это - значит не
верить в творческие способности масс. И могу тебя уверить: эти творческие
способности родят идеи - ясные и безошибочные, которые укажут народам путь:
вперед, только вперед, с нами!
- Я очень боюсь, что тем временем может разразиться война.
- Устами Барбюса передовая Франция говорит: "Если разразится война,
СССР будет защищаться, - он будет защищать себя и все будущее человечества,
представителем которого он является. Война эта охватит весь мир и в очень
многих пунктах из империалистической превратится в революционную, в
гражданскую. Это не столько политическая заповедь партии, сколько
историческая необходимость".
- Да, это верно, - проговорила Клара. - Каким счастьем было бы, если бы
и мы могли от имени всей трудовой Германии так же сказать: мы знаем свое
место в предстоящей схватке.
- Да, это было бы счастьем, - согласился Франц и, подойдя к Кларе,
обнял ее за плечи: - тогда мы могли бы прямо смотреть в глаза всему миру. Но
что бы ни таило в себе для нас будущее, мы в нем уверены. Победим мы,
коммунисты, - с нами Сталин!..
10
На другой день, приехав на завод, Эгон с головой ушел в дела. Отчет о
поездке в Австрию занял несколько дней. Теперь дирекция не скрывала, что
вопрос о передаче австрийского авиационного завода немцам был решен задолго
до оккупации.
Эгон не заглядывал в проектное бюро, чтобы не встретиться с Эльзой. Она
напрасно задерживалась там на лишние полчаса.
Придя на работу, он здоровался с нею таким же сдержанным кивком, каким
приветствовал остальных сослуживцев. К тому времени, когда служащим было
положено расходиться, его уже не бывало в комнате. Эльза опять ждала
напрасно.
О том, чего стоило Эгону это упорство, знал только рояль. Внезапно Эгон
закрывал инструмент и садился за письменный стол. От нот - к интегралам. От
симфоний - к теории упругости. Зарывался в расчеты. Работал с
ожесточением...
Экономка подала письмо. Городская почта. Почерк Эльзы. Эгон почти со
страхом бросил конверт на стол. Попытался снова уйти в работу. Он прижал
верхний лист расчета логарифмической линейкой. Пальцы ласкали белизну ее
граней, такую же гладкую и прохладную, как клавиши.
Потянуло к роялю. Эгон встал. На глаза попался конверт. Эгон взял его,
подержал, выдвинул корзину для бумаги и... вскрыл письмо.
Эльза была обеспокоена его отдалением. Она была огорчена. Она плакала.
Каким жестоким нужно быть, чтобы так вести себя. Она думала, что догадалась:
он завел себе в этой Австрии другую девушку!..
Эгон с трудом разбирался в овладевающих им чувствах. Ложь, цинизм
шпионки? Или он совершил ошибку, поверил грязной анонимке? Так легко
позволить разбить свою веру в любимую девушку!
"Если ты не придешь завтра вечером, я буду знать, что делать. Я не могу
пережить нашу любовь".
Нашу любовь, нашу любовь!..
Он напрасно пытался понять, как это могло случиться с Эльзой...
Эльза тоже ничего не понимала в происходящем. Вся ее жизнь спуталась, -
с того самого времени, как на их заводе появился доктор Шверер. Серьезный,
но живой человек, так мало похожий на ее прежних знакомых, он очень нравился
ей. Эльзе хотелось принарядиться, а денег не было. Торговля отца шла все
хуже. Служба на заводе едва кормила.
Доктор Шверер стал ухаживать за нею. Шаррфюрер заводской нацистской
организации, заметив ее близость со Шверером, предложил ей помощь: она не
должна быть плохо одетой, когда за ней ухаживает видный специалист.
Организация даст ей денег на личные расходы. Пусть она сблизится с доктором
Шверером и получает свое счастье. Шаррфюрер поставил единственное условие:
доктор Шверер не должен и подозревать, что Эльза получает деньги от
организации.
Эльза не сразу поняла, что шаррфюрер Шлюзинг выпытывает у нее такие
подробности жизни Эгона, которые могут интересовать только полицию.
Заподозрив дурное, она наотрез отказалась шпионить за Эгоном. Эльзу пытались
припереть к стене угрозами написать Эгону, что она сотрудница гестапо.
У нее нехватало мужества самой сказать ему обо всем. Узел запутывался.
Арестовали отца за распространение нелегальной литературы...
Все это было выше ее сил. Промучившись несколько дней, Эльза пришла к
решению: как только Эгон приедет, сказать ему все. Но когда он вернулся,
Эльза с первого взгляда поняла: он не тот, что был, он не хочет ее знать. Но
истинная причина перемены не приходила ей в голову. Наконец она решилась
написать Эгону.
И вот ее письмо, с буквами, расплывшимися от слез, в руке Эгона.
Медленно, через силу разорвал он его, сложил клочки и снова разорвал. Клочки
бумаги, как хлопья снега, усыпали пол вокруг кресла.
Дни шли тяжелые, длинные, томительные. Как только кончалась работа,
Эгон спешил домой. Вечерами он не выходил, боясь, что Лемке может прийти и
не застать его. Видеть Лемке стало главным желанием Эгона.
Наконец однажды вечером экономка с прежней таинственностью сообщила:
- Он!..
Едва поздоровавшись, Лемке первый заговорил об Эльзе:
- То, что я узнал, нужно проверить еще и еще раз, но надеюсь, что так
оно и есть: анонимка - ложь, она послана Шлюзингом. Пока я еще не знаю,
зачем это ему понадобилось, но узнаю и это...
Эгон молча отвернулся и отошел к окну. Лемке сделал вид, что очень
занят раскуриванием отсыревшей папиросы.
Эгона с нетерпением ждали на заводе. Из Берлина приехал начальник
снабжения воздушных сил генерал Бурхард с начальником своего штаба
полковником Рорбахом, в сопровождении военных и технических экспертов. По
растерянному виду директора Эгон угадал неладное. Ему с трудом удалось
вытянуть полупризнание директора: по мнению высшего командования, выпуск
нового типа пикирующего бомбардировщика слишком затягивается. Бурхард
требовал немедленной демонстрации бомбардировщика. Доводы, что машина еще не
закончила цикла заводских испытаний, не возымели действия. Генерал настаивал
на своем.
Эгон знал, что сам генерал мало понимает в авиационной технике.
Бесполезно было втолковывать ему что-либо. Эгон попробовал апеллировать к
инженерам-экспертам. Те пожали плечами, боясь высказывать свое мнение.
Эгон решил не возражать. Он был уверен в своей машине, несмотря на
тяжесть предъявленных требований. В небывало короткий срок он создал легкий
бомбардировщик нового типа.
Эгону казалось, что он справился с задачей. Он даже гордился своим
новым произведением. Но если комиссия захочет, то в несовершенстве опытного
экземпляра можно увидеть органические недостатки конструкции, даже злой
умысел конструктора. При желании можно было придраться к чему угодно.
Эгон с тяжелым сердцем ехал на аэродром.
Генерал Бурхард пригласил его к себе в автомобиль. Когда они остались
вдвоем, отделенные от шофера стеклом, Бурхард отбросил свою неприступность.
Он дружески расспросил Эгона о работе, о жизни. Оказалось, что он хорошо
знал, что Эгон сын генерала фон Шверера. Наконец, как бы невзначай, Бурхард
задал вопрос, в котором Эгон сразу угадал главное: как сам Эгон относится к
новому бомбардировщику? Ведь он, насколько известно, не только прекрасный
конструктор, но и опытный летчик. Его мнение особенно ценно...
Эгон криво усмехнулся:
- Бюрократическая инерция вашего военного аппарата губит дело. Когда
машина выходит на опытный аэродром - это самолет сегодняшнего дня. Но его
так долго проверяют, так боятся в нем каждой новой мелочи, что когда,
наконец, решаются дать на него заказ, он оказывается уже устаревшим. А заказ
у нас, как правило, бывает большой, изготовляется долго. Пока завод не сдаст
его военному ведомству, никто не решится заикнуться, что самолет устарел.
- Значит, фабриканты сами не видят недостатков своей продукции?
- Какой смысл промышленнику говорить о ее несовершенстве, когда у него
запущена серия в несколько сот штук? - откровенно сказал Эгон. - Заводчик не
враг своему карману!
Бурхард нахмурился:
- Я говорю об обороне, а вы - о коммерции.
- Для директоров это одно и то же.
Генерал ударил себя снятою перчаткой по колену.
- Вот что, доктор, - решительно сказал он: - мы избрали ваш
бомбардировщик объектом эксперимента. Технические условия, предъявленные
этой машине, на мой взгляд, соответствуют самолету, необходимому для работы
в горных местностях. В ближайшем будущем нам предстоит провести маневры в
Богемии...
- Позвольте, - воскликнул Эгон, - это же за пределами империи!
Бурхард не обратил внимания на его возглас.
- Исходной позицией будут горные цепи вдоль границ Саксонии, Баварии и
Австрии. Я говорю с вами откровенно, доктор Шверер, потому что хочу, чтобы
вы ясно представляли себе задачу вашей новой машины.
Эгону пришлось взять себя в руки, чтобы казаться спокойным.
- Район операций не определяет их характера, генерал.
- Наступление. Бомбардировка.
- Объекты?
- В основном - узкие цели, узлы сопротивления - форты, батареи: бетон,
сталь, земля... Возможны и населенные пункты.
Эгон боялся верить ушам. То, что говорил Бурхард, означало воину. Ни
больше, ни меньше. А война с Чехословакией означала и войну с ее союзниками
- европейскую войну.
Бурхард испытующе смотрел на растерянного Эгона.
- Ваше мнение?
Эгон впервые с такою реальностью ощутил, что делает не елочные игрушки.
С ним еще никогда так просто и ясно не говорили о намерении сбрасывать при
помощи его самолетов бомбы, уничтожать города, убивать людей. Цель его
работы скрывалась за туманом отвлеченностей, символизированных цифрами и
сложной терминологией технических требований.
- Я слишком давно отошел от практики полетов, - неопределенно сказал
он.
- Мне очень неприятно сообщать вам, но у правительственного инспектора
завода создалось впечатление, что процесс сдачи вашей машины затягивается.
Слишком затягивается! Скажем так.
Бурхард видел, как щеки Эгона залились краской.
Эгон вспылил:
- Он так и сказал?
Бурхард предостерегающе поднял руку:
- Я говорю с вами совершенно конфиденциально.
- Что же, он подозревает меня в умышленном затягивании? - сердито
спросил Эгон.
- Недостаток рвения. Скажем так... Может быть, виноват кто-либо из
ваших сотрудников, ну, хотя бы тот, кто ведет испытания?
Эгон молчал.
- Вы никого не имеете в виду? - спросил Бурхард. - Мне говорили о
какой-то Эльзе Германн...
Эгон уверенно проговорил:
- Не нахожу в ее работе ни одного пробела, который можно было бы
считать хотя бы ошибкой. Если кого-нибудь нужно обвинить в недостатке
энтузиазма, пусть это будет главный конструктор группы.
- Вы?
- Вот именно.
- Никогда не будьте слишком уверены в себе, господин доктор.
- Я достаточно уверен в своей машине.
Автомобиль остановился. Видя, что к ним подходят офицеры, генерал
сказал:
- Разговор закончим в другой раз...
Эгон сам изложил экспертам недочеты, замеченные в машине. Представив
свое детище со всех сторон, он устранился от выводов.
Когда комиссия закончила работу, Эгон не знал, радоваться ему или
огорчаться: эксперты признали, что, помимо основного назначения корабельного
бомбардировщика, его самолет пригоден для работы в условиях горной войны. Он
должен был быть как можно скорее подготовлен к пуску в серию в сухопутном
варианте. Эгон без объяснений понял, что это значило: Рудные горы, Судеты.
Может быть, склоны Малых и Больших Карпат.
Что они затевают? Руками таких, как он, собираются перекраивать карту
Европы? Им мало Австрии? Значит, очередь за Чехословакией. А что за нею?
Может быть, Швейцария? Почему Боденское озеро до сих пор не целиком
германское? А Скандинавский полуостров? И там война будет горной, и там его
машина окажется на месте. А Балканы? Чорт возьми, почему господа инженеры и
доктора математики считают себя глубоко мирными людьми? Ведь если бы не они,
генералам нечем было бы воевать! Сами генштабисты не могут выдумать простой
зажигалки, не говоря уже о порохе. Какую эволюцию возвращения к древности
должно было бы совершить военное искусство, если бы господа военные не
опирались на инженеров!..
Перед отъездом Бурхард сказал Эгону:
- Мы поручим вам ответственную задачу нужно подумать над машиною
совершенно нового типа. Для начала поговорим о "мocкитах"...
- "Москиты"? - спросил Эгон. - Никогда не слышал!
- Когда будете в Берлине, заезжайте ко мне. Я вам кое-что покажу. А
пока - это между нами...
11
Когда стало известно благоприятное заключение комиссии, Эльза, не
выдержав нервного напряжения, расплакалась у всех на глазах. Она не решилась
подойти к Эгону, когда его поздравляли другие сотрудники. С завистью
смотрела она, как Эгон взял под руку Пауля Штризе и, дружески беседуя с ним,
повел в бюро.
Молодой инженер, появившись на заводе, быстро завоевал симпатию Эгона
умением схватывать на лету его идеи. Он был исполнительным помощником и
способным организатором. Мало-помалу к нему перешла часть работы, мешавшая
Эгону: распределение обязанностей между инженерами бюро, наблюдение за
выполнением задании. Эгон и не заметил, как Штризе стал его фактическим
помощником.
В личных отношениях Штризе привлекал Эгона кажущейся
непосредственностью. Он не стеснялся выражать свои мнения. Когда Штризе
критиковал существующие порядки, Эгону нечего было добавить. Но зато очень
часто вслед за этими суждениями следовали другие, резко противоположные
взглядам Эгона.
Эгон искренно удивлялся: в голове молодого инженера точные технические
идеи уживались с очевидным абсурдом, преподносимым министерством пропаганды.
Когда Эгон рисовал Паулю картину того, что было бы с Германией, если бы ее
западные соседи взялись за оружие, Штризе со смехом возражал:
- Но ведь не взялись же!
При всем том Штризе знал свое место. Он был скромен, не лез на глаза,
вносил в дело свою долю помощи незаметно.
Узнав, что Штризе играет на скрипке, Эгон несколько раз звал его к себе
и охотно ему аккомпанировал.
Эльза ревниво следила за развитием их отношений. Она не любила Штризе
и, пока была близка с Эгоном, делала все, чтобы помешать этой дружбе. Может
быть, теперь Эгон нарочно подчеркивал свое расположение к Штризе, чтобы
досадить ей? Чувствуя свое бессилие, Эльза могла только нервничать и плакать
по ночам. Матушка Германн приписывала исчезновение Эгона боязни поддерживать
отношения с семьей арестованного книготорговца. Сидя по ночам у постели
дочери, старушка бранила трусливого доктора Шверера.
От утешений матери Эльзе становилось еще тоскливей, но она не смела
возражать.
Через несколько дней после отъезда комиссии, когда Эльза, понурая и
одинокая, шла к автобусу, к ней подошел блоклейтер.
- Тебя ждет Шлюзинг.
Она попыталась ускользнуть, но блоклейтер ухватил ее за руку и повел в
бюро Шлюзинга. Эльза не скрывала испуга и отчаяния. Она упала на стул перед
столом Шлюзинга и, не дав ему произнести ни слова, сквозь рыдания, сбивчиво
и путанно объяснила, что не может быть полезной.
К ее удивлению, Шлюзинг не закричал, как обычно, не застучал кулаком,
не затопал ногами.
- Вы глупая курочка, - сказал он, пряча от Эльзы маленькие колючие
глазки. - Мы вовсе не собирались разбивать ваше счастье. Только помочь вам,
понимаете? Помочь!
Но и это доброе слово звучало в его устах, как страшная угроза.
Шлюзинг помолчал. Эльза сидела, уронив голову на руки.
- Шверер знает о том, что вы работали у нас, - сказал Шлюзинг.
При этих словах Эльза содрогнулась. Так вот в чем разгадка охлаждения
Эгона!
Блоклейтер должен был подать ей стакан воды. Ее зубы стучали по стеклу.
Как сквозь сон, она услышала окрик Шлюзинга:
- Да перестаньте же наконец! Мы хотим, чтобы вы были счастливы. Мы даже
поможем вашему счастью, но... вы должны будете нас отблагодарить: сообщать
нам все, что говорит доктор Эгон.
- Никогда! - горячо вырвалось у Эльзы.
Шлюзинг сбросил маску любезности. Эльза рыдала, уткнув лицо в платок.
Шлюзинг обрушился на блоклейтера:
- Ты подсунул мне эту дуру! Убери ее ко всем чертям, и чтобы я ее
больше не видел!
Блоклейтер схватил обессилевшую Эльзу, вытащил в прихожую и вернулся к
Шлюзингу. Тот быстро успокоился и коротко бросил:
- Эта дура вернется к Швереру, или я спущу с тебя шкуру.
- Понял, начальник, - прошептал блоклейтер, бледнея.
Крепкий влажный ветер дул с моря, силясь сорвать с Эльзы незастегнутое
пальто. Она брела, как пьяная, попадая ногами в лужи. Долго шла молча.
Ранние сумерки обволокли город промозглой темнотой. Редкие шары фонарей
расплывались в холодном тумане. Усадив Эльзу на скамейку, блоклейтер сказал:
- Ей-богу, Шлюзинг хороший парень. Он хотел выдать тебя замуж за
Шверера.
Эльза откинулась на спинку скамьи.
- Я понимаю, - сказал он, - ты втрескалась в Шверера и думаешь, что он
с другой.
Она отчаянно замотала головой и стиснула зубы.
- Это чепуха, - сказал блоклейтер. - Глупости. Он тебя любит, да, да,
очень любит. И ты вернешься к нему. Все забудется. - Помолчав, он добавил: -
У вас будет ребеночек...
Эльза вскочила. Он схватил ее за руки. Она рванулась, но у нее не было
сил. Он усадил ее, стараясь скрыть торжество. Ведь он вовсе не был уверен в
том, что сказал, а Эльза выдала себя.
Она бормотала, глотая слезы:
- Убирайся, или я закричу. Слышишь, я буду звать на помощь!
Он наклонился к ней:
- Я позабочусь о том, чтобы Шверер не забыл, что он - отец.
Эльза закричала:
- Ты не смеешь! - Она заплакала. - Не ходи к нему, я прошу тебя. Он
ничего не должен знать, - жалобно бормотала она.
- Дура, это же в твоих интересах! И послушайся моего совета: не
ломайся. Ведь он женится на тебе, когда узнает, что у тебя будет ребенок.
Эльза сидела неподвижно и слушала, что говорил гитлеровец. Слова его
заглушал свист ветра в ветвях еще оголенных деревьев. Ветер делался все
холодней. Он гнал с бухты соленую сырость. Эльзу трясло, она слышала, как
стучат ее зубы.
Вскоре после этого к подъезду дома Эгона подошел Лемке. Мокрый
клеенчатый плащ блестящими складками висел на его широких плечах. Прежде чем
позвонить, он оглянулся по сторонам.
При виде Лемке лицо экономки расплылось в угодливой улыбке. Она
поманила его к себе и топотом выложила все, что успела подсмотреть и
подслушать со времени его последнего посещения.
Эгон несказанно обрадовался Францу.
Франц сказал:
- Условимся: если вы получите от меня открытку, где будет сказано, что
Эльза ни в чем не виновата, - значит это так.
После этого Лемке попросил написать рекомендательное письмо к генералу.
Разговаривая, друзья не услышали звонка в прихожей. Звонок был очень
короток и чуть слышен. Перед экономкой стояли двое. Один из них был Шлюзинг.
Его спутник придвинулся к экономке, молча отвернул лацкан пальто и показал
значок гестапо. Экономка прошептала что-то на ухо Шлюзингу.
- Инспектор? - Шлюзинг поднял брови. - Какой инспектор?
- Тот который наблюдает за господином доктором. Я уже давала ему
сведения о жизни господина доктора.
Шлюзинг и полицейский переглянулись. Полицейский быстро обшарил карманы
плаща Лемке, оставленного на вешалке. В них ничего не оказалось.
- Стреляный воробей, - сказал он Шлюзингу.
Растерянная экономка получила строгий приказ: ни слова мнимому
инспектору об их посещении!
Шлюзинг быстро зашагал по улице, а шпик нырнул в ворота дома напротив.
Закурив папиросу, он приготовился ждать. Дом Эгона был ему хорошо виден.
Выйдя от Эгона, Лемке благодаря опыту и постоянной настороженности
быстро заметил слежку. Это было неприятное открытие, но если "они" и напали
на его след, то еще не могли знать, кому он принадлежит.
Франц понимал, что сколько бы он ни плутал по улочкам городка, шпик не
отстанет. У фонаря Франц взглянул на ручные часы: ночной автобус в Любек уже
ушел. Осталось два часа до последнего поезда. Если он с ним не уедет, то не
попадет на утренний берлинский.
Франц быстро зашагал по дороге к Реннау. Через пятнадцать минут он
вошел в подъезд одиноко стоявшего дома. На лестнице было темно. Франц ощупью
взобрался на второй этаж и постучал. За дверью поднялась испуганная возня.
Долго не открывали. Франц слышал, как отворилась входная дверь внизу.
Вспыхнула спичка, Франц увидел полицейского.
- Да открой же скорей, дядя Крауш, - нетерпеливо прошептал Франц.
- Это ты, а мы думали бог знает кто!
- Ну, ну, все в порядке!.. - Франц поспешно затворил за собою дверь. -
Вы бы шли спать, матушка Крауш. Мне нужно переброситься с вашим стариком
несколькими словами. Спите спокойно!
Крауш неловко топтался под недовольным взглядом жены.
- Давай-ка потолкуем на лестнице, - сказал он и взялся было за ручку
двери. Лемке едва успел его удержать. Они прошли в кухню, и Франц рассказал
о неожиданно замеченной слежке.
Высокий, тощий Крауш долго чесал седую щетину небритых щек. Франц
включил свет и посмотрел в окно.
- Пусть убедится, что я здесь. Это заставит его подождать.
- Я думал, ты хочешь спрятаться.
Лемке отстранил его от окна.
- Тебя ему незачем видеть! Принеси-ка мой плащ и шляпу.
Франц задернул занавеску и недовольно покачал головою, слушая, как
устало шаркает ногами Крауш.
- Ты не мог бы ступать пободрей, отец? - спросил он, когда старик
вернулся.
Крауш вытащил трубку и стал набивать ее крупным табаком.
- Если тебе на шестом десятке придется посидеть год без работы, то и ты
тоже не станешь прыгать, как лань...
- Примерь-ка мой плащ и шляпу!
Крауш отогнал ладонью облако табачного дыма.
- Зачем?
- Может быть, сойдешь за меня.
- Так бы сразу и говорил! - Крауш накинул плащ и надвинул на уши шляпу.
- Хорош?
Франц оглядел старика:
- А ну, пройдись!
Крауш послушно сделал несколько шагов.
- Поднимай ноги, не шаркай, - командовал Франц. - Так! Еще разок в мою
сторону... Так! Все в порядке!.. Теперь слушай, отец. - Франц положил руку
на плечо Крауша. - Завтра я должен быть в Гамбурге. Видишь, я не боюсь тебе
это сказать. Я тебе верю.
При этих словах Крауш пустил густую струю дыма и часто замигал.
- Ну, ты меня знаешь, Францле... Если бы я не был такой развалиной, ты
же понимаешь, где бы я был.
- Знаю. Потому и пришел!
Крауш вышел из кухни. Через минуту он вернулся со старой брезентовой
курткой и фуражкой для Франца.
- А тебе придется научиться шаркать ногами. Попробуй... Что ж, в
темноте сойдешь за меня... Я рад, что ты зашел, Францле. Чертовски трудно
жить, когда знаешь, что дело, на которое ушла вся твоя жизнь, кончилось.
- Это в тебе говорят твои старые социал-демократические дрожжи, Крауш.
Мы еще поживем, поборемся!
- Какая уж тут борьба, если знаешь, что ты один!
- Именно это-то и есть величайшая чепуха, Крауш. Нас загнали в подвал,
но от этого мы не стали одиночками. Пока мы живем и дышим, им приходится
держать ухо востро.
На улице, идя впереди шпика, неотступно следовавшего за ними, они
условились о дальнейшем плане действий.
- Мы расстанемся у "Брауне-хютте", Крауш. Ты зайдешь туда хлебнуть
пивца. Задержи инспектора на часок, пока не отойдет поезд.
- Будь покоен!
Скоро они поравнялись с домом гостиницы, на фронтоне которой висел щит
с изображением орла, держащего в лапах свастику. Через несколько шагов они
расстались у дверей пивной "Брауне-хютте". Когда Франц жал на прощанье руку
Краушу, шпик был почти рядом с ними. Шаркая ногами, Франц пошел дальше и
свернул на дорогу к Гневерсдорфу. Из-за угла он посмотрел, вошел ли
полицейский за Краушем в пивную. Все было в порядке. Быстро, почти бегом,
Франц обошел квартал и вернулся к вокзалу. Едва он успел взять билет, как
послышался шум поезда, подходившего со стороны Штранда...
Прильнув к стеклу вагонного окна, Франц внимательно наблюдал за
платформой: он был единственным пассажиром, севшим в этот поздний поезд на
Любек.
Поезд громыхал на стыках.
Франц задремал.
Он очнулся, почувствовав, что поезд стоит. Неужели прозевал? Подскочил
к окну. За стеклами было темно. Где-то впереди горел одинокий фонарь. В
пятне света виднелся угол кирпичного домика станции и вывеска "Папендорф".
Франц успокоился. До Вальдхузена оставалось еще несколько минут. Поезд снова
тронулся. Как только он прошел станцию, Франц стал на лавку и вывернул
лампочку. Открыл дверь и сошел на продольную ступеньку для кондукторов.
Струи дождя сразу пронизали старенькую куртку Крауша, Франц съежился от
холода, держась за поручни окостеневшей рукой. Он напряженно вглядывался в
темноту. Не было ни одного огонька вокруг. Невозможно было определить
местность. Вот поезд прогрохотал по мостику над ручьем. Значит, до
Вальдхузена осталось несколько сот метров. Франц что было силы прыгнул
вперед, подбирая ноги...
12
Промокший до нитки Лемке вошел в редкий лесок. Тут луж было меньше, но
он дважды упал, натыкаясь на пни.
Среди деревьев показались неясные контуры хибарки. Франц прислушался:
кругом царила тишина. Он негромко свистнул. Было слышно, как стукнула
задвижка и слегка скрипнула дверь домика. После некоторого молчания
послышалось:
- Франц?
- Рупп?
Франц вошел в дом и отряхнулся.
Стоя на коленях в углу, Рупп склонился над какими-то банками.
- Мы опаздываем, - сказал он.
Франц рассказал про слежку.
- Худо, - сказал Рупп. - А я принес новый аккумулятор. Ребята зарядили
на совесть.
- Давай начинать!
Рупп подошел к очагу и отодвинул заслонку. Пока он включал и настраивал
передатчик, Франц разделся и, ляская зубами от холода, выжал мокрую одежду.
Нити ламп едва краснели в темноте. Верещал разрядник. Франц достал из
очага микрофон.
- Слушайте, слушайте! Здесь передатчик "Свободная г-Германия". Сегодня
мы говорим с вами последний раз перед некоторым перерывом. Слушайте,
слушайте... Дорогие друзья!..
Рупп с удивлением следил за передачей. Когда Франц кончил, он резко
спросил:
- Почему перерыв?
- Есть указание партии. Мне нужно уехать.
- Я-то остаюсь!
Лемке взял его за руку.
- Ты больше не придешь сюда.
- Но я же могу вести передачу!
- Ни в коем случае!
- Объясни, почему.
- Ты провалишься.
После минутного размышления Рупп повторил:
- Я должен работать!
Франц рассердился. Его голос звучал сухо:
- Запоминай хорошенько: ты придешь сюда в последний раз завтра, чтобы
разобрать передатчик. Все уложишь в отдельности для перевозки... Будь готов
по первому требованию выехать с тем, кого я пришлю за передатчиком.
- Куда ты едешь, Франц?
Франц подумал.
- Вот приедет товарищ за станцией...
Рупп обиженно отвернулся.
- Будь здоров, Рупп! - Франц двумя руками потряс руку Руппа. - Спасибо!
- Я так рад, что мог поработать... Неужели мне больше не придется?
- Придется, еще не раз придется!
- Мы увидимся?
- Аккумуляторы вылей, просуши и спрячь.
- Мы их не возьмем?
- Куда же тащить такую тяжесть? Достанем на месте.
- А ребята так старались, заряжая.
- Кланяйся им. Пусть слушают нас через неделю. Выйди-ка посмотреть, все
ли спокойно.
Рупп вышел, и вскоре снаружи послышался свист.
В лесу царил серый полумрак. Мокрый весенний рассвет пробирался среди
деревьев. С моря тянуло холодом.
- Обратно в Травемюнде? - спросил Рупп.
- Сяду здесь в первый утренний, - ответил Лемке. Он протянул Руппу
руку. - Ну, и еще раз спасибо, друг!..
Вода захлюпала под ногами Франца. Тропинки не было видно. Франц
оглянулся и помахал рукой.
Когда домик исчез за деревьями, Франц резко изменил направление и в
обход леса вышел на дорогу к станции Дэниш. Дождь прекратился, но ветер
пронизывал до костей. Весна была здесь неприветлива.
Надев резиновый фартук, Лемке старательно протирал замшею сверкающий
глянцем кузов. То, о чем он мог только мечтать, как о почти несбыточном,
сбылось. Эгон устроил его на службу к генералу Швереру. Теперь зависело от
самого Франца удержаться на этом месте, дававшем столько преимуществ,
неоценимых в его положении. Он не имел права пренебрегать такою службой. И
он ухаживал за генеральским "мерседесом", как за капризной дамой. Он мыл и
тер его не только после каждой поездки, но и перед выездом со двора.
Черный лак автомобиля блестел на солнце. Лемке повесил кусок замши на
гвоздь и начал старательно мыть руки, когда в дверях кухни появился
однорукий полотер Ян Бойс, с которым они уже стали приятелями; два старых
солдата быстро нашли общий язык, хотя они не знали друг о друге ничего,
кроме того, что один был полотером, другой шофером и оба - отставными
солдатами.
Появление полотера в столь неурочный час удивило Лемке.
- Ты что это сегодня так поздно? - спросил он.
- Пришлось ехать к клиенту в Нойбабельсберг... У одного адвоката были
вчера вечером гости и исцарапали пол, а он... - полотер наставительно поднял
палец: - он любит такой паркет, чтобы, глядя в него, можно было бриться!
- Из-за какого-то адвоката ты позволяешь себе опаздывать к нашему
генералу?
Бойс виновато развел руками.
- Понимаешь, никак не мог не поехать к адвокату... Я предупредил фрау
Шверер по телефону.
Лемке взглянул на часы и отвязал фартук.
- Ты куда?
Бойс посмотрел на небо, словно там было расписание его визитов.
- Поеду к Штеттинскому вокзалу.
- Через часок я буду там же, - сказал Лемке. - Не будь автомобиль
генеральским, я бы подвез тебя.
- Я не в обиде, - усмехнулся Бойс. - Да через час мне и поздно. Я туда
- сейчас же!
Он тщательно встряхнул зеленую суконку, завернул в нее щетку и протянул
Лемке руку.
- Нам бы с тобою посидеть вечерком за кружкой...
- Почему же нет?
- Ты как насчет ската?
- Можно и в скат...
- Позвоню на-днях.
Бойс приподнял щляпу и направился к воротам, а Лемке принялся чистить
свою синюю форму.
Ему и в голову не могло прийти, что, выйдя из подземки у Штеттинского
вокзала, Бойс, прежде чем отправиться натирать полы к смотрителю Дома
инвалидов, с видом прогуливающегося бездельника завернет на кладбище и,
дважды пройдясь мимо памятника Эйхгорну, чтобы убедиться в том, что он один
в аллее, начнет с интересом разглядывать надгробие незадачливого
"покорителя" Украины. Когда он уйдет, в щели между гранитом постамента и
бронзовою доской останется лежать коробка из-под сигарет, - та самая, ради
которой часом позже Франц Лемке явится изучать знакомый ему до мелочей
памятник.
Расклеив крышку коробки надвое, Лемке узнает, что осуществление плана
бегства четырех товарищей из концентрационного лагеря - Варги, Энкеля, Зинна
и Цихауэра - назначено на такой-то час такой-то ночи. Он узнает и то, что
организация рассчитывает на генеральский автомобиль, которым располагает
Лемке. Одним словом, он узнает все, что нужно. Он только не будет знать ни
имени адвоката Алоиза Трейчке, от которого придет приказ, ни того, что этот
приказ доставил в "почтовый ящик Эйхгорна" однорукий полотер Ян Бойс...
Сидя за рулем генеральского "мерседеса", Лемке выехал из ворот и плавно
затормозил у подъезда, готовый в любую секунду распахнуть дверцу перед
Шверером, который должен был вот-вот появиться в дверях.
13
Улица представляла собою сплошную лужу. Из воды выступали желтые края
колеи, пробитой в глинистой почве. Колея тянулась из конца в конец улицы,
как рельсы.
Вдоль нее не было видно следов копыт, - ни на улице, ни на пустыре,
куда выходила колея.
Пространство между колеями было вытоптано людьми. На глине виднелись
следы разных форм и размеров: широкие - от тяжелых армейских сапог; узкие -
от городского ботинка; узорный отпечаток самодельной туфли с подошвой из
шпагата; даже след босых ног попадался нередко. Было ясно: проезжавшие здесь
повозки тянули люди, много людей.
На углу улицы стоял столб с надписью: "Проспект Елисейских полей".
С первого взгляда низкие постройки, вытянувшиеся строгими рядами вдоль
Елисейских полей, можно было принять за ярмарочные балаганы. Их фасады были
разрисованы. Это была не рыночная мазня и не упражнения дилетанта: сочность
красок, глубина перспективы, прозрачность воздуха, заполнявшего промежутки
между деревьями и прятавшимися за ними домами панорамы, - все говорило о
высоком мастерстве художника.
Художник воспроизвел летнюю картину Елисейских полей. На первом плане
неслись нарядные автомобили, в боковой аллее - всадники, целая веселая
кавалькада. На скамьях сидели парочки. Беззаботная жизнь праздной толпы
Елисейских полей.
Все это было бы радостно и красиво, если бы не один штрих, варварски
яркий и грубый, разбивший все усилия живописца. Над дверью барака
красовалась вывеска, исполосованная государственными цветами Третьей
империи. Она была точно шлагбаум, преграждающий путь в мир, вдохновивший
художника, - "Тринадцатая рота".
Весеннее солнце с одинаковой заботливостью золотило и нежные тона
нарисованной сказки и полосатую эмблему действительности. Под его лучами
вспыхнули окна барака. Теперь ясно можно было видеть в них переплет железной
решетки.
Дверь барака распахнулась. Человек в серой холщевой одежде вышел на
улицу. Это был Зинн. Он прыгнул в лужу и побежал, разбрасывая брызги. Рядом
с ним были дощатые мостки, но заключенный не имел права ступить на их сухие
доски, предназначенные для эсесовцев, несущих охрану лагеря. Вот он добежал
до будки на углу и исчез в ее дверях. Это было отхожее место, носившее здесь
название "пивной". Название не было случайным. Чистку отхожих мест
производили наиболее ненавидимые охраной заключенные. Им не давали ведер. Им
давали по пивной кружке, - обыкновенной фаянсовой кружке емкостью в
пол-литра.
При всем желании эту работу нельзя было проделать быстро. Администрации
же только это и было нужно.
На эту грязную работу уходили целые ночи. В такие ночи зловоние
растекалось по всей округе.
Зато "пивные ночи" были праздником для остальных заключенных: зловоние
выгоняло стражу с улиц лагеря, охранники отсиживались в караулках.
Выйдя из "пивной", заключенный поискал было взглядом места посуше, но,
не найдя его, нехотя сошел в воду. Холод снова заставил его бежать. Но даже
движение не вызывало краски на сером, изможденном лице. В нескольких шагах
от двери своего барака заключенный увидел охранника. Заключенный обязан был
стать во фронт.
Роттенфюрер медленно приближался. На его лице была написана злая скука.
Он посмотрел на вытянувшегося Зинна, в серой куртке, в серых штанах, концы
которых были подвернуты, чтобы не мокнуть в воде. Роттенфюрер остановился и
внимательно оглядел заключенного с ног до головы. И так же медленно - с
головы до ног. Заключенный стоял в воде. Судорога озноба пробежала по его
спине, свела шею, дернула за локоть.
Охранник молчал. Молчал и заключенный. Спрашивать не полагалось. Если
начальство найдет нужным, оно пояснит само. Заставив Зинна простоять еще с
минуту, охранник ласково проговорил:
- Штанишки, детка, штанишки!..
Зинн расправил подвернутые штаны. Концы их погрузились в воду.
- Пшел!
Охраннику надоело. Подав команду, он повернулся и затопал по мосткам.
Добравшись до двери барака, Зинн с трудом переступил окоченевшими
ногами через порог.
- Ты знаешь, - сказал он Цихауэру, вот теперь я, пожалуй, был бы
способен убить того скота, который отобрал у меня на французской границе
ботинки.
Цихауэр усмехнулся:
- А помнишь, как ты тогда, на границе, пытался убедить меня, будто на
этих французов не следует сердиться, что они-де не ведают, что творят... О,
они тогда уже отлично знали, чего хотят!
- Да, упрятать нас как можно дальше! Ловушка была подстроена довольно
ловко, - Зинн криво усмехнулся. - Никакие уроки в жизни не пропадают даром.
- Ты уверен, что мы еще будем жить? - Цихауэр в сомнении покачал
головой.
- Глупости, - твердо произнес Зинн, - все подготовлено.
Цихауэр снова покачал головой.
- Ты что... сомневаешься? - с беспокойством спросил Зинн.
- Я все больше убеждаюсь в том, как трудно, почти невозможно бежать.
- Ты... просто боишься!
После короткого раздумья Цихауэр ответил:
- Может быть.
- Ты хочешь, чтобы я ушел один?.. Это невозможно... Бросить тебя?!
- Да, это невозможно... одному не уйти...
- Что же делать? Оставаться здесь я не могу. Смотри: они уже покончили
с Австрией. Завтра наступит очередь следующего.
- А что значим в этой игре мы с тобой?
- Партия лучше знает.
Во все время этого разговора, происходившего чуть слышным шопотом в
дальнем углу барака, возле маленькой чугунной печки, Зинн оттирал свои
окоченевшие ступни. Едва он почувствовал, что они снова обрели способность
двигаться, как барак наполнился оглушительным трезвоном сигнального звонка.
Начиналась работа - бессмысленная работа после короткого перерыва на обед.
Такая бессмысленная, что трудно было себе представить, как люди могли ее
придумать.
Каждый заключенный был "хозяином" большой бочки, наполненной водой, и у
каждого из них было по ведру. Бочки стояли на расстоянии десятка шагов одна
от другой. Заключенные должны были, зачерпнув ведром воду в своей бочке,
перелить ее в бочку соседа. Трудность заключалась в том, что в доньях ведер
были проделаны дыры и вода выливалась, пока ее несли. Когда одна из бочек
пустела, обоим заключенным назначалось какое-нибудь наказание, причем
"хозяину" опустевшей бочки доставалось сильнее - "за нерадивость"...
"Детка", как они прозвали надзиравшего за ними охранника, особенно
ненавидевший Цихауэра за то, что тот был не только коммунист, но еще еврей и
интеллигент, собственноручно пробил в дне его ведра вторую дырку штыком.
Не желая подвергать друга двойному наказанию, Зинн нарочно замедлял
свое движение между бочками, чтобы они опустошались одновременно.
Когда Детка видел, что бочки пустеют медленнее, чем ему хотелось, он
заставлял Цихауэра ставить ведро на землю и проделывать какое-нибудь
гимнастическое упражнение, пока вода не вытекала совсем.
Если Детка бывал в хорошем настроении, он вместо гимнастики вынуждал
Цихауэра выслушивать поучения.
Пока из ведра, стоявшего на земле, вытекала вода, он, не торопясь,
говорил:
- Вот видишь, детка, как нехорошо быть непослушным: рисовал бы ты себе
голых баб, и не пришлось бы тебе теперь стоять передо мною. Впрочем, это
далеко не худшее, что тебе предстоит, - до смерти переливать воду между
этими бочками. Может случиться что-нибудь похуже... Понял? Но я тебе обещаю:
если ты будешь вести себя хорошо в течение ближайшего годика, то я поручу
тебе нарисовать еще какую-нибудь картинку. Мы позовем самого тонкого
знатока, чтобы он ее оценил. Если она будет хороша, ты ее соскоблишь и
примешься за новую. А если она будет плоха... Ну, если она будет плоха, тебе
не позавидует даже повешенный за ноги. Понял, детка?
Детка бросил взгляд на ведро и, если оно успевало вытечь, командовал:
- За работу, господин доброволец!
И все начиналось сызнова.
Не так давно Цихауэр сказал Зинну:
- Скоро я сойду с ума.
- Ну, ну, держись!
Зинн и сам был готов ударить ведром по голове Детку. Но он держался. Он
ждал известий из-за проволоки. Он был уверен, что рано или поздно они
придут. Он был убежден, что партия не может о них забыть и сделает все для
их освобождения.
- Таких, как нас, тысячи, десятки тысяч, - с недоверием говорил
Цихауэр. - Ты думаешь, всех их можно освободить?
- Может быть, и не всех, но тех, кто держится крепко, можно. - И чуть
менее уверенно заканчивал: - Можно попытаться освободить...
И верил он не напрасно: весть пришла. Зинну было дано знать, что в одну
из ближайших ночей будет совершена попытка организовать их побег.
До этой ночи оставались сутки...
Ведра уже не казались им такими тяжелыми, лившаяся из них на ноги
ледяная вода такою холодной.
Предстоящий побег делал осмысленной даже бессмысленную работу: отвести
глаза Детке, сделать вид, будто ничего не случилось.
Час за часом они черпали воду и бегом таскали ее к другой бочке.
Сегодня они даже перестали считать перелитые ведра, как делали это
обычно. Теперь это не имело значения. Так или иначе, им придется сегодня
чистить "пивные". Даже если, бы их бочки остались полными до краев,
ротгенфюрер найдет, к чему придраться, чтобы не дать им пропустить очередную
"пивную ночь".
И они бегали и бегали, чтобы не дать ему заподозрить воскресшую в душах
надежду.
Судя по положению солнца, до конца рабочего дня оставалось уже немного,
когда вдруг весь лагерь наполнился оглушительным трезвоном. Это была
тревога.
- Смирно! - послышалась команда надзирателей. - Руки на затылок!..
Оставаться на месте!.. Не оглядываться!
Заключенные поняли, что это значит: кто-то бежал. "Безрассудство, -
подумал Зинн. - Ведь еще совсем светло. Кому могло прийти в голову такое
безумие?.. Довели... довели до отчаяния... Проклятое зверье!.."
Непрекращающийся трезвон, вой сирены, несколько выстрелов - и все
стихло.
Где-то у ограды слышался лай собак. Едва заключенные вернулись в
бараки, их снова выгнали на плац. В сгущавшейся темноте свет прожекторов,
брызнувший поверх голов, казался особенно ярким. В этом свете с необычайной
отчетливостью выступала каждая деталь серой арестантской одежды, каждая
черта изможденных серых лиц. Заключенных выстроили двумя длинными шеренгами
поперек всего плаца. Дрожащий голубой свет прожекторов заливал перемешанную
тысячью ног грязь. По деревянным мосткам, за спинами заключенных,
прохаживались надзиратели. За тринадцатою ротой прогуливался Детка.
- Чтобы вам не было скучно, детки, пока заседает суд, вам покажут
забавный спектакль...
Трусивший следом за ним помощник блокфюрера угодливо хихикал.
Заключенные стояли неподвижно. Не было даже тайного перешептывания. Они
уже знали, что изловили двоих. Но кого именно - не знали. Кто бы они ни
были, эти двое отчаявшихся, - это их товарищи по несчастью.
Шеренги арестованных тянулись, словно два серых забора из поставленных
в ряд изношенных шпал. Бесформенной была мешковатая одежда, бесформенными
казались одутловатые лица.
Стоять заставили долго. Ноги каменели в холодной грязи, но люди не
шевелились. Кроме шагов надзирателей и брани, не было слышно ни звука.
Наконец в конце живого коридора показалась небольшая группа: охранники
вели одного из пойманных беглецов.
- Ага! - весело воскликнул Детка. - Неофициальная часть начинается!
Когда Зинн разглядел лицо арестованного, шагавшего между конвоирами, он
сразу понял, что бегство инсценировано тюремщиками, пожелавшими разделаться
с ненавистным им арестантом-коммунистом.
Между палачами шел Энкель. Да, тот самый Людвиг Энкель,
писатель-солдат, самый аккуратный начальник штаба, какого когда-либо видел
Зинн. Всегда спокойный, обладающий железною выдержкой, Людвиг не мог
совершить такой глупости, как бегство при свете дня. Его не могли вывести из
равновесия никакие пытки, никакие издевательства тюремщиков. Нет, Зинн не
поверит тому, что Людвиг совершил такую глупую попытку бежать!.. Сомнений
быть не могло: его воображаемая "поимка" была подстроена эсесовцами, чтобы
на глазах у остальных уничтожить одного из самых стойких товарищей.
Людвиг шел с поднятою головой. Едва заметным движением глаз он отвечал
на взгляды товарищей.
Встретившись с ним взглядом, Зинн понял: Людвиг знает о том, что это
конец. И, как ни привык Зинн к тому, что каждый день совершалось тут на его
глазах, он нервно повел плечами.
Зинн старался не гадать о том, что будет. Один из охранников надел на
шею Энкелю высокий воротник из толстой кожи и накрепко затянул его ремнем.
Никто из заключенных не знал, что готовится. Такое они видели впервые.
Если бы не окрики расхаживавших за их спинами тюремщиков, то и дело
покрикивавших: "Но, но, вы! Не опускать головы!", "А ну, ты, там, не гляди в
сторону!" - все головы опустились бы. Но правила лагеря предусматривали и
это: арестанты не имели права не смотреть на экзекуцию.
- Вот, - сказал Детка, когда ошейник Энкеля был застегнут, - теперь он
может показать, как умеет бегать!
Распорядитель экзекуции подал сигнал. Энкеля толкнули в спину:
- Беги!
Но он остался неподвижен. Он предпочитал не доставлять тюремщикам
последнего удовольствия.
- Ты побежишь или нет?!
Сквозь строй заключенных продрался Детка и с размаху ударил Энкеля по
лицу.
- Ну, побежишь?..
Энкель продолжал стоять. Кровь из рассеченной скулы текла по щеке.
- Ах, вот как! - в бешенстве прохрипел Детка и, обернувшись к
охранникам, крикнул: - Пускайте!..
Рычание и лай собак сразу объяснили заключенным все.
Между шеренгами показалась свора лагерных овчарок.
- Теперь-то ты побежишь! - крикнул Детка.
Стражники выдернули поводки, и собаки, визжа от нетерпения, устремились
к одиноко стоявшему Энкелю. Он вздрогнул, сделал было движение, как бы
действительно собираясь бежать, но усилием воли заставил себя остаться
неподвижным. Детка бросился было к нему, намереваясь стукнуть его штыком в
спину, но испугался приближавшихся собак и спрятался за спины заключенных.
Налетевшие собаки сбили Энкеля с ног...
Так вот для чего был нужен кожаный воротник: чтобы натренированные на
ловле беглецов овчарки не прокусили несчастному горло, чтобы не покончили с
ним слишком быстро...
Когда Зинн шел через плац к своему бараку, он увидел у дверей лагерной
конторы маленького коренастого Варгу.
От его былой полноты не осталось и следа. Темная кожа складками висела
по сторонам подбородка. Бывшие когда-то такими лихими, черные усы свисали
седыми косицами. Сегодня они были розовыми от крови, которую то и дело
оплевывал Варга. В нескольких шагах от него стоял Детка. Морщась и зажмурив
один глаз, он наблюдал за тем, как лагерный столяр снимал с Варги мерку
стальною лентой рулетки.
- Ты не суетись, идиот, - лениво говорил Детка. - Ошибешься меркой - я
с тебя шкуру спущу. Гроб должен быть точка в точку.
А Варге, изо всех сил старавшемуся удержаться на ногах, Детка с обычной
издевательской ласковостью говорил:
- Не гнись, не гнись. Небось, мертвый-то вытянешься во весь свой
свинячий рост. - И столяру: - Идиот! Что ты делаешь? За каким чертом ты
прикладываешь мерку к его голове?
- Чтобы знать длину гроба.
- Разве тебе не было сказано: это будет официальная экзекуция?
- Было сказано.
- Господи! - Детка картинно сложил руки, словно в мольбе. - Что можно
втолковать этим животным?.. Официальная. - Детка провел пальцем по шее Варги
у затылка: - Меряй отсюда.
Он расхохотался, довольный шуткой...
Зинн не мог уснуть. Он лежал, закрыв глаза, и ему мерещилось измученное
лицо Варги.
По крыше стучал усилившийся дождь, и Зинну казалось: тарахтят пулеметы,
стучат колеса испанских обозных телег, рокочут барабаны на параде в
Мадриде... И снова пулеметы, и лай собак, и пронзительный вой лагерной
сирены... Зинн в испуге открывал глаза и видел мечущихся на тесных нарах
товарищей, слышал их тяжелое дыхание, храп, бормотанье во сне...
Под утро дежурный по бараку поднял Зинна и Цихауэра и сказал, что их
требуют в канцелярию.
- Кажется, вы оба были в приятельских отношениях с этим венгром... Так
вот, можете получить удовольствие. Ящик нужно отвезти и закопать.
Детка толкнул дверь в помещение, где Зинн увидел гроб, стоящий на двух
табуретках.
Гроб был неестественно короток.
Зинн и Цихауэр подняли гроб и поставили на тачку.
Цихауэр накинул на плечо лямку, Зинн поднял тачку за ручки.
Если бы сбоку не шагал по мосткам Детка, Зинн закричал бы в полный
голос или, может быть, даже завыл бы, как выли иногда истязаемые
заключенные. Но присутствие Детки заставляло Зинна с каждым шагом все крепче
стискивать зубы. Так крепко, как было нужно, чтобы заставить себя молчать.
Молчать во что бы то ни стало! Как молчал Энкель, когда на него выпустили
овчарок. Как молчал, наверно, и Варга, - веселый, мужественный Варга,
командир эскадрона разведчиков.
Когда Зинн и Цихауэр вернулись в тот день от своих бочек, в бараке
царил уже густой полумрак. Часть заключенных лежала, забившись в свои темные
щели. Другие сидели, поджав ноги, на полу в проходе.
- Детка опять не в духе, - сказал Зинн.
Кто-то ответил:
- Не выспался. Вся свора ходила смотреть на казнь Варги.
- Да, сегодня он на нас отыграется, - заметил Цихауэр и, обращаясь в
темное пространство барака, крикнул: - Кто одолжит мне на сегодня резиновые
сапоги в обмен на завтрашний обед?
- Жри сам это дерьмо, - послышалось из темноты.
Но другой голос задал вопрос:
- Ты их отмоешь?
- Возвращаю чистенькими.
- Обед и ужин!
- А сапоги крепкие?
- Как от Тица.
- Ладно, давай.
Когда с сапогами в руках Цихауэр пришел на свое место, Зинн прошептал:
- Нечестно, Руди.
- Пусть не спекулирует на чужих ужинах... Споем на прощанье.
- Товарищи, не спеть ли? - громко спросил Зинн.
- Детка шляется под окнами, - опасливо сказал кто-то.
- Я буду петь один... Небось, сегодня меня не пихнут в карцер, чтобы не
лишить удовольствия чистить ямы, а завтра еще посмотрим, что будет...
Зинн вышел в проход.
Топь, болото, торф проклятый -
Здесь и птица не живет.
Мы болотные солдаты,
Осушители болот.
Цихауэр подхватил:
Болотные солдаты
Шагают, взяв лопаты,
Все в топь.
Когда Зинн умолкал, можно было слышать дыхание двух сотен грудей. Песню
слушали, как богослужение. В ней знали каждое слово, каждую интонацию певца.
Сотни раз они слышали этот мужественный баритон, крепкий и упругий, как
сталь боевого клинка.
Но не век стоит запруда,
И не век стоит зима:
День придет - и нас отсюда
Вырвет родина сама.
Болотные солдаты
Швырнут тогда лопаты
Все в топь.
- Тише, товарищи, тише! - говорил Зинн.
Голоса затихали, слышно было только жужжание напева.
Ах, чорт возьми, как это хорошо! Зинн пел вполголоса, чтобы не дать
угаснуть мотиву. Его глаза были полузакрыты, и мысли унеслись далеко. На
короткий, самый короткий миг. Но в этот миг перед ним успела пронестись
далекая-далекая картинка, которая давным-давно исчезла из памяти и возникла
сегодня в первый раз за многие годы... Пивная неподалеку от завода, где он
молодым токарем начинал свою партийную работу. Шум, споры, доносящиеся со
всех сторон сквозь сизые клубы табачного дыма... В этой пивной он впервые
запел на людях, чтобы обучить рабочих мотиву "Интернационала". В следующий
вечер еще раз... Потом со сцены рабочего клуба... И так, как-то незаметно
для самого себя, он из рабочего превратился в певца. Его песни стали оружием
партии. И вот...
Барак был погружен в полную темноту. Едва обозначались решетки в окнах.
Вдоль прохода простучали тяжелые шаги. Подкованные сапоги были только у
капрала роты, доктора Зуммера. Все знали, что он бежит, чтобы повернуть
выключатель. Зуммер нарочно топал, чтобы предупредить поющих: сейчас будет
светло.
В конце барака вспыхнул луч. Яркий, прямой и острый, как лезвие
кинжала. Фонарь автоматически поворачивался. Разрезая темноту, луч шел по
нарам, - выхватывал фигуры людей и гас. Ровно через минуту он снова
вспыхивал, снова резал барак слева направо. И так всю ночь. Каждую минуту он
напоминал заключенным, что за ними наблюдают, что всякий, кто подойдет
снаружи к окну барака, может осмотреть все углы помещения.
Но ведь можно было петь, не раскрывая рта: не обязательно же
произносить слова. Важно было знать, что рядом с тобой поют еще две сотни
людей наперекор лагерному уставу, наперекор стражникам, уставившимся в окна,
наперекор притаившимся на нарах фискалам.
Голосов становилось все больше. Пел почти весь барак. Одну за другой
заключенные пели песни рабочего Берлина. Простые, непримиримые слова
подразумевались в мотиве, выходящем из уст учителей, трамвайных кондукторов,
студентов, рабочих. Даже крестьяне и мелкие лавочники, кто на свободе
никогда не поверил бы тому, что способен затянуть эту бунтарскую песню,
вкладывали всю душу в бессловесный напев.
Ненависть висела в воздухе, черном, густом от испарений, то и дело
разрезаемом сумасшедшим метанием фонаря.
- Довольно, ребята, - сказал капрал. - Тебе не сдобровать, Зинн, и
тебе, Цихауэр.
- Наплевать мне на всю коричневую банду! - истерически крикнул Цихауэр
и поспешно вылез из своей норы.
Барак умолк. Зинн схватил Цихауэра за руку, потянул к себе:
- Не надо, Руди, не надо сегодня...
Зинн уговаривал его, как ребенка. Гладил по спине. Он чувствовал сквозь
холст, как дергается его худая спина. Цихауэр стонал, вцепившись в рукав
Зинна.
Зинн схватил художника за плечи и потащил к выходу. Нарушая все
правила, он вывел его на свежий ночной воздух. Мало-помалу Цихауэр пришел в
себя.
Снова прогрохотали капральские сапоги Зуммера. До вызова на чистку
"пивных" осталось несколько минут. Зуммер втолкнул художника обратно в
барак:
- Отдохни...
Капрал надел большие роговые очки и, отставив на вытянутую руку список,
выкликал фамилии. Обязанностью доктора Зуммера, философа и публициста, было
распределение арестантов на чистку отхожих.
- Сегодня мы работаем с Руди, папаша Зуммер, - тихонько подсказал Зинн.
Капрал кивнул головой и назвал номер уборной.
Им досталась "пивная", расположенная на краю лагеря, у самого пустыря,
превратившегося в море холодной воды.
Вскоре после полуночи к "пивной" Зинна и Цихауэра подошел Детка.
- Трудитесь, детки? Полезно, полезно...
Его голос звучал невнятно сквозь респиратор, висящий, как намордник.
Детка заметил, что сделано мало.
- Вы что же? Дурака валяете? - Он обернулся к Зинну. - Это ты, сволочь!
А ну-ка, спустись в яму, там тебе будет удобней. Не стесняйся, детка, здесь
неглубоко, немного выше колен...
У Цихауэра начала судорожно дергаться борода.
Детка приблизился к Зинну по доске у края ямы, выставив перед собою
приклад карабина.
- Слезай, а не то я тебе помогу!
Детка замахнулся карабином. Зинн поймал приклад и дернул. Охранник,
расставив руки, выпустил оружие и, потеряв равновесие, полетел в яму. Зинн
изо всех сил ударил его прикладом по голове. Роттенфюрер не издал ни звука.
Несколько секунд они прислушивались. Было тихо. Из ямы слышалось слабое
бульканье задыхающегося в своем респираторе охранника. Зинн быстро надел
башмаки и, подхватив карабин, бросился прочь. За ним побежал Цихауэр. Он на
ходу натягивал резиновые перчатки, которые ему не без труда удалось
раздобыть у санитаров. Если удастся сделать проход в электрическом
заграждении, все будет в порядке. Только бы не наделать глупостей, не
спешить. Раньше утра их не хватятся. Доктор Зуммер заявит о побеге только на
поверке. Все будет в порядке.
- Тише, Руди, не порви перчатки.
Зубы художника стучали.
На мостках вдоль ограды послышались шаги. Зинн ничком бросился в воду,
сжимая в руках карабин.
Охранники приближались. Луч фонарика скользнул по воде, прошелся у
самой головы окунувшегося в грязь Цихауэра. Шаги удалились.
До проволоки оставалось несколько метров. Только бы перебраться сквозь
электрическое заграждение! Все остальное было предусмотрено.
Цихауэр работал. Нужно было снять два-три провода с изоляторов. Не дай
бог оборвать. Замыкание или обрыв вызвали бы пронзительный трезвон в
дежурке.
Руки не слушались художника. Зинн передал ему карабин и, надев перчатки
и резиновые сапоги, взялся за дело. Он держал проволоку, пока пролезал
Цихауэр. Теперь перед ними была каменная ограда с битым стеклом наверху.
- Лезь, Гюнтер, - прошептал Цихауэр и подставил товарищу худую спину.
- Не валяй дурака!
Зинн решительно взял у него карабин и пригнулся. Цихауэр вскарабкался
ему на плечи.
Художник лег животом на осколки стекла, вмазанные в цемент стены, и
подал Зинну руку. Из груди у него невольно вырвался хрип, когда Зинн
схватился за его руку, искромсанную стеклом. Но он думал только о том, чтобы
не выскользнула рука Гюнтера.
Было тихо и темно. Сплошным тяжелым пологом неслись тучи. С высоты
стены Зинн увидел лагерь, ряды бараков. В их окнах мигали вспышки
контрольных ламп.
Едва друзья успели спуститься с ограды, как в лагере раздался
пронзительный звон.
- Детку нашли!..
Навстречу беглецам из леска, по ту сторону стелы, спешили люди. Они
схватили художника под руки и повлекли к автомобилю.
Когда Цихауэр пришел в себя, автомобиль уже несся без огней по дороге.
Сидящий рядом с Цихауэром человек протянул ему термос:
- Хлебни, товарищ, согрейся!..
14
Гаусс заметил, что Гитлер не знает, куда девать руки. Он проделывал ими
ряд ненужных движений: своей жестикуляцией он не только не подтверждал того,
что говорил, но неожиданность движений иногда казалась противоречащей смыслу
его слов, и без того достаточно громких, чтобы дойти до самого
невнимательного слушателя.
- Я полагал, что достопочтенный лорд прибывает, чтобы торжественно
заявить мне о намерении англичан начать войну в защиту Чехословакии, и,
разумеется, я приготовился заявить ему, что это меня не остановит.
Геринг рассмеялся.
- И вместо того?..
Гитлер не дал ему договорить и крикнул еще громче:
- Надеюсь, что этот осел вернулся в Лондон, совершенно убежденный в
том, что Судеты должны быть моими!
- Мой фюрер, - с обычной для него развязной уверенностью, не переставая
покачивать закинутою за колено ногою, сказал Риббентроп, - сегодняшние
донесения Дирксена ясно говорят о том, что Лондон не окажет нам никакого
сопротивления!
Гитлер порывисто вскинул обе руки, и лицо его налилось краской, будто
он поднимал тяжелый камень, который собирался метнуть в Риббентропа.
- Ничего менее приятного старый дуралей сообщить не мог. Военное
вторжение в Чехию - вот единственное, что может коренным образом решить
вопрос! - Он угрожающе приближался к Риббентропу. - Это будет ужасно, если
англичане вынудят чехов проявить уступчивость: мы утратим предлог для войны!
Вы обязаны, слышите, Риббентроп, обязаны теперь же принять меры к тому,
чтобы англичане и французы уговорили чехов не итти на удовлетворение моих
требований!
- Но, мой фюрер, - нога Риббентропа перестала качаться, и редко
покидавшее его лицо выражение самодовольства сменилось растерянностью, -
поняв, что он не может рассчитывать на поддержку Англии и Франции, Годжа
идет решительно на все уступки!
При этих словах Риббентроп попытался отодвинуться от продолжавшего
наступать на него Гитлера. Гитлер двигался, как во сне. Гауссу начинало
казаться, что фюрер не видит ни Риббентропа, ни остальных.
- Вы все должны знать, что я не отступлю ни на шаг! Если чехи выполнят
требования Хенлейна, я прикажу ему выставить новые. Так до тех пор, пока
Бенеш не откажется их выполнять. Тогда я войду в Судеты, а за Судетами а
Чехию!.. Я сказал уже венгерскому и польскому послам, что они могут готовить
свои требования чехам. Если чехи уступят нам в вопросе с Судетами, пусть
венгры потребуют Закарпатскую Украину, поляки должны захотеть взять Тешин.
Рано или поздно я найду что-нибудь, чего Бенеш и Годжа не захотят или не
смогут выполнить!..
Он еще долго выкрикивал угрозы по адресу чехов, русских, англичан -
всех, кого только мог вспомнить. Казалось, он был неутомим в брани. Только
время от времени он закрывал глаза, и его руки застывали в воздухе. Потом
все начиналось сызнова. Наконец, когда ему, повидимому, уже некому было
больше угрожать и некого бранить, он бросился в кресло и долго сидел,
уставившись на лежавшую у его ног овчарку. Склонился к ней, стал ее гладить,
чесал у нее за ухом. Можно было подумать, что он забыл о сидящих вокруг него
генералах, о Риббентропе, даже о Геринге и Гиммлере, тоже ничем не
нарушавших молчания.
Вдруг Гитлер порывисто вскинул голову и крикнул:
- Забыл, совсем забыл! Это касается вас, Риббентроп: я решил арестовать
несколько чехов, из тех, что живут в Германии. Ну, человек двести-триста,
может быть больше. - Он ткнул пальцем в сторону Гиммлера. - Это могут быть
купцы, ученые, врачи - кто угодно, но не какая-нибудь мелочь. - Он резко
повернулся всем корпусом к Риббентропу. - Дайте знать Праге, что я буду
держать этих чехов заложниками за моих людей, которых Бенеш поймал при
перевозке оружия. По моему приказу Гиммлер будет расстреливать десять чехов
за каждого немца, которому у Бенеша вынесут обвинительный приговор.
- Мой фюрер, - проговорил Риббентроп, - они еще никого не
расстреляли...
Гитлер замахал руками, не желая слушать.
- Это меня не касается, не касается!.. Вы слышите, Гиммлер: десять за
одного! Идите, Риббентроп, я и так вас задержал. Если в министерстве есть
новости из Праги, сейчас же, сейчас же... - и он, не договорив, склонился к
собаке. - Слушайте, Госсбах, скажите, чтобы Вотану переменили ошейник, этот
давит ему шею. Геринг, мне говорили, что у вас новые собаки.
- Борзые, мой фюрер.
- Я знаю, ваша жена любит борзых. Никудышные собаки, бесполезные.
- На охоте они приносят пользу.
- Охота! У вас есть время заниматься охотой? - насмешливо проговорил
Гитлер. - Ах, жаль, ушел Риббентроп. Мы бы спросили его, кого из англичан
нам следует теперь пригласить поохотиться в Роминтен.
- Вы все коситесь на мои охоты, а я вот могу вам доложить, что в
результате трех дней, потраченных на охоту с генералом Вийеменом, - правда,
он больше охотился на вина и на мой кошелек, чем на оленей, - и в результате
того, что я показал ему все лучшее, чем располагают наши воздушные силы, он
позавчера уже сделал Даладье вполне устраивающее нас заявление... вполне!..
Гитлер сердито уставился на замолкшего Геринга.
- Что вы интригуете нас?
- Он сказал, что не видит никакой возможности драться в воздухе иначе,
как только призвав всех летчиков резерва... чтобы бросить их на уничтожение
нашим истребителям. Своих летчиков действительной службы он считает нужным
сохранить до тех пор, пока у Франции будут хорошие самолеты.
- Разумная точка зрения, - разочарованно сказал Гитлер.
- Но на Даладье она подействовала, как холодный душ. Он поверил тому,
что Франция в воздухе небоеспособна. Боннэ получил еще один хороший довод в
пользу соглашения с нами.
Гитлер хрипло рассмеялся:
- Что ж, это не так глупо: предоставить нам истребить всех летчиков
резерва. И французы воображают, что у них будут потом самолеты для летчиков
действительной службы?
- Им хочется так думать.
- Пусть воображают... Пусть воображают... Пусть вообра... - бормоча
себе под нос, Гитлер снова занялся овчаркой. Потом воровато покосился на
дверь: - Риббентроп ушел? - И сам себе ответил: - Ушел... Ему это совсем
незачем знать... Слушайте, Гиммлер...
Тут Гитлер поднял голову и, проверяя, кто остался в комнате, обвел
взглядом лица присутствующих.
- Было бы жаль, если бы погиб Эйзенлор. Я приказал Александру
организовать покушение на нашего посла в Праге. - Он хихикнул, сморщив нос и
лукаво прищурившись. - Пусть-ка чехи попробуют тогда сказать, что готовы
воскресить моего посла... Чемберлен думает, что он умнее всех.
- Мне было бы приятно, мой фюрер, - прохрипел Геринг, - если бы такого
рода приказы вы отдавали через меня. Я должен быть в курсе дела.
Впервые оживился и Гаусс:
- Поскольку результатом такого мероприятия должна была бы явиться
военная акция...
Гитлер судорожно вытянул в его сторону руку:
- Вот!.. Он меня понимает.
- ...постольку подобные приказы должно знать наше командование, - сухо
чеканил Гаусс. - К тому же позволю себе заметить, что смерть дипломата не
может произвести на армию должного впечатления.
Гитлер с нескрываемым интересом посмотрел на Гаусса и с расстановкой
повторил:
- Смотрите! Он меня понимает... Он прав: армии нужен непосредственный
импульс!
- Ваш приказ - величайший импульс, которого мы можем желать, - произнес
Гаусс.
- Справедливо, справедливо! - воскликнул польщенный Гитлер. - Но то,
что вы придумали...
- Я еще ничего... - начал было Гаусс, но Гитлер перебил:
- Не скромничайте, я вас отлично понял. Кто вам больше нужен: Пруст или
Шверер?
- Они работают вместе.
- Но кого вы предпочли бы лишиться?
- В каком смысле?..
- Ваша мысль мне понравилась... - повторил Гитлер. - Покушение на
генерала должно иметь большее влияние на армию, чем убийство дипломата.
- Мой фюрер!
- Было бы смешно пытаться разжечь пожар щепками. Если бросать в костер,
то уж полено. Которое из них вам менее жалко?
Гаусс стоял в замешательстве.
- Как вам будет угодно.
- Не виляйте, Гаусс! - Гитлер сердито топнул ногой. - Кого из них можно
бросить на это дело?
- Шверер лишен практического опыта, мой фюрер.
- Значит, Шверер?
- Но он отлично знает Россию.
- Тогда Пруст?.. - Носок сапога Гитлера нетерпеливо постукивал по полу.
- Шверер или Пруст?.. Послушайте, Гаусс! Не гадать же нам на спичках! Пусть
скажет Геринг.
- Оба старые гуси, - сердито пробормотал Геринг. - Но уж если выбирать,
я предпочитаю Пруста.
- Слышите, Гиммлер? - крикнул Гитлер в дальний угол, где, утонув в
глубоком кресле, сидел не проронивший за весь вечер ни слова начальник
тайной полиции. - Организуйте покушение на Пруста!
Геринг рассмеялся:
- Вот это было бы здорово! Я имел в виду, что именно его лучше оставить
для дела. Если уж убирать, то Шверера. - И он расхохотался еще веселей.
Ни у кого из собравшихся тут не шевельнулась мысль о тем, чтобы
применить к Чехословакии вариант открытого вторжения. Урок Испании был еще
слишком свеж. Народные массы Испанской демократической республики сумели
оказать активное и длительное сопротивление франкистским мятежникам. Учебный
полигон воинствующего фашизма, который гитлеровцы рассчитывали превратить в
плац для парадного марша своих банд, оказался театром затяжной и жестокой
войны. Правда, благодаря помощи британского и французского правительств
положение республики стало критическим, но Гитлер боялся еще раз увязнуть в
такой же истории, особенно так близко к границам Советского Союза. При той
накаленности, которой достигла политическая атмосфера в Европе, при той
настороженности масс, которая обнаруживалась во многих странах, фашизму
пришлось сочетать запугивание слабонервных чешских политиков танками и
авиабомбами с организацией взрыва изнутри. Гитлер мог рассчитывать на победу
лишь в том случае, если чехословаки сложат оружие по приказу предателей из
рядов правительства, из церковников, из промышленной и аграрной верхушки. В
том, что он предпринимал с этой целью, нельзя было различить, где кончается
подкуп и начинается шантаж; какая разница между увещеванием и угрозой; уже
невозможно было провести границу между пропагандой и провокацией.
Даже самые военные действия против чехословаков, на тот случай, если их
придется вести, планировались военным командованием как провокационная
диверсия. Все было направлено к тому, чтобы напугать чехов воображаемой
силой натиска "вермахта". Геббельс наполнял печать сказками о необычайной
проходимости массы механизированных войск, танков и осадной артиллерии,
якобы способной обрушить сокрушающий удар на пояс долговременных
фортификационных сооружений, прикрывающих чехословацкую границу. Под
панический аккомпанемент купленных Геббельсом подвывал из французской и
английской желтой прессы "унифицированные" немецкие газеты расписывали
ужасы, ждущие красавицу древнюю Прагу при первых же налетах бомбардировочных
эскадр Геринга.
Одним из немногих, близко стоявших к делу и веривших в мощь задуманного
удара, был сам Гитлер. Как часто бывало и на прежних совещаниях, он,
увлеченный собственным воображением, и сегодня совершенно забыл, что
пригласил Гаусса, чтобы в последний раз поговорить о препятствиях чисто
военного свойства, которые встанут на пути "вермахта" при военном вторжении
в Чехословакию; чтобы уточнить данные о чехословацких укреплениях, об их
артиллерии, бронесилах, авиации и прочих военнотехнических факторах обороны
Судет. Вооруженный таблицами и справочниками, пачками разведывательных
сводок, планами укрепленных районов и схемами фортов, Гаусс напрасно ожидал,
когда ему позволят заговорить. К его удивлению, Гитлер, обведя всех сердитым
взглядом и прервав движением руки все разговоры, заговорил вдруг сам:
- Когда все эти приготовления будут закончены, пусть не вздумает
кто-нибудь пугать меня мощностью чешской обороны! Я знаю все и все взвесил.
Для меня нет тайн в Судетах: каждый дюйм бетона и стали, каждую огневую
единицу я изучил. Я ощупал их вот этими руками, я измерил их точным глазом
архитектора...
И, к удивлению присутствующих, Гитлер принялся быстро, едва переводя
дыхание, сыпать цифрами. Он называл калибры пулеметов и пушек каждого форта
и капонира, указывал расположение батарей; казалось, ему были известны марки
стали, из которой была изготовлена броня тех или других танков и броневиков;
его голова была заполнена данными о мощности моторов тягачей и понтонов, о
проходимости автомобилей и мотоциклов, о запасах продовольствия в
укрепленных районах. Он знал фамилии всех командиров чешских корпусов,
дивизий и даже полков. Сотни и тысячи данных сыпались на слушателей, как
нескончаемая пулеметная очередь.
В первые мгновения этой тирады Гаусс вместе с остальными поддался
внушительной убедительности данных Гитлера. Но по мере того как тот говорил
и чем подробнее и внешне убедительнее становились его цифры, тем ближе
сходились к переносице брови Гаусса. Он поймал себя на том, что еще
мгновение - и у него выпадет монокль. Гаусс расправил морщины и быстрыми,
точными движениями перебросил несколько страниц лежавшего перед ним досье с
описанием чехословацких укреплений. Сопоставив то, что так уверенно
выкрикивал Гитлер, со своими данными, Гаусс внутренне усмехнулся. На лице
генерала не дрогнула ни одна черта, но с этого момента, следя за речью
фюрера и сравнивая то, что тот говорил, с точными данными, Гаусс мысленно
предавался такому веселью, какого не испытывал еще никогда в жизни. Чего бы
ни касалось дело: пушек или пулеметов, танков или фортов, пехоты или конницы
- все, решительно все, что Гитлер выкладывал перед своими безропотными
слушателями, было чепухой. Абсолютной, полной чепухой! Набором слов, первых
попавшихся слов, какие пришли на ум нахалу, не имеющему представления о
предмете, в котором он хотел выставить себя знатоком.
Гаусс методически листал свои таблицы и справочники. Его острый синий
ноготь торжествующе резал бумагу на полях там, где расхождение данных было
анекдотически вздорным. При всей своей выдержке Гаусс боялся оторвать взгляд
от бумаг и поднять его на оратора, чтобы не выдать переполнявшего его
чувства насмешливого негодования.
Заметил ли, наконец, Гитлер, что Гаусс следит за его речью по своим
материалам, или внезапно понял, что, забравшись в область авиации, рискует
вызвать какое-нибудь замечание Геринга, не отличающегося тактичностью и
могущего поставить своего фюрера в глупое положение перед остальными, Гитлер
внезапно оборвал свою речь на полуслове и исподлобья оглядел слушателей.
Казалось, он силился понять, разгадал ли кто-нибудь, что все его "познания"
в области чешских вооружений - пустой блеф.
Так же неожиданно, как умолк, он вдруг вскочил с кресла и, не
оглядываясь, выбежал из комнаты.
Прошло несколько минут удивленного молчания. Гесс, по своему
обыкновению, принялся рисовать в блокноте. Гаусс стал было наблюдать за тем,
как из-под его карандаша один за другим, во множестве, появлялись ушастые
зайчики. Гесс рисовал их с удивительной ловкостью и быстротой. В любую
минуту мог вернуться Гитлер и продолжить совещание о чешских вооружениях.
Гаусс аккуратно разложил перед собою бумаги в том порядке, как намеревался
докладывать, в надежде, что ему все-таки дадут возможность высказаться. Но,
так же внезапно, как здесь происходило все, дверь, ведущая в личные комнаты
Гитлера, распахнулась и появившийся на пороге Госсбах торжественно
провозгласил:
- Совещание окончено!
15
Франц Лемке, называвшийся теперь шофером Курцем, тщательно прикрыл
штору перед радиатором генеральского "мерседеса", но пронзительный ветер
выдувал из-под капота остатки тепла. Франц терпеливо ждал. Ему не приходило
в голову справиться, почему его заставляют так долго стоять, хотя, задай он
такой вопрос швейцару, тот не выразил бы удивления. Его превосходительство
генерал фон Шверер был синонимом точности. В штабе не помнили случая, когда
он заставил бы ждать себя хотя бы пять минут, а не то чтобы час.
Наконец сухая, маленькая фигура Шверера мелькнула мимо швейцара. Не
ответив, как обычно, на поклон, не приняв салюта часовых у подъезда, генерал
нырнул в распахнутую дверцу лимузина.
Лемке тронул машину. Он не повернул головы, не сделал ни одного лишнего
движения. Оставалось двести метров до того места, где Лейпцигерштрассе
упирается в площадь. Автомобиль набирал скорость. Франц все не поворачивал
головы. Генерал молчал. Лимузин миновал Лейпцигерплатц. Оставались секунды,
чтобы решить, в какую из четырех улиц, идущих от Потсдамерплатц, свернуть.
Генерал молчал. Франц не поворачивал головы. Сбросить газ и замедлить
скорость значило задать безмолвный вопрос генералу. Он не хотел его
задавать. Изредка трубя фанфарой, автомобиль промчался мимо настороженных
шуцманов и вонзился в Бельзюштрассе. Слева от генерала мелькнул желтый купол
маяка в асфальте, и автомобиль углубился в тень Тиргартена. Франц включил
большой свет. Стволы деревьев мелькали по сторонам. Почти не замедляя хода,
не обращая внимания на красные огни светофоров, Франц вырвался на
Шарлоттенбургское шоссе и, не ожидая приказания, резко повернул влево.
Автомобиль заскрипел баллонами на повороте и помчался по прямой, как стрела,
просеке. На повороте генерала прижало в угол лимузина. Он не издал ни звука.
Он радовался тому, что по недоразумению или в силу необъяснимой
догадливости, но Курц делал именно то, что хотелось ему самому, - мчался в
пространство без определенной цели, с единственным намерением набрать
побольше скорости.
Шверер опустил стекло, с удовольствием ловя врывающуюся струю воздуха.
Ветер ударил Лемке в затылок. Франц понял это по-своему - генерал хочет
воздуха. Сколько угодно! Франц сильнее нажал акселератор. Шуршание баллонов
перешло в пронзительный свист.
Мимо неслись уже последние дома Бисмаркштрассе. "Сейчас мы будем на
Кайзердамме", - подумал генерал. Но, ворвавшись на площадь Софии-Шарлотты,
Лемке сделал двойной зигзаг, чтобы избежать столкновения с ошеломленным
шофером такси, и резко повернул влево. Они были в узкой Витцлебенштрассе.
Вправо осталась площадь. Несколько крутых поворотов, от которых у генерала
закружилась голова, и перед ним стрела автомобильной дороги вдоль
Кронпринцессинвег. Генерал схватился за фуражку, точно ее могло унести
ветром. От Ванзее веяло холодом и сыростью. По сторонам стояли деревья
Грюневальда, декоративно яркие в свете фар, сливающиеся в две сплошные
полосы в бешеном беге машины.
Упрямо не закрывая окна, генерал поднял воротник шинели.
Оставалось несколько сот метров до конечной петли.
- Благодарю, Курц... можно домой.
Лемке сбросил газ. Задние баллоны угрожающе заскрипели на кривой.
Генерала опять прижало в угол кабины. Нос автомобиля повернулся к Берлину.
Светлое зарево встало над лесом.
Выходя из автомобиля, Шверер сказал.
- Прекрасная поездка, Курц.
- Рад стараться, экселенц. Если позволите, я бы воспользовался машиной,
чтобы съездить на часок по своим делам.
Лемке медленно ехал по улице, ища сигнальный глазок телефона общего
пользования. Разговор был краток Лемке вышел из будки удовлетворенный.
Оглядел улицу. Не было видно даже шупо. В этих кварталах жизнь затихла на
несколько часов. Не многие из обитателей фешенебельных квартир сидели сейчас
дома около полуночи они разъезжались по клубам и локалям. Только под утро
они начнут возвращаться. В эти ночные часы улицы Вестена были пустынны. В
арках ворот шупо флиртовали с горничными. Изредка слышались неторопливые
шаги ночного сторожа в сапогах, подбитых каучуком. Его шаги не должны были
беспокоить хозяев особняков, когда те спят. Быстрым движением проходил луч
карманного фонаря по замкам чугунных калиток. Едва слышно звякали ключи в
руке, проверяющей запоры.
Лемке миновал линию кольцевой дороги и пересек Веддинг. Тут тоже было
тихо. Но совсем по-другому, чем в Вестене. Шупо здесь уже не шептались в
воротах с горничными. Они были настороже - держались парочками на
перекрестках, так, чтобы видны были насквозь сразу две улицы. Веддинг
оставался красным даже в коричневом Берлине. Он жил словно на осадном
положении.
Лемке пересек почти весь город и свернул по узкой Унгернштрассе.
Улица дугой огибала темневшие слева деревья Шиллер-парка. Здесь не было
уже ни прохожих, ни шупо. Темно и пустынно. На одном из перекрестков аллей в
свете фары появилась фигура одинокого пешехода. Точно не замечая автомобиля,
он остановился на мостовой и стал закуривать. Лемке затормозил. Погасил
фары. В темноте был слышен стук захлопнувшейся автомобильной дверцы.
Автомобиль покатился дальше.
Лемке сунул руку в карман кожаного пальто и достал радиолампу. Он
протянул ее человеку, сидевшему на заднем сиденье.
- Сдала генераторная, - сказал Лемке. - Надо заменить.
Тот, другой, перегнулся с заднего сиденья за лампой. В слабом свете,
падающем от приборов, можно было различить резкие черты лица Зинна.
Он откинул спинку сиденья, отодвинул переборку, отделяющую пассажирское
помещение от багажника.
Все делалось быстро и ловко.
- Аккумуляторов хватит? - спросил он через плечо.
- Зарядились на совесть! - В голосе Лемке послышался смешок. - Я катал
его превосходительство.
Автомобиль остановился. Зинн включил передатчик. Лемке вышел и закинул
провод антенны на ближайшее дерево. Потом вернулся к автомобилю и поднял
капот, делая вид, будто копается в моторе. Из-за плотно прикрытых дверец был
едва слышен голос Зинна:
- Слушайте, слушайте, говорит передатчик "Свободная Германия".
"Починка мотора" продолжалась уже довольно долго, когда в темноте
послышались шаги.
Лемке прислушался. Шаги приближались. Едва успев оборвать и отбросить
антенну, Лемке приотворил дверцу и, просунув руку, включил дальний свет.
Ослепительный луч прожекторов залил улицу. В яркой полосе показались двое
полицейских. Они замахали руками, ослепленные ярким светом фар.
- Свет! Выключить свет! - крикнул один из них и побежал к машине.
- Что за машина? - спросил он. В его руке сверкнул тоненький луч
фонаря, скользнул по Лемке, по машине, по фигуре Зинна и остановился на
флажке, бессильно повисшем на тоненькой никелированной штанге. Второй шупо
грубо дернул маленькое полотнище. Оно затрещало.
- Осторожно, вахмистр, - спокойно сказал Лемке. - Вам придется сообщить
мне свою фамилию, чтобы я мог сослаться на вас, требуя новый флажок.
Вместо ответа полицейский протянул руку:
- Ваши документы!
Но шупо, тот, что с фонарем, уже разглядел военный флажок. Он
примирительно спросил:
- Что-нибудь с мотором, дружище?
- Чья машина? - угрюмо повторил его товарищ.
- Его превосходительства генерал-лейтенанта фон Шверера.
Шупо переглянулись и молча, притронувшись к козырькам, продолжали путь.
- Сволочи, сорвали передачу на самой середине! - сказал Зннн.
Лемке долго молчал в раздумье. Потом сказал:
- Что, если попробовать с моего двора? Шум мы заглушим: Рупп будет мыть
машину из шланга.
- Придется попробовать. Нужно во что бы то да стало предупредить о
готовящихся погромах.
Лемке включил мотор, и они поехали.
Когда генерал Шверер вернулся домой, фрау Эмма, сдерживая слезы,
рассказала ему, что она давно уже заметила пропажу одной из своих
драгоценностей. Она никому не сказала об этом, думая, что потеряла ее сама.
Но с тех пор исчезли еще две вещи. А сегодня утром она обнаружила кражу
нескольких золотых монет, лежавших в шкатулке на туалете.
Генерал кисло поморщился.
- Золото давно изъято из обращения...
- Поэтому я его и хранила!
- Надеюсь, ты никому не говорила об этом?
- Кроме Эрни, никто не знает.
- Напрасно ты впутываешь его в такое дело.
У фрау Шверер сделалось виноватое лицо.
- Я не вижу ничего дурного в том, что Эрни пригласил полицию.
- Они уже были здесь? - нахмурился генерал.
- По крайней мере, все выяснилось: виновата Анни.
- Анни?!
Генерал побагровел. Он не допускал мысли, что его любимица-горничная
могла быть виновницей кражи. Дочь его старого фельдфебеля? Почти его
воспитанница?! Нет!
- Глупости! Ничего подобного она не могла сделать! - сердито сказал он.
- Эрни сказал, что это доказало.
- Позови ее сюда!
Фрау Эмма окончательно смутилась.
- Ее нет дома... Ее увезли в полицию, - едва слышно проговорила она.
На лбу Шверера вздулась вена.
- Эрнста ко мне!
- Он уехал... с нею...
Воротник душил генерала. Он резко повернуло" и пошел к себе.
- Но, Конрад, - растерянно крикнула Эмма, - ведь Эрни же знает, что он
делает!
Генерал не обернулся.
16
Эгон подъезжал к Берлину.
Когда поезд уже громыхал над домами, Эгон решил не останавливаться у
родителей. Он взял у кондуктора список гостиниц и, раскрыв его наугад, попал
на букву К. Бросилось в глаза набранное жирным шрифтом: "Кайзерхоф". К
чорту! Он не желает швырять деньги ради сомнительного удовольствия провести
два дня в обществе всеимперского "хайляйфа". Если это прежде было
стеснительно, то теперь, вероятно, просто невыносимо. Дальше: "Город Киль",
Миттельштрассе, 22. Два шага от вокзала, самый центр. Пусть будет "Город
Киль"!
То малозначащее обстоятельство, что Эгон остановился в гостинице,
сделало вдруг его отношения с домом более простыми и легкими. Даже не без
радостного чувства он набрал на диске номер отцовского телефона. Генерала не
было дома. Эгон сказал матери, что заедет вечером.
Потом позвонил Бельцу и выразил желание повидаться. Бельц назначил
свидание в погребке Роммеле на Шарлоттенштрассе.
Эгон понял, почему Бельц избрал именно это место - студентами они
провели там немало хороших часов! Много воды утекло с тех пор. Интересно
знать, какими путями пошла жизнь остальных товарищей по университету? Кто из
них нашел свое место в нынешней жизни?
Эгон пришел в подвал Роммеле первым. Самого дядюшки Роммеле уже не
оказалось в живых. Его дочь с трудом поддерживала заведение: с тех пор как
ввели принудительную сдачу крестьянами продуктов государству, фройлейн
Роммеле не может предложить посетителям даже простой отбивной котлеты, не
говоря уже о ливерных сосисках, создавших когда-то заведению славу среди
студентов.
- Увы, господин доктор, картофель - единственный натуральный продукт,
который я могу предложить!
- Запах масла, запах говядины, морковного гарнира, печеных яблок! Вс„
запахи, одни запахи! - насмешливо проговорил Эгон. - Поройтесь-ка
хорошенько. Кладовая, как женское сердце: если покопаться, всегда окажется
местечко для более осязаемого, чем запахи. Да не забудьте приготовить ваш
картофельный салат.
- Да, конечно, господин доктор: картофельный салат!
- Он сопутствовал нашей юности. Но мы сдабривали его надеждами на
жизнь. А нынешняя молодежь имеет перед собою только прямую дорогу к смерти.
- Хайль Гитлер! - громко раздалось у дверей. - Кому это предстоит
шествовать в пропасть небытия, чорт побери?!
Фройлейн Роммеле замерла в испуге. Эгон, узнав Бельца, расхохотался.
Друзья радостно поздоровались.
Когда сели за столик, Бельц наклонился к Эгону:
- Ты напрасно пускаешься в откровенности.
- Кому это здесь интересно?
- Теперь, дитя мое, в Берлине не существует мест, где бы что-нибудь
кого-нибудь не интересовало. Хотя бы эту старую козу... Фройлейн. Парочку
светлого и картофельный салат.
- А мы пытались изобрести что-нибудь изысканное, полагая, что салат
тебе будет не по нутру.
- Когда хочешь снова стать на часок молодым... Впрочем, я свезу тебя в
одно местечко, где нам подадут такое!.. - Бельц причмокнул. - Останешься
доволен. Кстати, почему ты без орденских ленточек?
- Я, друг мой, человек глубоко штатский.
- Тот, кого учили убивать, никогда не разучится делать это...
- К счастью, это неверно. Что за таинственный кабак, куда надо ходить в
орденах?
- Не кабак, а казино! Точнее говоря, ложа военного ордена.
Приняв от фройлейн Роммеле салат, Бельц подождал, пока она удалилась.
- Часть, где я служу, ничего общего не имеет с армией в обычном смысле.
Я не просто командир эскадры, я что-то вроде магистра ордена. Ты еще ничего
не слышал о "птенцах Манфреда"? Ты, видимо, действительно далек от армии.
- К счастью, да.
- Не советую говорить так. Даже мне.
- Есть люди, которым, вероятно, хочется верить, даже зная, что верить
нельзя никому.
- У меня такой веры в людей нет.
Бельц задумался, сдувая в сторону пивную пену. Он не спеша отпил и
облизал губы.
- Какая разница с тем, что думали мы все тогда! - воскликнул Эгон,
грустно покачав головой. - Помнишь, как мы торопились жить, когда со дня на
день ждали: завтра позовут и нас!..
- Чего ты хочешь? Чтобы в таком положении, когда человек знает, что
девяносто девять из ста за то, что его размелют на котлеты, он занимался
самоусовершенствованием, изучал Канта, что ли?
- Кроме Канта, существует...
- Э, брось! В такие дни существует одно - жадность. Успеть отведать
всего, прежде чем ты стал покойником.
- В общем все это было довольно противно, - неожиданно проговорил Эгон.
- Я стараюсь не думать над такими вещами.
- А мне за последнее время пришлось кое над чем задуматься. Меня
назначили командиром одной специальной эскадры.
- Этих самых "птенцов Манфреда"?
- Вот именно! - Бельц постучал ножом по тарелке. - Давай-ка
расплатимся. Повторять салат даже ради студенческих воспоминаний нет
никакого смысла.
Эгон расплатился. От него не ускользнула жадность, с которою фройлейн
Роммеле взяла деньги. Если вспомнить, как в этом же самом подвальчике отец
нынешней хозяйки открывал кредит студентам!..
Приятели с чувством облегчения вышли на свежий воздух.
- Где ты остановился? - спросил Бельц.
- На Миттель. Два шага отсюда.
- Сделай одолжение, зайдем! Ты вденешь в петлицу ленточки. "Железный
крест" у моих рыцарей все-таки котируется.
- Можно подумать, Ульрих, что ты огорчен отсутствием возможности
угробить еще десяток человек в промежуток между двумя войнами.
- Мне, ты знаешь, жаловаться не приходится. Тот, кто работал в "цирке"
Рихтгофена, имел достаточно полный мешок.
- Нашел чем хвастать.
- Даже поваренок мнит себя героем, потому что умеет кое-как прирезать
петуха. Почему же не гордиться человеку, который может с ручательством
сунуть в мешок всякого, встреченного на воздушной дороге, а? - самодовольно
воскликнул Бельц.
По дороге домой Эгон узнал кое-что любопытное о так называемых
"москитах", о которых ему вскользь сказал когда-то генерал Бурхард. Основным
отличием "москитов" от обычных истребителей было то, что они, помимо
пушечного вооружения, имели торпеду, укрепленную под фюзеляжем. Для
безошибочного поражения противника в бою "москит" должен был сблизиться с
ним на дистанцию торпедного выстрела, производимого, а сущности, в упор.
Девять шансов из десяти было при этом за то, что и сам "москит" должен
погибнуть в такой атаке.
"Москиты" считались Герингом ударной "безошибочной" силой. Имелось в
виду со временем замелить в них живых летчиков управляемыми по радио
пилотами-роботами.
Своеобразие "москитных" частей заставило формировать их из
добровольцев. Нагромождение ритуально-мистических фокусов сделало то, чего
не могли бы достичь шовинистические лозунги. Патроном ордена числился барон
Манфред фон Рихтгофен, а великим магистром - "воздушный маршал" Третьей
империи Геринг.
Командование первою "москитной" эскадрой было вверено
полковник-лейтенанту Ульриху фон Бельцу.
Своему другу Бельц по секрету признался, что не обольщается храбростью
своих "птенцов".
Пока Эгон переодевался у себя в номере, Бельц спросил, что он
предпочитает: доехать до цели на автомобиле или лететь.
- Я давно перестал быть энтузиастом воздушных путешествий, но если это
далеко...
- Шестьдесят километров.
- Давай слетаем. По крайней мере, не задавая вопросов, я буду знать,
куда меня везут.
- Пари на пару "Купферберга" - ты не определишь даже направления
полета.
- Если бы ты не был старым приятелем, я счел бы это оскорблением!
Пронизав город по стреле Фридрихштрассе, таксомотор обогнул колонну на
Бель-Альянсплатц и стал кружить в закоулках, застроенных новыми неуютными
домами. Скоро он остановился у ворот Темпельгофа. Бельца здесь знали. Друзья
миновали гражданский аэропорт, не предъявляя пропуска. Только у последнего
ангара, на вид ничем не отличающегося от остальных, но отгороженного от них
забором из медной сетки, их остановили. Эгон с первого взгляда оценил
назначение сетки: электрическая изгородь. Это было ему знакомо по аэродромам
военных заводов. Повидимому, здесь начинались владения Геринга. Из ангара
выкатили самолет. Хотя и помеченный знаками гражданской авиации, он был
достаточно хорошо известен Эгону как скоростная военная машина одной из
последних моделей. Через минуту Эгон и Бельц были в кабине.
Самолет стремительно побежал по бетону дорожки и, совершив короткий
разбег, оторвался от земли.
Увлеченный наблюдением за машиной, Эгон не заметил, как Бельц отдал
пилоту какое-то приказание. Эгон только с удивлением увидел: вместо того
чтобы лечь на определенный курс, пилот начал рыскать из стороны в сторону.
Стрелка альтиметра перед глазами Эгона полезла вверх. Показания счетчиков
оборотов обоих моторов подходили к красной черточке максимального режима. К
басистому реву двигателей примешалась новая певучая нотка. Эгон узнал звук
нагнетателя. Он испытывал такое ощущение, точно его поддели лямкой
гигантских шагов и стремительно тащат вверх. В ушах звенело. Перед глазами
вместо ничем не ограниченного простора неба проходила пятнистая муть земли.
Петля... Вторая... Третья... Эгон догадался: Бельц решил выиграть
шампанское. Эгона хотели "укатать" до такого состояния, чтобы он перестал
что-либо соображать. Самолет сделал полубочку. Еще. Немыслимо было уловить
что-либо в мешанине парков, дорог, озер. Вот машина выравнялась. Она начала
вибрировать от бешеного напряжения моторов и перешла в свечу, отвесно
полезла в небо. И вдруг облака, голубые просветы, все начало вращаться,
словно уносимое гигантской каруселью. Пилот начал новую фигуру...
Это было нечестно со стороны Бельца! Эгон решил тоже схитрить. Он
сделал вид, что ему плохо, и откинул голову на спинку кресла. Но при этом,
не поворачиваясь, следил за местностью. Сомнения не было, они летели над
уродливыми башнями Адлерсгофа. Под самолетом прошла цепь озер. Он летел
вдоль Одерокого канала и вышел на автостраду Берлин-Познань.
Через десять минут пилот пошел на посадку.
- Шампанского ты не получишь! - сказал Эгон Бельцу. - Дай карту, и я
покажу тебе, где мы!
Бельц провел Эгона через несколько кабинетов казино "москитной"
эскадры, библиотеку, читальный и спортивный залы. Нигде не было ни души.
Мертвящая тишина. Очевидно, эти помещения не пользовались большой
популярностью у "москитов". Они предпочитали ресторан.
После обеда перешли в гостиную, где по стенам, вдоль карнизов,
светились аргоном слова надписей. Они шли непрерывной чередой. Лозунги
повторялись, настойчиво лезли в глаза, как прописи учебника.
Над всем господствовали портреты Гитлера и Рихтгофена.
Бельц познакомил Эгона с офицерами. Ленточки на пиджаке Эгона произвели
впечатление. Около него собрался кружок. Разговор перешел на войну, авиацию,
воздушный бой. Эгон с интересом вглядывался в летчиков.
Вот юный лейтенант. На его губе пробился первый пушок. Прилизанный
проборчик, упитанная физиономия, - типичный маменькин сынок; повидимому, из
богатой семьи, судя по говору - баварец. Можно сказать с уверенностью, что
он не отдает себе отчета ни в том, на каком пути стоит, ни куда этот путь
его приведет. А папаша-фабрикант, наверное, обещал своей супруге, что в
случае войны сумеет вытащить сынка из мясорубки.
А вот тот ганноверец, в погонах ротмистра? На груди у него орденский
знак "Германского орла". Вероятно, побывал в Испании.
Слушая одним ухом беседующих, ротмистр следил за шахматной доской. Его
противник, худой капитан-лейтенант с испитым до прозрачности лицом, терял
фигуры одну за другой. Время от времени ротмистр ловко пускал несколько
колец сигарного дыма. Капитан-лейтенант недовольно морщился, отгоняя дым
рукой.
Увлеченный наблюдениями, Эгон плохо следил за разговором. Он
бессознательно улавливал, что беседа переходит в спор. Голоса повышались.
Юный лейтенант с азартом доказывал, что "москитная" часть могла быть создана
лишь в Германской империи.
- Перестань горячиться, мой мальчик, - сказал юноше бледный
капитан-лейтенант. - Стоит ли ломать копья из-за того, что случится через
сто лет и, бог даст, без нашего участия...
- Как можно это говорить! Мы существуем для битвы! Ты хочешь лишить
меня лучшей надежды! - воскликнул лейтенант.
- Э, мой друг, карась, лежащий на сковороде, понимает, что значит быть
зажаренным, - сказал ротмистр. - Смерть - это серьезно.
- Так говорят живые! Я ни разу не слышал подтверждения этой версии от
мертвеца, - возразил капитан-лейтенант.
Ротмистр рассмеялся:
- Когда дойдет до дела, Грау, вот тогда я хотел бы вас послушать.
- Здесь, в нашем ордене, правильный взгляд на вещи: сначала ты живешь,
живешь всем существом, тебе ничего не страшно; потом ты перестаешь жить, ты
мертв, и тогда тебе тоже на все наплевать. Правильный взгляд на вещи.
- Браво, Вилли! - воскликнул лейтенант. - Ты прекрасно доказал это!
Все время, пока говорил капитан Грау, ротмистр, прищурившись, смотрел
на лейтенанта. Эгон обратил внимание на то, как тяжел взгляд серых глаз
ротмистра, полуприкрытых темными, почти синими веками. Эгону показалось, что
ротмистр не видит стоящего перед ним юноши, а может быть, и никого из
офицеров. При возгласе лейтенанта ротмистр очнулся и нервно передернул
плечами. Ротмистр спросил лейтенанта:
- Вы были в чистилище? - Лейтенант покраснел и обиженно отвернулся.
Ротмистр настойчиво повторил: - Я спрашиваю: вы прошли чистилище?
- Вы считаете меня трусом?
- Может быть.
- Это оскорбление?
- Возможно...
- Я готов сейчас же спуститься туда вместе с вами.
Эгон подошел к Бельцу.
- О каком чистилище идет речь?
- Советую посмотреть. Это забавно, - ответил тот.
Бельц проводил Эгона в подвальный этаж, где помещался тир. В передней
части, у приспособлений и приборов для стрельбы, было разложено оружие - от
карманных пистолетов до пулемета.
- Счастье маменькиного сынка, что Кольбе пьян, - сказал Бельц. - В
Испании ротмистр поневоле научился стрелять. Плохо пришлось бы юнцу!
Лейтенант проверил электрический фонарик, врученный ему смотрителем
тира.
- Вам выбирать оружие, мой дорогой храбрец, - насмешливо проговорил
ротмистр. - Хотите пулемет?
- Я бы на вашем месте, Кольбе, ограничился револьверами, - сказал
Бельц.
Лейтенант пошел к мишеням. Ротмистр осмотрел парабеллум.
Когда юнец дошел до мишеней, тир погрузился в темноту.
Бельц прошептал Эгону на ухо:
- В распоряжении ротмистра три минуты и три выстрела. В течение этого
времени лейтенант обязан трижды дать свет своего фонарика.
- Я тебя не понимаю...
- Задача ротмистра - подстрелить того; потом они переменятся местами.
- И ты не прекратишь это безобразие.
- Мужественные забавы поощряются уставом ордена!
Лейтенант включил фонарик на едва уловимое мгновение. Ротмистр
рассмеялся и не выстрелил.
Эгон никогда не думал, что время может тянуться пак томительно долго.
Три минуты, наверное, уже подходят к концу, - они и без того тянутся
безмерно долго.
- Почему не зажигают свет?
Но вместо света темноту прорезал удар гонга и прозвучал хриплый голос
Грау:
- Минута!
"Только минута? Этого не может быть?" - подумал Эгон.
В следующий миг он вздрогнул и вцепился в барьер: у мишени мелькнула
короткая вспышка. Грянул выстрел ротмистра. Послышался стон. Свет фонарика
вспыхнул и больше не угасал. Ротмистр выпускал по нему пулю за пулей. Две
три... четыре... Ротмистр сошел с ума! Он же стреляет по лежащему на земле
человеку. Повидимому, лейтенант, падая, включил фонарь. Он ранен, может
быть, убит! Капитан Грау завопил:
- Свет! Дайте же свет!
Грохнул последний выстрел ротмистра, разбивший фонарик.
В тире вспыхнуло электричество. Ротмистр стоял, прислонившись к
барьеру. Глядя в сторону мишеней потускневшими, теперь уже откровенно
пьяными глазами, он бессмысленно улыбался. А в дальнем конце тира стоял
лейтенант, уткнув лицо в угол, и, охватив голову руками, истерически рыдал.
Отброшенный им фонарик лежал в другом углу.
17
- Госпожа генеральша фон Шверер просила уведомить ее, как только вы
прядете, - сказал портье Эгоиу, когда тот вернулся в гостиницу.
Эгон вызвал мать по телефону. Он слышал, как она всхлипывала у
аппарата, умоляя его приехать.
Мать встретила Эгона слезами. Из ее сбивчивых слов он не сразу понял,
что речь идет о проступке горничной Анни. Фрау Эмма недолюбливала красивую,
умную девушку. Ее присутствие в доме она считала угрозой нравственности
Эрни. Эгон с неприязненным чувством смотрел на растерянные глаза матери, на
ее лицо, густо покрытое слоем пудры, в котором слезы промыли темные дорожки.
- Подождите, мама, - прервал он ее. - В чем дело? В чем вы обвиняете
Анни?
- В спальню никто, кроме своих, не входил... а пропали мои
драгоценности.
Эгона словно ударили. Он даже прикрыл глаза.
- Вещи были в шкатулке? Она стояла на туалете?
- Да, да... Откуда ты знаешь?
- Когда пропала первая вещь?
- Я очень хорошо помню, вот в тот день, когда ты вернулся из Австрии.
- Кто вам сказал, что воровка - Анни?
- Эрни.
- Он сам сказал это?
Голос Эгона стал хриплым.
Фрау Эмма, принимая его гнев и волнение за возмущение преступницей,
поспешно добавила:
- Он привез знакомого следователя гестапо, и тот подтвердил, что Анни
воровка.
- По-вашему, гестапо занимается такими делами, как кража брошек?
- Но ведь это случилось у нас в доме, Эгги?
- Я хочу поговорить с Анни.
- Ее увезли...
- Вы позволили увезти ее в гестапо?! - в ужасе воскликнул Эгон.
- Так распорядился Эрни.
- Ваш Эрни - негодяй!
Фрау Эмма в ужасе отшатнулась:
- Как ты можешь!
- Где отец? Я хочу с ним поговорить...
Генерал обнял сына. Этого не случалось уже много лет. Эгону бросилась в
глаза усталость, сквозившая в каждой черте лица старика. Эгон не решился
сразу сказать о своих подозрениях. Генерал тоже не заговаривал о краже. Он
прежде всего сказал, что слышал от Бурхарда хороший отзыв о новой машине
Эгона и искренно порадовался успеху сына. Он подвел Эгона к карте и стал
объяснять, какую большую роль в развитии будущей кампании могут сыграть
операции в скандинавских фиордах и в финских шхерах. Вопросом жизни для
Германии будет свобода мореплавания - снабжение шведской рудой, финляндским
лесом, продовольствием из балтийских стран. В свою очередь, Германии будет
очень важно держать под контролем все иностранное мореплавание в Балтике и в
северных водах. Особенно мореплавание враждебной стороны - русских...
- То, что ты сам не будешь летать на боевой машине, с лихвой окупится
военной ценностью твоих конструкций. Ты будешь больше любого из летчиков
содействовать нашей победе, Эгги! А Германия не забывает тех, кто
способствует ее величию.
- Как я был бы рад, отец, - задумчиво сказал Эгон, - если бы речь
действительно шла о величие и счастье германского народа, а не об интересах
кучки авантюристов!
Генерал испуганно оглянулся:
- Тсс... Ты с ума сошел! Кто вбил тебе в голову эти глупости?
- Неужели ты думаешь, что подобные вещи можно "вбить в голову"? - Эгон
усмехнулся. - Ты хочешь, чтобы я ослеп и оглох, а я не могу жить чужим умом,
не умею! Я привык размышлять!
- И я вижу, в своем деле размышляешь неплохо! Хочешь ты или нет, но
там, где доходит до настоящего дела, ты на нашей стороне. Твои машины - наше
оружие!
Генерал умолк и мелкими шажками пробежался по кабинету. Он обдумывал,
как половчее подойти к тому, чтобы убедить сына перейти на работу к Винеру,
которому предстояли большие дела в Чехословакии. Командованию было очень
важно содействовать успеху опытов фирмы Винера. Нужно было дать этому
предприимчивому субъекту надежного и талантливого конструктора. Вдвоем они
могли бы обеспечить Германии новое оружие, которого не имела еще ни одна
армия мира, - нечто среднее между управляемым на расстоянии ракетным
самолетом и летающей торпедой. Всю телемеханическую часть обеспечивал Винер,
аэродинамика должна была лечь на плечи Эгона.
Генерал долго и, как ему казалось, убедительно говорил на эту тему. Он
рисовал сыну блестящие перспективы, большие доходы, полную независимость.
Единственное, о чем он не решился сказать, - что сам был материально
заинтересован в успехе винеровского предприятия. Ведь оно стояло на очень
прочных ногах с тех пор, как Винер сумел связаться через Опеля с
американцами. И кто, как не сам Шверер, ставший тайным компаньоном Винера,
обеспечивал его военными заказами.
Эгон нахмурился.
- Ты ставишь передо мною более трудный вопрос, чем думаешь.
Генерал притянул к себе сына за лацканы пиджака.
- Слушай, мальчик, я тоже кое-что вижу! Мало ли что мне не нравится, но
интересы империи я ставлю выше этих мелочей. Дай срок, и мы будем сидеть
верхом на Европе!
- Боюсь, сидеть будет довольно неспокойно...
- Тот, кто так думает, плохой немец!
- А Эрнст, по-твоему, хороший немец?
Генерал развел руками:
- Конечно, они могли бы быть повоспитанней, но что делать... Таково
время, сынок. Трудное время!
Эгон решился:
- Хочешь узнать... кое-что об Эрнсте?
- Кажется, я знаю уже достаточно, - проговорил генерал, но все же
вопросительно уставился на сына.
Эгон коротко рассказал отцу о том, что видел в зеркале в спальне
матери. Генерал сидел как каменный. Сухие старческие пальцы впились в
потертую кожу подлокотников. Глаза были устремлены на лицо Эгона.
Эгон кончил. Генерал продолжал молчать. Его взгляд был все так же
неподвижен. Эгон испугался:
- Папа!..
Генерал решительно поднялся и пошел прочь из комнаты.
Он миновал коридор и толкнул дверь в комнату Эрнста.
На шум прибежала испуганная фрау Шверер.
Генерал молча рылся в вещах Эрнста, обшарил письменный стол, рылся в
карманах висевшей в шкафу одежды.
Эгон и фрау Эмма стояли молча. Они не решались ни помогать генералу, ни
мешать ему. Теперь Эгону хотелось, чтобы обыск кончился ничем; было жаль
старика.
Истерический вскрик матери вывел его из задумчивости. Он поднял голову
и увидел генерала, подносящего к самому носу жены блестящий золотой.
- Твой Эрнст не только воришка... Самое страшное то, что он дурак!..
Будильник задребезжал над ухом Эрнста, как всегда, в восемь. Эрнст
хотел было повернуться на другой бок, но вспомнил, что до отъезда отца на
службу следует показать ему составленный Золотозубым протокол, якобы
изобличающий Анни в краже драгоценностей. Он позвал мать и отдал ей
документ. Фрау Эмма долго стояла перед дверью генеральского кабинета, прежде
чем решилась постучать. Узнав о протоколе, Шверер приоткрыл дверь и выхватил
лист из рук жены. Прочитав протокол, он распахнул дверь. Фрау Эмма в страхе
попятилась.
- Эрнста! - прохрипел генерал.
Эрнст пошел к отцу в пижаме, с бледным, помятым лицом, тщетно пытаясь
вызвать в нем выражение независимости. Его губы кривились в смущенную
усмешку, глаза беспокойно бегали, уклоняясь от встречи со взглядом генерала.
В отчаянии охватив голову руками, генерал пробежался по кабинету.
- Идиот, совершенный идиот! - крикнул он. - Не понимает того, что в
руках этих скотов Анни выболтает все, решительно все!
- Она ничего не знает.
- Идиот, боже мой, какой идиот! - повторял генерал. - Иметь с ними дело
каждый день и не понимать того, что они выколотят из Анни правду, доберутся
до истинного вора!
- Если они этого захотят, - пробурчал Эрнст, но Шверер, не слушая,
ткнул протоколом в лицо Эрнста так, что тому пришлось отдернуть голову.
- Можешь использовать это в клозете! - крикнул генерал.
- Я тебя не понимаю...
Генерал побагровел.
- Врешь!
- Если ты будешь так разговаривать, я уйду.
- Попробуй! - заорал Шверер.
- Папа...
- Анни должна быть здесь сегодня же!
- Это немыслимо!
- А мыслимо, что все мои враги начнут болтать, что сын Конрада фон
Шверера вор? Это мыслимо?!
- Кто смел сказать такую ложь? - Возмущение Эрнста выглядело почти
естественно. Он сделал отчаянною попытку перейти в наступление: - Анни
созналась! Для правосудия этого достаточно.
- Правосудие! А где гарантия, что ваше "правосудие" не будет держать
этот камень за пазухой против меня?..
Генерал потер лоб и сказал:
- Если дело сегодня же не будет ликвидировано и Анни не будет здесь,
я... - Он замялся, не зная, что сказать. Неожиданно для самого себя крикнул:
- Тогда ты освободишь от своего присутствия мой дом!
Это не входило в планы Эрнста.
- Мое дыхание отравляет здесь воздух? - с кривой усмешкой пробормотал
Эрнст. - Не то, что тихая жизнь любимчика Отто... А ты уверен, что он не
приставлен к тебе для того же, для чего был приставлен к Гауссу?..
Прежде чем Эрнст успел оценить эффект своих слов, генерал схватил его
за грудь. Тяжелая пощечина звоном отдалась в ухе Эрнста. Шверер толкнул сына
так, что тот, ударившись о стол, полетел на пол.
Эрнст тотчас сообразил, что переборщил. Неосторожное сообщение об Отто
может стоить ему головы! Гестапо не простит болтливости. Он может быть кем
угодно - вором, убийцей, шантажистом - только не болтуном! Прежде всего
нужно удержать старика от разговора с Отто. Чем?.. Чем?.. Анни!
Ставка была велика - собственная голова. Эрнст решил не жалеть красок.
Не поднимаясь на ноги, пополз к отцу; по щекам его текли слезы.
- Если хоть одна душа узнает о том, что я сказал... ты понимаешь... они
меня не пощадят. Я сделаю все, что ты хочешь... Заставлю их вернуть Анни,
хотя бы мне пришлось взять вину на себя...
Генерал холодно перебил:
- Дурак! Только этого нехватало!
- Все, что хочешь, - слезливо бормотал Эрнст. - Только обещай: ты
никому не скажешь про Отто...
Генерал молчал.
Но Эрнст видел, что отец сдался.
С видом побитой собаки Эрнст поднялся и, согнувшись, поплелся прочь. Но
мысли текли уже холодно и ровно; пока старику хватит о чем думать и без
него: Отто!.. А там будет видно...
18
Пруст сидел и смотрел на вращающийся диск пластинки. Шверер стоял у
стола, отбивая ногою такт. Шпора на его сапоге негромко позвякивала. Он
тихонько напевал, вытянув губы:
Германское оружие - священный мой кумир.
Германское оружие па-а-бе-дит весь мир...
- Это "есть то, о чем мечтает "мир"? - послышался у дверей насмешливый
голос Эгона.
- А, господин доктор, - дружески приветствовал его Пруст. - Я еще не
успел поздравить тебя с успехом последнего произведения!
- Бывают произведения, которые подчас хотелось бы уничтожить
собственными руками, - ответил Эгон.
- Ты считаешь конструкцию неудачной? - На красном лице Пруста
отразилась тревога, усы беспокойно задвигались. - Будь откровенен. Мне это
важно знать!
- В этом смысле дитя вне подозрений.
- Ты еще не знаешь? - с гордостью сказал Шверер Прусту. - Бурхард
поручает Эгону разработку нового самолета. Мой сын не подведет, в этом я
уверен! Ему самому захочется дать нам лучшее, на что он способен.
- Если мне чего-нибудь и хочется, отец, - негромко произнес Эгон, - то
прежде всего забыть слово "война".
- Еще один любитель музыки! - проворчал Пруст.
Шверер поставил новую пластинку с шумным маршем. Он не хотел продолжать
и этот разговор. Он заговорил о "москитах". Эгон живыми красками нарисовал
картину своего визита в дивизию Бельца.
- Ты не веришь в их мужество? - удивился Шверер.
Ему уже приходилось слышать мнения о том, что "москиты" - блеф.
Пожалуй, своевременно сказать Эгону, что предположение поручить ему с
Винером создание управляемого по радио "москита" - робота, который заменит
"рыцарей", утверждено командованием.
К удивлению генерала, Эгон принял сообщение без всякого восторга. Он
даже позволил себе сказать, что хотел бы уклониться от такого поручения.
- Чего же ты, наконец, хочешь? - рассердился Пруст.
- Остаться в стороне.
Пруст вспылил:
- Желающие остаться зрителями будут наблюдать за событиями из ложи с
решеткой!
Эгон стоял, глубоко засунув руки в карманы. Черты его лица были
напряжены, серые глаза сощурились. Вот он, фатерланд, олицетворенный двумя
парами генеральских погон. Он не стал менее страшным оттого, что эти погоны
на плечах близких людей. Оба они любят Эгона. И оба наступают на него, хотят
лишить его покоя. А он хочет именно покоя, только покоя! Пусть не толкают
его на борьбу эти люди, над головами которых не просвистела пуля...
Издалека, точно из другой комнаты, донесся до Эгона голос Пруста:
- Перестань дурачиться, - ласково сказал он. - Ты говоришь о покое? Мы
дадим тебе его! Понимаешь: деньги, свободу, покой - все, что вправе иметь
человек, исполнивший свой долг. Но... только в обмен на знания, на талант
конструктора, не иначе! На другое мы не имеем права.
- Бернгард прав, - сказал Шверер.
Неужели нельзя купить покой иначе, как отдав еще одну из своих идей?..
Откуда они узнали его сокровенные мысли? То, что он сам ощущает еще как
неясную конструктивную идею, представляется им заманчивой реальностью:
самолет-робот, не требующий пилота. Автомат, который не ошибется, не
струсит, не изменит, несущий смерть в любом направлении, любому
противнику... Но кто мог выдать генералам мысли Эгона? Эльза?.. С нею он не
говорил об этих своих планах. Бельц? Он ничего не знает... Кто же тогда? Ах,
не все ли равно! Не это сейчас важно. Нужно добиться хорошей платы. Эту свою
идею Эгон должен продать дорого: цена - покой. Благополучие и покой. Уехать
подальше. В какую-нибудь страну, вроде Швейцарии. Нет! Швейцария - это
слишком близко, лучше в Норвегию, в страну фиордов и угрюмых скал, куда не
дотянется коричневая лапа нового фатерланда.
- О чем же ты думаешь, мальчик? - Шверер осторожно тронул Эгона за
плечо. - Нервы, я вижу, никуда не годятся. - Он ласковым движением усадил
сына в кресло, и рука его легла на голову Эгона. Эгон чувствовал, как дрожит
эта рука. Сухие старческие губы прикоснулись к его уху. - Держись, сынок, -
ласково прошептал генерал. - Все будет хорошо.
Эгон близко увидел морщинистое лицо отца. Синие жилки тонкой сеточкой
покрывали крылья носа, разбегались по скулам около выцветших глаз. Он читал
в этих глазах ласку, такую же, какая бывала в них много-много лет тому
назад, когда мать грозила наказанием расшалившемуся маленькому Эгону, а отец
брал его под свое покровительство и шептал на ухо: "Ну, ну, держись, сынок,
беги в кабинет". Эгон знал, что там он может открыть боковой ящик стола и
взять приготовленную для таких случаев шоколадку с картинкой. Потом в
кабинет войдет отец. Посадит перепачкавшегося шоколадом мальчугана на колени
и будет рассказывать про войну, про пушки, про лошадей, про все самое
интересное...
Эгон поднялся; теперь он должен добиться своей шоколадки в обмен на
конструкцию "москита" - робота!
- Когда, по-вашему, будет проработана телемеханическая часть такой
машины? - спросил он Пруста.
Тот перевел вопросительный взгляд на Шверера.
- Об этом точно скажет Винер.
- Противно, что мне придется работать с... этим типом! - неприязненно
сказал Эгон.
- Что ты имеешь против него?
Эгон пожал плечами:
- Ничего определенного... Но когда я вижу этого миллионера в дурно
сшитом костюме, я всегда вспоминаю, что на свете есть жулики.
Лицо генерала Шверера покрылось краской.
- Тем не менее тебе придется с ним сработаться.
Несколько мгновений Эгон был в нерешительности, потом тихо, словно
обессилев, проговорил:
- При условии, что вы отдадите мне Бельца.
- На кой чорт он тебе? - удивился Пруст. - Он не инженер.
- Зато отлично знает, что нужно истребителю! - ответил Эгон и поспешно,
не простившись, вышел.
В поезде между Берлином и Любеком Эгона нагнала фотограмма Бельца. Он
сообщал о полученном им приказе сдать эскадру "москитов" и отправиться в
распоряжение "господина доктора инженера фон Шверера".
Почему Ульрих взял его в кавычки? Обиделся? Может быть, следовало
запросить его о согласии, прежде чем говорить с генералами? Впрочем, все это
пустяки. Важно было вырвать Бельца из сумасшедшего дома - "москитной"
эскадры, а Эгону - получить опытного консультанта.
- Старички торопятся, - сказал Эгон через два дня, здороваясь с
приехавшим в Любек Бельцем.
Действительно, подполковник передал ему предписание штаба отложить все
работы и форсировать новое задание.
Эгон думал, что придется неволить себя, занимаясь проектом "москита".
Задание тяготило его. Он не мог заглушить мысль о том, что эта работа ему
навязана. Но с приездом Бельца все изменилось. Сначала поддаваясь настояниям
Бельца, а потом словно увлекаемый какою-то инерцией, Эгон все настойчивее
искал решения конструктивных форм машины. Будущий самолет представал его
взорам как прекрасное решение трудной инженерной задачи.
Бельц взял на себя организационное руководство работой. Твердый
характер, опытность командира помогли ему подчинить себе Штризе. Молодой
инженер стал верным помощником Бельца в деле ограждения Эгона от всяких
помех. Штризе готов был день и ночь сидеть за расчетами. Бельц рылся в
справочниках, писал запросы своим бывшим товарищам-летчикам, составлял
карточки и таблицы.
Вскоре схема летающего снаряда, или истребителя-робота, начала
вырисовываться в уме Эгона. Он уже знал, что самолет явится невиданным до
сих пор сочетанием высоких скоростей - горизонтальной и вертикальной - и
будет совмещать в себе то, что не удавалось соединить еще ни одному
конструктору, - скорость полета с маневренностью, с необычайным диапазоном
скоростей. Когда все будет выверено, он преподнесет приятелям готовый
сюрприз. А пока - молчок!
Эгон не принимал никого, кроме Бельца и Штризе. Но и у них он быстро
отбивал желание говорить о посторонних вещах и радовался, когда они уходили.
Иногда он, потихоньку ото всех, садился в автобус и доезжал до конца
Штранда. Дальше он шел пешком вдоль берега, минуя виллы и купальни.
Там было пустынно. До конца сезона оставалось мало времени.
Серо-голубые волны Балтики были уже слишком холодны и слишком крепко били в
берег, чтобы привлечь купальщиков.
Когда Эгону надоедал однообразный шум прибоя, он возвращался к
курортному саду и погружался в тишину аллей. На клумбах неслышно копошился
садовник. Милый старик! Он так старательно ползал в своих кожаных
наколенниках, точно кому-нибудь было дело до маргариток, которые вырастали
благодаря его трудам. Это был уголок, каких, наверно, уже немного осталось в
Третьей империи.
Однажды, сидя в саду и наблюдая за неторопливой работой старика, Эгон
заметил на одной из скамей фигуру, показавшуюся ему знакомой. Человек делал
вид, будто читал газету, но Эгон уловил пристальный взгляд, направленный на
него из-за раскрытого листа. Не этот ли щупающий взгляд он поймал на себе
на-днях, неожиданно выйдя на кухню и застав там экономку, шепчущуюся с
каким-то человеком?
Эгон решительно поднялся и подошел к незнакомцу.
- Напрасная трата времени - шляться за мной! - грубо сказал Эгон. -
Понятно?
И пошел прочь.
Широко шагая по берегу, он заметил, что далеко ушел от Травемюнде,
только тогда, когда промокли ботинки. Оглянулся и увидел: он был совершенно
один на берегу. Отошел от воды и сел на сырую скамью. Неожиданно, сразу,
подошло самое главное. Он вынул записную книжку и набросал несколько формул.
Все складывалось именно так, как он предвидел... Эгон поднялся, собираясь
вернуться домой, но потом передумал. Хотелось быть одному, совершенно
одному. Не видеть Бельца и Штризе!
Эгон решил не возвращаться домой. Пусть побеспокоятся, поищут!
Ему стало весело и жутко, как набедокурившему мальчишке. Он пробежал
вдоль берега, - просто так, потому что хотелось бежать и никто не видел
этого.
Он остановился, тяжело дыша: не так это просто - сорваться и побежать,
забыв о том, что ты доктор механики, что тебе за сорок. Колотилось сердце,
стучало в висках.
Отдышавшись, он медленно побрел берегом.
Тени стали длинными, когда он добрался до Бротена. Усталый, но в
приподнятом настроении, он толкнул дверь под первой попавшейся вывеской
деревенской гостиницы. В зале сидело несколько рыбаков, сумерничавших за
кружкою пива. Они с любопытством уставились на Эгона: он пришел пешком, но
за плечами у него не было рюкзака. Эгон потребовал комнату и хороший ужин.
Появились жена и дочь хозяина. Они пошли показать Эгону номер.
В коридоре царила тишина. Воздух был пропитан тем особенным запахом,
какой держится только в приморских деревенских гостиницах: аромат сосны
смешивался со смолистым запахом дорожки. Этот запах напоминает о корабле,
особенно когда в открытые окна врывается соленый ветер и слышен прибой.
Лакированные перила лестницы на точеных столбиках, легкий скрип ступеней,
даже начищенная медная лампа - все показалось мило Эгону.
Эгон выбрал комнату с окнами на море. Хозяин принес толстую книгу
постояльцев. Вписав в графу "цель приезда" слово "отдых", он заискивающе
попросил какой-нибудь документ. Ничего, кроме заграничного паспорта,
приготовленного для поездки в Чехословакию, у Эгона не было, а эту книжку он
не хотел здесь предъявлять. Он испытующе поглядел на хозяина, соображая,
можно ли предложить ему вместо паспорта десять марок. Внешность владельца
гостиницы не свидетельствовала о процветании заведения. На хозяине был
сильно поношенный, залатанный во многих местах костюм. Десять марок могут
иметь значение.
- Не сможет ли это заменить паспорт?
Эгон протянул десятимарковый билет.
- А что ждет меня за постояльца, о котором не сообщено в полицию? - со
вздохом сказал хозяин и взял деньги.
19
Далеко за полночь Эгон поднялся из-за стола. Комната была полна
табачного дыма. Голова кружилась.
Он вышел на улицу. Деревня спала. Все окна были темны. Эгон пошел к
морю. Волны нехотя лизали песок и с легким шипением сбегали обратно. Облака
медленно плыли по небу. Они были длинные и тощие, будто истомленные долгим
странствием. Края их висели неровными темными лохмотьями, похожие на поля
изношенной шляпы. Вереницы облаков ползли, как усталые мысли, подгоняемые
какою-то неведомою силой, беспорядочные, цепляющиеся друг за друга. Эгон
стоял на мягком песке, широко расставив ноги и закинув голову. Он так долго
смотрел на небо, что заболела шея и стало рябить в глазах. В голове
беспорядочным, расстроенным хором, точно перепутанные зубчатки часов,
бежали, цеплялись друг за друга разрозненные формулы, цифры...
Когда месяц выглядывал в окна между облаками, море становилось белесым,
как жидкое молоко. Самый невзыскательный художник назвал бы его сейчас
безобразным, но Эгон жадно смотрел на него и думал, что, может быть, видит
его в последний раз. Теперь, когда в голове совершенно созрел проект, он
должен был как можно скорей убраться за пределы Германии.
Уехать из Германии?.. Чепуха!.. Он же не политик. Ему будет отлично и
здесь. Ему дадут много денег. Ему дадут, наконец, покой, долгожданный покой!
Он сможет наслаждаться им сколько угодно. С утра до вечера, ежедневно, летом
и зимой. И не будет ему никакого дела до того, что произойдет за его спиной.
Война?.. Ну что же, может быть, и война: всеевропейская, мировая, - какая
угодно! Германия с ее морями и реками, горами и лесами, со всеми немцами
останется на месте.
Ах, чорт побери, опять он в воде! Второй раз за сегодняшний день. И на
этот раз ботинки мокры насквозь.
Да, так, значит, все немцы останутся на месте. Ну, конечно, куда им
деться? Никуда они не уйдут, кроме разве тех, кто окажется в армии, и тех,
кто будет в концлагерях, и тех, кто в тюрьмах, и тех, кто... Постойте,
постойте, дорогой доктор, вы зарапортовались: если дальше так считать, то
ведь на своем месте не останется ни одного немца!
А что вы, собственно, доктор, подразумеваете под "своим местом"? И кто,
собственно, имеет право определить это место для народа, как не сам народ?
Каков же вывод? Значит, за теми, кто обещает ему благополучие и покой в
обмен на конструкцию нового истребителя, Эгон не признает права определить
место народа в жизни? Значит, то, что он сейчас делает, он делает не для
народа, распорядителя жизни, а против народа? Он должен себе это прямо и
честно сказать. Ну и что же, он не должен делать истребитель, не должен
брать из рук наци в награду деньги и покой?..
Эгон медленно пошел к деревне. Над нею, без видимой причины, вдруг
пронесся одинокий лай, ему ответили собаки на разные голоса в разных концах
деревни. На минуту все слилось в безобразном концерте и вдруг оборвалось так
же внезапно. Еще разок-другой тявкнула где-то зачинщица и, не получая
ответа, замолчала.
Таинственные шорохи, которые принято называть тишиной, слышались
вокруг. Ни одного огонька, кроме окна Эгона. Оно одиноко светилось в ночи...
Почему не бывает на свете чудес? Почему, придя сейчас в свою комнату,
он не застанет в ней Эльзы?..
Эгон подошел к приемнику и повернул выключатель. Из ящика завывали
саксофоны джаз-банда. Англия танцевала. В Париже пели шансонье.
Эгон поискал в эфире. Фокстроты, скрипки, скабрезные песенки и
церковные службы. Всяк спешил развлечься на свой лад перед тем, как мир
утонет в новом море крови.
Вот Эгон услышал: "Дорогие друзья, как мы обещали, начинаем сегодняшнюю
передачу в час по среднеевропейскому времени..." Немецкий язык - сейчас
начнется очередное вранье. Но почему Эгону так знаком этот голос? Что-то
хорошее, дружески теплое звучит в этом баритоне.
Эгон протянул руку, чтобы повернуть выключатель радио.
"Слушайте, слушайте! Дорогие друзья, говорит передатчик "Свободная
Германия".
Так вот чей это голос, вот почему он знаком Эгону - это говорит Лемке!
"Дорогие товарищи, закройте двери, опустите шторы на окнах. Сейчас вы
услышите голос нашего певца. Он вырвался из концлагеря, чтобы снова петь для
вас. Итак..."
Голос исчез за дробным треском помех. Треск был методичен и резок. Он
врывался в тишину ночи, как стук пулемета, - это была работа мешающей
станции.
Эгон с досадою выключил приемник.
Ну что же, из-за чего Эгон так волнуется? Почему у него вдруг задрожали
руки. Лемке? Что до него Эгону? Он же все решил: путь ясен. Если в уравнении
и остались неизвестные, то основной показатель открыт: деньги и покой!
Вот здесь, на столе, - цена богатства и покоя: листки, исписанные
формулами.
Эгон еще раз проверил записи и сложил в ящик стола. Потушил лампу и
повалился в постель. Усталость разливалась теплой истомой. Эльза...
Эгон проснулся рано. Где-то под окном пела птица. От берега, из
светлоголового простора, доносился неустанный шопот моря. Ломая горизонт
зубцами коричневых парусов, выходила в море флотилия рыболовов.
И сегодня работа спорилась.
Ко второму завтраку Эгон спустился в зал. Он был единственным
посетителем.
Дочка хозяина прислуживала, хлопотливо постукивая деревянными
башмаками. Чорт возьми, города еще как-то держатся. В них не было так
заметно обнищание. А ведь такие деревянные башмаки носили раньше в этих
краях только рыбаки, да и то не при гостях.
К концу завтрака прикатил на велосипеде хозяин. У него был хмурый вид,
но, увидев Эгона, он заулыбался и еще по ту сторону двери резко выбросил
руку:
- Хайль Гитлер!
Эгон, не вставая, ответил:
- Здравствуйте.
- Все устроилось как нельзя лучше! - сказал хозяин, потирая руки. - Вы
останетесь у меня, сколько вам будет угодно!
- Завтра вечером я уеду.
- Как это грустно, да, да, очень грустно.
- Но ведь я же вам сказал, три дня, только три дня!
- Я думал, если все устроится с регистрацией, вам будет приятно
отдохнуть у нас... Такой воздух. И тишина. Вы, как король, на всем Штранде.
Можете предаваться вашим научным мыслям.
Эгон удивился:
- С чего вы взяли, что меня интересует наука?
- Разве же это сразу не видно? - Хозяин смешался и отвел глаза.
Во второй половине дня он заглянул в комнату Эгона и, кланяясь еще
ниже, чем прежде, сказал:
- Осмелюсь просить господина доктора... Нам было бы приятно... Это,
собственно, даже не мое желание...
- Говорите прямо, прошу вас!
- Моим дамам очень хотелось бы сохранить на память о первом постояльце
этого сезона фотографию: господин доктор в кругу нашей семьи!
Эгон усмехнулся.
- Значит, сегодня налета не будет?
- О чем вы, господин доктор?
- Карточка не будет готова раньше завтрашнего дня.
- Ну, конечно!
- И только завтра к вечеру вы сможете доставить ее в полицию?
- Господин доктор!.. Господин доктор!..
Хозяин приткнулся головою к притолоке и заплакал. Его спина согнулась
под пиджаком, непомерно широким, лоснящимся от многих лет службы. Эгон
протянул ему стакан воды.
- Все идет своим порядком!
Хозяин громко глотал воду.
- Ах, господин доктор, господин доктор! Смотреть в глаза хорошему гостю
и знать, что сам, своими руками делаешь так, чтобы он больше никогда к тебе
не приехал... Вы думаете, так легко самому вить веревку, на которой тебя
повесят? Разве я не понимаю, что в конце концов немцы перестанут ездить на
курорты! Когда постоялец обнаруживает, что рылись в его чемодане, у него нет
желания вторично заезжать в ту гостиницу.
- Вы лазили в мой стол? - сказал Эгон. - Вы видели мои расчеты?
- Но я ничего в них не понял!.. Я им сегодня так и сказал: алгебра, а я
никогда ее не любил... Мой отец и мой дед держали эту гостиницу. У нас была
прекрасная репутация. И вот теперь я сам, вместе с женой и дочкой, разрушаю
свое дело.
- Будьте честны с собой и со своими гостями. Это все-таки надежней - не
запутаетесь.
- Простите, господин доктор... - хозяин подыскивал слова. - А как же с
карточкой? Скоро зайдет солнце...
Во время съемки Эгон был весел и любезен с дамами.
Он тут же, в гостинице, купил плитку шоколада для фройлейн. Пообещал
хозяйке приехать через месяц для продолжительного отдыха. Потом немного
прошелся по берегу. Возвращаясь, увидел хозяина за конторкой. Старик стоял в
жилете, зеленом переднике и шапке с галуном - настоящий портье. Дергая
носом, чтобы удержать сползающее пенсне, он старательно скрипел пером.
Когда Эгон кончил работу, на деревенской кирхе пробило одиннадцать.
Итак, все готово! За эту пачку листов дорого дал бы генеральный штаб
любой страны. Здесь был залог его будущего: цена свободы!
В окно тянуло влажной прохладой взморья. Эгон потушил лампу и сел на
подоконник. Море было видно на большое расстояние. Где-то на горизонте то
появлялся, то снова исчезал едва заметный огонек. Судно шло из Любека.
Эгон и не заметил, как наступил "полицейский час". Из отеля вышло
несколько подвыпивших рыбаков. Громко переговариваясь, они исчезли в стороне
деревни. Хозяйка захлопнула дверь гостиницы. Но через несколько минут дверь
снова отворилась. Вышел хозяин. Он катил перед собою велосипед. Подойдя к
скамейке, он неловко, с кряхтением, взлез на машину, оттолкнулся ногой и
покатил к деревне. Его силуэт быстро растаял в темноте.
Утром Эгон снова ушел к морю. На этот раз он сунул в карман все листки
своих расчетов: до самой Чехословакии их не увидит ни одна душа, даже Штризе
и Бельц! Теперь он знает себе цену. Мечта стала реальностью.
Когда он вернулся в гостиницу, сумерки выползали уже из углов комнаты,
но Эгон не зажег огня. Он лег в постель и заложил руки за голову. Хотелось
лежать и ни о чем не думать. Может быть, простых и ясных дней в его жизни
будет не так уж много.
Шум мотора заставил его очнуться. Одним прыжком он очутился у окна:
возле гостиницы остановился автомобиль. Слабого света, падающего сквозь
стекла двери, Эгону было достаточно, чтобы сразу распознать хорошо знакомые
фигуры Бельца и Штризе, вылезающих из машины.
Так вот оно что! Его хотят взять врасплох! Эгон не помнил, чтобы
когда-нибудь прежде в нем поднималось такое жгучее чувство протеста. Оно
захлестнуло его сознание, как внезапный пожар. После стольких размышлений,
потраченных в течение целых лет на поиски оправдания тому дурному, что он
сам видел в своей работе на нацистское государство; после стольких терзаний,
казавшихся ему глубокими и тонкими, он вдруг в одно мгновение понял, что все
это пустяки, выдуманные им, чтобы порисоваться перед самим собою, пустяки,
явившиеся результатом дурной привычки философствовать там, где все было ясно
без всякой философии. Кратких мгновений сейчас оказалось вдруг достаточно,
чтобы увидеть себя в роли убийцы. Да, убийцы, пытающегося найти своему
преступлению оправдание в том, что он совершает его таким утонченным, таким
высоконаучным способом, что имеет возможность не видеть жертв, даже точно не
знать, когда они умирают, сколько их умирает, кто они! В качестве
интеллектуально одаренного убийцы он мог совершенно отвлеченно, с
высоконаучной точки зрения интересоваться действительностью пущенных им в
ход орудий смерти. И самое главное, что внезапно предстало перед ним, как
насмешка над всей философской жвачкой, которую он разводил вокруг этого
дела, было желание не знать, что, совершаемые им преступления направлены
против него самого, против таких, как он сам, против всего разумного и
честного, что преграждает путь царству тьмы, сопутствующему нацистам. Эта
мысль не раз и прежде приходила ему в голову, но неизменно отвергалась из-за
туманных соображений о его личной надпартийности, о том, что он выше
происходящего вокруг. Но сейчас эта мысль предстала ему в таком обнаженном
безобразии, что он ощутил ее почти вещественно. Он протянул руки в страстном
желании схватить и уничтожить ее навсегда. Он со стоном отвернулся от окна,
и через мгновение пачка листов с его расчетами была в камине. Эгон сорвал с
лампы горелку, выплеснул керосин на скомканные листки. Спичка... Огонь...
За те секунды, что пламя охватило бумагу, перед Эгоном промчалось все,
что было на ней написано. Он почувствовал, что лоб его покрыт испариной.
Нечеловеческих усилий стоило отчетливо вспомнить каждую цифру расчета, пока
пылали листки. Но теперь уж он не забудет их никогда! И никто не сможет
прочесть их.
Керосиновый чад еще висел в воздухе, когда в номер постучали. Эгон
повернул ключ. С порога улыбались Штризе и Бельц.
Эгон, нахмурившись, надел шляпу.
Как только Эгон переступил порог своего дома в Любеке, экономка
прошипела:
- Вас ждет дама.
"Эльза", - пронеслось у него в голове. Чтобы успокоиться и принять
верное решение, он с нарочитой медлительностью снял пальто. При этом на
глаза ему попалась лежащая на подзеркальнике открытка. Он жадно схватил
ее... Лемке писал: "Все отлично. Она ни в чем не виновата..." Эгон отбросил
открытку и бегом устремился в гостиную. Все в нем радостно пело: "Эльза,
Эльза!"
Однако вместо Эльзы навстречу ему поднялась со стула маленькая фигурка
старушки. Эгон с трудом узнал под вуалью фрау Германн.
- Эльзхен просит вас приехать к ней по очень важному делу, -
проговорила фрау Германн, опустив глаза. - Эльзхен давно не встает с
постели, - едва слышно добавила старушка.
Она посмотрела на него, и Эгону стало стыдно: может быть, она считает
его простым ловеласом, разбившим жизнь ее дочери?
Губы фрау Германн зашевелились, но Эгон ничего не мог разобрать. Он
должен был нагнуться к ее лицу, чтобы услышать:
- Нужно ехать теперь же, немедленно! - И старушка заплакала.
Увидев Эльзу, он испугался. Глаза - вот все, что он видел на ее лице. В
них было столько страха, что он готов был поверить всему, что она скажет.
Эльза не плакала и ни в чем его не упрекала. То, что она говорила, было
просто и ясно. Эльза была беременна. Прежде ей и в голову не приходило
ничего дурного, но когда она узнала, какие надежды возлагает на ее
беременность гестапо, то прямо от Шлюзинга она поехала к акушерке. Аборт был
сделан неудачно. Эльза заболела. Здесь она не могла даже лечиться об этом
немедленно узнал бы Шлюзинг. Эльза просила Эгона помочь ей выбраться из
Любека, - куда-нибудь, все равно куда, лишь бы подальше от Шлюзинга.
И еще одно: мама ничего не должна знать.
- Зачем же ты это сделала? - с трудом проговорил Эгон.
- Чтобы они не могли больше шантажировать ни меня, ни тебя. Не думай
больше ни о чем, только помоги мне уехать. Я сама виновата во всем. Одна
я...
Он думал, что она сейчас заплачет, но глаза ее оставались сухими. Они
стали еще глубже, еще синее, - как кусочки голубого льда.
На следующий день рано утром Эгон позвонил Штризе.
- Фройлейн Эльза Германн едет с нами в Чехословакию. Пусть выправят ей
паспорт.
- Вы же сами велели вычеркнуть ее из списков! - сказал удивленный
Штризе.
- Слушайте то, что вам говорят! - крикнул Эгон. Он еще никогда не
говорил со своим помощником таким тоном. - Ее заграничный паспорт передадите
мне. Она будет нас ждать в Берлине.
Когда Штризе передал об этом разговоре Шлюзингу, тот едва не подпрыгнул
от радости:
- О, молодец, молодец девчонка!
20
В доме Винера, "ныне коммерции советника фон Винера", царило оживление.
Давно уже хозяина дома не видели в таком хорошем настроении. Пожалуй, с тех
самых пор, как ему удалось благодаря помощи Опеля спасти свою фирму от
посягательства англичанина Грили. Но никто не догадывался об истинной
причине этого прекрасного настроения Винера, - Шверер взял с него слово, что
он не проговорится о выданной ему политической тайне: со дня на день, может
быть завтра или послезавтра, в Берлине произойдут большие еврейские погромы.
Винер решил вложить все свободные деньги в то ценное, что можно купить
у евреев. Не может быть, чтобы они не пронюхали о предстоящем бедствии. У
них не было основания не верить слухам. Можно было с уверенностью сказать,
что они пожелают обратить в наличные деньги все, что может гореть, ломаться,
все, чего нельзя положить в банковский сейф. А уж Винер знает, что
покупать... Недаром он слывет одним из виднейших любителей живописи. Его
испанцами не побрезговал бы сам герцог Альба! Неплох был и французский
уголок.
Будь то испанец, француз или фламандец, старый или новый, - трубка
длиною в метр - и солидная сумма устойчивой валюты в кармане!
Оставалось только использовать дни до отъезда в Чехословакию, чтобы
пополнить коллекцию. Момент был удачным. У ван Димена, говорят, появились
полотна, каких торговцы картинами не показывали уже много лет.
Винер пометил в книжечке, что необходимо посетить галлерею
Хальберштока. Не забыть бы заехать и в аукционный зал Лепке. Там тоже стало
появляться кое-что заслуживающее внимания. Вообще жизнь стала занятной: одни
спешили обратить свои картины в деньги, а он, Винер, готов менять их на
картины.
- Спроси мать, не хочет ли она поехать со мной в галлерею? - сказал он
Асте, сидевшей напротив него за утренним завтраком.
Аста поднялась, лениво потягиваясь:
- Опять принять участие в какой-нибудь комбинации?
- Аста! Откуда это?
- Общество чистокровных наци дурно влияет на мои манеры, но зато не
может испортить политической репутации.
- Ты ходишь над пропастью, детка!
- Падение в пропасть мне не грозит. Я брожу по ее дну.
- Аста! - закричал Винер.
- Так обстоит дело, папа. - Аста пожала плечами и не спеша закурила.
- Труда! Ты слышишь, что она говорит? - Винер выбежал из комнаты. - Что
она говорит!..
Он вернулся в столовую, сопровождаемый испуганной фрау Гертрудой.
- Аста, Аста!.. Да куда же ты девалась?
- Фройлейн Аста пошла к себе и просила ее не беспокоить, - сказала
горничная.
- Это сумасшедший дом! - воскликнул Винер.
Он пронесся мимо горничной, выхватил у лакея шляпу и трость и уехал.
По мере того как машина катилась по освещенным солнцем улицам,
спокойствие возвращалось к Винеру. Аста распустилась, но в Чехии он ей
покажет!..
С приближением к Курфюрстендамм Винеру бросилось в глаза оживление на
улицах. Люди штурмовали киоски газетчиков и тут же нетерпеливо разворачивали
листы полуденных выпусков.
Винер приказал шоферу купить газету.
С первых страниц на него глянули ошеломляющие заголовки. В Мюнхене
погромы. Банды штурмовиков разгромили еврейские магазины. За магазинами
пришла очередь квартир. Власти издали приказ: всем евреям в недельный срок
покинуть Баварию.
Кто же поверит, будто у германской полиции нехватило силы справиться с
бандой погромщиков? Она заодно с ними! Официальная версия о том, будто
погромы являются результатом возмущения, вызванного убийством евреем
Грюншпаном дипломата Рата, - выдумка, к тому же не слишком удачная. Мюнхен -
только начало. Может быть, завтра то же самое произойдет здесь, в сердце
Германии? Нельзя упускать такой момент! Сегодня богатые евреи будут
продавать ценности, которые нельзя спрятать от погромщиков; завтра пойдут в
ход портфели акций - вот где начнется главное, вот что имел в виду Шверер,
предупреждая его о конъюнктуре! Винеру предстоит поработать за них обоих.
Винер приказал ехать к Хальберштоку. Если правда, что фактическим
владельцем галлереи является Блюмштейн, скромно именующий себя управляющим,
то нюху этого господина надо отдать должное. Он во-время сообразил, что
еврею нужно избавиться от сокровищ.
Здороваясь с Винером, управляющий галлереей Блюмштейн старался казаться
спокойным, но Винер сразу почуял, что сегодняшние новости потрясли его.
- Мне удалось получить сокровище, которое вы увидите первым, - сказал
Блюмштейн и повел Винера в одну из боковых комнат. У дверей сидел служитель.
Широкое окно было забрано решеткой.
- Ого, святая святых! - воскликнул Винер. - Давненько мы сюда не
заглядывали!
- Не часто случается получить вещь, стоящую того, чтобы держать ее
здесь. - Управляющий знаком велел дать свет.
Пока поднимали шторы, Винер успел разглядеть, что два небольших полотна
висят на противоположных стенах комнаты. В середине комнаты возвышалась
скульптура, накрытая чехлом.
Когда ровный, мягкий свет проник сквозь матовые стекла большого окна,
Блюмштейн сам стал снимать покрывало со скульптуры с такой осторожностью,
будто под холстом скрывались хрусталь и воск.
- Сальватор Кармона, - благоговейно прошептал Блюмштейн.
- Где вы это взяли? - так же тихо спросил Винер.
- Поручение одного испанского гранда...
Уже не благоговейным шопотом, а в полный голос Винер небрежно сказал:
- Это меня не интересует! Скульптуры я не покупаю.
- Ей место в Национальной галлерее!
- Пусть ее туда и берут! - В голосе Винера послышалась насмешка. Он
хорошо знал, что на предметы искусства у Третьей империи нет ни пфеннига. Ей
не до скульптуры, будь то хотя бы Пракситель.
- Покажите, - Винер без стеснения ткнул шляпой в завешенные картины.
- Зулоага и ранний Пикассо.
Винер мельком взглянул на Пикассо и отвернулся. Он слишком давно
охотился за этим мастером, чтобы выдать свой интерес. "Сценка из
крестьянской жизни" Зулоаги вознаградила его за необходимость не смотреть в
сторону Пикассо. Это он понимал: какая сила красок! А лица! Каждое - целая
биография. Да такое полотно заинтересовало бы его, даже если бы это не был
Игнасиа Зулоага. А Зулоага тем более: это валюта.
Винер знал, что сегодняшние известия из Мюнхена заставят Блюмштейна
поспешить с распродажей. Когда управляющий назвал цену, Винер рассмеялся ему
в лицо.
- А вчера вы сколько хотели?
- Клянусь вам! - воскликнул Блюмштейн.
- Придется уступить. Серьезно уступить, господин управляющий. В Мюнхене
уже громят!
Управляющий ничего не ответил.
Когда шофер уже собирался захлопнуть за Винером дверцу автомобиля, из
подъезда выбежал швейцар.
- Господина советника просят в контору к телефону.
Оказалось, что его вызывает к себе генерал Шверер - немедленно и по
важному делу.
Длинные тихие коридоры штаба подействовали на Винера угнетающе. Здесь
никому не импонировала его замечательная борода.
Шверер сидел где-то в недосягаемой дали огромного кабинета. В рамке
затененного шторой окна он казался таким же портретом, как висевшие на
стенах вокруг. Кое-кого из этих строго глядевших сверху господ Винер мог
узнать: Мольтке, Бисмарк, Гинденбург...
Винер сразу почувствовал, что перед ним сидит не тот Шверер, которого
он знал в домашней обстановке. То же сухое лицо с острым, словно
принюхивающимся носом, та же седая, стриженная бобриком голова, а в целом -
совсем другой человек. Что-то неуловимое заставило Винера пройти блестящее,
как каток, пространство до генеральского стола, ступая на носки.
- Вам пора ехать в Чехословакию, если не хотите прозевать все, - без
всякого вступления сказал Шверер и сердито сбросил очки на лежавшие перед
ним бумаги. - События развиваются быстро. Ваши коллеги, во главе с доктором
фон Шверером, уже выехали из Травемюнде. Дальше они поедут вместе с вами.
Шверер резко встал из-за стола. За гигантским столом, заваленным грудой
бумаг, он казался совсем маленьким. Он обошел стол и протянул Винеру руку.
- Спешите, иначе найдутся ловкачи, которые вырвут кусок у вас изо рта,
- сердито проворчал он на прощанье.
Винер понял, что только то, что стены кабинета могли иметь уши,
помешало Швереру сказать, что он так же боится за тот кусок, на который
разинул уже рот и сам как секретный компаньон Винера.
Сейчас же домой! Предупредить Гертруду, укладываться! Но, сидя в
автомобиле, Винер передумал и велел вернуться к Хальберштоку. Жадность не
позволяла ему упустить и этот кусок. У Хальберштока он лихорадочно
просмотрел коллекцию и отобрал много картин.
- Одно условие: через два часа все должно быть у меня.
Блюмштейн не помнил себя от радости.
- Будет исполнено, господин доктор! Но боюсь, что сегодня я уже не
успею получить по вашему чеку, время операции кончается.
- Учтете завтра, - небрежно ответил Винер, пряча глаза, так как знал,
что завтра еврею будет не до чека.
От Хальберштока он поехал в аукционный зал и забрал у Лепке все, что
заслуживало внимания. Хозяин зала не сразу решился показать Винеру только
что привезенное собрание картин Людвига Кирхнера - художника, доведенного
фашистами до самоубийства. Винер сморщился.
- Когда-нибудь картины этих самоубийц будут дорого стоить, но теперь с
ними ничего, кроме неприятностей, не наживешь.
Он критиковал полотна Кирхнера, чтобы сбить цену. Купил почти все. Чек
был выписан на большую сумму и помечен завтрашним днем.
Он вернулся домой к вечеру, когда уже темнело. Доложили, что его
спрашивает портной Фельдман.
- К чорту! - заорал Винер.
- Вольфганг, - строго сказала фрау Гертруда, - ты же понимаешь, как ему
важен теперь каждый пфенниг.
- Отдай ему деньги, и пусть убирается!
Фрау Винер велела впустить портного. Фельдман вошел в зал, где Винер
снимал последние картины, работая наравне с прислугой. В одной жилетке, с
растрепанной бородой, он карабкался на стремянку.
Фельдман стоял молча. Винер делал вид, что не замечает его.
- А ну-ка, помогите! - скомандовал он вдруг, снимая со шнура очередную
картину.
Фельдман послушно принял из рук Винера полотно и бережно приставил его
к стене.
- Господин советник... - Фельдман прижал руки к впалой груди. Он
изогнулся, стараясь заглянуть в лицо стоявшему на стремянке Винеру. - Мне
нужно сказать вам несколько слов...
Винер нетерпеливо махнул рукой:
- Отложим, давайте отложим. Я знаю, все знаю!
Фельдман с трудом сдерживал дрожь губ.
- Уверены ли вы, господин советник, что это не может случайно коснуться
и вашего дома, как дома любого берлинца?
- Моего дома? - произнес Винер и даже притопнул тяжелой ногой. - Вы
сошли с ума! Они собираются громить евреев, а не "любых берлинцев".
- В таком случае я прошу вас, доктор... прошу за детей?
- Что за глупости вы там говорите?! - все больше раздражаясь, крикнул
Винер.
- Господин советник, вас просит отец. - Голос портного звучал
торжественно. - Мне некуда деваться. - Заметив, что Винер с досадой
поморщился, Фельдман поднял руку. - Господин доктор!.. Я прошу убежища не
для себя!
Винер спустился со стремянки и, расставив ноги, стоял перед портным. Он
собрал в кулак бороду и нетерпеливо мотнул головой:
- Покороче - здесь не синагога.
Фельдман снова поднял руку.
- Я прошу за своих детей!
Винер с раздражением дернул себя за бороду.
- Какого чорта вам от меня нужно? - грубо крикнул он.
- Моим детям нужно совсем немножко места в подвале.
- Подвал уже занят, там картины!
- Детей можно спрятать в сыром уголке, куда вы не решитесь поставить
картины.
- Не просите, Фельдман, это невозможно!
Фельдман умоляюще протянул к Винеру руки:
- Моих детей!
Винер подбежал к двери и, распахнув ее, крикнул:
- Уходите, сейчас же уходите.
Вошла фрау Гертруда.
- Послушай, Вольфганг, мы должны это сделать.
Винер с изумлением смотрел на жену.
- Но ведь если они узнают, что здесь есть евреи, в доме не пощадят
ничего! Ты это понимаешь?
- Я все понимаю, о, я очень хорошо понимаю! Прежде всего я понимаю, что
все эти страхи, все эти слухи - ерунда. Немцы никогда не сделают того, в чем
вы их подозреваете.
- Но Мюнхен, Мюнхен! - в отчаянии крикнул Фельдман.
Гертруда подняла голову:
- Так ведь это же баварцы!
- Вот, вот, послушайте, - заторопился Фельдман. - Отсюда они повезли
штурмовиков в Мюнхен, чтобы они громили баварских евреев. Из Мюнхена они
повезли штурмовиков в Дессау. Из Дессау везут сюда. Вот как они это делают.
- Какая бессмыслица! - гневно воскликнула фрау Гертруда. - Но не в этом
сейчас дело. Ты должен спрятать его детей, Вольфганг!
- Ага, у Винера есть дом! Почему же им не воспользоваться? Там столько
места - истерически закричал Винер. - Но ведь у Винера есть еще и деньги.
Может быть, вам нужны и его деньги? - Он выхватил бумажник и размахнулся,
как бы намереваясь швырнуть его к ногам Фельдмана, но вместо того снова
сунул его в карман. - Убирайтесь, пока я не позвонил в полицию!..
21
Эгон заехал домой проститься с матерью и неожиданно застал там отца.
Генерал не хотел показать, что приехал раньше обычного ради сына. Сидя в
будуаре жены, он молча слушал ее жалобы на покинувших ее детей. Даже Эрни,
ее маленький Эрни, совсем забыл свою старую мать!.. При воспоминании о
любимце нос Эммы покраснел.
Это выглядело слишком глупо, чтобы сердиться.
Не обращая внимания на жену, генерал увел Эгона в кабинет и стал
расспрашивать о работе.
Он слушал Эгона с нескрываемым интересом. Сегодня он гордился сыном.
Настоящее швереровское семя. Молодец, молодец Эгон!
Генерал не мог усидеть на месте. Он вскочил и пробежался по кабинету.
Он и себя-то почувствовал бодрее, моложе!
- Молодец, малыш! Брось бредни о покое и прочей чепухе! - Маленький,
подтянутый генерал остановился перед Эгоном и хлопнул его по плечу. - Твоя
машина - не последний козырь в колоде, которой будет играть Германия!
Кое-кто будет кричать, что колода крапленая. Нас будут обвинять в нечистой
игре. Но пусть кричат! Мы доведем игру до конца. До конца! - Он рассмеялся.
- Значит, и ты, наконец, понял, что Германия должна стать Европой? В нее
должно собраться все. И тебе перепадет оттуда кое-что!..
Раздражение Эгона поднялось сразу. Он хотел уехать из Германии, оставив
ее родной и любимой, а тут ему говорят бог знает что!
- Ты помнишь условие? - спросил Эгон. - В обмен на машину - свобода.
- Да, да! Ты будешь богат и сможешь жить в любом месте Германии.
- Басня о соловье в золотой клетке, - раздраженно сказал Эгон.
Сухие старческие пальцы Шверера впились в плечо Эгона. В голосе старика
послышалась страстность, которой Эгон еще никогда не слышал.
- Ты хочешь сказать, что намерен уйти за пределы родной страны? Ты -
единственный Шверер!
Генерал порывисто привлек его к себе и, поднявшись на цыпочки,
поцеловал. Он не мог достать до лба Эгона - мокрый старческий поцелуй
пришелся в переносицу.
Эгон стоял молчаливый и угрюмый. Ему хотелось вытереть влажную
переносицу. Он чувствовал, как рвется нить, связывавшая его с отцом, со
всем, что его окружало, с этим домом.
Первый раз в жизни они переменились ролями: Эгон указал отцу на стрелку
часов, напоминая об отъезде.
Генерал опустил голову, сгорбился.
Он стоял маленький, старый. Совсем старый и жалкий.
Так прошло несколько мгновений. Наконец Шверер поднял голову,
выпрямился и, посмотрев сыну в глаза, протянул ему руку.
Эгон с облегчением переступил порог отцовского кабинета. Как казалось
ему - навсегда.
Он велел позвать Лемке.
Франц пришел подтянутый и строгий.
- Прощайте, Франц. Может быть, мы никогда не увидимся.
Лемке огляделся.
- Здесь не место торчать шоферу. Вытребуйте меня у генерала на час
раньше. Автомобиль - самое подходящее место для разговоров.
- Отец, наверно, и не подозревает, что его автомобиль превратился в
конспиративную квартиру на колесах.
- К счастью, нет!
Через четверть часа они сидели в автомобиле. Вместо того чтобы ехать на
вокзал, Лемке кружил по городу.
- Выкиньте из головы ваши сомнения! Где бы вы ни были, оставайтесь
сыном своего народа.
- Мне надоело, - резко сказал Эгон. - Все твердят на разные лады: служи
Германии, будь немцем!
- Нет, доктор, все мы говорим о разном. Просто "быть немцем" - это
вовсе не то, чего я от вас хочу. Быть честным - вот что нужно.
- То-есть... быть с вами?
- Да!.. А то, что мы все говорим о Германии, должно вам доказать, что
она не перестала существовать, хотя каждый из нас и вкладывает свой смысл в
слово "Германия".
- Той Германии, о которой говорите вы, Франц, больше не существует. Они
перекраивают ее на свой лад. Теперь, когда между Гитлером и генералитетом
нет разногласий, наци крепче, чем когда-либо.
- А вы уверены, что между ними все ладно? Рейхсвер снес это тухлое яйцо
- Гитлера. А такая курица, как рейхсвер, не сможет примириться с тем, что ею
командует ее же цыпленок. Генералы хотят стоять на горе и командовать. А там
стоит ефрейтор с шайкой штатских купцов.
- Вы - моя совесть, Франц, - грустно сказал Эгон, - а от совести-то я и
хочу скрыться.
Лемке вынул из кармана конверт.
- Передайте Цихауэру, - сказал он.
- Сумка снова пригодилась? - улыбнулся Эгон.
Автомобиль остановился перед вокзалом.
В подъезде вокзала Эгона ждали Бельц и Винер.
Через несколько минут Винер, Эгон и Бельц были в купе.
Штризе и Эльза ехали отдельно, в третьем классе.
Стук колес становился все более частым. Он гулко отдавался в обшитом
деревом вагоне третьего класса. Мимо окон мелькали дома Шенеберга. На
стрелке Эльза едва удержалась на ногах. Держась за стенку, она прошла в
купе.
Штризе предупредительно очистил ей место у столика. Она молча
уставилась в окно. Штризе предложил ей журналы. Она взяла их, но, не
раскрыв, уронила на колени.
Поезд набирал ход. Движение вагона становилось все более плавным. Его
больше не швыряло на стрелках. За окнами прошли увенчанные сиянием неона
радиомачты Кенигсвустергаузена.
Но вот и эти огни исчезли. Берлина больше не было. Неужели правда, что
она вырвалась? Живая? Эльза сдерживалась, чтобы не заплакать. Может быть, в
чужой, свободной стране ей удастся вылечить тело и душу?
Эльза оторвалась от окна. За стеклом осталась только пустая темнота
ночи. Изредка мелькали огни, от быстрого движения поезда сливавшиеся в
сверкающие полосы. В дверях купе показался Эгон.
- Я за вами! Идемте ужинать, - приветливо сказал он молодым людям.
Эльза колебалась. Она чувствовала себя плохо, но соблазн побыть с
Эгоном был слишком велик.
Штризе вел Эльзу по коридорам раскачивающихся вагонов.
Бельц весело помахал им рукой из-за столика. Рядом с Бельцем гордо
топорщился черный клин бороды Винера.
- Сюда, Пауль, сюда! - крикнул Бельц.
Для этих двух не происходило ничего особенного. Через месяц или через
год, но те же огоньки за окном будут для них мелькать в обратном
направлении. Они это знали и были спокойны.
Бельц подул в кружку, чтобы отогнать пену, сделал глоток и громко
сказал:
- Пильзен! - Он обвел спутников взглядом. - Я пью за Пильзен, господа!
Честный немецкий Пильзен. К чорту Пльзень. Мы покажем чехам их настоящее
место. Прозит, господа!
Штризе высоко поднял свою кружку.
- Да здравствует немецкий Пильзен!
Остальные молчали. Винер натянуто улыбался. Эльза смотрела в черную
пустоту окна. Эгон уставился в карту кушаний.
22
Едва успев поздороваться с вошедшим в номер Роу, Монти быстро
проговорил:
- Вы должны меня выручить, Уинн!
- Постойте, не так поспешно.
- Вы не понимаете, Уинн, мне дорога каждая секунда. Мы...
- Кто это "мы"?
- Я и Бен... Ну, Бен и я...
- Зачем вы здесь и притом вместе?
- Мы - миссия... Миссия доброй воли!
- Добрая воля - и вы? - Роу расхохотался.
- Правительство его величества хочет избежать войны в Чехословакии.
- Правительство его величества всегда хочет избежать маленькой войны,
чтобы дать возможность вспыхнуть большой...
- Пусть, пусть так. - Монти умоляюще взглянул на Роу: - Выслушайте же
меня!
- Выкладывайте. - Роу поудобнее устроился в кресле. - Только имейте в
виду: каждое слово, которое вы тут произнесете, будет известно немцам.
- Что же делать? - растерянно спросил Монти.
- Не говорить.
- Но мне очень нужно!
- Тогда взять две подушки и одною накрыть телефон, другою - вон ту
вентиляционную решетку.
Пока Монти торопливо выполнял это указание, Роу старательно набивал
трубку.
- Теперь, пожалуйста, по порядку... Итак: вы с Беном в Берлине...
- Проездом в Чехию. Правительство его величества желает умиротворения
чехов, которые могут потерять голову и начать защищаться от притязаний
Гитлера.
- Так. Это понятно.
- Бен сейчас на приеме у рейхсканцлера. Они консультируют...
- Это тоже понятно: "консультируют". Гитлер пугает лорда Крейфильда
тем, что свиноводство того пострадает, если чехи не отдадут Гитлеру Судет.
- Боже мой, вы неспособны быть серьезным в такой момент! Вы должны
разузнать, зачем едет в Чехию самолетный фабрикант Винер.
- Вероятно, за тем же, зачем там копошатся уже тысячи немецких
коммерсантов: прибрать к рукам что можно!
- Кажется, интересы Винера столкнулись с моими.
- Тем хуже для вас. Винер - это генералы.
- Напротив, он с ними в ссоре.
- Был. - Роу многозначительно поднял руку с трубкой. - Теперь он не
только работает на них, но они попросту являются его компаньонами.
- Кто?
- Шверер и Пруст.
- Я должен их опередить. Нам очень важно получить Вацлавские
самолетостроительные заводы в Чехии.
- Кому вам?
- Мне и Мелани.
- А при чем тут я?
Монти на минуту смешался.
- Я всегда считал вас другом...
- Милый Монти, - Роу поднял глаза к потолку, - даже древние знали, что
для предохранения дружбы от ржавчины ее следует покрывать золотой
амальгамой.
Монти стоял перед Роу, удивленно моргая.
- Не хотите же вы сказать...
Роу со смехом перебил:
- Именно это, Монти: принять участие в деле! Но только не в том,
которое вы предлагаете.
- Это блестящее дело! - оживляясь, воскликнул Монти. - Самолеты нужны
чехам, как воздух, а когда туда придут немцы, они будут нужны вдвое!
- Немцы туда уже пришли. Они уже сидят на Вацлавском заводе.
Монти поник головой.
- Вы меня убиваете, Уинн! Просто убиваете. Я рассчитывал дешево
перехватить заводы.
- Поскольку их уже перехватили, не будем тратить слов.
- Это было такое верное дело!
- Паника в Чехии не ограничится этими заводами.
- Но в остальной военной промышленности хозяйничают французы.
- Пополам с Герингом, дорогой.
- Да, пополам с Герингом. Об этом я и говорю.
- Не приходите в уныние. Найдем что-нибудь другое. Немцы не остановятся
в Судетах. Вы не успеете опомниться, как они ворвутся в Чехию. Они уже
сейчас болтают о Югославии, Греции, Болгарии... Неужели мы не возьмем
своего?
- Так нужно не зевать!
- Вам давно нужно было обратиться к старым друзьям, а не путаться с
пустыми девками, вроде вашей Мелани.
- У нее отличные связи, Уинн. Хорошие связи всюду.
- Значит, вы предпочитаете ее? - иронически произнес Роу.
Монти взмахнул обеими руками:
- Что вы, что вы, Уинн! Давайте работать вместе. Жаль, что мы с Беном
должны сегодня выехать в Чехию.
- Уже сегодня?
- События развиваются стремительно.
- Да, стремительнее, чем нужно. Как бы нам не остаться в дураках.
- Вы же говорили...
- На этот раз я имею в виду не нас с вами, а всю Англию, то, что вы
изволите называть "правительством его величества", - Бена и других ослов.
- Уинн! Опять? Вы же трезвы! Мы едем вместе с одним из немецких
генералов, - сказал Монти.
Роу встрепенулся.
- С кем?
- Такой маленький, похожий на старую злую ворону.
- Шверер?
- Вот, вот!
- Дайте мне подумать... - Роу вскочил и пробежался по комнате.
Мимоходом, будто машинально, потрогал подушку, лежавшую на телефонном
аппарате. - Со Шверером?! - повторил он и искоса посмотрел на стоявшего у
окна Монти. Он старался охватить умом неожиданно создавшуюся ситуацию и ее
возможные последствия: англичане поедут со Шверером!.. По своим агентурным
данным Роу знал, что на Шверера немцы подготовили провокационное покушение.
Что будет, если вместе со Шверером, якобы от руки чехов, погибнет и
британская миссия?.. Роу поспешно перебрал возможные варианты далеко идущих
последствий: если широкие круги Британии поверят тому, что покушение
совершено чехами, англичане убедятся в их непримиримости и агрессивности в
отношении "миролюбивого" Гитлера, а ведь именно в этом-то и старается
уверить англичан Чемберлен. Но если в преступлении будет раскрыта немецкая
рука, англичанам станет ясна грязная политика нацистов. Тогда они потребуют
от Чемберлена стать на сторону чехов...
Роу старался взвесить все.
Вдруг он хлопнул себя по лбу и облегченно вздохнул: как же это не
пришло ему в голову раньше! Ведь он же послал уже в Лондон донесение о
подготовленной немцами провокации с убийством Шверера! Значит, если все-таки
решили отправить Бена и Монти именно в обществе Шверера, значит там, в
Лондоне... санкционировали все: и то, что "чехи" убьют немецкого генерала, и
то, что вместе с этим генералом отправятся на тот свет два англичанина, -
все!
Он быстро обернулся к Монти.
- Вы сами навязались в спутники к Швереру?
Монти возмущенно поднял плечи:
- Вы в уме? Риббентроп предложил эту поездку через Дирксена.
- Значит, Лондон знал?
- Конечно!.. Почему это вас так заинтересовало?
- А вы непременно должны сопровождать Бена?
- Разумеется. Он наверняка будет интересоваться там только
свиноводством. Было бы здорово, если бы вы могли поехать с нами!
- Очень здорово! - усмехнулся Роу.
- Я это мгновенно устрою, - обрадовался Монти. - Вы будете единственным
журналистом...
- Нет, Монти! Я буду ждать от вас известий тут! - твердо сказал Роу.
Медленно спускаясь по лестнице "Адлона", он снова подумал о том, что
если Лондон послал братьев именно со Шверером, значит Лондону нужно было
доказательство дурного поведения Праги... И вдруг он остановился посреди
лестницы. Новая, блестящая мысль осенила его: что, если бы удалось выдать
убийство Шверера за происки чешских коммунистов, за руку Москвы,
протянувшуюся к границе Судет?!.
Перепрыгивая через три ступеньки, он устремился вниз: Чемберлен
озолотит того, кто даст ему в руки такой козырь!
23
Билеты были взяты до Хемница, но сойти следовало раньше. Это должно
было ввести в заблуждение полицию, если бы она напала на след беглецов и
дала телеграфное поручение в Хемниц схватить их.
Поезд, которым выехали из Берлина Зинн и Цихауэр, был ночной.
Пассажиров в нем было мало.
Зинн и Цихауэр сошли во Флеха.
Становилось холодно. Цихауэр поднял воротник плаща и поежился от
неприятного прикосновения холодной клеенки к шее.
Прислонясь к стене, Цихауэр смотрел на присевшего на скамью и
задремавшего Зинна.
Когда открыли кассу, Цихауэр взял новые билеты до Аннаберга. Так
условлено: там к ним присоединится местный товарищ, знающий, где и как
перейти границу. Взяв билеты, художник вернулся под навес, где дремал Зинн.
Гор еще не было видно, но присутствие их чувствовалось по их дыханию,
долетавшему до платформы. То ветер приносил струю холода, заставляя Зинна
ежиться во сне, то накатывалась волна теплого воздуха, сохранившегося где-то
в ущелье...
Когда подошел местный поезд Хемниц - Визенталь, Цихауэр и Зинн пошли к
предпоследнему вагону, чтобы занять в нем места. Это тоже было условлено еще
в Берлине.
Поезд тронулся. Полоса света от станционного фонаря прошла по купе.
Цихауэр достал из рюкзака бутылку и молча протянул ее Зинну. Тот так же
молча взял ее и отхлебнул из горлышка. В купе запахло коньяком.
- Кажется, я никогда не отосплюсь после пансиона этого проклятого
Детки, - сказал Зинн и, забившись в угол купе, снова закрыл глаза.
Ехали в молчании. Был слышен стук колес на стыках. Он делался все
размереннее - поезд шел в гору. Железные крепления старого вагона жалобно
дребезжали.
Силуэты гор за окном становились отчетливей. Небо между вершинами
отсвечивало едва заметным розоватым сиянием. Это еще не был рассвет - солнце
было внизу, за горизонтом. Первыми узнали о его приближении облака над
погруженными в сонную мглу вершинами гор.
Приблизив лицо к стеклу, Цихауэр следил за тем, как река терпеливо
прокладывает себе путь в горах. Поезд послушно следовал ее прихотливым
извивам.
Внизу показались огни, бледные в полусвете начинающегося утра.
- Вероятно, Цшопау, - сказал Цихауэр и тронул Зинна за плечо. - Скоро
остановка, - повторил он, - могут войти...
В долине Земы показались большие группы построек. Это был Аннаберг.
Зинн встряхнулся и снял с крючка рюкзак.
- Мы не подождем товарища? - спросил Цихауэр.
- А если он сразу даст знак выходить?
Художник послушно потянулся за своим мешком. В дверях показалась голова
кондуктора.
- Э, да это целый город! - с наигранным разочарованием громко
проговорил Цихауэр.
- Прекрасный городок, - ответил кондуктор.
- Нам хотелось более тихого местечка.
- Тогда можно проехать до Нижнего Визенталя, - сказал кондуктор. -
Дальше пока нельзя: Верхний Визенталь пока еще чешский.
- Пока? - спросил из своего угла Зинн. - А потом?
- Можно будет, - с готовностью пояснил кондуктор, - как только заберем
Богемию. Однако вы не пожалеете, если поживете и в Визентале: горный воздух,
тишина... Я дам вам адресок: светлые комнаты, горячая вода, а таких обедов
не получите во всей Германии.
- Успеем ли мы взять в Аннаберге билеты? - в сомнении спросил Цихауэр.
- Если господам угодно, я это сделаю.
Зинн дал кондуктору кредитку.
- Два билета до Визенталя. Посмотрим, чем эта дыра отличается от
других.
Когда дверь за кондуктором затворилась, Цихауэр спросил Зинна:
- А что, если наш провожатый поедет вовсе не до Визенталя? Если нам
придется сойти тут же, в Аннаберге? Что подумает кондуктор?
- Что на его пути встретились еще два бездельника, не знающие сами,
чего хотят.
Поезд подошел к Аннабергу. Фонари на платформе уже были погашены. Ярким
пятном выделялся в ясном утреннем воздухе сигнальный кружок в руке
начальника станции. Он поднял его, и с паровоза уже послышался свисток,
когда, расталкивая служащих, на платформу выбежала девушка. У нее за спиной
покачивался высокий короб, пристегнутый наподобие ранца. Девушка устремилась
к хвосту уже двигавшегося поезда. Несколько мгновений она бежала рядом с
вагоном, в котором сидели Зинн и Цихауэр. Художник поспешно распахнул дверь
и протянул ей руку. Она сделала отчаянное усилие и вспрыгнула на ступеньку.
Тяжело дыша, она стояла посреди купе. Короб мешал ей сесть. Она
позволила Зинну отцепить его.
- Еще немного, и я бы опоздала.
- Глотните-ка, - Цихауэр протянул ей бутылку. Девушка сделала глоток и
закашлялась. Вытерев выступившие слезы, она всмотрелась в лицо художника. -
Как удачно, что я попала прямо в ваше купе.
Цихауэр удивленно поднял брови.
- Для меня или для вас?
Девушка молча показала на яркую булавку в виде трилистника, горчащую в
его галстуке.
- Вы правы! А я и забыл, - сказал Цихауэр.
В дверях купе показалась голова кондуктора. Увидев девушку, он вошел.
- Вы сели на ходу! Придется уплатить штраф.
Он повернулся к Цихауэру и, коснувшись козырька, вручил ему купленные
билеты и сдачу.
- Вот вам пять марок за хлопоты и пять марок штрафа. - С этими словами
Цихауэр взял кондуктора за плечи и, повернув, подтолкнул к двери купе.
Приглядевшись к девушке, Цихауэр увидел, что она хороша собой. Но на
ней было пальто, переделанное из мужского и слишком ей широкое; на ногах -
грубые ботинки с низкими подкованными каблуками. Разглядывая новую спутницу,
Цихауэр не сразу отдал себе отчет, что в ее наружности показалось ему таким
привлекательным. Бледная кожа, впалые щеки и необычайна усталые глаза.
Впрочем, может быть, в этих-то глазах и было все дело...
Между тем поезд сбавлял ход. Рельсы все круче поднимались в гору. Горы
теснее сдвигались к железной дороге. Как огромные раны, зияли провалы
каменоломен. На их светлых выработках темнели фигуры рабочих. Подвешенные на
веревках, они долбили отвесную стену скалы. Светложелтая пыль поднималась
под ударами кирки и, расплываясь в воздухе, как дым, оседала в лощине.
- Визенталь, - сказала девушка и встала, потянувшись за своим коробом.
Когда они сошли с поезда, к ним подошел кондуктор.
- Прекрасные места, - сказал он и порылся в своей сумке. - Нигде в
Германии не получите такого обеда! - И, уже вскакивая на подножку
тронувшегося вагона, протянул Цихауэру карточку: - Нигде в Германии!..
Художник взялся было за огромный короб спутницы.
- Чтобы на нас показывали пальцами? - сказала она и ловко вскинула ношу
на плечи.
На платформе было несколько крестьян. Они сидели на скамьях, кутаясь в
пальто и плащи. Около каждого стоял такой же огромный короб.
- Что в них? - с любопытством спросил художник.
- Игрушки. Мы возим их в Аннаберг.
- И вы тоже?!
Она прервала его:
- Вы приехали на похороны вашего дяди... Сегодня мы хороним отца. Меня
зовут Рената Шенек.
- Рената. Рени?.. Я не забуду.
На площади перед вокзалом тоже сидели люди с коробами. Их было много. У
всех был одинаково измученный вид, хотя день еще не начинался.
- Смотрите-ка, молодая Шенек уже вернулась, - с завистью сказала
старуха, сидевшая с краю, прямо на земле.
- Мы сегодня хороним отца, матушка Зельте, - на ходу ответила Рени. -
Вы придете?
- Иди, иди, - проворчала старуха. - Кому надо, тот и придет.
Сначала они шли дорогой, потом свернули на тропинку, круто
поднимающуюся в гору. Когда им встречались крестьяне, Цихауэр первый снимал
шляпу.
- Грюсс гот! - говорил он.
- Грюсс гот!.. - хмуро отвечали они, отводя глаза.
Мужчины попадались все реже. Откуда-то из кустов неожиданно появлялись
детишки и старухи, сгибавшиеся под тяжестью вязанок хвороста.
Цихауэр приподнимал шляпу:
- Грюсс гот!
Но никто ему уже не отвечал. Дети пугливо шарахались в кусты, старухи
угрюмо отворачивались, опираясь на палки и сходя с тропинки, чтобы
пропустить незнакомцев.
Чем дальше они шли, тем труднее было Цихауэру скрыть утомление, тяжелое
дыхание выдавало его.
Рени поставила короб и опустилась на камень. Она сняла шляпу, и Цихауэр
увидел, что ее волосы закручены в тяжелый узел на затылке. От этого голова
ее уже не казалась такой маленькой, но незатененное полями шляпы лицо
выглядело еще более усталым. Цихауэр отвел от нее взгляд и посмотрел на
восток. Солнце уже поднялось над хребтом. Далеко впереди, окруженная грядою
темных скал, возвышалась могучая гора. Она стояла величественная и тяжелая,
распустив зеленый подол подножия до самой долины. Вершина ее, коричневая,
изрытая глубокими складками, была накрыта высоким серебряным чепцом снега.
Белые фестоны, как кружево, спускались на ее широкие серые плечи. Рени
взглянула туда.
- Там уже нет наци, - сказала Рени, указывая на горы.
Оба ее спутника кивнули головами и с интересом посмотрели на ту землю,
где "не было наци". Зинн поднялся первым.
- Идемте...
- Теперь сюда, - сказала Рени и свернула направо.
За поворотом сразу открылась деревня. Поднявшись к ней, они вошли в
последний дом, выходивший на дорогу глухой стеной двора. В лицо им ударила
густая струя смрадного пара, в котором смешались запахи распаренного дерева,
клея, дешевых красок. В комнате царил полумрак.
Неприятный запах исходил и от игрушек, сушившихся на нескольких полках,
опоясавших огромную печь, занимавшую всю середину комнаты. Здесь был целый
зоологический сад, вырезанный из дерева.
Куча фигурок, белевших свежеоструганным деревом, была свалена на полу у
большого стола, вокруг которого сидела вся семья. Дети наравне со взрослыми
клеили и раскрашивали. Когда вошла Рени, дети обступили снятый ею короб.
Рени извлекла из него несколько пакетиков. Один из них - пачку печенья - она
тут же вскрыла и дала детям по круглому бисквиту. Это было самое дешевое
печенье, но дети ели его, причмокивая от удовольствия.
Вскоре сели завтракать. На столе стояли две плошки. В одной был
картофель, в другой - льняное масло. Каждый брал себе картофелину, макал ее
в масло и, придерживая ломтиком хлеба, нес ко рту. Зинн достал из своего
мешка и положил на стол банку консервов и несколько булочек. Дети жадно
уставились на консервы, но мать Рени сказала:
- Это оставим на поминки.
- Мы тоже пойдем хоронить? - спросил Цихауэр у Рени.
- Иначе вам не пройти к кладбищу, - тихо ответила она.
- Нам туда непременно нужно?
- Там - граница...
Рени пересела в угол комнаты, где стояла детская кроватка. Цихауэр
заглянул через плечо Рени и увидел мальчика лет шести. Его заострившееся
личико было очень бледно, тонкие прозрачные ручки лежали поверх одеяла.
- Ваш братишка? - спросил Цихауэр.
- Нет, сын.
- А я думал...
- Я вдова, - просто сказала Рени.
Зинн опустился на табурет возле кроватки и посмотрел на больного
ребенка.
- У вас нет никакого музыкального инструмента?
Рени сняла с печки игрушечную гармонику. Она была еще сырая от свежих
красок. Зинн растянул мехи. Инструмент издавал хриплые, неверные звуки.
Пальцы Зинна побежали по ладам, и он запел:
Спи, сынок, молчи, дружок.
В папу вовсе не стреляли,
Дяди только попугали,
Папа вышел на лужок
Спи, сынок, молчи, дружок.
Цихауэр видел, как напрягаются черты лица Рени, словно она силилась
удержать слезы, а голос певца, всегда звучавший сталью, становился все
мягче:
Ничего здесь не случилось,
Это все тебе приснилось.
Спи, сынок, молчи, дружок.
Я молчу - молчи и ты.
Слышишь, вновь трубят горнисты?
Если правду скажешь ты,
И тебя убьют фашисты.
Зинн опустил гармонику и без аккомпанемента тихонько повторил:
Спи, сынок, молчи, дружок.
Рени опустила голову на руки, ее плечи слегка вздрагивали.
- Я пойду на воздух, - сказал Цихауэр.
Рени взяла с постели две подушки и повела друзей в коровник.
- В сарае для соломы было бы лучше, но он занят, - сказала она и
отворила дверь сарая, чтобы набрать для них соломы. Они увидели стоявший там
гроб.
Скоро Рени разбудила их и попросила помочь внести гроб в дом. Гроб был
тяжелый, из толстых дубовых досок. Его поставили на стол, около которого
попрежнему высилась груда свежевыструганных игрушечных зверей.
На скамье вокруг печи, под рядами пестрых игрушек, сидела вся семья и
соседи. Только вдова стояла у стола, молча, с каменным лицом уставившись на
покойника.
Пастор читал молитву.
Дверь широко распахнулась, и на пороге появился здоровенный детина. На
нем была форменная фуражка с кокардой. Это был правительственный инспектор.
Из-за его спины выглядывал стражник сельской полиции.
- Хайль Гитлер!
Пастор захлопнул молитвенник и, не ответив, отошел в сторону.
- Я еще не давал разрешения на погребение, - сердито сказал инспектор
матери Рени. - Где свидетельство о том, что рот покойника осмотрен, что в
нем нет золота?
Вдова дрожащими руками рылась в ящике того же стола, на котором стоял
гроб. Инспектор откинул простыню, закрывавшую покойника до подбородка, и
осмотрел его пальцы.
- А обручальное кольцо?
Вдова покорно протянула инспектору тоненький золотой обруч.
Он поставил в углу свидетельства печать и весело сказал:
- Можете ехать!
Прежде чем уйти, он окинул взглядом комнату и остановил его в углу за
печкой, где стояла кроватка больного мальчика. Проследив за его взглядом,
Цихауэр увидел лежащий перед кроваткой самодельный коврик из разноцветных
лоскутков. В середине лоскутки образовали яркую красную звездочку.
Инспектор медленно подошел к коврику, подкинул его носком сапога и
обвел взглядом молча сидевших крестьян.
Все угрюмо потупились.
- Возьми! - приказал инспектор стражнику и сказал пастору: - Теперь
можете молиться. А с тобой, - он обернулся к Рени, - мы еще встретимся.
- Послушайте!.. - проговорил Цихауэр, но прежде чем он успел
продолжить, Зинн схватил его за руку.
Инспектор и стражник ушли, громко хлопнув дверью. Зинн чувствовал, как
дрожит локоть Цихауэра.
- Выйдем-ка, - сказал он.
Деревня была уже окутана густыми сумерками. Зажигались огни. Было очень
тихо. Они стояли и молча курили. За их спинами неслышно выросла фигурка
Рени.
- В Верхнем Визентале вас уже ждут.
Она еще постояла в нерешительности и пошла к дому.
- Через десять минут вынос, - не оборачиваясь, сказала она с порога
дома.
Гроб несли на плечах вдоль деревенской улицы. Из домов выходили жители.
Завидев процессию, они наскоро сбрасывали фартуки, облепленные стружкой, и
присоединялись к хору крестьян. Некоторые выходили с фонарями и занимали
места по сторонам процессии. Вскоре она была окружена цепочкой огней.
Последнее прибежище визентальцев не было уютным. Его обвевали ветры со
всех сторон. Выветренные камни могильных плит стали шероховатыми, как руки
лежащих под ними бедняков.
Было уже совсем темно, когда гроб отца Рени опустили в могилу. Она была
неглубокой и узкой. Фонари крестьян освещали острые камни, торчавшие по ее
краям. Опускаясь, гроб стукался о них. Еще громче стучали по его крышке
каменья, заменявшие здесь горсть земли, бросаемую в могилу провожающими.
Рени отвела Зинна в сторону.
- Видите вон ту гору?
Зинн зажмурился, чтобы привыкнуть к темноте.
- Идите на нее, - сказала Рени. - Все время по гребню. Не спускайтесь в
долину, там кордон. В пятистах метрах вас ждут друзья.
- Мы вам очень обязаны, товарищ Шенек, - сказал Зинн.
А Цихауэр взял руку Рени и, подержав в обеих своих, бережно поднес к
губам.
- Мне пора, - сказала Рени, мягким усилием освобождая свою руку.
- Нижний Визенталь, Рената Шенек... Рени... - сказал Цихауэр едва
слышно.
Она подняла на него глаза, но только повторила:
- Мне пора... Вам тоже...
Через минуту ее силуэт расплылся в темноте.
По примеру Зинна Цихауэр опустился между могилами и больно ударился при
этом плечом о каменное надгробие.
Перед глазами Цихауэра качалось что-то большое, темное, похожее на
дерево с плоской, растрепанной ветром кроной. То, что он принял за дерево,
качнулось, и Цихауэр почувствовал нежное прикосновение к лицу. Он поднял
руку и нащупал цветок. Цветок был маленький и, кажется, белый, с тонким
стеблем, легко обломившимся под пальцами художника. Цихауэр бережно воткнул
цветок себе в петлицу.
Лежать было неудобно. Острые камни резали колени и грудь. Но Цихауэр
боялся повернуться, чтобы не произвести шума. На кладбище царила уже мертвая
тишина. Было видно, как вдали спускаются к деревне точки фонарей.
Скоро туман скрыл деревню и окутал гребень горы и кладбище. Сквозь него
Зинну не было видно ни луны, ни горы, на которую велела итти Рени.
- У тебя нечего хлебнуть? - шопотом спросил Цихауэр.
- Помолчи!
- Пора итти.
- Туман может подняться.
- Пятьсот метров - пять минут.
После некоторого молчания Зинн сказал:
- Хорошо, - и поднялся из-за своего камня.
- Постой! - спохватился вдруг Цихауэр и опустился на колени.
- Что еще? - недовольно спросил Зинн.
- Пустяки. Сейчас. - смущенно пробормотал Цихауэр, вынув из петлицы
цветок и бережно пряча его в шляпу. - Вот и пошли!
И вот эти - едва ли уже люди -
готовят новую войну.
Наделано очень много пушек,
ружей, пулеметов и прочего, -
пора снова убивать людей,
иначе - для чего работали?
Насверлили пушек не для того,
чтобы употреблять их
в качестве водопроводных труб.
М.Горький
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
1
На этот раз плавание "Пирата" было обставлено с особенной пышностью. О
его появлении в виду берегов Ривьеры газеты подняли такой шум, словно яхта
прибыла не из Америки, а по крайней мере с Марса. Подробные описания пути
были разосланы редакциям газет вместе с расписанием балов и развлечений,
предоставляемых на борту "Пирата" гостям Джона Ванденгейма Третьего.
"Пират", как видение, появлялся то тут, то там; от него отваливал
катер, забиравший на берегу почту, и яхта снова исчезала в синеве горизонта.
В газетной шумихе, поднятой вокруг яхты по приказу Ванденгейма,
существенным обстоятельством, о котором не подозревал ни один из репортеров,
было то, что самого Джона на борту "Пирата" не было. В то самое время, когда
все считали, что он наслаждается прелестями Средиземного моря, Джон
расхаживал по апартаментам парижского отеля "Крийон", в книгу которого был
записан под именем Горация Ренкина, представителя адвокатской конторы
"Доллас и Доллас". Ради сохранения тайны совещаний, происходивших у него
каждый день с крупнейшими представителями французской политики,
промышленности и банков, чуть ли не каждое из них созывалось в новом месте.
Министры и послы, банкиры и промышленники приезжали в кабинеты дорогих
ресторанов, в загородные виллы и в салоны кокоток, не доверяя ни секретарям,
ни советникам, ни адвокатам истинного смысла и цели своих свиданий с
Ванденгеймом. Когда могли, они старались остаться неузнанными. Они знали,
что разглашение интриги, затеянной Джоном, не угрожая ему ничем, кроме
расхода в несколько десятков тысяч долларов на затычку рта газетам, было бы
для любого из его французских сообщников равносильно политическому
самоубийству.
С одними из своих контрагентов, такими, как барон Шнейдер, барон
Ротшильд или де Вандель, Ванденгейм вынужден был разговаривать вежливо и, в
случае их упрямства или чрезмерной жадности, срывать потом гнев на Долласе.
На других, вроде министра Боннэ, полковника де ла Рокка, Буллита или Абетца,
он кричал так, как если бы они были его провинившимися лакеями.
Его приводила в бешенство неповоротливость французского кабинета в
чешском вопросе. Вместо того чтобы взорвать франко-чехословацкий пакт и
решительно отказаться от всякой возможности сотрудничества с СССР,
министры-радикалы юлили перед общественным мнением. Они тряслись над своими
портфелями, воображая, будто волка можно накормить, сохранив овец.
Ванденгейм вовлек в игру Боннэ, параллельно с обязанностями министра
иностранных дел Третьей республики, много лет занимавшего должность главного
юрисконсульта в банкирском доме "Братья Лазар". Джон пригрозил
министру-юрисконсульту, что немецкая банковская группа "Д" лишит "Братьев
Лазар" функций своего тайного представителя, если Боннэ немедленно не примет
решительных мер к дискредитации пропаганды за сохранение
франко-чехословацкого пакта.
На следующий день Боннэ прислав ему текст прокламации:
"Француз!
Тебе внушают, будто непроходимая пропасть отделяет требования Гитлера
от уже достигнутых соглашений. Это ложь. Единственное разногласие - в
вопросе о процедуре: должны ли немецкие войска вступить в Судетскую область,
бесспорно признанную немецкой, до или после определения ее границ.
Ты хочешь, чтобы вороны клевали твои кости из-за этого "разногласия"?
На наш взгляд - вся Чехия не стоит костей одного пуалю".
Текст понравился Ванденгейму, но он назначил Боннэ свидание и новыми
угрозами заставил его собственной рукой переписать прокламацию под предлогом
нескольких мелких поправок. Получив этот документ, делавший министра его
рабом, Джон переслал копию де ла Рокку вместе с чеком и с приказом: не позже
утра "Боевым крестам" оклеить стены Парижа сотнею тысяч таких прокламаций.
Когда это было исполнено, он, даже не дав себе труда поговорить с Боннэ,
передал через Долласа, что господину министру предоставляется выбор: пресечь
всякую попытку Франции оказать сопротивление немецкому вторжению в Чехию или
увидеть расклеенным на стенах столицы и факсимиле его провокационного
сочинения.
Боннэ исполнил все - и в тот же день получил через "Братьев Лазар"
"тантьему" в полмиллиона франков и уведомление об удвоении его
юрисконсультского оклада.
Боясь скомпрометировать Даладье личным свиданием, Ванденгейм поручил
его попечениям Долласа и Буллита.
Он обещал барону Шнейдеру, главе оружейных заводов в Крезо, что
знаменитые чешские заводы Шкода перейдут в его полную собственность в тот
день, когда немцы вступят в Чехию, и в качестве гарантии депонировал пакет
собственных акций этого предприятия. Но в тот же день он дал своим маклерам
приказ играть на понижение акций Шкода на всех биржах Европы и скупать их в
любом количестве. Они были ему нужны для дальнейшей игры: заводы Шкода были
крупной приманкой, на которую он собирался поймать еще одну акулу.
Благодаря придуманным комбинациям и французский химический трест
"Кюльман" и британский "Империел кемикл" пришли к выводу, что они
заинтересованы в том, чтобы немецкая "ИГФИ" как можно скорее стала хозяином
чешской химической промышленности.
Одних Джон связывал общими интересами, других сталкивал лбами. Но не
без удивления он видел, что, несмотря на все эти усилия, несмотря на то, что
французские министры готовы были послать Гитлеру ноту с приглашением
вступить в Судеты, дело все же нельзя было считать полностью обеспеченным:
миллионы французов громко протестовали против подлости, которую собиралось
совершить их правительство.
Ванденгейм приказал Долласу покупать прессу. Секретные "фонды" Боннэ
тотчас оказались утроенными. Боннэ раздавал налево и направо свои знаменитые
конверты, набитые на этот раз уже не дешевыми франками, а полноценными
долларами. Успех Гитлера обеспечивали налогоплательщики далекой заокеанской
республики. Журналисты всех мастей - от шантажистов "Гренгуара" до
"социалистических" зубров типа Блюма - стали скрипеть перьями из
американского золота.
Чтобы подбодрить жадных, но трусливых парижских писак и заставить биржи
мира прислушаться к их истерическому визгу, Джон сумел из Парижа
инспирировать выступление британских газет в том же духе. От Долласа к
Абетцу, от Абетца к Вельчеку, от Вельчека к Дирксену - по этой цепочке с
быстротою дипломатической депеши пропутешествовал чек на имя издателя
лондонской "Дейли мейл", и в ней тотчас появилась статья, произведшая на мир
более ошеломляющее впечатление, чем если бы бомбы Геринга разорвались на
Площади Звезды в Париже. Взгляды правящей верхушки Британии целиком
совпадали с планами Джона, и сам лорд Ротермир писал: "Нам нет никакого дела
до Чехословакии. Если Франции угодно обжечь там пальцы, то это ее дело".
Ротермир, смакуя, повторял гнусные слова Боннэ, - по-английски они оказались
звучащими ничуть не менее зловеще, чем по-французски: "Кости одного
французского солдатика стоят больше, чем все чехословаки, вместе взятые".
- Англия думает о наших пуалю!.. - Парижане утирали слезы умиления,
забывая о следующих строках Ротермира, где он сводил на-нет всю прежнюю
политику Франции, направленную на создание дружественного ей и сильного
чехословацкого государства. Ротермир называл Чехословацкую республику
государством, созданным недальновидной политикой, и откровенно выражал
надежду, что "с приходом к власти национал-социалистского правительства, под
энергичным руководством этой партии, Германия сама найдет способ исправления
несправедливостей. В результате Чехословакия... может в одну ночь прекратить
существование".
Но Джону казалось мало и этого. Доллас продолжал действовать, и к
полному восторгу Ванденгейма в "Таймсе", который лондонские биржевики
раскрывали по утрам, как евангелие, появилась передовая, откровенно
предлагавшая Гитлеру захватить Судеты.
Ванденгейм закусил удила, - он уже не мог остановиться: американские
миллиарды, вкладываемые в немецкую промышленность, росли, как на дрожжах, им
было тесно в границах Третьего рейха, они требовали новых завоеваний.
Предостерегающий голос "Юманите" раздавался со Франции, перекрывая
бесовский хор, рожденный чеками Джона. Трудовой французский народ не верил в
необходимость капитуляции перед Гитлером, рисовавшимся правящей кликой
Франции чуть ли не спасителем ее миллионов, вложенных в Чехию. Но рантье уже
колебались: что будет, если на твердость Франции немцы ответят войной?
Нет, нет, война не для Франции! И из-за чего, из-за каких-то там
Судетских гор, которые не всякий француз способен найти на карте! Чорта с
два! Если чехи не хотят примириться с потерей этих гор, так пусть сами за
них и воюют...
Вся Чехословакия не стоит костей одного пуалю!
В "Гренгуаре" афоризм Боннэ трансформировался в столь же лаконический,
но, пожалуй, еще более гнусный аншлаг, перепоясавший первую страницу этого
органа паромщиков: "Хотите ли вы умереть за Чехословакию?"
"Спасителем нации" был объявлен некий профессор Жозеф Бартелеми,
который по заказу Долласа написал для "Тан" статью, "доказавшею, как дважды
два", что франко-чехословацкий договор о взаимной помощи давным-давно
утратил силу, поскольку Гитлер денонсировал Локарнский договор.
В сорок тысяч франков обошлось Ванденгейму то, что статья журналиста,
разоблачавшего продажность Бартелеми, не появилась в печати.
- Запомните, Фосс, - наставительно проговорил Джон Третий, обращаясь к
Долласу, - и не уставайте повторять тем, кто этого не понимает: вышибить из
этой игры Францию - значит выиграть всю партию, потому что этим, быть может,
нам удастся выбить из игры Россию. А это для нас важнее Англии и Франции,
вместе взятых.
Удовлетворенный результатами своей деятельности, Ванденгейм собирался
уже покинуть окутанный осенней мглою Париж, когда к нему явился
встревоженный Доллас.
- Дурные вести из Германии, хозяин!
Он съежился было под свирепым взглядом Ванденгейма, но все же решился
договорить:
- В кругу близких людей Гитлер проговорился, что боится провала с
Судетами.
Ударом ноги Джон в бешенстве отбросил китайский столик со стоявшим на
нем чайным сервизом.
- Господь-бог наказал нас этим идиотом!
- Не столько бог, сколько Генри Шрейбер, - лукаво заметил Доллас.
- К дьяволу ваши гнусные остроты! - рявкнул Джон.
Отбросив обломки столика и топча осколки фарфора, он прошелся по
комнате.
- Помните того малого, что был нами приставлен к Герингу?.. Мак?..
Мак?.. - силился вспомнить Джон.
- Мак-Кронин?
- Надо связаться с ним!
После некоторого колебания Доллас сказал:
- Эти сведения от него и идут.
- Так, значит, Гитлер говорил это Герингу?
- Герингу и Геббельсу.
- Ну, Геббельс... - Джон пренебрежительно махнул.
- Его влияние на Гитлера...
- Дело не только во влиянии, а и в личной заинтересованности, Фосс. -
Джон неожиданно рассмеялся и крепко ударил Далласа по плечу. - Чего стоило
бы ваше влияние на меня, если бы вы не были заинтересованы в успехе того
жульничества, которое провели вчера для Буллита?!
Доллас хотел возразить, оправдаться, но губы его омертвели от страха:
он знал, что Джон способен простить все - ложь, измену, любую подлость,
только не посягательство на его кошелек.
- Честное слово, хозяин... - пролепетал он, овладев, наконец,
способностью речи и отирая о брюки влажные ладони. - Честное слово...
Ванденгейм угрожающе проговорил:
- Вы вообразили, что если вы ведаете моей разведкой, а не я вашей, то я
уже ничего не знаю о проделках за моего спиною?.. Как бы не так! Каждый ваш
шаг, каждое слово... - Он стоял страшный, как идол, и Долласу уже чудилось,
что десяток рук багрового страшилища обвивают его в смертельном объятии,
чтобы выжать все, что он успел нажить. Он смотрел на Джона остановившимися
от ужаса глазами. Если бы не бешеные удары сердца и не холодные струйки
пота, катившегося по рукам, по лицу, по всему телу, он поверил бы тому, что
страх способен мгновенно убивать.
Глядя на него, Ванденгейм презрительно усмехнулся:
- Нельзя быть таким трусом, Фостер.
- Я не боюсь ничего на свете... - заплетающимся языком промямлил Доллас
и поднял руку, чтобы отереть мокрое лицо.
- В общем это пустяки. Я на вас не сержусь! - заявил Джон. - Смотрите
только, чтобы вас не надул Буллит в той спекуляции, которую вы с ним
затеяли.
- Буллит меня? - Доллас рассмеялся скрипучим долгим смехом.
- Приглядывайте за ним. Этот лягавый из тех, что норовят таскать дичь
из-под носа хозяина... Президент это скоро почувствует.
Неожиданно Ванденгейм спросил адвоката:
- Вы передали Буллиту последний чек?
- Разумеется.
- Без удержаний?..
Доллас пожал плечами и обиженно отвернулся.
- Нужно дать ему деликатное поручение... Впрочем, лучше не впутывать в
это дело Буллита, - сказал Джон. - Ведь вы и сами близки теперь с Абетцем?
- Более или менее.
- Мне нужно встретиться с Герингом.
- Такое дело требует времени.
- Его-то у меня и нет.
- Абетцу придется ехать в Германию.
- Пусть летит завтра же!
- Прием у Геринга, говорят, расписан на месяц вперед.
Ванденгейм резко остановился посреди комнаты и проговорил:
- Он должен принять меня не позже следующей недели.
2
Шверер был раздосадован: намеченный отъезд в Чехословакию вдруг
отложили. Гаусс объяснил ему эту отсрочку тем, что англичане, с которыми
должен был отправиться Шверер, отложили свой выезд.
- Не я должен был ехать с англичанами, а англичане со мной, - сдерживая
раздражение, сказал Шверер. Ему показалась обидной эта зависимость от
англичан.
- Весьма любезно было со стороны англичан пригласить вас в качестве
немецкого наблюдателя в их комиссию, - возразил Гаусс.
Шверер недовольно фыркнул: опять наблюдатель! Опять партикулярный
пиджак, опять зависимость от каких-то штатских субъектов, которых он заранее
презирал. Он уже знал по опыту, что значит быть "наблюдателем". Положительно
ему не везло. Не ради же удовольствия хотел он побывать в Чехословакии, где
ему предстояло воевать и одержать победу над передовым западным отрядом
ненавистного славянства - чехами. Ему не терпелось осмотреть театр военных
действий, которому суждено стать мостом к восточному пространству, мостом,
по которому он, Конрад фон Шверер, поведет полки германцев!
Не подозревая того, что Геринг именно его назвал в качестве жертвы
провокации, задуманной Гитлером, Шверер нетерпеливо стремился навстречу
собственной смерти. Он был далек от мысли заподозрить что-либо недоброе в
том, что Гаусс пригласил его к себе и заставил в своем присутствии передать
Прусту все дела, не исключая и далеко идущих планов подготовки восточной
кампании. Ему не приходило в голову, что все его слова Гаусс воспринимал как
своего рода предсмертную исповедь. В мерно покачивающемся носке
лакированного сапога Гаусса, в блеске его монокля было столько спокойствия,
что предположение о его участии в плане убийства Шверера не пришло бы в
голову даже тому, кто и знал о предстоящей провокации.
Инициатива отсрочки отъезда Шверера, давшей Гауссу возможность передать
военную часть заговора против Чехословакии из рук Шверера Прусту, не
исходила от Гаусса, и тем не менее именно он был ее виновником. Вот как это
случилось.
В последний день пребывания миссии лорда Крейфильда и Монтегю Грилли в
Берлине британский посол Невиль Гендерсон устроил в их честь прием. Тут-то
Гауссу и представилась редкая возможность проверить в личной беседе с
французскими и британскими дипломатами то, что он уже не раз слыхивал из уст
Риббентропа и от Нейрата, но что все же представлялось ему почти
невероятным. Здравый смысл Гаусса отказывался признать за англичанами и даже
за французами ту меру безрассудства, граничащего с безумием, какою нужно
было обладать, чтобы дать возможность немецким дипломатам с уверенностью
утверждать, будто у Германии в чешских делах руки развязаны так же, как они
были развязаны в вопросе с Рейнской областью и с аншлюссом Австрии. Гаусс
отлично знал, что он не является единственным немецким генералом, у которого
чешутся руки затеять драку в Судетах и отхватить хотя бы часть чешских
земель. Но он хорошо знал и то, что не одинок в желании соблюсти некоторую
осторожность и отложить авантюру до времени, когда немецкая армия будет
готова к серьезным боям.
В минуты острых сомнений он, подобно многим своим коллегам-генералам,
готов был пойти даже на арест Гитлера во имя спасения серьезных военных
планов реванша от преждевременного провала. Однако он хорошо знал и то, что
для ареста Гитлера нужно выбрать момент острейшего политического кризиса,
угрожающего Германии бедами или крупным провалом на международной арене.
Такой политический кризис мог возникнуть в Европе вследствие попытки захвата
Судетской области. Многие из генералов до сих пор были убеждены, что если не
Англия и Франция вместе, то уж во всяком случае Франция, а следовательно, и
СССР выступят. Тогда могло произойти то, чего генералы боялись как огня, -
быстрый разгром не готовой к войне германской армии и крах всех их планов.
Случилось так, что прием в британском посольстве совпал с моментом,
когда Гаусса терзали сомнения. Именно в этот день стало очевидным, что для
развертывания немецкой армии недостает офицеров и унтер-офицеров.
Словно нарочно, чтобы подзадорить генералов, Гитлер собрал их в тот
день на совещание и, в ответ на осторожный довод о некомплекте командного
состава, побагровев, хрипло прорычал:
- Машина пущена, я не намерен тормозить!.. Кому со мною не по пути -
прошу! - и резким движением указал на дверь.
Никто из генералов, в том числе и поставивший вопрос Гаусс, не поднялся
и не вышел.
В течение нескольких секунд Гитлер налитыми кровью глазами оглядывал
присутствующих, потом крикнул:
- Выступит Франция или нет, Геринг уже получил от меня приказ: по
первому знаку обрушиться на Чехословакию всеми силами моей авиации.
Генеральный штаб выразил желание начать движение наземных частей в шесть
часов утра. Так и будет!
- Но прогноз погоды может быть дан не дальше чем на два дня, - заметил
Гаусс, - а до конца сентября еще далеко.
Гитлер повел на него злым, с красными прожилками глазом, но вместо
ответа проговорил, обращаясь к остальным:
- Я пригласил вас, господа, не для споров. Здесь присутствуют
рейхсминистры фон Риббентроп и доктор Геббельс. Они желают знать, какого
рода нарушения международного права им придется защищать перед так
называемым общественным мнением, когда вы двинетесь вперед.
Генералы переглянулись: они ничего не имели против того, чтобы
обусловить себе свободу от законов ведения войны. Сидевший несколько
поодаль, откинувшись в кресле и выставив вперед огромный живот, Геринг
весело крикнул:
- Великолепно, мой фюрер! Ослепительно! Пусть Риббентроп заранее
составит ноту с оправданием того, что мы нечаянно разбомбим британское и
французское посольства в Праге... Думаю, вы, мой фюрер, не станете возражать
против такого "недоразумения"?
Гитлер рассмеялся и вопросительно посмотрел на Риббентропа. Тот с
поспешностью, угодливо улыбнулся:
- Нет ничего проще!.. Британское посольство расположено вблизи
объектов, которые мы не можем не бомбардировать. Известить же англичан о
предстоящей бомбардировке мы не сможем вследствие "порчи телефонов" в их
посольстве. Только Хенлейн должен позаботиться о том, чтобы телефоны у них
действительно не работали. Вот и все!
- Отлично! - воскликнул очень довольный Геринг. - Ослепительно! Вы дали
нам изумительную идею, мой фюрер!
- Теперь вы понимаете, чего я от вас хочу? - И Гитлер снова оглядел
генералов.
В Прусте проснулся артиллерист.
- Нужно дать нам возможность стрелять химическими снарядами.
Гитлер поблагодарил его улыбкой и обернулся к сидевшему у его левого
плеча Геббельсу:
- Что скажете?
Геббельс ответил, не задумываясь:
- Сегодня же подготовим сообщение для радио: "К нашему командованию
поступило донесение передовых частей о том, что чехи пустили в ход
отравляющие газы, - мы были вынуждены ответить газовыми снарядами". Если
впоследствии не удастся доказать, что чехи нарушили законы войны, то всегда
можно найти офицера, который в боевой обстановке послал это неверное
донесение. Можно будет даже примерно наказать его.
Геринг тяжело поднялся с кресла.
- Я тут больше не нужен, но хочу еще сказать Риббентропу, что моим
летчикам, вероятно, придется не раз и не два пролетать в Чехословакию над
польскою территорией.
- Липскому уже сказано, что Бек может предъявить претензию на Тешин. За
эту плату поляки охотно пропустят весь ваш воздушный флот, - сказал
Риббентроп. - Летайте хоть каждый день.
- Кстати о поляках... - Гитлер говорил негромко, однако его хриплый
голос сразу заставил всех умолкнуть. - Мы не должны больше откладывать
работу над планом разгрома Польши. Как только будет покончено с
Чехословакией, я непосредственно займусь Данцигом, и война с Польшей станет
неизбежной.
Гаусс ничего не имел против этих необузданных планов, которые для него,
как и для всех присутствующих, были логическим завершением всей их
"деятельности". Но легкомыслие, с которым Гитлер определял сроки и
формулировал будущую политическую обстановку во всей Европе, раздражало его
и пугало.
Он приехал на прием в британское посольство, находясь под влиянием
этого заседания. По-своему расценивая международную ситуацию и предвидя
возможность непоправимых последствий в случае, если еще не подготовленная
армия необдуманно влезет в чешскую авантюру без абсолютных гарантий
безучастности англичан и французов, он решил использовать редкую возможность
поговорить с Гендерсоном и присутствовавшим на приеме послом Франции Франсуа
Понсэ.
На прямые вопросы неискушенного в дипломатии генерала опытный и ловкий
француз, прогерманские настроения которого были достаточно широко известны,
давал тем не менее витиеватые и туманные ответы, заставлявшие седую бровь
Гаусса высоко выгибаться над моноклем.
- Современная внешняя политика - не что иное, как компромисс, - чаруя
слушателя приветливой улыбкой, говорил Понсэ. - Франция не может и не
захочет осуществлять свои желания в области международной политики
изолированно от желаний других заинтересованных держав.
- Следует ли это понимать как желание Франции согласовать свои действия
с намерениями, скажем, Германии, или дружественные отношения с Чехословакией
заставили бы французов более сочувственно прислушиваться к тем выдумкам о
наших кознях, которые распространяет Прага? - спросил Гаусс.
- Мы готовы прислушаться к каждой мысли, имеющей конструктивный
характер. Вашему превосходительству, чьи слова и поступки подчиняются прямым
и ясным велениям открытого сердца солдата трудно себе представить сложность
извивов, которыми идет современная дипломатия.
- В нашем деле тоже далеко не все так просто, как вам кажется, господин
посол, - усмехнулся Гаусс.
- О, разумеется, - с полной готовностью поспешил согласиться Понсэ. Но
он был прямо заинтересован в успехе немцев, в чью промышленность были
вложены его деньги. Поэтому в его интересы вовсе не входило оставлять
немецких генералов в неуверенности относительно уже совершенно ясной для
него позиции французского кабинета, готового итти на все уступки Гитлеру. Он
поспешил заявить: - В качестве примера сложности узла, который мы с вами
призваны совместно развязать...
- Мы с вами? - удивленно переспросил генерал.
- Я имею в виду судетскую проблему.
- А-а... - неопределенно промычал Гаусс.
- Чтобы дать вам ясное представление о положении дел, я рискнул бы из
дружеских чувств к вашей армии и ее вождю, всеми нами уважаемому канцлеру,
выдать вам маленькую служебную тайну... - Понсэ принял таинственный вид.
Гауссу оставалось только щелкнуть под креслом шпорами и движением руки
подтвердить, что дальше него тайна Понсэ пойти не может. Удовлетворенный
этой наивной игрой, француз понизил голос до полушепота: - Не так давно
господин Боннэ просил парижского коллегу нашего милого хозяина, сэра Эрика
Фипса, получить у лорда Галифакса ясный ответ на вопрос, сформулированный
примерно так: "Если немцы атакуют Чехословакию и если Франция обратится к
Великобритании с заявлением: "Мы выступаем", что ответит Лондон?"
Понсэ сделал многозначительную паузу.
Бровь Гаусса оставалась на этот раз неподвижной, и лицо его окаменело в
напряженном внимании. Не мешая послу, но и но поощряя его, генерал ждал того
главного, ради чего и затеял этот разговор.
- Вот что ответил лорд Галифакс. - Голос Понсэ стал еще таинственнее. -
Стараюсь вспомнить для вас почти дословно, мой генерал: "Дорогой сэр Эрик,
вы справедливо заметили Боннэ, что вопрос сам по себе, несмотря на
кристальную ясность формы, не может быть оторван от обстоятельств, в которых
будет задан, а именно они-то в данный момент и являются гипотетическими".
Француз посмотрел на генерала так, словно хотел спросить: "Неужели тебе
еще не все ясно? Не хочешь же ты, чтобы я прямо сказал тебе: действуй,
действуй, наше дело сторона!" Именно этот смысл он вложил в рассказ о Фипсе
и хотел, чтобы немец понял его до конца, чтобы немец не боялся никаких
подвохов со стороны правительства Франции, которому только собственное
общественное мнение мешало открыто набросить петлю на шею Чехословакии,
чтобы привести ее Гитлеру в качестве своей доли при новом дележе мира. Понсэ
очень хотелось намекнуть генералу, что он советует вспомнить позицию
англо-французов в инциденте с Рейнской зоной, а австрийском, абиссинском и
испанском вопросах. Но он боялся: в случае провала интриги или поворота в
политике, вызванного давлением общественного мнения, ему, старому дипломату,
не простили бы такой неосторожности. Кэ д'Орсэ сквозь пальцы смотрело на его
закулисные денежные связи с немцами, очень похожие на прямую измену Франции,
но болтливость, связанная с публичным скандалом, могла оказаться роковой для
его дипломатической карьеры. А в том, что не существует бесед, которые
оставались бы тайною, даже если они ведутся с глазу на глаз в укромных
уголках чужого посольства, француз был уверен. Это удерживало его от полной
откровенности с Гауссом. Гаусс решил проверить себя и побеседовать с
кем-нибудь из англичан и был рад, когда ему удалось увлечь в зимний сад
лорда Крейфильда, о котором было достаточно хорошо известно, что он является
не только доверенным лицом Галифакса, но и личным другом британского
премьера. От этого флегматичного британца Гаусс рассчитывал вытянуть
что-нибудь более определенное. На откровенность с Беном генералу давало
право их старое знакомство. С англичанином он говорил еще более прямо.
- Вопрос о нашем праве на Судетскую область больше не вызывает
сомнений, - решительно проговорил он и умолк в ожидании, когда Бен устроится
в плетеном кресле под сенью пальмы.
- Правительству его величества вопрос действительно ясен, - охотно
согласился Бен. - Но, к сожалению, он вовсе не представляется таким ясным
среднему англичанину.
Гаусс пренебрежительно сжал сухие губы.
- Там, где мы не хотим путаницы, среднему человеку не должно быть
места.
- К сожалению, нам, при наших порядках, - не скрывая неудовольствия,
ответил Бен, - не всегда удается исключить его из игры.
- Это должно вас лишний раз убедить в том, что английские порядки мало
пригодны для эпохи, требующей быстрых и категорических решений...
Вестминстерская система отжила свой век.
Бен с удивлением взглянул на генерала, хотел было сказать, что Гаусс,
повидимому, просто ничего не понимает в английской государственной системе,
но воздержался и только еще плотнее сжал губы.
А Гаусс, не получив реплики, продолжал:
- Даже нам, при полной свободе нашего руководства в вынесении любых
решений, было не легко избрать вариант овладения Судетами.
Бен непонимающе взглянул на него.
- Я имею в виду выбор одного из уже испробованных способов, - пояснил
Гаусс. - Можно было пойти на "саарский вариант" с плебисцитом, но фюрер
отверг его, не будучи уверен в результатах голосования. - Генерал сделал
презрительный жест и добавил: - Происки чехов могли испортить дело... Нам
известен уже и "испанский вариант", когда мятеж происходит изнутри и
остается только ему помочь...
Он снова умолк и вопросительно посмотрел на лорда. Но Бен молчал,
прикидывая в неповоротливом мозгу значение реплик, какие он мог бы подать.
- Возможен был бы и молниеносный захват австрийского образца, -
продолжал между тем Гаусс, - но для этого нужно было бы иметь полную
уверенность в том, что Англия и Франция не вмешаются.
На этот раз Бен не выдержал и сказал генералу то, чего не решился
высказать Гауссу Понсэ:
- На этот счет у вас был уже опыт Рейнской зоны и той же Австрии.
Тут он спохватился, что ни премьер, ни Галифакс не уполномочивали его
на ведение каких бы то ни было переговоров, и недовольно умолк. Да, кажется,
он сильно продешевил, выкинув даром то, что дорого стоит. Глупо, глупо!
От раздражения Бен задул дыханием свечу, когда закуривал сигару. И тут
же обнаружил еще одну неприятность: откуда ни возьмись, вынырнул лакей и
зажег свечу снова. Значит, этот тип мог слышать и его реплику? Глупо,
удивительно глупо! Надо перевести разговор на более интересующие его вопросы
свиноводства. Кажется, у Гаусса есть большое поместье в Восточной Пруссии,
не может же там не быть свиней!
Бен уже раскрыл было рот, чтобы спросить генерала о свиньях, но то, что
он услышал, заставило его насторожиться.
- Это я имею честь совершенно доверительно сообщить вам от лица
значительной группы моих коллег, в руках которых практически находится
армия... - настороженно проговорил Гаусс и вопросительно умолк.
Занятый своими мыслями, Бен прослушал начало фразы, но в тоне генерала
он уловил что-то такое, что заставило его ободряюще кивнуть и с готовностью
пробормотать:
- Конечно, конечно! На правах нашей дружбы!
Он, сам не знал, зачем прибавил эти слова, но они возымели свое
действие, и Гаусс, придвинув свое кресло к лорду, понизил голос:
- Мы решили от него избавиться. В день его возвращения с нюрнбергского
съезда он будет арестован. - Генерал, подумав, убежденно закончил: - И если
понадобится... вовсе убран.
Признание ошеломило Бена, как неожиданный выстрел над ухом, лишило
способности соображать и действовать.
Впоследствии он даже не мог хорошенько вспомнить, попрощался ли с
генералом. О свиньях-то не поговорил во всяком случае.
А Гаусс ехал домой, довольный собою и всем, что произошло. Он
рассчитывал на то, что, посвятив англичан в заговор, готовящийся против
Гитлера, он делал для них ясной свою позицию в игре, которая велась вокруг
чешского вопроса. Если намек англичанина на невмешательство был только
дипломатической игрой и если англичане в действительности ведут подготовку к
отражению немецкого натиска силами континентальных государств от Франции до
Польши включительно, то теперь они должны будут понять, что имеют дело с
диктатором, приговоренным к смерти. Они могут топнуть ногой - Европа
встрепенется, и животный страх заставит страдающего манией величия, но
трусливого Гитлера отказаться от нападения на чехов. Это не только явится
для генералов отличным моментом, чтобы арестовать выскочку, но и спасет их
от преждевременного разгрома еще не окрепшей военной машины Германии.
"Если же англичане всерьез намерены умыть руки в чешских делах, то, -
думал Гаусс, - избавившись от Гиглера, генералы присвоят себе в глазах
немецкого народа всю славу победы над Чехией".
Но, к своей беде, старый генерал, несмотря на весь жизненный опыт, не
учитывал, что предлагает выбор между гитлеровской и военной диктатурой в
Германии английским политикам, среди которых едва ли нашелся бы хоть один,
не связанный теснейшими деловыми узами с промышленными кругами континента и
в том числе - Германии. Он не представлял себе, что потомственному
бирмингамскому дельцу Чемберлену нужен в лице Германии не только участник
интриг, но и объект для приложения капиталов, нужен рычаг для влияния на
финансовые и промышленные судьбы всего континента.
При всей его ограниченности в качестве политика Бен отлично понимал
значение признания, сделанного ему генералом. Он тут же распорядился
отменить назначенный на завтра отъезд в Чехословакию и наутро вылетел в
Лондон. Он не решился доверить даже дипломатической почте то, что сказал ему
Гаусс, и намеревался передать это Чемберлену из уст в уста.
Гаусс же, снесшись с Гиммлером по вопросу о том, следует ли отправить
Шверера одного, получил разъяснение, что лучше подождать возвращения лорда,
ибо таким способом будут убиты сразу два зайца.
Генерал рад был такому решению. Возможность уничтожить лорда Крейфильда
заодно со Шверером была бы весьма кстати. Мертвый свидетель рискованной
откровенности всегда приятнее живого.
Тем временем Бен, прибыв в Лондон, прямо с аэродрома отправился на
Даунинг-стрит и наедине с Чемберленом поведал ему тайну немецких генералов.
Но премьер сдержанно выразил ему благодарность за интересное сообщение и
предложил вернуться в Германию и осуществить поездку в Чехию. Премьер,
несмотря на личную дружбу с Беном, не счел нужным посвящать его в свои
планы. Он, Чемберлен, предпочитал иметь дело с немецким ефрейтором, которым
командуют капитаны промышленности, нежели с немецкими генералами.
3
Эгон лежал в траве, закинув руки за голову. Он с наслаждением вдыхал
терпкий аромат окружавшего его осеннего леса, смешивавшийся с доносимым
ветром запахом сена, стога которого виднелись далеко внизу, на лугах. С
холма были видны работающие на уборке люди, но их голоса не долетали до
Эгона. Это придавало движениям людей какую-то особенную спокойную прелесть.
Слева доносился перезвон колокольцев далекого стада, словно перекликались
под сурдинку церкви округи.
Панорама завода и городка, раскинувшихся по обоим берегам реки,
напоминала скорее вид курорта, чем большого промышленного предприятия.
Домики были уютно белы, крыши их алели черепицею, до блеска вымытой дождями.
Эгону нравилась атмосфера настойчивого труда, пронизывающая всю жизнь
здешнего народа. Ему была по сердцу любовь, которую большинство чехов питало
к своей стране, к своему заводу, к обычаям, крепко вошедшим в трудовую,
отмеченную культурой и достатком жизнь.
В первые дни после приезда в Чехословакию Эгон не мог отделаться от
чувства, будто прибыл сюда подышать свежим воздухом гор, а совсем не для
работы, направленной к тому, чтобы разрушить этот покой и разбить тишину.
Сначала ему казалось, что жизнь течет здесь особенно безмятежно, без
треволнений и политической борьбы, отравлявших его существование в Германии.
Но скоро он понял, что ошибается. Его иллюзии были развеяны первою же дракой
в пивной, где на мирно распевавших свои песни чехов напала банда
хенлейновских головорезов. Вместо коричневых рубашек нацизм явился сюда в
белых чулках, но это был он, стопроцентный гитлеризм. Те же погромные
лозунги, те же замашки громил и такие же тупые физиономии. Белочулочники
готовы были избивать всякого, кто не поднимет руку в нацистском приветствии,
не завопит "зиг хайль" или "хайль Гитлер". Хорошо знакомый каждому немцу
арсенал средств воздействия - пистолеты, стальные прутья, кастеты - был тут
как тут.
Да, это были его соотечественники, это были немцы. Фатерланд шествовал
за ним по пятам. И Эгон не мог не сознавать, что и он сам является одним из
тех, кого этот фатерлянд послал прокладывать дорогу через Судеты. Лишь
тогда, когда удавалось с головою уйти в работу, Эгон забывал, для кого и
ради чего он ее выполняет.
И все-таки здесь было лучше, чем дома. Хотя бы потому, что не
чувствовалось на каждом шагу почти неприкрытой слежки. Здесь можно было
надеяться, что хоть кто-нибудь говорит с тобою не для того, чтобы выведать
твои мысли и донести в гестапо.
Эгон потянулся, намереваясь встать, но поблизости хрустнули ветви под
чьими-то шагами. Он снова опустился в траву. Ему не хотелось ни с кем
встречаться. Шаги приблизились и замерли рядом. Эгон еще некоторое время
полежал тихо, потом осторожно выглянул из-за кустов и увидел Рудольфа
Цихауэра, рисовальщика из его собственного конструкторского бюро. Он знал,
что Цихауэр - немец и антифашист, - не то такой же полубеглец, как он сам,
не то попросту эмигрант. Во всяком случае - человек, с которым можно было
поговорить, не боясь доноса.
Эгон молча следил за тем, как Цихауэр раскинул на коленях альбом и
взялся за карандаш.
- Пейзаж кажется вам привлекательным? - спросил Эгон.
- Вероятно, на свете есть более красивые места, но мне хочется
зарисовать это на память.
- Вы намерены уехать?
- Едва ли наши дорогие соотечественники будут интересоваться моим
желанием, когда придут сюда.
- Вы уверены, что это случится?
- Так же, как в том, что они с удовольствием отправили бы меня обратно
в Германию... Но мне-то этого не хочется!
За минуту до того Эгон думал о своем отечестве ничуть не более нежно,
но ему было неприятно слышать это из уст другого. В душе поднималось чувство
протеста, смешанное с чем-то, похожим на стыд.
- Можно подумать, что вы не немец, - с оттенком обиды проговорил он.
- А разве вы сами, доктор, не бежали сюда?
- Это совсем другое дело.
- А мне сдавалось, что и вас тошнило от Третьего рейха.
Эгон пожал плечами. Он не знал, что ответить. В душе он был согласен с
художником, но повторить это вслух!
Цихауэр принялся точить карандаш. Бережно снимая тоненькие стружечки,
насмешливо цедил:
- Вам не нравится, что, ложась спать, вы не боитесь быть разбуженным
кулаком гестаповца, вам скучно без концлагерей? - И он протянул руку,
указывая на мирную панораму завода. - Будет, милый доктор, все будет. И
очень скоро!
- Этому я не верю! - живо возразил Эгон, поднимаясь с трапы. Волнение
не позволяло ему больше оставаться неподвижным. - Объясните мне: почему я
должен бороться здесь против всего немецкого? Я этого не понимаю.
- Если вы не понимаете, то...
- Что же?
- ...сами погибнете вместе с ними, с этими негодяями, изображающими
себя носителями некой "германской идеи", а на самом деле являющимися
отъявленными грабителями и убийцами. Именно из-за того, что болото "не
поняло" во-время, что грозит ему на пути с Гитлером, оно и пошло за ним.
Вместе с ним оно и исчезнет!
Машинально сплетая гибкие прутики, Эгон слушал.
- Все это не так просто, - сказал он в раздумье. - Может быть, есть
доля правды в том, что говорит патер Август...
- Август Гаусс?
Цихауэр покосился на Эгона. Но тот не заметил этого взгляда и
продолжал:
- Он говорит, что теперь, когда Гитлер делает общенемецкое дело...
- Это говорит Август Гаусс, тот самый патер Гаусс? - Цихауэр захлопнул
альбом и поднял лицо к собеседнику. - Вы совершенно забыли Лемке?
- Ах, Цихауэр! - почти в отчаянии воскликнул Эгон. - С чужой земли все
это выглядит иначе. Может быть, я немного запутался...
- Я понимаю, доктор: человека не так легко перевоспитать. Но сейчас
нужна ненависть, всепоглощающая, сжигающая за собою все мосты!
- Но вы ведь тоже не ездите отсюда в Германию с бомбами за пазухой, -
усмехнулся Эгон.
- Мы посылаем бомбы почтой, - сказал художник и в ответ на удивленный
взгляд инженера перекинул несколько страниц своего альбома. Эгон увидел
целую серию шаржей и карикатур, заготовленных для подпольного издания "Роте
фане".
- Да, - в раздумье произнес Эгон, - у вас есть основание бояться их
прихода.
- Дело не в этом, мы их вовсе не боимся! Мы просто должны сделать все,
что можем, чтобы они здесь не очутились!
- Что это может изменить?
- Если бы народы окружили нацизм огненным кольцом ненависти и
непримиримости, он, как скорпион, умертвил бы себя собственным ядом.
- Я не вижу этой непримиримости вокруг, - неуверенно произнес Эгон.
- Вы многого не видите! - воскликнул Цихауэр. - Поймите: те, кому это
наруку, усыпляют в народах бдительность.
- Не понимаю, о чем вы?
- Узнаю немецкого инженера. Расчеты, формулы, немного биржевых
бюллетеней, - остальное да минует меня!
- Уезжая с родины, я искал прежде всего покоя.
- И нашли?
Эгон долго в задумчивости смотрел на темнеющие по склонам гор массивы
лесов. Вместо ответа грустно покачал головой.
- Скребет вот здесь? - и Цихауэр с улыбкой показал себе на грудь. -
Значит, не все потеряно!
4
Эгон шел, отгоняя назойливые мысли: не ради этих размышлений он приехал
сюда. Его мысли должны принадлежать проекту, производству, за руководство
которым он получает деньги.
С некоторых пор на завод стали поступать непрерывные рекламации на
самолеты, сдаваемые по заказу чехословацкой армии. Обнаруживались странные
неполадки, мешавшие ставить самолеты в строй. Причину этих неполадок
следовало искать где-то между заводским летчиком, благополучно сдававшим
самолеты военному приемщику, и отделом отправки. Когда Эгон поручил Штризе
найти причину неполадок, тот сделал вид, будто в один день закончил
расследование. Он высказал убеждение, что прямым виновником, притом
виновником злостным, является пилот Ярослав Купка, единственный
сохранившийся еще на заводе летчик-чех. По словам Штризе, именно Купка
портил самолеты после их официальной сдачи в воздухе. Штризе высказал
предположение, что Купка - шпион, может быть, польский, может быть,
венгерский. Он не советовал поднимать вокруг этого дела шум, а немедленно
удалить Купку и на том покончить.
Все это казалось Эгону странным: не кто иной, как именно Купка указал
Эгону на повреждения. Было просто удивительно, что шпион донес на самого
себя. Эгон решил рассказать обо всем директору завода доктору Кропачеку.
Кропачек энергично восстал против предположения Штризе. Он слишком
хорошо знал Купку, он потребовал у Эгона доказательств. Тот не был уверен,
что они есть и у самого Штризе. Поэтому он решил устроить встречу Кропачека
со Штризе и направился теперь к директору, жившему на уединенной вилле
неподалеку от завода.
Кропачек был симпатичен Эгону. Живой, энергичный толстяк с приветливым
розовым лицом, розовою лысиной и такими же пухлыми, как весь он, розовыми
руками, он обладал веселым и покладистым нравом. Его суждения отличались
ясностью и прямотой, от которых Эгон успел уже отвыкнуть на родине. Как
делец, Кропачек был полной противоположностью Винеру, раздражавшему Эгона
мелкой скаредностью, подозрительностью и нетерпимостью к людям. Винер
неизменно и настойчиво требовал одного: служения его - и только его -
интересам. Эгон сразу увидел, что эта пара не сможет сработаться.
Кропачек, как всегда, приветливо встретил Эгона. Усадив его в кресло и
пододвинув к нему коробку с папиросами, директор заговорил быстро,
взволнованно:
- Чем больше я думаю об этой истории, тем неприятней она мне
представляется.
- Нужно ее распутать.
- Мне, старому патриоту завода, пятно на его репутации кажется
непереносимым! Но пусть меня покарает господь, если я соглашусь уцепиться за
первый попавшийся предлог, чтобы свалить вину на того, кто виноват не больше
нас с вами.
- Штризе уже расследовал дело.
- О, я его знаю: этот тянуть не любит!
- Говорят, он уже раньше работал здесь?
Кропачек ответил не очень охотно:
- Да, он учился в Чехии. Карьеру инженера начал на моем заводе.
- Говорят, - осторожно начал Эгон, - будто он приходится вам
родственником.
- Очень дальним, по жене.
Было заметно, что Кропачеку не хочется поддерживать эту тему.
- Этого вполне достаточно, чтобы вы могли ему безоговорочно доверять, -
заметил Эгон.
- Пауль сильно изменился, - уклончиво проговорил толстяк. - Он перестал
понимать нашу жизнь.
В это самое время Штризе сидел на заводе, в застекленной клетушке
механика по выпуску Фрица Каске - небольшого вертлявого человека с яркорыжей
головой и измятым лицом. Каске не пользовался на заводе популярностью. Когда
он появлялся, когда слышался его злобный фальцет, большинство рабочих, и
далеко не одни только чехи, пренебрежительно отворачивались, не желая
вступать с ним в ссору. Но чем крепче становилась на ноги судетская поросль
национал-социализма, тем увереннее чувствовал себя Каске, тем громче и
грубее делались его окрики.
Пауль Штризе был едва ли не единственным человеком на заводе, при виде
которого Каске мгновенно умолкал. В данный момент рыжий механик почтительно
стоял перед инженером и, насколько мог, внятно, стараясь скрыть сильную
шепелявость, говорил:
- Даю вам слово, я сумею обвинить Купку.
- Ваш способ выводить из строя самолеты никуда не годится.
- Мне кажется... - робко начал было Каске, но Штризе оборвал его:
- Пусть вам кажется только то, что кажется мне! Нужно найти такой
способ выводить из строя сданные самолеты, чтобы ничего не было заметно. Они
должны разваливаться в воздухе при первом полете в чешской воинской части.
Тогда каждая авария не только будет выводить из строя машину, но будет
гибнуть и летчик... Поняли, Каске?
- Вполне, господин Штризе, но ведь если это будет обнаружено... В
стране чрезвычайное положение...
Брови молодого инженера угрожающе сошлись.
- Уже поджали хвост?! Вы, что же, представляли себе работу для фюрера
как забаву, за которую на вас будут сыпаться только награды?
- Я готов служить фюреру.
- Он требует не готовности, а службы! - строго сказал Штризе.
- Понимаю, господин Штризе!
- И заодно уже запомните: я для вас не Штризе, а господин
штурмбаннфюрер! - По мере того как инженер говорил, руки Каске все послушнее
вытягивались по швам. - Завтра доложите мне, что вы придумали для вывода
самолетов из строя в воздухе. - Забыв, что он находится в каморке Каске,
Штризе крикнул: - Все, можете убираться!
Каске послушно повернулся кругом и вышел.
Через пятнадцать минут Штризе входил в кабинет Кропачека. В прежнее
время жизнерадостность Пауля всегда заражала Эгона. Теперь же он думал, что
здесь, в Чехии, у Штризе появилась излишняя самоуверенность, даже
развязность, которой не было в Германии. Мысленно Эгон определил это так:
"Стал похож на завоевателя".
Эгон настороженно прислушивался к его голосу. У молодого инженера не
было доказательств виновности Купки.
Кропачек был доволен. Разговор перешел на частные темы:
- Мне говорили, вы любите музыку, - с интересом осведомился Кропачек. -
Это необыкновенно кстати! Да, мы можем составить отличное трио: вы, Пауль и
моя виолончель! Это будут отличные вечера... Вы должны чувствовать себя
здесь, как дома. Да, да, именно так: у нас все чувствуют себя, как дома,
говорю вам прямо!
Он несколько раз тряхнул руку гостя, и его усы задорно-весело
топорщились, когда он смотрел на него поверх старомодных золотых очков.
- Нам по дороге, - сказал Эгон Штризе, но Кропачек удержал молодого
человека.
- Ты мне нужен.
Когда Шверер ушел, Кропачек несколько раз пробежался по комнате, быстро
перебирая коротенькими толстыми ножками, словно катаясь на маленьких
колесиках. Так он подкатился к письменному столу, побарабанил по нему
пухлыми пальчиками и, резко обернувшись к Штризе, поднял очки на лоб.
- Ты меня сильно огорчаешь! - крикнул он, но при этом тон его был почти
веселым. - Да, да, именно огорчаешь! Говорю тебе прямо. Пожалуйста, не
смотри на меня глазами изумленного ангела: я все заметил, решительно все...
- Он понизил голос почти до шопота и таинственно проговорил: - Ты якшаешься
с этим рыжим Каске. Брось! Он дрянь. Это я тебе прямо говорю, настоящая
дрянь. Я его непременно выгоню с завода!
Штризе насторожился:
- Что вы против него имеете, дядя Януш?
- Где бы ни появилась эта рыжая пиявка - крик, ссоры. Да, да, ты не
поверишь: он устраивает даже настоящие драки. - Кропачек угрожающе поднял
свой розовый кулачок. - Пусть отправляется туда, где хотят видеть
хенлейновских башибузуков. Мне они не нужны. Не нужны, это я прямо говорю.
- И совершенно напрасно! - проговорил Штризе.
Директор удивленно вскинул на него глаза:
- Что ты сказал?
- Кое-что следует держать про себя.
- Ах, вот что: держать про себя! Только этого еще недоставало: бояться
у себя дома говорить правду. Когда и где это было видано, чтобы я боялся
говорить правду, а? - Он подбежал к Штризе, приподнялся на цыпочки и
погрозил: - Смотри, не начни и ты вилять хвостом, как вся эта дрянь в белых
чулках!
- Дядя!..
- Знаю, знаю, что ты не такой. Потому и говорю: держись. Честный
человек может жить с открытыми дверями и всем смотреть в глаза.
Штризе пристально посмотрел в живые глаза толстяка.
- Именно так я и делаю, - сказал он.
- Каске тебе не компания, - успокоился Кропачек. - Послушай-ка, Паулюш,
вот о чем я хочу тебя спросить... - И вдруг замахал руками: - Нет, нет,
ничего, иди. Вечером ждем к чаю.
Пауль поглядел на него исподлобья.
- Что у вас там такое?
- Да, да, именно "такое". Хотел сказать, а теперь не скажу!
- Интригуете? - натянуто улыбнулся Штризе.
- Интригую, именно интригую! - Кропачек подпрыгнул на носках и щелкнул
Пауля в лоб. - Эх, ты!.. - Он повернул его за плечи к двери и ласково
шлепнул по спине. - Вечером потолкуем. О, я старый интриган! - и рассмеялся.
Он долго еще смотрел на затворившуюся дверь, словно ждал, что она снова
отворится и он услышит то, о чем хотел спросить Штризе. Его вывело из
задумчивости появление жены, пани Августы, большой дородной женщины с еще
красивым моложавым лицом, увенчанным тщательно сделанною прической из
высоко, по-старомодному, взбитых и завитых седых волос.
- А, королева! - радостно приветствовал ее Кропачек. - Ты умеешь
появляться в тот момент, когда мне именно тебя-то и недостает. - Он с
нескрываемым удовольствием поцеловал ее полную руку и немного виновато
продолжал: - А я ведь так и не решился заговорить с Паулем. Тебе бы
следовало самой, а? В конце концов он твой племянник или мой?
- Мой племянник?! - Слегка подрисованные брови пани Августы грозно
шевельнулись. - Может быть, ты скажешь, что и Марта моя дочь, а не твоя?
Кропачек стремительно описал по комнате круг и с разбегу остановился
перед женой. В его голубых навыкате глазах не осталось ни капли веселости.
- Да, да, именно это я и хотел сказать! - решительно крикнул он. -
Прямо говорю тебе: будь она женой Яроша, все было бы уже в порядке!
- Так! - Пани Августа величественно опустилась в кресло с высокою
спинкой, стоявшее за письменным столом, и взяла в руки большой костяной нож.
Постукивая им по столу, от чего на синем сукне оставались прямые длинные
бороздки, она внушительно проговорила:
- Вы, пан Януш, повидимому, предпочли бы видеть свою дочь несчастной,
чем поломать немного вашу директорскую голову над тем, как помочь ей в беде?
Пан Янущ виновато опустил глаза. С напускною небрежностью пробормотал в
усы:
- Мне больше не над чем ломать голову, как только над любовными делами
девчонки...
- Вот это отец! - В голосе пани Августы прозвучал пафос, и она ножом
указала кому-то невидимому на мужа. - Так вот что: Купка девочке не пара!
Кропачек, начавший было снова прохаживаться по комнате, остановился как
вкопанный и, моргая, уставился на супругу.
- Не смей так смотреть на меня! - крикнула пани Августа. - Не смей
смотреть!.. Я не сказала никакой глупости.
С неожиданною решительностью директор сделал несколько быстрых шагов к
столу и так же громко крикнул:
- Глупость, именно глупость! Ярош - это и есть настоящая пара для нее!
И ты, моя милая, была того же мнения, пока не вернулся из Германии этот твой
Пауль. Именно тут и пошло все кувырком. Да, да, да, я прямо говорю!
Пани Августа пренебрежительно молчала, величественно откинувшись в
кресле и играя ножом для бумаги.
- Я сам спрошу дочь, что она нашла в твоем Пауле, - решительно сказал
он. - Как будто любовь - это так... Сегодня Ярош, завтра Пауль, а там не
знаю, кто еще... может быть, Каске!
Нож с треском опустился на бювар:
- Януш!.. Речь идет о счастье девочки, о ее жизни.
- Только об этом я и думаю.
- Она не может быть женой Яроша!
- Это еще почему? - Кропачек даже приподнялся на цыпочки, хотя ему
вовсе не нужно было смотреть на нее снизу вверх, когда она сидела. - Это
почему же?
- В наше время...
- Время как время, не вижу ничего особенного! - Он с наигранной
наивностью пожал плечами.
- Не говори глупостей! Сейчас никто не позволит, чтобы девушка с
немецкой кровью в жилах вышла замуж за чеха!
И она тотчас же пожалела, что эти слова сорвались у нее с языка. Лицо
Кропачека побагровело, и пани Августа испуганно вскочила, отбросив нож.
- Что ты сказала?.. Что ты сказала? - раздельно, но очень тихо повторил
он, продолжая машинально то приподниматься на носках, то снова опускаться. -
Что... ты... сказала?
Она подошла к нему и тоном ласкового убеждения быстро заговорила:
- Нельзя же, Янушку. - Она попыталась взять его за руку, но он вырвал
руку и спрятал за спину. - Сейчас, когда такое... это было бы ошибкой.
- Ага!.. Теперь я понимаю: брак с чехом ошибка. Значит, и то, что Марта
дочь чешского мужика, тоже ошибка?
- И твой брак с чехом, вероятно, тоже ошибка... - Он неторопливым
движением снял очки и, совершая ими какие-то неопределенные движения, словно
писал в воздухе, продолжал бормотать: - И вообще все, что здесь происходит,
тоже одна ужасная, огромная ошибка.
Пани Августа обняла мужа за плечи и, припав лицом к его плечу,
заплакала. Он продолжал стоять с вытянутою рукой, в которой поблескивали
очки. Потом он их выпустил, и очки неслышно упали на ковер. А рука его легла
на голову плачущей жены и стала растерянно гладить по сбившимся волосам.
- Боже мой, - прошептал он, припадая губами к ее лбу, - откуда все
это?.. Хотел бы я знать, откуда это?
5
В Германии Кроне забыл, что такое чувство опасности, привыкнув
сознавать себя настоящим немцем и полнокровным наци и чувствуя свою полную
безнаказанность. Тем более трудно было ему признаться себе теперь, что
ощущение постоянного присутствия за спиною чего-то постороннего есть не что
иное, как самый обыкновенный подлый страх. Здесь, на чуждой ему славянской
земле, он всем своим существом ощущал собственную враждебность не только
людям, но, казалось, и самой природе. А сохранившееся чувство реальности
говорило ему, что единственной правильной реакцией на эту его ненависть ко
всему здешнему может быть только ответное неприятие его самого как темной и
враждебной силы, пришедшей предавать и разрушать. Порой он пытался доказать
себе, что чехи не должны питать неприязни к нему, американцу, мистеру
Мак-Кронин. Но эти утешительные мысли быстро тонули в трезвом сознании того,
что он давно уже даже в сокровенных тайниках своей души не чувствует себя
частицею собственного народа, природному здравому смыслу которого и доброй
воле он, Мак-Кронин, противопоставлен. Он не пытался анализировать силы, по
воле которых оказался враждебен и собственному народу. Наличие в его жизни
сил ванденгеймовского золота и власти Говера стало чем-то столь же
органическим, как для верующего божественная воля. Лишиться этих движущих
сил было бы для него равносильно тому, чтобы очутиться в безвоздушном
пространстве. Атмосфера нравственной чистоты, бывшая для миллионов людей
кислородом, явилась бы для него чем-то вроде углекислоты, в которой он
должен был бы задохнуться.
Мысль о принадлежности к американской нации показалась самому Кроне
несостоятельной, почти вздорной. Разве сам он мог отделить свое американское
"я" от второго - благоприобретенного, немецкого? Это второе, немецкое "я"
давно уже перестало для него быть маской. Оно гармонично и полно сливалось с
его природою американского разведчика. Не существовало никакой разницы в
целях, которые он преследовал как агент Ванденгейма - Говера и как
гестаповец. А это было главное - цель, цель его хозяев и его собственная.
Они совпадали.
Да, в Чехословакии Кроне испытывал чувство обыкновенного страха. Страх
следовал за ним неотступно. Кроне сделал открытие: он трус.
Прохаживаясь по лесной тропинке с Августом Гауссом, которого он вызвал
на свидание, Кроне крепко сжимал кулаки, засунутые в карманы. Страх
подкрадывался к нему из-за каждого дерева. Враждебными казались эти деревья,
лесная темень. Закрадывалось чувство зависти к той беззаботной легкости, с
которою держал себя Август.
- Мы должны получить в свои руки и Зинна и Цихауэра, - мрачно ответил
Кроне. - Оставить их здесь - значит иметь удовольствие не сегодня - завтра
снова услышать голос "Свободной Германии".
- В первый же день, как Судеты станут немецкими, мы накроем всю
компанию.
- Вы должны помочь мне теперь же!
- Я не могу компрометировать себя. А такая игра не осталась бы тайной,
- возразил Август. - Потерпите, потерпите, Кроне. И лучше будет, если вы не
станете меня таскать на эти любовные свидания. Это может дорого обойтись нам
обоим.
Кроне в задумчивости потрогал носком ботинка светившуюся возле пня
гнилушку, молча повернулся к Августу спиной и пошел прочь.
Он ждал, что за спиной его послышится смешок патера, и знал, что тогда
он обернется и крикнет что-нибудь грубое, чтобы сорвать накопившееся
раздражение и прикрыть боязнь всего окружающего. Но Август не только не
издал ни звука, он даже не взглянул в сторону Кроне. Как ни в чем не бывало
он стал закуривать сигару.
Кроне шел, вздрагивая от каждой хрустнувшей под ногой ветки, и все
крепче стискивал зубами папиросу. Прежде чем постучать в дверь показавшегося
среди деревьев домика, он обошел его кругом, прислушался, посмотрел на все
окна. Он боялся засады даже здесь, в жилище Каске, служившем конспиративной
квартирой агентуре гестапо.
Когда Кроне вошел, Штризе сидел за столом и, разглядывая потрепанный
альбом, потягивал пиво. Он тотчас откупорил новую бутылку, но Кроне с
гримасою сказал:
- Нет ли тут чего-нибудь крепкого?
Штризе рассмеялся:
- У вас такой вид, словно на улице мороз.
Кроне и вправду едва удерживался от того, чтобы не ляскнуть зубами, и
нервно повел лопатками.
- Действительно... холодно!
Штризе, распоряжаясь, как дома, обыскал буфет Каске и налил полстакана
анисовой водки. Кроне медленно выцедил ее и некоторое время сидел, прижав
ладонь к глазам. Наконец, не отнимая руки от лица, негромко пробормотал:
- Что у вас там?
Штризе никогда не видел его таким.
- У меня?.. Вы же сами хотели меня видеть.
Кроне отнял руку, и на лице его отразилось напряжение мысли. Он
медленно проговорил:
- Нам нужны заложники, чехи.
- Мы держим кое-кого на прицеле.
- Их нужно... туда! Фюрер желает иметь их под рукою. Могут понадобиться
расстрелы.
- Прежде чем мы войдем сюда? - удивился Штризе.
- Именно для этого. Может быть, нужно будет вызвать чехов на эксцессы.
- А-а... - Штризе понимающе кивнул. - Много нужно?
- Мелюзга не нужна. Вы должны перебросить в Германию Кропачека.
Пауль удивленно моргнул и переспросил:
- Директора Кропачека?
- Поскорее и без шума. Лучше всего, чтобы он поехал сам, по
каким-нибудь делам, что ли...
На лице Кроне появилась гримаса усталости.
- С семьей? - спросил Штризе.
Кроне подумал.
- Кого-нибудь из двух - дочь или жену. Другая пусть остается тут.
Пауль понимающе кивнул.
Они помолчали.
Кроне, нахмурившись, с неприязнью смотрел на молодого инженера. Почему
и Штризе и патер Гаусс - оба чувствуют себя здесь, как рыба в воде? Они не
боятся или научились скрывать страх?
Чтобы нарушить возбуждающее зависть спокойствие Штризе, Кроне сердито
спросил:
- Все поняли? Дело должно быть сделано. Я не потерплю никаких
отговорок.
- Все, что смогу...
- К чорту! Я должен знать: когда Кропачек вылетит в Германию?
Штризе пожал плечами:
- К сожалению, пока еще директор тут он, а не я.
- Если вы будете так работать, то вам не видать директорского кресла,
как своих ушей. "Все, что смогу..." - передразнил он.
Крепко сжатые кулаки Штризе лежали на столе по сторонам пивной кружки.
От его лица отхлынула краска, брови сдвинулись, подбородок угрожающе
выпятился. Можно было подумать, что он удерживается от искушения схватить
тяжелую кружку и опустить ее на голову собутыльника. Но на Кроне его
угрожающий вид не произвел никакого впечатления. Ему были страшны не такие,
не свои, не немцы. Он боялся темноты чешского леса, закоулков чешских
городов, загадочной глубины чешских глаз...
- Проводите меня до отеля, - сказал он, не заботясь больше о том, как
поймет это приглашение Штризе. Но, подумав, как бы невзначай прибавил: - В
этих трущобах я не найду дороги до городка.
Он старательно застегнул пальто, переложил пистолет в наружный карман и
кивком головы приказал Штризе погасить лампу.
6
Корт был окружен пожелтевшими буками. Совсем недалеко, за деревьями,
слышался шум набухшей от осенних дождей реки. Возгласы играющих не нарушали,
а еще больше подчеркивали тишину, заполнявшую уединенный уголок парка. Это
не была звонкая, горячая тишина лета, состоящая из неуловимого жужжания
насекомых, шороха трав и неугомонной возни птиц, а усталый покой увядающего
леса, уже не сопротивляющегося приближению неизбежного октября.
Быстрые движения белых фигур игроков то и дело прорезывали яркую
желтизну площадки. Игра Марты была ничуть не менее стремительной и точной,
чем удары ее противника. Ослепительный смэш, данный ею к самой сетке,
заставил Яроша сделать длинный прыжок. Но зато и ей пришлось, в свою
очередь, мчаться что было сил, чтобы взять коротко срезанный мяч. Она
приняла его и с возгласом торжества послала противнику, но, прежде чем
успела опомниться, отраженный молниеносным драйвом мяч прочертил по песку и
плоско ушел за линию, едва не заставив Марту растянуться и бесплодной
попытке отрезать ему путь.
- Два - один! - негромко, словно смущаясь своего выигрыша, крикнул
Ярош.
Марта сбросила козырек.
- Только, пожалуйста, не делай вида, будто это само собою разумелось.
Он улыбнулся.
- Хочешь реванш?
- Пауль возьмет его за меня, - сказала она, устало опускаясь на скамью.
Веселость Яроша сняло как рукой. Он хмуро осмотрел ракетку и стал с
ненужной старательностью укладывать ее в чехол. Прошло еще несколько
мгновений тишины. Ярош, наконец, не выдержал:
- Сказать правду, это перестало доставлять мне удовольствие...
Она посмотрела исподлобья на его нахмуренное лицо.
- Все Пауль и Пауль... - пробормотал он.
- Право, ты рискуешь стать смешным! - Она закурила. - Я всегда думала,
что такого рода чувства у мужчин принято держать про себя. - И посмотрев ему
в глаза: - Разве это не наша женская привилегия - вцепляться в волосы
сопернице?
- Именно из-за того, что у нас делают любезную мину там, где следует
дать в зубы, эти господа и лезут во все щели.
- Пауль все-таки мой двоюродный брат!
- Я говорю вообще о хенлейновцах.
- При чем же тут Пауль? Я никогда не видела его в белых чулках.
Ярош присвистнул:
- Вот в чем дело! Может быть, ты по-своему и права: он действительно не
совсем такой, как здешние громилы.
- Ярош! - Марта сердито смяла сигарету. - Ведь тут его родина! Он
поэтому и вернулся.
- Именно таких они и посылают сюда.
- Зачем думать нехорошее, если...
Он не дал ей договорить:
- ...если некоторым наивным чешкам хочется видеть своих в тех, кто
явился только для того, чтобы убивать и разрушать?
- Разрушать свою родину? - В ее голосе прозвучал испуг.
- Да, разрушать страну, давшую им жизнь, вскормившую их. Все это для
них жалкие условности!
- Ты... ревнуешь.
- Конечно.
- Пауль стал трезвее смотреть на вещи - вот и все. Он вернулся,
наученный жизнью.
- Этих молодцов учила не жизнь, а их атаман, которого они называют
фюрером. Пауль не тот, что был. Это совсем другой человек. С другой душой, с
другой психологией. Он еще улыбается, он еще прячет когти, но недалек день,
когда он выпустит их!
- Ты говоришь глупости!
- И тогда ты узнаешь настоящего гитлеровца. Такого, каких мы видывали в
Испании. Их там и дрессировали.
- Не смей! Не смей так говорить о Пауле. Он был там совсем не за тем.
- Я-то знаю, зачем он был там!
- Я не хочу тебя больше слушать.
Марта отвернулась и стала собирать рассыпавшиеся волосы. Взяла сумочку
и посмотрела в зеркало. Да, вот здесь и вся разгадка. Самая обыкновенная
ревность! Именно поэтому наших молодых петухов будет труднее примирить, чем
самых яростных политических противников. Впрочем, Марте это только льстит.
Она из-за сумочки украдкой взглянула на Яроша:
- Ну... отошел?
Он молчал, насупив брови.
- Не делай из мухи слона. Ты сходишь с ума от какой-то необъяснимой
ненависти.
- Да, от этой ненависти действительно можно сойти с ума! Только она
вовсе не необъяснима. Я и все мы отлично знаем, за что ненавидим эту
проклятую гитлеровскую саранчу. Она пожрет все, что посеял чешский народ.
Марта резко отстранилась от него.
- Ты, наконец, забываешь: я тоже наполовину немка.
- Но между тобою и Паулем большая разница. Он из тех, кому не должно
быть места на чешской земле!
Он опустился на соседнюю скамью. Закурил.
- Давай переменим тему, - неохотно сказал он.
- Так-то лучше!
Они сидели, глядя на багровеющее закатом осеннее небо. Тени деревьев
изрезали песчаную плоскость корта. В ветвях осторожно суетились птицы,
устраиваясь ко сну. Время от времени они стайками перелетали с дерева на
дерево. Когда стихали шум крыльев и возня на ветвях, становилось слышно
отдаленное дыхание завода. Это не был ясный, определенный звук, а лишь
ритмический гул, который нельзя было назвать иначе, как симфонией большого
промышленного предприятия, слишком сложной и монолитной, чтобы в ней можно
было выделить звучание отдельных инструментов. Впрочем, ухо Яроша не было
ухом дилетанта: прислушиваясь к доносящимся из долины голосам завода, он
отчетливо представлял себе их происхождение. Его связь с заводом не
ограничивалась теми пятью годами, которые он провел тут
летчиком-испытателем. Все его детство прошло в домике отца - машиниста
силовой станции Вацлавокого завода. И здесь же, на заводе, протекали месяцы
его ежегодных студенческих практик.
Ярош не мог представить себе жизни вне завода... И если уж говорить
откровенно - без Марты. А ведь Марта - дочь здешнего управляющего. Доктор Ян
Кропачек пришел сюда вместе с первым заводским машинистом Яном Купкой.
Значит, и старый инженер так же неотделим от завода, как сам он, Ярош.
Ему кажется, что старый управляющий так же хорошо, как он сам,
понимает, зачем появилась на заводе эта группа немцев во главе с бородатой
жабой Винером. Очень жаль, что Марта не хочет серьезно отнестись к тому, что
перестало быть секретом для кого бы то ни было из желающих смотреть правде в
глаза. Что это - простая девичья беспечность или?..
В калитку, соединявшую корт с парком, вошел Луи Даррак.
- Все философствуешь? - с улыбкою сказал француз.
- Вот, вот, - воскликнула Марта, - с ним невозможно говорить!
- Сейчас я его расшевелю! Новости, Ярош!
- Ты никогда не приносишь хороших.
- Да, тяжелая рука, - Луи как бы в подтверждение этого поднял было
худую руку с узкой длинной кистью музыканта, но тут же смущенно спрятал ее
за спину. Он все еще не мог привыкнуть к тому, что на ней нехватало трех
пальцев. Именно на левой руке и именно тех, которые больше всего нужны
скрипачу. - Сегодня на витрине булочной старухи Киселовой появился плакат:
"Немцы покупают хлеб только у немцев".
- Подумаешь, новость! - сердито проворчал Ярош.
- И на пивной Неруды и на колбасной Войтишека тоже.
- Негодяи!
- В этом, конечно, нет ничего неожиданного, но странно: полиция не
позволила нам сорвать эти плакаты!
- Наши полицейские? Они не позволили?.. Казалось, Ярошу нехватало
воздуха.
- Говорят, чехословацкое правительство обещало Англии не давать немцам
никаких предлогов...
- Предлоги! - воскликнул Ярош. - Это называется у них предлогами! Когда
с нас будут стаскивать рубашку, когда нас будут бить сапогами по животу, мы
тоже будем избегать предлогов?
- Еще год таких порядков, и немцы будут чувствовать себя тут, как дома,
- пожимая плечами, сказал Даррак.
- Год?! - Ярош расхохотался. - Это случится через месяц! Не больше, чем
через месяц, Пауль Штризе будет бить чехов по морде только за то, что они
чехи. И его нужно будет называть господином штурмбаннфюрером... через месяц!
Он в бешенстве отшвырнул ракетку, порывисто поднялся и пошел прочь.
- Ярош - крикнула Марта. - Ярош!..
Ярош не обернулся.
- Он невыносим! - сказала Марта, стараясь казаться рассерженной, но в
действительности едва сдерживая слезы.
Луи пожал плечами:
- Он не может не принимать это близко к сердцу.
- Я поверю чему угодно, - в отчаянии воскликнула девушка: - тому, что
Гитлер хочет проглотить наши Судеты, даже тому, что говорят, будто он хочет
пробить себе сквозь Чехию дорогу на юг, к Балканам, но этим глупостям насчет
уничтожения славян поверить нельзя, нельзя!
- У хенлейновцев уже заготовлены списки тех, кто должен будет покинуть
завод.
- Когда?
- Как только придут немцы.
- Я вас не понимаю!
- Тут не останется чехов.
- Какие глупости! - Марта пренебрежительно пожала плечами.
Быстро собрав ракетки и мячи, она пошла к дому.
Луи молча глядел ей вслед.
Когда фигура девушки скрылась между деревьями, Луи вышел с корта и
медленно побрел в глубину парка. Он долго шел, задумавшись, когда вдруг
увидел среди деревьев сидящего на земле Яроша. Он подошел к другу и, присев
рядом, положил ему руку на плечо.
Ярош молча указал в сторону запада, где над синими силуэтами гор еще
пылало зарево заката.
- Да, - сказал Луи, - как пожар!
- Он идет на Чехию, - негромко проговорил Ярош.
- Кто его остановит?
- Если нужно будет - мы, грудью! - Ярош вскинул голову. Его голос
звучал твердо. - Мы зальем его своею кровью!
- Своею кровью? - В ласковых больших глазах Луи блеснул гнев. - Нет, мы
будем заливать его кровью цаци!
- А!.. При чем тут ты?! - в раздражении воскликнул Ярош.
- Можно подумать, будто ты забыл, где мы с тобою встретились!.. Тогда
ты поехал к испанцам, теперь они приедут помогать сюда. - И немного смущенно
добавил: - Вообще все мы...
Ярош грустно улыбнулся:
- Опять интернациональная бригада?
- Если будет нужно...
- Я знаю, - уверенно сказал Ярош, - нам на помощь придут славяне:
сербы, болгары, словенцы, черногорцы.
- На пилсудчиков не надейся, - скептически проговорил Луи.
Ярош в нерешительности посмотрел на француза:
- Но, может быть, придут и русские. Даже наверно придут.
- Русские? - Луи подумал. - А ты знаешь, в этом нет ничего
невероятного. Только бы Даладье не довел свою подлую игру до того, что
сорвет и для русских возможность выполнить обязательства в отношении вашей
республики.
- Впрочем, ведь речь идет о Чехословакии, - продолжал Ярош, - и
заботиться о ней должны мы сами. Никто не полезет в пекло ради нас! Молодцы
русские: они никогда не полагаются на других!
Луи хотел ответить, но его внимание привлек звук приближающегося по
лесной дороге автомобиля. Из-за деревьев вынырнула маленькая, похожая на
серую черепаху "татра". За рулем сидел худощавый брюнет с подвижным лицом,
моложавость которого резко контрастировала с седыми висками. Затормозив, он
поспешно выскочил из-за руля. Заметив его возбуждение, друзья в один голос
крикнули:
- Что с вами, Гарро?
Он смотрел на них с удивлением:
- Как, вы ничего не знаете?! Чемберлен торгуется с немцами. Для отвода
глаз он послал сюда какого-то лорда.
- На кой нам чорт этот лорд! - гневно воскликнул Ярош.
- Он "изучает положение".
- Послушайте, капитан, - проговорил Луи, - не с ведома ли Даладье
Чемберлен торгуется с немцами?
- О, Даладье! - воскликнул Гарро. - Это хитрый кабатчик! И этот его
длинноносый Боннэ тоже.
- Тоже жулик первой статьи, - зло проговорил Лун.
- Но, но! Вы увидите: эти двое проведут и Гитлера и англичан.
- Или нас с вами... Это скорее!
- Да, расплачиваться-то, повидимому, будут все же нашею шкурой, - с
горечью сказал Ярош.
- Перестаньте, Купка! - Гарро с жаром ударил себя в грудь. - Когда
запахнет порохом, вы увидите, где будут французы.
- В воздухе уже попахивает этим снадобьем, - сказал Даррак и
вопросительно посмотрел на своего соотечественника, как будто ожидал от него
разъяснений.
Как член французской военной миссии, прикомандированный к Вацлавскому
заводу, Гарро располагал данными, которых не было и не будет в печати.
- Я заехал к вам, - сказал он, - с совершенно мирными намерениями: вы
обещали отвезти меня в Либерец, на демонстрацию независимости.
- Сейчас сговорюсь с Мартой, послезавтра мы едем, - отозвался Ярош.
- Стоит ли? - с сомнением произнес Луи. - Граница, немцы...
Но Ярош уже не слушал, он бежал к дому. Одним прыжком взлетел на
веранду и уже открыл было рот, намереваясь позвать Марту, но слова замерли у
него на устах: развалившись в шезлонге, перед ним сидел Штризе с книгой в
руках.
Оживление Яроша погасло.
- Где Марта?
Пауль подвинул ему кресло.
- Садись...
- Мне нужна Марта.
Штризе отбросил книгу и поднялся.
- Ты не можешь ее видеть.
Не сдерживая себя, Ярош крикнул:
- На этот счет меня интересует мнение Марты, а не твое!
Он шагнул к двери, ведущей в дом, но Штризе загородил ему путь.
- Ты не можешь ее видеть, - повторил он.
Яроша одолевало желание ударить его. Охрипшим от ярости голосом он
сказал:
- Сойди в сад!..
Пауль с усмешкой пожал плечами.
- Тебе действительно лучше сойти и... больше никогда сюда не
подниматься.
Не помня себя, Ярош бросился к Паулю и поднял руку. Он не заметил, как
Штризе сунул руку в карман и на его пальцах блеснула сталь кастета.
Дверь за их спинами распахнулась, и на балкон выбежала Марта. Она в
испуге остановилась между молодыми людьми. Оба сразу, как по команде,
приняли, насколько могли, непринужденный вид. Ярош напрасно пытался придать
своему голосу спокойные интонации, когда обратился к Марте:
- Я к тебе. Послезавтра мы едем в Либерец.
Штризе не дал ему договорить:
- Марта не поедет! - И добавил, стараясь придать своим словам как можно
более обидную окраску: - С тобой она никуда не поедет!
Гнев снова залил сознание Яроша. Он шагнул к Штризе, но Марта
загородила Пауля собою.
- Ты с ума сошел!
- Ты дала ему право распоряжаться собою?
Марта покраснела и опустила голову. Ярош ждал. Наконец он хрипло
спросил:
- Уйти?
Она продолжала стоять с опущенною головой и молчала.
Ярош медленно повернулся и, шаг за шагом, спустился по ступеням
веранды. Отойдя немного, он приостановился в раздумье, но удержался от
желания обернуться и, подняв голову, быстро пошел, глядя прямо перед собой.
Марта так и стояла с опущенной головой. Слезы стекали по ее подбородку,
и темные пятнышки отмечали их падение на полотне блузки.
- Ты не должен был... - нерешительно проговорила она.
- Вот еще! - воскликнул Штризе. - Пора все привести в ясность!
Он стукнул кулаком по барьеру веранды. Кастет, все еще надетый на его
пальцы, издал громкий звук.
- Что это? - спросила Марта, боязливо притрагиваясь к стальным шипам.
Пауль коротким ударом расщепил край балюстрады. Марта в ужасе
передернула плечами.
- Ты... ты мог бы...
Он взял ее за руку и сильным движением посадил в кресло.
- Поговори с отцом, пусть он уберет его отсюда.
- Яроша?.. Он же работает здесь с детских лет!
- Ему здесь не место... Ему и всей этой банде!
- Банде?
- Чехам.
- Но это же чешский завод!
- В прошлом!
- Папа тоже чех...
- Тем хуже для него!
- Ты держишься так, словно ты тут хозяин."
- Да! Если дядя Ян хочет избавиться от неприятностей, он должен уехать.
И как можно скорей!
- Я не понимаю, о чем ты говоришь.
- Тебе нечего и понимать. Пусть уезжает завтра же.
- Можно подумать, что мы не у себя дома...
Он нагнулся к ее лицу.
- Я хочу добра тебе и всем вашим, ты же знаешь!
Марта не могла смотреть ему в лицо, когда он говорил.
- Тут может произойти такое, чего не сумею отвратить ни я, ни кто-либо
другой. Потом, когда все уляжется, отец вернется и все пойдет по-старому. Мы
найдем ему место и дело... Ты же знаешь, чем я ему обязан. Неужели я оставлю
его! Но теперь он пусть уезжает. Если ты его любишь, уговори его.
Он испытующе вглядывался в ее помертвевшее лицо.
- А мама? Она не оставит ело.
- Я достану пропуска им обоим.
- Я знаю: папе нужно было во Францию, у него там много разных дел.
- Пусть летит во Францию! - обрадованно сказал Пауль. - Он получит
пропуск через Австрию.
- Как странно! - прошептала она, оглядываясь так, словно смотрела на
все, что окружало ее, в последний раз. - Нужно уходить из дома... Не
понимаю, как могла бы я уйти. Мне, чешке, уйти из Чехии?
- Ты чешка?! - в деланном ужасе Штризе всплеснул руками. - Сколько тебе
твердить: забудь, забудь, забудь! Ты рождена немкой. Пойми свое
предназначение, Марта. Пойми высокую миссию, которую возлагает на тебя наш
великий народ и наш фюрер.
- Я не знаю его, я не хочу его знать, - в страхе прошептала она.
- Тебе дано стать проводником наших идей в этой стране, нашим передовым
бойцом. Мы пойдем с тобою рядом.
- Я не могу! - крикнула она, сбрасывая его руку со своей. - Я не могу
оттолкнуть папу!
- Человек нашей крови может все!
- Мой отец - чех.
- Забудь его, отрекись от него.
Она вытянула руки, защищаясь от его слов.
- Пауль!
- Иметь отца славянина! Это достойно жалости. Кровь твоя должна
возмутиться. Я не был бы тут с тобой, если бы не знал, что ты можешь стать
нашей, забыть свое чешское прошлое! - Он торжественно поднял руку. - Я верю:
наше великое северное начало возьмет верх над тем низким, что вошло в тебя с
кровью славянина.
Он постарался скрыть раздражение, когда Марта, покачав головой,
сказала:
- Папа не бросит заводов.
- Он предпочтет, чтобы его вывезли на тачке?
- Он не верит тому, что немцы придут сюда.
- А кто им помешает? - спросил Штризе заносчиво.
- Русские. - Сказала - и сама испугалась.
Пауль смотрел на нее с удивлением.
- Кто распространяет такие сказки?
- Папа верит русским.
- Вот когда большевики повесят дядю Януша, он будет знать, как им
верить! А они его непременно повесят, если придут сюда.
- Он им ничего не сделал.
- Он директор завода, инженер... Этого достаточно.
- Я поговорю с папой.
Он с облегчением рассмеялся.
- Пойми же, мне было бы легче сидеть спокойно, ни о чем не заботясь, но
я люблю тебя!
Ей так хотелось верить этому...
7
Деревья проплывали в свете фар, ажурными золотыми башнями. Несмотря на
холодную осень, листва еще только начинала опадать. Лемке казалось, что
густой аромат ее увядания проникает даже к нему в кабину автомобиля. Лемке
любил осень, любил ее запах, любил эти глухие уголки Грюневальда. Но сейчас
его внимание было сосредоточено на том, чтобы не пропустить условленное
место встречи. Он напряженно следил за поворотами, в которых мог разобраться
только человек, хорошо знающий эти места.
Перекрестки были донельзя похожи один на другой, и в Лемке уже
несколько раз закрадывалось сомнение: не пропустил ли он тот перекресток,
где следовало повернуть, чтобы выбраться в самую заброшенную часть леса?
Нет, этого не могло быть! Слишком долго он ждал этой встречи, слишком хотел
ее, чтобы... Но снова червь сомнения заставлял его придерживать ход машины,
чтобы дать себе время приглядеться к подробностям лесного пейзажа.
Нет, он не ошибался! Рука уверенно повернула штурвал, и машина
углубилась в узкую темную просеку. Лемке погасил большие фары и включил
только одну горную, дававшую короткий, широкий пучок света. Лемке нужно было
видеть обочины дороги.
Наконец-то! Наконец Клара! Его Клара! Он сразу различил ее маленькую
фигурку, прижавшуюся к стволу огромного дерева.
Первым движением Лемке было нажать тормоз, выскочить из машины и бежать
к жене, сжать ее в объятиях. Ведь он не видел ее столько времени! С того
самого дня, как оставил в Любеке на таком опасном посту...
Но он тут же пришел в себя: молодец Клара! Она даже не пошевелилась у
своего дерева. Только он, знавший, что она его тут ждет, и мог различить
серую фигурку в мгновенно промелькнувшем луче фары. Никто другой и не
заметил бы. Молодец, молодец Клара, - ни одного движения, серый плащ, серый
платок на голове... Лемке погасил свет и, проехав еще несколько шагов,
остановился. Когда его глаза привыкли к темноте, он еще несколько времени
приглядывался к дороге, потом постоял и прислушался. Наблюдение могло быть и
за ним и за нею. Ни один из них не должен был подвести другого. Но за ним
можно было бы уследить только на автомобиле, значит с этой стороны все
спокойно. А у нее?
Смешно! Разве Клара остановилась бы тут, разве стала бы его ждать, если
бы допустила хотя бы малейшее подозрение, что за нею следят?!
Лемке смело пошел в ту сторону, где он заметил ее фигуру.
Это было их личное свидание. Это был их час. Один час после месяца
разлуки и перед расставанием неизвестно на сколько времени.
Только когда они, обнявшись, подошли к автомобилю, Лемке решился
сказать, что из плана Клары увидеться еще разок, прежде чем ей придется
ехать дальше, на запад, куда партия перебрасывает ее для подпольной работы,
- что из этого чудесного плана... ничего не выйдет.
- Завтра утром я уезжаю в Чехию.
Она ни о чем не спросила, только подняла на него взгляд - такой
лучистый, что казалось, глаза светились даже в лесной тьме.
Лемке сказал сам:
- Везу генерала Шверера.
- А ты не мог отделаться от этой поездки? - спросила она. И, заметав,
что он пожал плечами, пояснила: - Ведь для работы тебе, наверно, лучше быть
здесь?
- Я не могу вызвать и тени подозрения, что мне это нужно, - сказал он.
- А без каких-нибудь веских причин генерал меня не оставит. - И со смехом
прибавил: - Он меня очень любит... Я его лучший шофер.
- Я боюсь этой любви, Франц, - тихо проговорила она, - твоего генерала
боюсь. Всех Швереров боюсь...
- Ну, ну... - неопределенно пробормотал он. - Наверно, мы скоро
вернемся. Вряд ли наци решатся на военный поход против чехов... По крайней
мере сейчас.
- От этих разбойников можно ждать чего угодно.
Клара подставила циферблат ручных часиков слабому лучу месяца,
прорвавшемуся сквозь облака и вершины деревьев.
- Ого!.. Пора!
Франц привлек ее к себе и после долгого поцелуя сказал:
- Садись рядом со мною...
Она в испуге отпрянула:
- Что ты!
- Я хочу довезти тебя.
- В этом автомобиле?!
- Тем в большей безопасности ты будешь, эти десять минут. Кому придет в
голову...
Она, не слушая, перебила:
- А если придет, если уже пришло?.. Если кто-нибудь узнает меня на
первом же светлом перекрестке?.. - Клара заметно волновалась. - Позволить им
поймать меня в твоей машине? Допустить твой провал из-за нескольких минут
моего страха?!. Ты подумал о том, какой опасности подвергаешь себя, свое
место, эту явку, которую так ценит партия?!.
Лемке опустил голову, как провинившийся ученик, взял руку Клары и
прижал к губам.
Она ласково погладила его по волосам.
- Мне хотелось... еще несколько минут, - виновато сказал он.
- Знаю, все знаю, Франц... - прошептала она. - Верь мне, все будет
хорошо, очень хорошо... Мы будем вместе, всегда вместе...
Она приподнялась на цыпочки и поцеловала его в губы.
- Иди!
И сама отворила ему дверцу автомобиля.
...Лемке ехал, ссутулившись за рулем, как если бы был очень утомлен.
Вокруг его рта лежала глубокая-глубокая морщина.
Но вот автомобиль выехал на ярко освещенную аллею - и снова за рулем
сидел прямой и крепкий человек, с сухим лицом, не отражавшим ничего, кроме
профессионального внимания. Это был снова товарищ Лемке, которого партийные
руководители считали образцом выдержки и человеком, особенно пригодным для
конспиративной работы. Они были совершенно уверены, что у товарища Лемке не
существует личного "тыла", может быть, даже не существует понятия семьи в
том смысле, как это принято у менее целеустремленных и менее
дисциплинированных людей...
А по темным аллеям Грюневальда, бессознательно оттягивая минуту -
неприятную, но неизбежную, - когда нужно будет появиться в полосе яркого
света, на улицах, где снуют чужие и часто враждебные люди, где на углах
торчат шупо и где на каждом шагу может привязаться шпик, по аллеям
Грюневальда пробиралась маленькая худенькая женщина с усталым лицом. На этом
лице ярко, так ярко, что казалось, они светились в ночи, горели большие
синие глаза...
Клара сняла с головы серый платок и повязала его кокетливым жгутиком
вокруг тугого узла пепельных волос. Да, волосы ее были совсем-совсем серые и
в лучах редких фонарей казались серебристыми, как седые. В тридцать лет?..
Завидя впереди синий свет у входа в подземку, Клара приостановилась,
будто собираясь с силами. Глубоко вздохнула и, кинув последний взгляд на
оставшуюся за спиною темную массу деревьев, решительно зашагала по
площадке...
Лейке, как всегда, спокойно и уверенно вел свой автомобиль на юг.
Пелена удушливого дыма от выхлопов стояла над дорогой, стекала с насыпи
и голубоватыми полосами повисала над полями, застревала среди деревьев.
Насколько хватал глаз, по дороге тянулись машины: автомобили -
легковые, грузовые и бронированные; тягачи и транспортеры; моторизованная
артиллерия и зенитные пушки. Все, что стояло на резиновом ходу, шуршало
баллонами по асфальту. Сотни фургонов, покрытых причудливыми пятнами
камуфляжа, тащились, похожие на злых насекомых.
Без всякой видимой причины все это останавливалось, выдыхало тучи
синего зловония и снова, неожиданно рванувшись, устремлялось на юг. Под
хлопающими на ветру брезентами виднелась плотная серо-зеленая масса солдат:
глубокие стальные каски, винтовки между коленями, гранаты у пояса, ранцы и
скатки - все, как на образцовых маневрах. За стенками бронетранспортеров,
словно ряды поставленных доньями вверх котлов, виднелись шлемы мотопехоты.
Заглушая шорох шин, гудки автомобилей и крики солдат, лязгали
гусеницами тянувшиеся по обочинам танки и тяжелые пушки.
Все двигалось, грохотало, все стремилось на юг.
На юг, на юг!..
Там вставал мираж еще невидимых, но вожделенных массивов Богемского
леса. На юг, на юг!
- Вы видите, - в восторге воскликнул Шверер, - это непреодолимо!
Лицо лорда Крейфильда не отразило ни малейшего удовольствия. Ему был
отвратителен этот грохот, и эта вонь, и вид людей, словно сросшихся с массой
некрасивого, неуклюже склепанного, уродливо раскрашенного железа.
Бен считал войну весьма полезным и действенным средством в руках
правительства его величества. Но это относилось к тем случаям, когда в войне
можно было столкнуть другие страны с таким расчетом, чтобы плоды победы
любой из них достались Соединенному королевству. Да, тогда Бен считал войну
положительным явлением в жизни народов. Так же, как голод и некоторые
эпидемии. Война в Южной Африке, голод в Индии, холера в Бирме - все это были
факторы, полезно влияющие на состояние Сити и на могущество Британской
империи. Но непременным условием своего благожелательного отношения к войне
Бен считал то, что она должна была протекать за пределами достижения его,
лорда Крейфильда, зрения и слуха.
Бен отдавал себе ясный отчет в целях своей нынешней миссии: оценить все
"за" и "против" в большой игре, которую вел премьер. Прежде всего надлежало
сказать, представляет ли немецкая военная машина силу, способную справиться
с чехами, если тем взбредет в голову ослушаться рекомендаций своих
могущественных друзей - Англии и Франции - и оказать сопротивление Гитлеру.
Знать это было необходимо, чтобы не очутиться а глупейшем положении, когда
вдруг оказалось бы, что потерявшие терпение чехи нокаутировали фюрера, на
которого была сделана главная ставка министров его величества. Такой оборот
дела мог бы иметь для Англии еще более далеко идущие последствия:
неожиданное усиление континентальных позиций Франции. И, наконец, произошло
бы то, о чем Бену доверительно рассказал Гаусс, - приход к власти в Германии
генералов, которые с их фетишизацией планов и отработкой деталей еще
отодвинут военное столкновение с Советами.
А ведь к этому столкновению Германии с Советской Россией и сводился для
Англии весь смысл сложной и опасной игры. Правда, некоторая поспешность в
натравливании немцев на русских заключала в себе риск провала, но ведь
рисковали-то немцы, а не англичане, - тут можно было и рисковать. Если
немцев побьют, можно будет наскоро поставить их на ноги и снова пустить в
дело.
Да, Бен сознавал значение своей поездки, но то, что ему пришлось нос к
носу столкнуться со всеми этими железными принадлежностями войны, от
соседства с которыми у него разболелась голова, вывело лорда из равновесия.
По восторженному виду Шверера и по тому, с какой уверенностью тот
называл ему номера корпусов и дивизий, названия специальных частей и их
назначение, Бен догадался, что его нарочно потащили в эту гущу войск. Он
решительно ничего не понимал и не поймет в их истинной ценности; он даже не
в состоянии был ответить себе на вопрос: много ли тут войск или мало?
Являются ли они последним словом техники или военной архаикой? Но чем дальше
его везли, чем больше войск они со Шверером и Монти обгоняли, тем сильнее
разбаливалась у него голова, тем подавленней делалось настроение и тем легче
он готов был поверить, что разговоры о военных приготовлениях Гитлера не
были пустыми сплетнями. Он готов был согласиться с тем, что нацистская армия
способна раздавить несчастную Чехословакию и, если прикажет фюрер, через
сутки вступить в Прагу.
А Шверер, стремясь подавить англичанина зрелищем непреодолимой мощи
германского оружия, сам приходил в восторг и, забывая о спутниках, то и дело
приказывал Лемке остановиться, чтобы с часами в руках проверить прохождение
контрольных пунктов теми или другими частями. Он приходил в раздражение от
того, что "дурацкий балахон", как он называл штатский пиджак, лишает его
возможности стать на сиденье автомобиля и обратиться к войскам с
восторженным приветствием, какого заслуживали, по его мнению, эти
серо-зеленые колонны. Он гордо вздергивал голову, видя, как час в час,
минута в минуту войска проходили пункты, намеченные им самим в тиши
берлинского кабинета. Да, всю жизнь ему не везло, не повезло и тут: чего
доброго, наступление начнется раньше, чем он успеет вернуться из
Чехословакии. Прусту достанутся лавры подготовленной им, Шверером, победы.
Усатый негодник Пруст родился в рубашке. Всегда-то ему достаются плоды чужих
трудов!
Шверер с таким же искренним восхищением отмечал четкость
отрегулированной им гитлеровской машины убийства, с каким "мэтр Пари"
проверял, вероятно, остроту ножа гильотины. По мнению Шверера, нужно было
быть совершенным трусом или истерическим пессимистом, чтобы утверждать,
будто в Европе есть сила, способная остановить эту машину войны, когда она
двинется на восток.
- Трум-туру-рум, трум-туру-рум... Германское оружие, ты победишь весь
мирр... германское...
Он поймал себя на том, что напевает в присутствии англичан. Покосился
на Бена и почувствовал облегчение: тот был погружен в свои мысли и не
обращал на него внимания. Генерал перевел взгляд на Отто, сидевшего
вполоборота рядом с Лемке и, повидимому, с таким же удовольствием, как отец,
наблюдавшего движение войск. Смешно сказать: еще недавно Шверер готов был
заподозрить этого отличного офицера чуть ли не в измене по отношению к
армии. А за что?.. Да, будем смотреть правде в глаза: только за то, что тот
раньше своего старого недальновидного отца определил политическую ситуацию.
Именно так: Отто раньше его понял, что нужно веку. Генерал даже не стал
задавать сыну лишних вопросов. И отлично сделал! Допустим, что Эрнст не врал
и Отто действительно сообщал кое-куда подробности жизни своего отца и шефа,
- допустим! Так пусть уж лучше это делает его собственный сын, чем
какой-нибудь посторонний лоботряс! По крайней мере, Отто знает, что вся его
будущая жизнь связана с карьерой генерала; он не так глуп, чтобы рубить сук,
на котором сидит.
Да, жизнь становится все сложней. Она заставляет во всем - вплоть до
собственной семьи - пересматривать старые нормы. Уж не раз Швереру приходило
в голову, что он был несправедлив и к Эрнсту. Конечно, тяжело обнаружить в
своем доме вора в лице собственного сына! Неприятно знать, что воришка
сваливает вину на его любимицу Анни. Но, пожалуй, еще неприятней было б
выдерживать косые взгляды сослуживцев, если бы Эрнст не сумел свалить вину с
себя. К тому же он, как отец, должен был тогда же принять во внимание все
обстоятельства, вызвавшие дурной поступок Эрни: у парня не было денег на
жизнь, соответствующую его положению. Старый колпак! Разве не узостью было с
его стороны не понять, что мальчишке хочется лишний раз кутнуть с приятелями
из его организации? А он раскипятился из-за каких-то отживших понятий о
честности, с которой теперь не заработаешь и лейтенантской звездочки!..
Да, в конце концов он не смеет забывать, что является отцом трех
молодых немцев. Впрочем, Эгона можно не считать, - тот уже достаточно твердо
стоит на своих ногах. Но Эрнст и Отто - это же молодые немцы, идущие в
славянские земли открывать новую эру в истории великой Германии! Не должен
ли он поставить их на такие места, где вместе с внешним блеском на их долю
выпадет нечто более реальное? Как никак, а ведь одною из задач созданной им
армии является утверждение прав германцев на "жизненное пространство".
Согнать с земли славян, сесть на эту землю и заставить остатки побежденных
служить себе - вот ради чего движется эта стальная махина. И он, Конрад фон
Шверер, чей род успел растерять свои земли в Германии, он, ставший парией в
среде немецких генералов из-за своего оскудения, теперь за себя и за своих
сыновей отрежет такой кусок славянской земли, чтобы не стыдно было взглянуть
в глаза внукам. В одну из ближайших ночей должно родиться новое племя
германских владетельных баронов, чьи земли, завоеванные огнем и железом,
будут тянуться по просторам всей Юго-Восточной и Восточной Европы!
Унесшись мечтой в беспредельные русские просторы, где ему мерещились
будущие гигантские латифундии Швереров, он забыл о присутствии англичан.
Неожиданное обращение впервые заговорившею Бена вернуло его к
действительности.
- Не кажется ли вам, что было бы приятнее проехать какою-нибудь другой
дорогой?
- Другой дорогой? - не понял Шверер. - Что вы имеете в виду?
- Весь этот шум! - И Бен, презрительно скривив рот, ткнул пальцем в
сторону движущихся войск. Потом он страдальчески дотронулся пальцем до лба:
- Еще я имею в виду мою голову...
Генерал повернулся ко второму спутнику, чтобы узнать его мнение на этот
счет, но увидел, что Монти крепко спит.
Стараясь скрыть обиду, вызванную необъяснимым на его взгляд отношением
лорда-инспектора к лучшему, что создано богом - к немецкой армии, он отдал
приказание Отто найти объезд.
По мере приближения к границе дорога, выбранная Отто по карте,
становилась все хуже - недавнее прохождение по ней многочисленных войск
давало себя знать выбоинами и колеями. Шверер не без злорадства косился на
Бена, морщившегося от толчков, и с удивлением видел, что Монти продолжает
спать, как убитый.
Лес ближе подходил к дороге, подъемы и спуски делались все круче. На
смену моторизованным колоннам появились горно-стрелковые части. Появилось
много конных запряжек. Послышался привычный, милый сердцу Шверера стук
обозных фур, звон передков, перебирающихся через каменные ложа потоков.
Наконец на смену повозкам пришли и вьюки. Войска подтягивались к истокам
небольшой реки, проложившей себе путь в теснинах Лужицких гор. Движение
войск делалось все медленней. Крупы лошадей, повозки, брезент санитарных фур
и амуниции людей - все было мокро, все блестело, как лакированное. Дождь
моросил непрерывно, затягивая серой пеленой лежащие впереди горы, прогалины
леса, всю долину реки, в которую спускалась убегающая из-под автомобиля
дорога.
Войска двигались в молчании, и солдаты угрюмо поглядывали на штатских,
перед которыми должны были сходить с дороги.
Рука Шверера по привычке то и дело тянулась к голове. Лишь коснувшись
полей шляпы, он вспоминал о цивильном одеянии, в котором не мог достойно
приветствовать войска.
В конце концов и Шверер с облегчением подумал о близком ночлеге. Но
из-за того, что они свернули с главной дороги, пришлось остановиться не там,
где предполагалось. Вместо подготовленного к их встрече замка они очутились
в скромной деревенской гостинице, где их вовсе не ждали. Бен удивленно
причмокивал, вытянув губы, пробуя поданное ему крестьянское вино. Шверер
краснел, хмурился и вздохнул с облегчением, когда Отто увел англичан в
предназначенные им комнаты.
Монти зашел к брату, чтобы вместе выкурить вечернюю сигару. Он выспался
в пути и, в отличие от Бена, был в прекрасном настроении.
- Ну, что скажешь?
Бен состроил страдальческую мину:
- У меня невозможно режет в желудке от этой немецкое кислятины, которую
мы пили за ужином.
- Это тебе пришла фантазия свернуть с главной дороги?
- Я больше не мог выносить вони этих скрежещущих колесниц.
- Да, в кинематографе это выглядит гораздо привлекательней!
Беи раздраженно пожал плечами.
- Удивительно! - сказал он, с болезненным видом потирая висок. -
Хорошие идеи приходят тебе, когда они уже бесполезны. Нужно было послать
сюда кинооператора, и мы могли бы все увидеть, не выходя из комнаты. Я
уверен, будь тут Флеминг...
- ...было бы кому сформулировать твое мнение о виденном?
- Всегда получается какая-нибудь глупость, если я послушаю тебя.
Бен в отчаянии опустился на постель и принялся расшнуровывать ботинок.
Он, конечно, доедет до Праги, но - всевышний свидетель! - он не взглянет
больше ни на одну военную машину и не станет разговаривать ни с одним
генералом. Все ясно и без того - немцы справятся с чехами и, судя по всему,
готовы броситься в эту авантюру.
- Послушай, Монти, - Бен с досадою рванул запутавшийся шнурок (только
этого еще нехватало: самому развязывать ботинки!) - найди мне бумагу и перо!
- Уж не собираешься ли ты писать донесение?
- Мне все ясно!
Монти расхохотался.
- А Флеминг?.. Ты же напишешь нивесть что!
- Лучше всего будет, если ты пойдешь спать, - резко сказал Бен и, когда
дверь за Монти затворилась, уселся за стол.
"Дорогой премьер-министр!
Вы, конечно, поверите тому, что мне решительно безразлично, будет ли
Судетская область и вся Чехословакия принадлежать рейху или нет, но,
поскольку я проникся, с ваших слов, уверенностью, что такой дар Гитлеру
является единственным, что может примирить его с нами и послужить основанием
для дальнейшего укрепления дружественных отношений, а может быть, и союза
между Англией и Германией, все мои мысли направлены к тому, чтобы этот дар
был сделан от нашего лица и без затрат для нас. С этих именно позиций я и
подходил к решению той тяжелой задачи, которую вы, мой дорогой
премьер-министр, поставили передо мной. Мой вывод совершенно ясен: немцы не
только решили взять себе то, что им нравится, но они имеют для этого
достаточно людей и..."
Бен на мгновение задумался. Его познания в военном деле не были так
велики, чтобы дать в письме представление о значительности немецкого
вооружения. Хотелось вставить какое-нибудь специфически военное слово,
что-нибудь лаконическое, но в то же время достаточно внушительное. Он в
мучительном раздумье потер висок и быстро дописал:
"...холодного и горячего оружия. Считаю необходимым особенно
подчеркнуть: если мы не поспешим с нашим даром, немцы возьмут его сами. В
этом я убежден. Я решаюсь сказать: поспешите с осуществлением намерения, в
которое вы столь великодушно посвятили меня при расставании: поезжайте к
фюреру и вручите ему Судеты, а если нужно, то и всю Чехословакию как дар его
величества. Да укрепит вас всевышний в этом великодушном намерении!
Вспомните пример вашего великого отца, более полувека тому назад
предвидевшего необходимость усиления Германии как военного государства,
способного выполнить наши планы на востоке Европы. К нашему счастью, теперь
в Германии нет человека, подобного Бисмарку, не пожелавшему без всяких
условий сделать Германию "гончей собакой, которую Англия натравливает на
Россию". Когда вы увидите Гитлера, вы сможете повторить слова старого
Рандольфа Черчилля: "С вами вдвоем мы можем управлять миром". Я разгадал эту
фигуру: он на это пойдет".
Бен уже сложил было листок, намереваясь вложить его в конверт, но тут
ему пришло на память признание, сделанное Гауссом. Он подумал, что все планы
премьера, клонящиеся к тому, чтобы пустить историю Европы по рельсам,
которые надолго уведут ее в сторону от опасности натиска народных масс на
существующий порядок, могут вылететь в трубу, если в один прекрасный день
Гитлер будет вдруг убит. Чорт их знает, этих генералов, - каково будет с
ними сговариваться и захотят ли они драться с Россией, не обезопасив себя с
тыла от коварства Англии, попросту говоря, не покончив с нею? У них может
оказаться не такая короткая память, как у Гитлера, забывшего заветы
"железного канцлера" и уроки, полученные "королем Фрицем" от русских.
Бен снова развернул листок и написал постскриптум:
"Я не советовал бы передавать фюреру содержание известной нам беседы,
ради которой я недавно возвращался в Лондон. Этот выход необходимо
резервировать для нас самих на случай провала нашей чехословацкой
комбинации. Рекомендую вам назначить фюреру свидание с таким расчетом, чтобы
по окончании нюрнбергского съезда он не возвращался в Берлин и пробыл, по
возможности, в отсутствии до самого момента победоносного вступления его
войск в Чехословакию".
Бен заклеил конверт и спрятал на груди. Он надеялся, что уж завтра-то
они остановятся в заранее назначенном месте, где его встретит сотрудник
британского посольства в Праге. Послезавтра с рассветом письмо будет лежать
в сумке дипломатического курьера, летящего в Лондон.
Успокоенный этими мыслями, Бен надел снятые было очки, поставил ногу на
стул и принялся терпеливо развязывать запутавшийся шнурок ботинка. В
маленькой сельской гостинице царила мертвая тишина. Бену показалось, что
пружины старого матраца зазвенели, как бубны, когда он улегся в постель. Он
заснул, мечтая о том, что завтра сможет уже спокойно заняться изучением
свиноводства в Чехии.
8
Так же как старый Шверер и как лорд Крейфилед, Отто сразу после ужина
улегся в постель. Он порядком устал и не видел никакого смысла в том, чтобы
одиноко торчать в маленьком зале гостиницы за стаканом кислого вина или
тащиться в какое-нибудь место, где развлекались офицеры проходящих войск.
Хозяину гостиницы пришлось трижды постучать ему в дверь, прежде чем
Отто проснулся.
- Господина майора просят к телефону.
Уверенный в том, что тут он никому не может понадобиться, Отто хотел
было послать хозяина ко всем чертям, но, окончательно очнувшись, сообразил,
что в тревожное предвоенное время может произойти любая неожиданность, и,
шлепая туфлями, поплелся к телефону. Однако его слипающиеся глаза сразу
открылись и сон вылетел из головы при первых же звуках голоса, который он
услышал в телефонной трубке.
- Шверер?.. Мне нужно вас видеть.
- Как вы меня разыскали? - вырвалось у Отто.
- За одно то, что мне пришлось вас разыскивать, вместо того, чтобы
получить от вас самого сообщение об изменении маршрута англичан, с вас
следовало бы снять голову, - сердито ответил Кроне.
- Где мы увидимся?
- Разумеется, не у вас. Приезжайте сейчас же... - Помолчав, Кроне
назвал перекресток дорог в десятке километров от гостиницы и в заключение
повторил: - Сейчас же, слышите!
Через несколько минут, разгоняя мощными фарами дождливую мглу, Лемке
осторожно вел генеральский "мерседес" извилистой горной дорогой.
Повидимому, Кроне переоценил возможность езды в такую погоду на
мотоцикле. Стук его мотора послышался лишь минут через десять после того,
как Лемке достиг условленного места.
- Включите малый свет и поднимите внутреннее стекло! - приказал Отто
Лемке и, подняв воротник, вылез на дождь.
- Можем говорить в вашем автомобиле? - спросил Кроне, пряча свой
мотоцикл в кусты.
- Вполне. Кабины разделены двойным стеклом. - Отто поспешно распахнул
дверцу "мерседеса", так как ему было вовсе не по душе стоять под дождем,
забиравшимся за воротник плаща. Он сказал Лемке: - Поезжайте потихоньку, с
тем чтобы через полчаса вернуться к этому же месту.
Усевшись на место, где обычно сидел генерал, Кроне осмотрел стекло
между кабинами шофера и пассажиров и задернул на нем шторку.
Лемке не нужно было объяснять значение этих приготовлений. Он понял,
что происходящее за спиною не для его ушей, и под ласковое воркованье
мощного мотора мягко тронул машину, приготовившись сосредоточить все
внимание на трудностях горной дороги. Но каково было его удивление, когда из
маленького раструба переговорной трубы, расположенного возле самого его уха,
ясно послышался голос подсевшего к ним незнакомца. В первый момент Лемке
подумал, что это обращаются к нему с каким-нибудь приказанием, но в
следующий миг понял, что в прошлую поездку генерал попросту не заткнул
переговорную трубку резиновой пробкой. Значит, будет слышно каждое слово,
произнесенное незнакомцем, а может быть, и ответы Отто...
Из рупора слышалось:
- Похоже на то, что вашему воинственному родителю скоро удастся размять
кости.
И реплика Отто:
- Кажется, он больше всего боится, как бы дело не кончилось миром.
- К сожалению, и такая возможность не исключена.
- Не вижу предмета для сожалений.
- Непременно протелеграфируйте ваше мнение фюреру.
- Разве он...
- А вы и в самом деле не понимаете, за каким чортом сюда тащатся эти
английские селедки?
- Я не занимаюсь политикой, - кисло пробормотал Отто.
- Я всякий раз забываю, что вы конченый человек, - насмешливо произнес
Кроне. - Вы могли вообразить, что все это снаряжение вытащили к границе
только для того, чтобы продемонстрировать каким-то двум англичанам?
Подумаешь, много толку в том, что испугается какой-то лорд, которого хорошая
свинья интересует больше всей Чехословакии.
- Откуда вы знаете?
- Мы должны во что бы то ни стало опередить этих идиотов, стремящихся
поднести фюреру Чехословакию в шоколадной бумажке.
- Мы и так уже у границы.
- А должны быть за нею раньше, чем англичане и французы окончательно
запугают чехов и те поднимут руки. Поняли?
- Не совсем.
- Одним словом, вы здесь не для того, чтобы спать и вкусно обедать с
лордами.
- Об этом я догадываюсь. Но отец пока только восторгается войсками и не
говорит ничего... такого.
- Пусть восторгается на здоровье. Пока дело не в нем.
- Но я дурно понимаю по-английски.
- Не нужно изъясняться, как Уайльд, чтобы отправить двух английских
тупиц на тот свет.
Лемке поймал себя на том, что нога его сильнее нажала акселератор.
В автомобиле воцарилось молчание.
Вот снова говорит Кроне:
- Не стройте из себя нервную девицу и поймите, что если бы чехи убили
наших английских гостей, мы без долгих разговоров вошли бы в Чехословакию и
Бенешу пришлось бы распроститься не только с Судетами, а и с Прагой.
Почему же не слышно голоса Отто? Впрочем, и того, что говорил Кроне,
было достаточно, чтобы раскрыть страшный замысел нацистов, связанный с
поездкой генерала Шверера.
Чем дальше Лемке слушал, тем страшнее становились детали плана,
излагаемого Кроне.
- Не распускайте слюни, Шверер, вам не из чего выбирать. Да, по
существу, у вас нет и особых причин волноваться. Поверьте мне: если бы жизнь
вашего отца понадобилась англичанам в качестве предлога для вторжения, они
не задумались бы поручить его убийство вам самому.
Лемке хорошо расслышал испуг в возгласе Отто:
- Вы с ума сошли!
- Я не вкладываю пистолет вам в руку и не говорю: помните, Шверер, как
вы стреляли в Висзее в спину одного человека?
В машине наступило короткое, но выразительное молчание. Может быть,
дело было в той угрожающей интонации, которую Лемке уловил в голосе Кроне и
от которой неприятный холодок пробежал у него по спине. Теперь голос Кроне
зазвучал насмешливо:
- Вам очень не хочется, чтобы я называл это имя. Пожалуйста, но
постарайтесь, чтобы ваша память работала, как хороший фонограф: следующий
ночлег приготовлен вам по ту сторону границы, в Рейхенберге... вот тут...
смотрите на карту.
- Англичане собирались быть завтра в Праге.
- Нам удобнее убрать их в Рейхенберге, на чешских картах он называется
Либерец. Значит, ваше дело сделать так, чтобы "миссия" застряла там. По
соседству есть великолепное свиноводство. Можете свозить туда этого кретина
лорда. Ночевать вы должны в отеле "Золотой лев". Гутенбергштрассе, три.
Запомните: "Золотой лев". Комнаты англичан и генерала - в бельэтаже,
рядом... Подождите, не перебивайте меня. Никто из них не станет возражать:
отличные апартаменты, зелень под окнами, вид на старинный замок...
- Я не могу поместить отца рядом с комнатами, в которых...
- Вы чего-то не договорили?
- Позвольте мне поместить отца в другом этаже!
- Нет.
- Хотя бы в другом конце коридора.
- Нет.
- Зачем вам это нужно?
- Неужели я должен называть все своими словами?
В голосе Отто послышалось отчаяние:
- Честное слово, я не понимаю.
Наступила пауза. Снова заговорил Кроне:
- Убийство англичан - хорошо, но если добавить к ним немецкого генерала
- будет отлично... Ну, ну, спокойно, Шверер, спокойно! Я уже предупредил:
нам не до сентиментов.
Лемке содрогнулся, с трудом удерживая руки на руле. Он отлично понимал,
что теперь его собственная жизнь зависит от того, заметят ли те двое, что
переговорная трубка не закрыта. Если заметят - выстрел в затылок, и все. А
он боялся теперь не только за собственную жизнь: он стал обладателем тайны
провокации, от предупреждения которой зависело, быть может, спасение
Чехословакии. Выбить предлог для вторжения из рук Гитлера - вот что он
обязан теперь сделать.
Отто продолжал молчать.
Говорил один Кроне:
- Я знал, что не могу в этом деле положиться на вас с вашими бабьими
нервами. Все произойдет почти без вашего участия. Завтра в Рейхенберг
приедет иностранная журналистка, француженка. - Кроне громко рассмеялся. -
Вы неблагодарный свинтус: я предусмотрел для вас даже то, чтобы вы могли
провести приятную ночь с вашей курочкой.
- Сюзанн?! - послышался возглас Отто.
- А вы не верите в мою любовь к вам... Однако слушайте дальше:
француженка приедет, чтобы проинтервьюировать генерала и англичан. Вы должны
устроить это свидание. Она "забудет" в комнате одного из них свой дорожный
несессер. Если хватятся и будут искать владелицу, ваше дело сделать так,
чтобы он все-таки остался на месте. Этого будет совершенно достаточно, чтобы
разнести в клочья половину отеля.
- А... остальные? Мы... я?
- Неважно, это деталь. А вас там не будет. Вы будете у своей подруги, в
другом отеле, - по официальной версии, "чтобы вручить ей проверенный текст
интервью". Понятно? Чем вы будете заниматься в действительности - ваше дело.
Советую при этом не терять времени, так как в тот момент, когда раздастся
взрыв, вы будете обязаны застрелить Сюзанн из этого вот маленького дамского
"вальтера". Держите же, он не кусается, обыкновенный пистолетик чешского
изготовления. Не вздумайте стрелять ей в спину, как... Не нужно и в затылок,
как вы стреляли Шлейхеру. Она должна иметь вид самоубийцы. Лучше всего - в
висок. Пистолет вложите ей в правую руку. О последствиях не беспокойтесь...
Кажется, я еще не сказал, что несессер Сюзанн устроен так, что после взрыва
от него должна остаться деталь, ясно обличающая для любого профана, что это
была не столько принадлежность дамского обихода, сколько адская машина
чешского происхождения. Вот и все. Не забудьте: не следует слишком
афишировать, что журналистка прибудет под именем француженки: в подкладке ее
чемодана будет спрятан паспорт на имя чешки.
Лемке мучительно думал над тем, как скрыть от пассажиров то, что он
слышал все... Он резко затормозил и, поспешно выскочив из автомобиля,
распахнул дверцу пассажирской половины, чтобы предупредить возможное желание
Отто нагнуться к трубке.
- Не могу ли я просить господ выйти? Я должен достать инструмент из-под
сиденья. - Лемке чувствовал, как дрожали его руки, когда он поднял подушку
и, доставая первый попавшийся ненужный ему инструмент, мимоходом заткнул
переговорную трубку. - Господа могут занять места. Ровно через минуту мы
поедем.
Повозившись для вида под капотом, он поспешно сел на свое место и
тронул автомобиль. Теперь ему было важно, чтобы дальнейшие указания Отто
отдал ему именно по переговорной трубке.
Когда Отто потянулся к ней, Кроне встревоженно остановил его:
- Тут трубка? Какого же чорта вы не предупредили?
- Он не слышал ни звука.
- Это нужно проверить! - Кроне приблизил губы к самому раструбу, из
которого торчала медная крышка пробки: - Алло, шофер!
Лемке не отзывался.
Кроне позвал еще громче.
- Кажется, в порядке, - сказал он, успокоившись, но через некоторое
время, когда они уже ехали обратно, неожиданно крикнул в закрытый раструб: -
Стоп!.. Немедленно стоп!
Автомобиль продолжал катиться.
Кроне окончательно успокоился: шофер действительно ничего не слышал.
9
Кажется, никому, кроме Винера, переезд в Чехословакию не доставлял
столь полного удовлетворения.
Гертруда с Астой, не заезжая на завод, проследовали из Берлина в
Карлсбад. Винер мог пользоваться своим временем, как хотел, - вплоть до
возможности в любой день отправиться в Прагу, где можно было недурно
"встряхнуться". Но первым делом надо было обеспечить движение дел на заводе
в том направлении, какое было указано Берлином. А вторым... вторым делом
Винер определил для себя разведку: у кого из чехов и евреев есть картины и
какие? Он даже побывал у председателя местной еврейской общины и внес ему
некоторую сумму на тот случай, "если, не дай бог, произойдет что-нибудь, что
заставит евреев быстро сниматься с места и продавать художественные
ценности". Свой взнос он сопроводил списком того, что он готов был
приобрести.
- Из чисто благотворительных целей, - добавил он, поглаживая
черно-синюю бороду, - во имя сострадания к вашему несчастному народу.
Одним словом, все складывалось самым приятным образом. Единственным
"но" было то, что Берлин до сих пор не пересылал ему контрольного пакета
вацлавских акций, как было обещано. Это было тем более удивительно, что
скупка их в охваченных паникой чешских деловых кругах не могла представлять
затруднений. Впрочем, он и эту задержку приписывал какой-нибудь случайности,
так как пока еще не имел представления об истинном положении вещей на бирже,
где шла спекуляция чешскими бумагами, скупавшимися по поручению Ванденгейма.
Это делалось умело, осторожно. Самый тонкий биржевой нос не мог бы почуять
американскую руку за комбинациями французских, английских и немецких
компаний, оплетенных путами ванденгеймовских картельных соглашений или прямо
являвшихся его собственностью.
Джон Третий, зная конечный смысл игры, ведущейся между Лондоном и
Берлином, намеревался захватить в Чехии все, что можно, прежде чем туда
придут немцы. Чем дальше шло дело, тем меньше ему нравился тон гитлеровской
банды. Начиная чувствовать под собой твердую почву, она, кажется,
намеревалась вести самостоятельную игру. Нужно было или дать ей по рукам,
или крепче затянуть на шее Германии ошейник американских вложений. Во всяком
случае, Ванденгейм не намеревался уступать кому бы то ни было, - будь то
немцы, англичане или французы, - ни крошки из того, что останется от
рушащегося чехословацкого государства. А в том, что оно обрушится,
Ванденгейм имел все основания не сомневаться. Он знал все, что должно было
произойти на европейской сцене, как актер-кукольник, дергающий за веревочки,
знает, что проделают его куклы. Веревки, за которые дергал Ванденгейм, были
прочными, свитыми из золотых нитей.
То, что Винер не имел представления об истинном смысле махинаций на
европейских биржах и пока еще не знал, что он сам является не больше как
пешкою в руках американца, делало настроение господина генерального
директора отличным. Этого не могли о себе сказать другие, прибывшие с ним из
Германии, вплоть до Эгона.
Эгона с каждым днем раздирали все большие сомнения по поводу ценности
доводов, которыми он пытался оправдать свое пребывание в Чехии. Словно в нем
поселились два существа. Одно из них при встречах с такими людьми, как
Цихауэр и Зинн, пыталось опровергнуть их пораженческие настроения
лжепатриотическими фразами; другое при встречах со Штризе отстаивало то, что
первое только что опровергало.
Кроме того, его мучили отношения с Эльзой. Привезя ее сюда с твердым
намерением начать с нею новую жизнь, он убедился, что сделать это не так-то
легко. Оба они продолжали жить обособленно и даже не очень часто виделись.
Попав в Чехословакию, Эльза недолго наслаждалась иллюзией свободы.
Предположение, что, бежав от Шлюзинга, она вырвалась из пут гестапо,
оказалось пустой мечтой. Как только Штризе огляделся на новом месте, он дал
ей понять, что пора браться за дело. В выражениях, хорошо ей знакомых по
общению со Шлюзингом, Пауль посоветовал выбросить из головы сентиментальные
глупости и поставил ей столь же ясную, сколь и неожиданную задачу: добиться
дружбы Марты, войти к ней в доверие и добыть данные, которые позволили бы
ему целиком взять Марту в руки.
- И прошу иметь в виду: если я не услышу от Марты, что вы самая
симпатичная из девиц и что она обожает вас, вы поймете: Шлюзинг был всего
лишь неповоротливым и мягкотелым малым... Запомните это хорошенько!
Если бы при этом Эльза не видела глаз Штризе, она, может быть, и не
оценила бы до конца его слов. Но эти глаза!.. При воспоминании о них мороз
пробегал у нее по спине.
Все это стало источником новых затруднений для Эльзы, испытывавшей к
Марте теплое чувство, как к попавшей в беду младшей сестре. Со слов самой
Марты она знала о ее сомнениях, порожденных отношениями с Паулем, но не
имела права предупредить ее о том, что с его стороны нет ни тени чувства -
одна игра, рассчитанная на то, чтобы сделать Марту заложницей за отца.
Снова Эльза, как некогда в Любеке с Эгоном, не знала ни дня душевного
покоя. Она решилась, хотя и осторожно, предостеречь Марту. Увы, она
недооценивала силу влияния, которое Штризе имел на девушку. Даже отдаленный
намек Эльзы на нечестность Штризе в его отношении к Марте вызвал со стороны
той резкий отпор. Поссорившись с Эльзой, она все рассказала Штризе.
В тот же вечер Пауль ласково взял Эльзу под руку и повел в лес.
Они шли долго. Пока была вероятность, что их могут видеть, Пауль
говорил о пустяках, улыбался. Почувствовав себя вне наблюдения, он перестал
улыбаться и замолчал. Эльза напрасно пыталась подавить нервную дрожь в
локте, который крепко держал Пауль. И чем больше она старалась совладать с
этой дрожью, тем яснее ощущала ее и знала, что чувствует ее и он.
Лес становился гуще, темней, а Пауль шел. Эльзе делалось все страшней,
но она не смела остановиться или хотя бы замедлить шаг. Она спотыкалась о
корни, ветви хлестали ее по лицу, и она в испуге закрывала глаза.
Наконец он остановился и выпустил ее локоть. Она почувствовала
необходимость опереться спиной о ствол дерева, чтобы не упасть. И в тот
самый момент, когда она ощутила сквозь ткань жакета неровность коры, голова
ее мотнулась в сторону от пощечины. Она не вскрикнула, не сделала попытки
защищаться или хотя бы закрыть лицо. Пауль ударил ее по другой щеке.
- Паршивая, глупая курица! - крикнул он. - Забыла, что я тебе обещал? -
Он крепко схватил ее левою рукой за воротник блузки у самого горла.
Она молчала. Он еще и еще раз ударил ее по лицу.
- Вместо того чтобы благодарить меня за то, что я избавил тебя от
необходимости следить за твоим милым, решила предать меня? - Он несколько
раз тряхнул ее за воротник так, что голова ее билась о дерево. Но она не
чувствовала боли, словно все в ней вдруг опустело и нечему стало болеть. У
нее нехватило сил поднять руку и оттолкнуть его. Все ее тело обмякло, стало
чужим. Присутствие Штризе было единственно реальным, - таким огромным и
страшным, что не было смысла ни искать защиты, ни оправдываться, ни хотя бы
плакать.
Реакция наступила внезапно и именно тогда, когда Штризе думал, что
уничтожил волю Эльзы, унизил ее настолько, что она уже не посмеет больше
сопротивляться даже в мыслях. Вспышка произошла после того, как он сказал:
- Если ты не сумеешь восстановить отношения с Мартой, я заставлю тебя
заняться Эгоном. И уж у меня те данные, которые ты будешь приносить, не
пропадут, - я сумею обратить их против твоего гуся!..
- Не буду, ни слова не буду тебе говорить! Никому из вас! Ни об Эгоне,
ни о Марте... Будьте вы все прокляты!
Она с такой силой ударила его кулаком в лицо, что он на мгновение
опешил, но в следующий миг она лежала на земле, и удары ногою заставили ее
корчиться от боли и ужаса.
Пауль понял, что на этот раз она добита.
Тяжело дыша, не столько от физических усилий, сколько от переполнявшего
его бешенства, он закурил и сказал лежавшей, сжавшись в комок, девушке:
- Не думай, что тебе удастся нас провести. Если бы я мог это
предположить, уже пять минут тому назад из тебя вылетел бы дух! И запомни:
ты доведешь до конца дело с Мартой, и тогда я не буду мешать твоему
"счастью" со Шверером, либо тебе придется помочь мне затянуть петлю на его
собственной шее. Вот и все. - Он смял недокуренную папиросу и совершенно
спокойным тоном, словно заканчивал обычный разговор, произнес: - Завтра я
должен знать, как Марта выполнила мое поручение относительно Кропачека... И
довольно мелодрам. Отправляйся домой. Но так, чтобы никто тебя не видел.
С минуту он стоял, глядя на нее сверху вниз, потом молча повернулся,
чтобы уйти. Эльза медленно поднялась.
- Никогда... ни одного слова! - хрипло выкрикнула она. - Я ненавижу
тебя, ненавижу всех вас!
Она собрала силы, словно намереваясь нанести удар, и плюнула ему в
лицо. Сквозь застилавшие взгляд слезы она смутно видела, как Штризе поднял
руку, но, вместо того чтобы нанести ей смертельный удар, которого она ждала,
он только растерянно вытер лицо.
Эльза, шатаясь, побрела прочь.
И все время, пока она удалялась от него, ей казалось, что вот сейчас,
прежде чем она сделает следующий шаг, горячий удар пули в спину швырнет ее
лицом вперед... Только горячий удар в спину - ничего больше... Говорят, что
пуля долетает раньше, чем звук выстрела...
Но не было ни пули, ни выстрела.
10
На следующий день, сидя за рулем, Лемке не мог думать ни о чем другом,
кроме слышанного ночью.
Что было делать?.. Что делать, что делать? Открыть все генералу? Он
сочтет его за сумасшедшего, а Кроне немедленно отправит его, Лемке, к
праотцам и организует новое покушение. Сделать сообщение чешским властям?
При его положении генеральского шофера, при том, что у него в кармане
паспорт на имя Курца? Чешские власти откроют все англичанам. Они постараются
оградить себя от возможных случайностей с этою проклятой сумочкой. А как
только его, Лемке, участие в этом деле будет открыто, он простится с местом
возле генерала, на которое его поставила партия и которое уже никогда не
удастся занять ни одному ее члену...
Предоставленный себе в таком неожиданном и необычном деле, чувствуя
огромную ответственность, которая свалилась на него, Лемке искал выхода.
Самым правильным было бы связаться в Либереце с коммунистической
организацией и посоветоваться о дальнейших действиях. Дело было большим,
политическим, - он не должен был действовать изолированно от партии. Но как
быть и тут с его нелегальным положением? Пожертвовать и поставить крест на
возвращении в Германию?..
По прибытии в Либерец он бросился на поиски местного комитета
коммунистической партии Чехословакии. Но нашел его помещение опечатанным:
руководство партии в пограничных районах, приготовившись к приходу немцев,
ушло в подполье. Искать его в положении Лемке было бы безнадежным занятием.
Приходилось действовать в одиночку.
Лемке в подавленном настроении возвращался в гостиницу "Золотого льва",
когда увидел впереди себя двух мужчин. Некоторое время он шел вслед за ними,
машинально разглядывая их спины. Но чем больше он смотрел на фигуру
небольшого коренастого крепыша, тем увереннее мог сказать, что он его знает.
Лемке прибавил шагу и, поравнявшись с крепышом, узнал в нем Августа Гаусса,
с которым встречался в Берлине как с участником антигитлеровского подполья.
При виде Лемке патер было смутился, но быстро оправился и сказал:
- Сама судьба посылает мне вас!
А его спутник остановился, глядя на часы.
- Мне пора, - сказал он и, сделав приветственный жест, исчез за углом.
По манерам Роу Лемке сразу определил в нем иностранца и подозрительно
спросил Августа:
- Кто это?
- Английский товарищ.
- Антифашист?
- Прогрессивный журналист. Надеется "разоблачить здесь двойственную
политику британского кабинета в отношении Чехословакии.
Лемке уже почти не слушал патера. Он лихорадочно соображал: присутствие
здесь левого английского журналиста в тот момент, когда будет раскрыта
махинация Кроне, могло бы принести пользу. Но сказать ли обо всем патеру или
только намекнуть?.. Он решился:
- Мне нужно вам кое-что сказать.
- Любое кафе... - начал было патер, но Лемке перебил:
- Нет, нет, сядем где-нибудь на бульваре... Дело, знаете ли, такое... -
Он настороженно огляделся.
Через несколько минут они сидели в уединенной аллейке парка. Лемке, с
трудом скрывая волнение, поделился "своими подозрениями" о том, что, "как
ему кажется", может быть устроено покушение на англичан и Шверера. Он не
ожидал, что его слова произведут на патера такое сильное впечатление: Август
изменился в лице, он даже не пытался скрыть, что озадачен. После короткого
размышления он предложил встретиться вечером в гостинице, причем обещал
привести с собою нескольких местных друзей. Попрощавшись, он поспешно
удалился.
Сидя в дешевом ресторанчике, Лемке из разговоров местных жителей узнал,
что неподалеку расположен Вацлавский самолетостроительный завод - тот самый,
на котором служили Зинн и Цихауэр. Какая досада! Как мог он не взглянуть на
карту!
Лемке помчался на телеграф. Неужели было упущено время, чтобы связаться
с товарищами и до прихода террористки вызвать их сюда? Зинн и Цихауэр! Вот
кто нашел бы путь к местным товарищам по партии, вот с чьею помощью была бы
предотвращена ужасная провокация!
Телеграмма, посланная Лемке, была лаконична, но друзья, достаточно
хорошо знавшие его спокойствие, должны были понять необычную тревожность ее
тона и, бросив все, примчаться сюда. А что, если их нет дома или на заводе?
Что, если... Их было столько, этих коварных "если", что, рассуждая
хладнокровно, нечего было и надеяться на приезд друзей.
Время шло. Лемке поспешил в гостиницу, чтобы не пропустить приход
Сюзанн. Он не боялся ошибиться, так как хорошо знал француженку: ему
приходилось возить ее с Отто в генеральском автомобиле.
Вскоре приехал лорд Крейфильд. Он был в отличном расположении духа:
осмотренная им свиноводческая ферма превзошла ожидания и постановкой дела и
породами свиней.
- Просто не ожидал, что эти чехи так понимают дело, - с удивлением
сказал он брату.
- Не знаю, что они понимают в свиньях, но в собственных делах их
министры понимают не больше свиней! - раздраженно проговорил Монтегю, только
сегодня узнавший, что нет никакого смысла ехать на Вацлавские заводы - немцы
перехватили их у него под носом и уже хозяйничали там.
Бен, блаженно улыбаясь и не слушая брата, продолжал:
- Быть может, я даже не поеду завтра в Прагу. Я купил тут изумительную
пару. Она словно сошла с полотна Рубенса. Ты представляешь себе эту
прелесть?
А Лемке не отходил от окошка своей маленькой комнатки в третьем этаже.
Его взгляд был прикован к подъезду "Золотого льва". Кто появится раньше:
Зинн и Цихауэр или Сюзанн?
К своему удивлению, он увидел, что напротив гостиницы появился Роу и
стал прохаживаться от угла и до угла короткого квартала. А еще через
несколько минут появился и патер Гаусс. Он казался идущим в одиночестве, но
Лемке тут же понял, что те четверо, что следовали парами в некотором
отдалении от него, и есть его друзья. Следом за патером они исчезли в
подъезде гостиницы. Но странно: патер и его друзья не поднимались к Лемке...
Неужели Зинн и Цихауэр не приедут? Лемке сам не знал, что именно, но что-то
ему все больше не нравилось в поведении патера. Если бы Август не знал уже
всего, Лемке предпочел бы теперь сохранить тайну про себя и действовал бы
один.
Лемке глянул поверх крыш на видневшуюся вдали башню магистрата с
часами: могут ли еще приехать Зинн и Цихауэр?
Едва его взгляд вернулся к улице перед гостиницей, он понял: все
кончено. По той же стороне, где прогуливался Роу, шла рыжеволосая Сюзанн. Но
что это? Почему Роу с такой нарочитой внимательностью рассматривает витрину?
Почему француженка с таким подчеркнуто безучастным видом отвернулась от
журналиста? Неужели они знают друг друга? Что все это значит?
Новое сомнение вползло в сознание: не кроется ли тут подвох? Ведь если
его втянут в какую-нибудь историю, гестаповцам останется только докопаться
до того, что он вовсе не Курц. Можно себе представить, какой шум они
поднимут тогда вокруг всего дела: "Коммунисты убили британских эмиссаров и
немецкого генерала!" Чтобы избежать этого, он готов был отказаться от
участия в деле... Но нет, его долг - сделать все для предотвращения
провокации!
Лемке выбежал в коридор и сразу встретился взглядом с пятью парами
устремленных на него внимательных глаз. Патер и все его спутники тотчас
вскочили. Август проворно взбежал по лестнице.
В конце коридора послышался шум. Отворилась дверь в комнату Отто, и он
вышел, предшествуемый Сюзанн.
- Угодно вам начать с генерала или вы сначала пройдете к англичанам? -
громко проговорил он.
Но прежде чем француженка успела ответить, Лемке был перед нею и
повелительно проговорил:
- Ваш зонтик и несессер.
Он видел испуг на ее лице, слышал возглас удивления патера, заметил
растерянную физиономию Отто. Едва сдерживая себя, чтобы не выхватить
смертоносный снаряд, он осторожно, но настойчиво потянул изящную кожаную
сумку из рук Сюзанн. Растерянность ее была так велика, что она остановилась
и испуганно посмотрела на Отто. Но и тот не знал, что следует делать, так
как не понимал, чему приписать странное поведение шофера. У Отто мелькнула
трусливая мысль, что заговор Кроне открыт какой-то другой секретной службой,
представителем которой является Курц. Что мудреного в том, что, скажем,
Александер или кто-нибудь еще, о ком он, Отто, не имеет и представления,
держит возле отца секретного агента в лице шофера?
Прежде чем Отто нашелся, что сказать или сделать, Лемке сбежал по
лестнице, сопровождаемый четырьмя молчаливыми спутниками патера. На какое-то
мгновение он задержался в вестибюле, не зная, куда девать снаряд, но,
вспомнив, что патер собирался отвезти его в лес, решил именно так и сделать.
Прямо против дверей гостиницы стоял таксомотор. Но когда вышел Лемке, шофер
не сделал обычного в таких случаях движения, чтобы услужливо отворить
дверцу, пока вслед за Лемке не выбежали те четверо. Только тогда шофер
распахнул дверцу, и Лемке почувствовал, как его втолкнули в машину. Это было
сделано с тою профессиональной ловкостью и силой, по которой можно было
сразу угадать гестаповцев. В следующее мгновение двое из них сидели по
сторонам Лемке и платок с хлороформом был прижат к его губам...
Роу недоуменно посмотрел вслед такси и пошел следом за вышедшим из
подъезда гостиницы патером.
- Что за чертовщина? Мне показалось, что они увезли бомбу.
Патер раздраженно повел плечами:
- Все провалилось!
От неожиданности Роу даже остановился.
- Что вы сказали?
- В дело вмешались коммунисты.
- Коммунисты? Эти молодцы с такси были больше похожи на агентов
гестапо!
- Ах, это какая-то невозможно путаная история. Я ничего не могу понять,
- в отчаянии проговорил Август. - Давайте выпьем по кружке пива, а то у меня
от досады перехватило горло.
- Вечная история, - недовольно пробормотал Роу. - Стоит вам взять дело
в свои руки - и оно блистательно проваливается. Все-таки немецкая служба ни
к чорту не годится!
Август дипломатично молчал. Он пытался решить для самого себя: которой
же из двух секретных служб принадлежит большая часть его самого? Но тут же
он вспомнил, что, кроме англичан и Кроне, он служит еще Александеру и
ватиканской курии... Было бесполезным занятием разбираться в том, которой из
четырех разведок он принадлежал, - каждая имела на него ту долю прав, какая
определялась числом серебреников, за которые он продавал ей интересы трех
других...
Двумя часами позже, когда Зинн и Цихауэр подошли к подъезду "Золотого
льва", перед ним стоял хорошо знакомый им обоим генеральский "мерседес".
- Только не очень афишируй свое знакомство с Францем, - сказал Зинн
ускорившему шаги Цихауэру.
- Просто попрошу огонька, - ответил Цихауэр, заранее улыбаясь при мысли
о встрече с другом. Но улыбка застыла у него на губах: за рулем "мерседеса"
сидел незнакомый человек.
Однако отступать было уже невозможно.
- Не найдется ли огонька, приятель? - И, когда папироса затлелась,
тихонько: - Недавно на этой машине?
- А тебе что? - подозрительно спросил шофер.
- Да ничего... Просто видел на ней утром другого водителя.
Шофер подозрительно оглядел Цихауэра и перевел взгляд на Зинна.
- А вам, друзья, не нужен ли часом Бодо Курц? - И прежде чем Цихауэр
нашелся, что ответить, шофер крикнул в растворенную дверцу гостиницы: - Тут
двое спрашивают Курца!
Из подъезда поспешно выскочил субъект, с которым ни Зинну, ни Цихауэру
не нужно было быть знакомым, чтобы сразу опознать в нем гестаповца.
- Вот эти двое, - пояснил шофер.
- Заходите, ребята, в отель, - с подозрительней любезностью предложил
агент, но, видя, что они не намерены принять его приглашение, сказал. -
Ладно, подождите минутку, я сейчас позову Курца, - и поспешно скрылся в
подъезде.
Зинн и Цихауэр переглянулись. Им не о чем было даже советоваться: Лемке
тут не было. Оставалось только поскорее исчезнуть.
11
Цихауэр с увлечением работал над портретом Марты. Этот неожиданный
заказ был для него не только подспорьем к заработку на заводе, но и отдыхом.
Сангвина отлично передавала золотисто-коричневое освещение осеннего парка,
на фоне которого девушка стояла, опершись о балюстраду веранды.
Сегодня, прежде чем взяться за работу, художник долго вглядывался в
лицо Марты. Неужели он так непозволительно проглядел в ее чертах выражение
озабоченности, граничащей с растерянностью? Не может быть! Этой горечи в них
прежде не было. Совсем иными стали и глаза.
- Вы нездоровы? - спросил он.
Она взглянула на него с испугом.
- Что вам вздумалось?
- Глаз художника - глаз врача.
Марта опустила голову.
- Это скоро пройдет.
Она боялась взглянуть на художника: он угадает, что она лжет. Не могла
же она признаться Цихауэру, что не знает покоя от непрестанных атак Пауля!
Все, что до сих пор было содержанием ее жизни, он называет ошибкой, чуть ли
не преступлением. Он хотел, чтобы она перестала любить тех, кого любит,
верить тому, что было для нее святым, забыла родной язык! Пауль стремился
разрушить светлый мир ее молодости и заставить ее построить что-то новое,
смутное и мрачное. Скажи ей все это кто-нибудь другой, она сочла бы его
сумасшедшим, но ведь это был Пауль!
В его устах истерические выкрики о мировом господстве расы господ,
утверждаемом огнем и железам, звучали для нее мужественным кличем войны. Она
сознательно закрывала глаза на то, что Пауль иногда откровенно
проговаривался о желании захватить место ее отца, делала вид, будто не
слышит или не понимает этого. Когда Пауль был рядом, говорил, держал ее
руку, ей казалось невероятным, что она могла когда-нибудь сомневаться в его
правоте.
Ярош?
При воспоминании о Яроше она терялась.
Был ли Пауль умнее Яроша? Нет. Красивей? Нет. Может быть, мужественней,
сильней? Тоже нет.
И все же Пауль был Паулем, - тем, кем он был.
Шло время, влияние Пауля вытесняло все остальное из ее сознания. Марта
и сама не могла бы уже сказать, действительно ли такой вздор утверждение,
будто Пауль призван господствовать над чехами, даже над ее собственным
отцом? Уж не совершила ли ее мать и в самом деле ошибки, выйдя замуж за
чеха, что сделала ее, Марту, только наполовину немкой? Мысль о чешской
крови, текущей в ее жилах, начинала преследовать ее, как кошмар. Чем дальше,
тем менее странными и страшными становились для нее напоминания Пауля:
- Забудь о своей чешской крови!
Было даже приятно слушать, когда он иногда милостиво бросал:
- К счастью, ты все-таки дочь немки, - значит, больше немка, чем чешка!
Ей и в самом деле начинало представляться счастьем не то, что ее мать -
это мать, какою она знала ее и беспредельно любила с детства, а то, что пани
Августа немка...
- Или вы перестанете думать о том, что у вас на душе, или мне придется
начинать новый портрет, - донесся до нее откуда-то из бесконечной дали голос
Цихауэра.
- Разве у вас не бывает дум, от которых вы не можете уйти? - спросила
она.
- Но я не могу вложить в один портрет два внутренних мира!
Марта подошла к мольберту и вгляделась в свое изображение. С картона на
нее глядело ее беззаботное прошлое, то, чего уже не было и никогда не будет.
Портрет той Марты, какой она была теперь, нужно было писать сызнова.
- Может быть, вы и правы. Лучше вернуться к началу.
Она хотела сказать это твердо и весело, как всегда говорит Пауль, но
слова прозвучали такой тоской и жалобой на невозможность возврата к
потерянному, что Цихауэр отодвинул мольберт.
Может быть, потому, что Цихауэр сумел проникнуть во внутренний мир
Марты, а может быть, и потому, что после ссоры с Эльзой у нее не осталось
никого, кому она могла бы сказать хоть несколько откровенных слов, она
рассказала ему кое-что. Разумеется, далеко не все, но достаточно, чтобы
понять происходящее с нею. О том, кто такой Штризе, он знал от рабочих
завода. "Слава" тянется за людьми, подобными Штризе, как темный шлейф.
Короче говоря, Цихауэр вместе с вацлавскими рабочими знал о нем почти все,
что было известно и рабочим далеких немецких заводов в Травемюнде.
После разговора с Мартой сеансы приняли новый характер: Цихауэр решил
объяснить Марте, кто такой Штрчзе и на кого он работает.
Но так же, как в случае с Эльзой, Марта и тут подвела своего возможного
спасителя. Кое-что в ее словах навело Пауля на мысль об их разговорах с
Цихауэром. Как бы случайно, пришел он на один из сеансов. От него не
укрылось, что художник умолк на полуслове. Некоторое время Штризе сидел
молча, наблюдая за его работой. Пытаясь казаться любезным, спросил:
- Вы недавно приехали из рейха?
- Хотел поглядеть на чужие края, - небрежно ответил Цихауэр, хотя
отлично понимал, что этот человек знает все обо всех, приехавших из
Германии. Художника заинтересовало: не захочет ли Штризе поиграть с ним, как
кошка с мышью? Но Штризе напрямик спросил:
- Вы антифашист?
Не будь Цихауэр так уверен, что Штризе заранее выяснил все, что ему
нужно, вплоть до того, что художник прибыл сюда почти прямиком из
Заксенгаузена, он, вероятно, не ответил бы так, как ответил:
- Разумеется!
Штризе посмотрел ему в глаза и тоном того же любезного безразличия
сказал:
- Даже коммунист?
Было очевидно, что он не ждет возражений, и Цихауэр в тон ему ответил:
- Даже.
- Кто-то говорил мне, будто вы дрались добровольцем в интернациональной
бригаде на стороне Испанской республики.
Цихауэр так же без запинки ответил:
- К сожалению...
Штризе глянул на него с удивлением:
- Значит, все-таки сожалеете?
- О том, что меня там уже нет!
- А-а... - несколько растерянно протянул Штризе.
На следующий сеанс Марта не пришла. Вместо нее явился Штризе. Он вручил
художнику конверт с сотней крон от имени директора Кропачека и тоном хозяина
заявил, что сеансы закончены и портрет дописываться не будет.
Цихауэр понял, что наступил конец не только его встречам с Мартой, но и
пребыванию на Вацлавских заводах. Когда он рассказал об этом происшествии
Зинну, тот согласился, что увольнение художника с завода состоится не
сегодня - завтра, и предложил ему принять участие в организации тайной
станции "Свободная Германия". Прежде всего нужно было подыскать надежное
убежище для передатчика. Предложенную Цихауэром заброшенную сторожку лесника
пришлось оставить. Местность была наводнена бандами хенлейновцев,
производившими военные учения и маневры под видом туристических походов.
Посещение такою бандой одинокого домика в лесу не сулило бы ничего хорошего.
Не лучше оказался и проект использовать развалины какого-то здания в
окрестностях завода. В первый момент Зинну показалось заманчивым устроиться
в подземелье уединенных руин, в достаточном удалении от человеческих глаз и
в полной безопасности быть услышанными. Но рано или поздно кто-нибудь должен
был бы обратить внимание на частое посещение друзьями заброшенных развалин.
Как часто бывает, решение пришло неожиданно.
Зинн снимал комнату у отца Яроша - механика силовой станции Вацлавских
заводов, старого Яна Купки. С тех пор как его сын окончательно перебрался на
завод, старика томило одиночество. Он был рад жильцу. Ян сразу увидел, что в
лице Зинна имеет дело не с одним из этих крикливых молодцов, которые
частенько являются теперь с той стороны границы, чтобы вместе с
белочулочниками дебоширить на судетской земле.
Между хозяином и новым жильцом вскоре возникло даже нечто вроде
своеобразной дружбы сдержанных людей. Приглядевшись к Зинну, Купка
обнаружил, что у того светлая голова и золотые руки, а уже то, что он из
"своих", старик понял давно. Он предложил Зинну работу на своей силовой
станции. Зинн без колебаний принял предложение: заведывание аккумуляторной с
заманчивой простотой решало вопрос о питании его передатчика. Кроме того,
чулан около аккумуляторной и был тем убежищем для передатчика, которое они с
Цихауэром тщетно искали. Работа генератора Купки послужит отличным
прикрытием, которое спутает нацистские радиопеленгаторы, а постоянный
монотонный гул, стоящий на силовой станции, отлично замаскирует небольшой
шум разрядника и голос диктора "Свободной Германии".
12
Роу не привык находиться в состоянии неизвестности, в каком оказался
из-за неопределенных ответов Августа Гаусса. Раз провокационное убийство
было санкционировано британской секретной службой, то Роу хотел, чтобы оно
либо совершилось, либо ему стали ясны причины провала. Поведение же отца
Августа наводило его на мысль о нечистой игре. Он не собирался падать в
обморок от неожиданности, если бы обнаружилось, что патер является
сотрудником не только британской службы. Включись Август в работу и немецкой
разведки для пользы секретной службы его величества, это было бы записано в
его послужной список как заслуга. Но в таком случае об этой двойной службе
должен был бы знать шеф. А Роу подозревал, что шеф этого не знает, иначе он
предупредил бы его, Роу, во избежание ложных положений, подобных тому, в
котором он очутился теперь. На кого же в действительности работал патер?
Роу пришло в голову, что объект не состоявшегося покушения, лорд
Крейфильд, может оказаться источником каких-нибудь данных об этом деле, и,
несмотря на поздний час, он отправился в гостиницу "Золотой лев". Роу был
уверен, что лорд примет его если не в качестве журналиста своей страны, то
как старого знакомого.
Действительно, Бен не только не заставил его ждать, но встретил так,
словно появление Роу было большою радостью:
- Уинн, старина, вы как нельзя более кстати. Монти уговорил меня
отказаться от услуг Флеминга, а сам бросил меня на произвол судьбы.
Бен растерянно порылся в стопке бумаг на столе.
- Что мне делать? - спросил он, протягивая листок телеграммы.
Роу, сдерживая усмешку, посмотрел на лорда: ведь Чемберлен не мог не
знать о плане убийства Бена. Шеф наверняка получил его согласие. Что же
означает этот вызов: отмену плана или желание премьера подчеркнуть свою
непричастность к нему?..
- Что мне делать? - переспросил Бен.
- Вас смущает полет?
Бен с досадою проговорил:
- Я не могу разорваться: быть в Берхтесгадене и наблюдать тут за
отправкой Сусанны. Я уже выписал для нее самолет из Праги.
- У нее много багажа? - спросил Роу.
- Ах, какой там багаж! - с досадою воскликнул Бен. - Я говорю о свинье,
которую купил сегодня.
Роу расхохотался, а Бен совершенно серьезно сказал:
- Боровок отлично выдержит перелет, а вот дама, дама - она же
супоросая. Послушайте, Уинн, вы не могли бы оказать мне услугу и взять это
на себя?
- Полет в Берхтесгаден?
- Нет, сопровождать свиней в Лондон.
- К сожалению, сэр...
- Что вам стоит?
- Вам же нужен секретарь, сэр, - проговорил Роу. - Я не могу вас
покинуть.
Убедил ли Бена тон Роу, или он действительно чувствовал себя
беспомощным, но он, видимо, колебался. Роу поспешил его успокоить:
- Что касается ваших свиней, то мы поручим их лучшим специалистам.
- Что дало вам блестящую идею насчет секретарства, Уинн?
- То, что произошло тут с вами, сэр.
- Со мной? - Лицо Бена отразило искреннее недоумение. - Ах, да, я вас
понял: затруднительное положение со свиньями...
Оказалось, что он не имел никакого представления о покушении, жертвою
которого едва не стал. Услышав осторожные намеки Роу на якобы прошедший слух
о готовившемся покушении, он еще охотнее согласился на то, чтобы Роу
сопровождал его в Оберзальцберг.
- Это меня только лишний раз убеждает в том, что чехи - настоящие
варвары, - сказал Бен. - Премьер глубоко прав, решая передать их в
управление немцам.
- Речь идет не о них, - осторожно заметил Роу, полагавший, что Бен по
своему обыкновению все перепутал. - Германии передается только Судетская
область, населенная немцами, а не чехами.
- Пока, Уинн, пока, - убежденно возразил Бен. - Чтобы не раздражать
нашу оппозицию. А пройдет немного времени - и мы отдадим Гитлеру всю
Чехословакию.
- Это решено?
- Абсолютно, мой мальчик, абсолютно... И вот что, Уинн: пусть они
непременно дадут мне телеграмму, когда операция будет закончена, непременно.
- Операция занятия Судет?
- Ах, господи! Очень меня беспокоят эти Судеты! Пусть дадут телеграмму
в Берхтесгаден, когда свиньи будут отправлены, и об их прибытии в Лондон
тоже. Непременно! Теперь над каналом стоят туманы, я буду волноваться. Как
вы думаете, Уинн, мы сможем в Берхтесгадене знать состояние погоды над
каналом?
- Это я беру на себя, сэр, - с готовностью проговорил Роу. Обрадованный
тем, что он сможет проникнуть в святая святых Гитлера, Роу готов был обещать
что угодно, лишь бы Бен не раздумал взять его с собою.
Но Бен этого уже и в мыслях не имел. Он был в восторге от того, что
было на кого переложить отправку свиней, которая заботила его значительно
больше собственного путешествия. Занятый мыслями о своей покупке, он даже ни
разу не подумал как следует о том, зачем мог понадобиться премьеру. Быть
может, тот на правах старой дружбы, - как никак они были товарищами по
колледжу, - хочет неофициальным образом посоветоваться с ним, прежде чем
принять какое-нибудь решение? Бен искренно воображал, будто кто-нибудь может
серьезно относиться к его дипломатическим способностям и знаниям. Ему и в
голову не приходило, что премьер отправил его в поездку по Чехословакии
потому, что был уверен: у Бена не может сложиться собственного впечатления о
том, что он увидит, и благодаря своей лени и хорошо всем известной
ограниченности Бен вообще ничего ре увидит. Все это, вместе взятое, позволит
Чемберлену и Галифаксу получить подпись лорда Крейфильда под любым
документом, какой им будет нужен. И они заранее знали, что это будет за
документ: заготовленный в министерстве иностранных дел, он уже ждал
возвращения "миссии" Крейфильда. Больше того: когда премьер решил лететь в
Берхтесгаден, Галифакс передал это готовое "мнение миссии Крейфильда" одному
из советников, сопровождавших Чемберлена, и Бену, таким образом, оставалось
его только подписать. Для этого его и вызвали. Советоваться с ним Чемберлену
было не о чем. Все нужные советы он уже получил в Лондоне и не собирался от
них отступать: почва для соглашения с Гитлером за счет Чехословакии должна
была быть найдена.
В то самое утро, когда специальный самолет увез из Либереца в Лондон
погруженных под наблюдением Роу свиней Бена, несколькими часами раньше, чем
покинул этот город сам лорд со своим новоявленным секретарем, двухмоторный
"Локхид-Электра" взлетел с Кройндонского аэродрома в Лондоне, увозя на
материк семидесятилетнего британского премьера, спешившего пожать руку
Гитлеру, прежде чем тот перестанет нуждаться в этом ободряющем жесте. В
12.30 "Электра" спустилась на мюнхенский аэродром Визенфельд, но, к
удивлению дряхлого премьера, пожать его склеротическую длань явился не
фюрер, а всего лишь развязный, как всегда, Риббентроп.
Не дав дряхлому гостю возможности прийти в себя после качки, испытанной
в самолете, Риббентроп усадил его в бронированный вагон и помчал в
Берхтесгаден. Только там, в приготовленных для него апартаментах
"Гранд-отеля", Чемберлен смог, наконец, сунуть зябнущие ноги в теплые туфли
и протянуть их к камину. Премьер с наслаждением растянулся в кресле,
мысленно восхваляя себя за жертву, приносимую отечеству этим утомительным
путешествием. Его веки сомкнулись. Горбоносая голова склонилась на грудь.
Премьер уснул.
Но торжествовавший свою победу Риббентроп не пощадил его и тут. Словно
издеваясь над сединами высокого гостя, он отпустил ему на сон всего лишь
десять минут.
- Десять минут! - в ужасе воскликнул Чемберлен вечером, рассказывая об
этом Бену. - Вы понимаете, Бенджамен, дорогой, - десять минут на сон! Этот
негодяй мстил мне за унижения, которые ему пришлось претерпеть в Лондоне. Но
должен вам сказать: я решил снести все... все ради славы и величия нашей
родины и его величества короля!
Он сидел перед Беном, - долговязый, тощий, судорожно вцепившийся в
подлокотники, словно боялся свалиться с кресла.
- Бенджамен! Вы видите перед собой Даниила, вышедшего из берлоги льва.
Да, да, кто из глав правительств решался на то, на что пошел я? Посмеют ли
потомки это забыть?
- Еще бы, еще бы, дорогой Невиль! - заражаясь его волнением, воскликнул
Бен. - Поколения будут воздавать славу вам, умиротворителю Европы и
создателю мира и счастья народов.
Чемберлен слушал с нескрываемым удовольствием. Его голова моталась на
тонкой шее взад и вперед, как у истрепанной тряпичной куклы.
- Да, мой друг, - промямлил он, - я решил снести все и не жалею, совсем
не жалею. Не жалею даже о том, что не повернулся и не ушел, когда этот
невоспитанный чурбан фюрер заставил меня подниматься по лестнице дворца, не
дав себе труда сойти больше чем на три-четыре ступени. Да, да, я очень
хорошо помню: именно четыре ступени! Представьте себе этакого коротконогого
уродца в черных бриджах и в чем-то напоминающем коричневую куртку грума.
Дрянной выскочка глядел на меня сверху вниз все время, пока я взбирался по
этой проклятой лестнице!
Чемберлен возмущенно поднял руку, как бы показывая на стоящего где-то
под потолком Гитлера.
- Да, да, Невиль, это отвратительно, - сочувственно проговорил Бен. -
Ужасно иметь дело с некорректными людьми.
- Я снес все, все! - трагически повторил премьер. - И я вознагражден,
стократ вознагражден: план, который я ему предложил, был для фюрера
очевидной неожиданностью.
- Как! - удивленно воскликнул Бен. - Он не имел намерения взять Судеты?
- Но он собирался сделать это с грохотом, с битьем посуды и натворить
бог знает что. Мне пришлось уверить его, что нет никаких препятствий к тому,
чтобы приступить к делу теперь и без драки. Мне кажется, я убедил его: нет
никакого смысла тратить на это порох, который пригодится для дел более
важных.
- Тут я вас не вполне понимаю, дорогой Невиль.
- Мы с ним приблизились к пониманию наиболее существенных пунктов
основных требований немцев в отношении отстранения СССР от решения судеб
Европы.
- Это великолепно, Невиль! Просто великолепно!
- Да, да, Советскому Союзу нечего делать там, где мы можем все устроить
путем двусторонних переговоров!
- Правильный путь, Невиль, совершенно правильный путь!
- Я куплю этого коротышку ценою пустячной подачки - Чехословакии. Это
не для печати, Бенджамен, - я даже велел выбросить это из записи беседы, но
я дал Гитлеру слово: если он потерпит полгода, за Судетами последует вся
Богемия. Пусть только он теперь же даст публичную клятву, будто ничего не
хочет, кроме Судет.
- Как умно, как умно, Невиль! - умиленно воскликнул Бен. - Общественное
мнение Англии будет успокоено.
- А тогда мы увидим, как устроить и вторую часть подарка. Даю вам слово
Чемберлена, мы проведем коротышку, как волка: вместо жирного теленка
подсунем ему чешскую мышь. Не пройдет и года, как он станет нашим союзником.
- Чемберлен сложил руки на впалом животе и мечтательно устремил глаза к
потолку. - Представьте себе Европу, где в центре формируется такой стальной
кулак, как Германия, на юге сидит Муссолини, на востоке Польша Бека...
- Ну, Бек - приобретение сомнительное, - покачав головою, произнес Бен,
- этот господин способен нас продать.
- Прежде чем он соберется продать нас, мы продадим его, - скрипуче
рассмеялся премьер и весело поиграл старомодной цепочкой, перепоясывавшей
жилет. - Да, да, клянусь всевышним. На востоке - Польша полковников, а на
том конце земного шара - японцы. Россия в клещах!
- Вы забыли Америку, Невиль.
- Америка?.. Ах, да, Америка! Пустяки! Штаты будут с нами. Душой
Рузвельт с нами, поверьте, Бенджамен.
- Надеюсь, сэр, надеюсь.
- Могу вас уверить, Бен, - вы позволите мне называть вас этим юношеским
именем, словно бы мы снова студенты?.. Я говорю: последствия реализации
моего плана выйдут далеко за пределы нынешнего кризиса.
- Еще бы, они могут произвести настоящий переворот в международной
обстановке. - И вдруг вспомнив: - Кстати, Невиль, какова была сегодня погода
над каналом?
- О, я чувствовал себя молодцом.
- Не было ли тумана или чего-нибудь в этом роде? - беспокоился Бен.
- Не знаю, Бен, я, кажется, вздремнул.
- Полеты над каналом теперь опасны.
- У нас отличный пилот - мастер своего дела.
- Я очень взволнован...
- Обратно мы полетим вместе, и вы будете чувствовать себя, как если бы
плыли на пароходе. Сказать вам откровенно, Бен, я, кажется, ни за что не
решился бы на такое путешествие, не позвони мне Даладье из Парижа и не
посоветуй эту поездку.
- Я же первый предложил вам ее в своем письме, - озабоченно проговорил
Бен.
- В письме?.. Ах, да, отлично помню, как же, как же, в письме...
- Я еще сообщал вам... гм-гм... - Бен огляделся и договорил
полушопотом: - Я уведомил вас о заговоре генералов.
- Ах, вот что! - Премьер опять закивал головой. - Помню, помню! Что же
вы мне сразу не сказали? Отлично помню...
Бен понял, что премьер притворяется, будто все забыл, и подробно
повторил, ради чего прилетал в Лондон. Только тогда Чемберлен "вспомнил"
все.
- Дорогой мой, - сказал он, - я с этим не согласен, совершенно не
согласен. Нет оснований сейчас убирать этого нахала. Это от нас никогда не
уйдет. А сейчас мы с ним сговоримся. Он нам пригодится, вполне пригодится...
вполне... вполне...
Премьер спал. Его голова была откинута на спинку кресла, и кадык
ритмически двигался под морщинистой кожей непомерно длинной старческой шеи.
Бен некоторое время сидел в нерешительности, потом осторожно кашлянул.
Чемберлен вскинул темные веки и поглядел на него мутными, усталыми глазами.
- Я вам больше не нужен, сэр?
- Ах, это вы, Бен. Извините... мне показалось, что я вас перебил,
продолжайте, пожалуйста...
- Я могу итти, сэр?
- Пожалуйста, не обижайтесь, Бен, но я вам должен сказать: Сити
совершенно не удовлетворено вашей поездкой в Чехию, совершенно.
- Я сделал больше, чем мог, - обиженно проговорил Бен.
- Ах, вы меня не поняли, совершенно не поняли. Кто смеет думать, что
можно было сделать больше! Кто, я вас спрашиваю? - Он с трудом поднес руку к
лицу и подергал себя за жалко обвисший ус. - Попросту они хотят, чтобы там
побывал более близкий им человек, их человек... Они просили меня еще раз
послать туда вашего брата.
- Этого недотепу?! - недоброжелательно проговорил Бен. - Хорошо будет
выглядеть миссия его величества! Он прикарманит там одно-другое дельце - вот
вам и вся миссия.
На лице премьера появилась болезненная гримаса.
- Вы и в юности были склонны распылять внимание на мелочи, Бен. Да, да,
именно так: на мелочи. Я очень хорошо помню, очень... помню... в юности...
На этот раз голова Чемберлена упала на грудь, словно подрезанная, и Бен
услышал тонкий пронзительный храп. Дрожащий палец испуганного Бена коснулся
пуговки звонка, и он молча указал вошедшему камердинеру на премьера,
полагая, что тому плохо. Но слуга не выказал ни малейшего беспокойства. Он
приподнял за подбородок голову старика и одним ловким движением снял с него
высокий крахмальный воротничок. Вместе с галстуком он бережно опустил его в
кожаный ларец, оклеенный изнутри бархатом.
Бен не смог удержаться от вопроса:
- Что вы делаете?
- Воротничок размок на сэре Невиле во время свидания с Гитлером, сэр, -
важно, деревянным голосом ответил камердинер. - Сэр Невиль полагает, что это
будет исторической реликвией империи, сэр.
Бен благоговейно покачал головой и на цыпочках вышел из комнаты.
Он вернулся к себе в отличном настроении.
- Завтра мы летим домой вместе с премьером, - весело сказал он Роу.
- Последнее сообщение Гендерсона, сэр, - и Роу протянул ему листок.
"...я подчеркнул в разговоре с Герингом, что главы наших правительств
согласились подождать результатов переговоров до их следующей встречи. На
это он мне заявил в весьма агрессивном тоне: "Германия подождет еще этой
второй окончательной встречи, но вообще она тянуть не намерена. Если Англия
начнет войну против Германии, то трудно представить исход войны. Одно только
совершенно ясно: до конца войны немного чехов останется в живых и мало что
уцелеет от Лондона".
Бен со смехом отбросил листок.
- Поверьте мне, Уинн, - весело заявил он, - мы обведем этих немецких
тупиц вокруг пальца, как малых ребят. И их невоспитанного коротышку, и этого
кровожадного толстяка. Да, да, Уинн, это так и будет... Спать, спать, Уинн.
Сегодня мы честно потрудились. - И вдруг спохватился: - Стойте! Неужели нет
депеши об их прибытии в Лондон?
- В дипломатической почте ее не было, сэр.
13
Когда автомобиль Гарро въехал на вокзальную площадь городка, выросшего
вокруг Вацлавских заводов, сидевшие в машине увидели огромное скопление
народа. Все новые и новые группы людей подходили с разных сторон. У многих
были в руках корзиночки с провизией. В Либерец уезжали на целый день. Туда
стекалось на демонстрации столько народу, что нечего было и думать
прокормить всех. Надежнее было ехать со своей едой. Скоро должны были
подойти поезда, специально подаваемые в такие дни для доставки
манифестантов. Всех волновал вопрос: как-то пройдет этот день? Что-то
выкинут белочулочники? Чешский и немецкий говоры сливались в оживленный гул,
висевший над толпою.
Чем больше белых чулок появлялось на улицах чехословацких городов, тем
многолюднее делались либерецкие сборища. Все шире становились слои общества,
посещавшие эти демонстрации единства народов, населявших республику. К
неудовольствию Хенлейна, по мере усиления террора, которым его люди
старались убить в судетских немцах всякую мысль о возможности сопротивления
гитлеризму, число немцев, приезжавших в Либерец, тоже росло из года в год.
Толпа задержала автомобильчик Гарро; людей скопилось слишком много, они
запрудили шоссе. Бывало Гарро выезжал в Либерец в форме французского
офицера. Сегодня он не решился ее надеть. Но почти весь городок знал его в
лицо. Ему приходилось то и дело раскланиваться. Иные снимали шляпы при виде
колодки хорошо знакомых французских орденов, украшавшей грудь Гарро. Многие
чехи все еще готовы были видеть в нем представителя прекрасной Франции -
великого друга чехословацкого народа. Здесь популярность Франции была еще
больше потому, что французским консулом был чех, пользовавшийся всеобщим
уважением, доктор Кропачек. Так или иначе, при появлении Гарро большая часть
чехов приветливо махала шляпами. Только кое-кто из немцев хмуро
отворачивался или, наоборот, с нарочитой любезностью уступал дорогу
автомобилю француза.
Тем не менее маленькая "татра" безнадежно застряла в людском месиве.
Кончилось тем, что пассажиры покинули машину, решив переждать, когда поезда
увезут часть людей с площади. Но сегодня поезда почему-то задерживались.
Железнодорожники, с полным правом гордившиеся точностью своей службы, должны
были отшучиваться от нападок сограждан. Им приходилось то и дело бегать к
начальнику станции, чтобы узнать, где застряли поезда для манифестантов. Но
он также ничего не знал.
Дожевывая пирожок, он вышел на балкон станционного здания и попробовал
шутить. Сначала толпа отнеслась к этому благодушно, но скоро стало ясно, что
она ждет не шуток, а поезда.
Толпа начинала сердиться.
Может быть, начальнику станции самому хотелось поскорее попасть на
праздник, а может быть, он уже знал, что такое недовольство нескольких тысяч
сограждан. Во всяком случае, он послал дежурного на телеграф.
Толпа притихла, словно боясь заглушить слова, бежавшие по проводам.
Взоры людей были устремлены на балкон, где доевший пирожок начальник станции
не спеша вытирал усы. Наконец появился телеграфист и передал начальнику
депешу. Начальник лукаво подмигнул толпе и вооружился очками. Но, по мере
того как он читал, выражение его лица становилось все более растерянным.
От толпы не укрылась нерешительность, с которою начальник станции
топтался на балконе.
- Эй, эй, давайте поезда!.. Скоро ли будут поезда? - послышалось снизу.
Начальник станции крикнул телеграфисту:
- Эй, Вацек, принеси мою шапку!
Тот исчез и через минуту вернулся, бережно неся обшитую галунами
форменную фуражку. Начальник станции встряхнул ее и провел по тулье рукавом.
Может быть, он сметал с нее пылинки, которых не было видно с площади, а
может быть, просто старался протянуть время. Потом он надел фуражку и,
подойдя к перилам балкона, поднял руку. Вокруг его шеи все еще была повязана
салфетка. Крики утихли. Начальник повернул телеграмму текстом к толпе,
словно с площади можно было разобрать хотя бы одну букву. Над толпою
пронесся ропот. Тогда начальник снова надел очки и, не глядя на бланк,
громко, прерывающимся от волнения голосом сказал:
- Поездов в Либерец не будет. Таково распоряжение правительства!
Либерецкий митинг отменен.
Над площадью было слышно дыхание нескольких тысяч людей. Неожиданно к
нему примешался отдаленный гул. Скоро он сделался таким сильным, что покрыл
дыхание толпы. Приближался поезд. Он не остановился, только сбавил ход,
чтобы принять жезл, и помчался дальше, в сторону Либереца. Все ясно увидели
в окнах вагонов каски полицейских.
Гул негодования пронесся над толпой.
Начальник станции поспешно нырнул в балконную дверь и через
какую-нибудь минуту появился на площади. На голове его, вместо фуражки с
галунами, была шляпа, - такая же, как на тысячах мужчин, заполнявших
площадь. Все поняли, что он превратился из должностного лица в частного
гражданина, чтобы иметь возможность принять участие в обсуждении
удивительного события: правительство запретило собрание в Либереце;
правительство послало в Либерец поезд с полицейскими, чтобы помешать
собранию!
Голоса, обсуждавшие происшествие, делались все громче. Толпа разбилась
на группы. Многие требовали посылки телеграммы президенту. Кто же, как не
Бенеш, должен стоять на страже интересов демократии, кто, как не он,
ответствен за их нарушение?! Уж не выдумали ли и это новшество английские
лорды и французские министры, чтобы угодить ублюдку Гитлеру?
Кое-где раздавались голоса, пытавшиеся доказать, что отмена праздника -
простая мера предосторожности, имеющая целью избежать столкновения с
белочулочниками. А к чему могло бы привести такое столкновение в городе,
расположенном у самой границы, должно быть ясно всякому благоразумному
человеку.
Но благоразумных, желающих выслушивать эти убеждения, нашлось немного.
Голоса протеста раздавались все громче. Тут распахнулось окно пивной,
выходившее на площадь, и на подоконнике появился радиоприемник. Голос
диктора бесстрастно бросал слова, заставившие толпу притихнуть. Все лица
обратились к репродуктору. Повидимому, заканчивая начатое ранее сообщение,
диктор проговорил: "...Чехословацкое правительство вновь обращается к
британскому и французскому правительствам с последним призывом и просит их
пересмотреть свою точку зрения. Оно делает это, веря, что защищает не только
свои собственные интересы, но также и интересы своих друзей, дело мира и
дело здорового развития Европы. В этот решительный момент речь идет не
только о судьбе Чехословакии, но также и о судьбе других стран и особенно
Франции".
Диктор умолк. Из репродуктора слышалось только монотонное гудение.
Кто-то в толпе крикнул:
- Браво, Бенеш! Долой капитуляцию! Да здравствует свободная и
независимая Чехословакия!
- Да здравствует независимая республика! - крикнуло сразу несколько
голосов.
Им ответили другие:
- Долой Чемберлена!
- Позор Франции!
Эти возгласы покрыли все остальные.
Во вот чья-то рука подвинула рычажок настройки, и диктор заговорил
громче:
"...вкратце смысл британского ответа на ноту нашего правительства
сводится к абзацу британской ноты, который мы передаем полностью и без
комментариев: "Правительство его величества просит чехословацкое
правительство спешно и серьезно взвесить все последствия, прежде чем оно
создаст ситуацию, за которую правительство его величества не могло бы
принять на себя ответственность".
Голос диктора был покрыт криками с площади:
- Мы не хотим никаких величеств!
- Чехословакия не нуждается в няньках!
Но, как живой человек, воспользовавшийся минутной паузой, диктор начал
свое сообщение, заставившее мгновенно умолкнуть даже самых крикливых:
"Полностью публикуем депешу Москвы советскому послу в Праге: "Первое:
на вопрос Бенеша, окажет ли СССР, согласно договору, немедленную и
действительную помощь Чехословакии, если Франция останется ей верной и также
окажет помощь, можете дать от имени Правительства Советского Союза
утвердительный ответ.
Второе: такой же утвердительный ответ можете дать и на другой вопрос
Бенеша, - поможет ли СССР Чехословакии, как член Лиги наций, на основании
статей 16-й и 17-й, если в случае нападения Германии Бенеш обратится в Совет
Лиги наций с просьбой о применении упомянутых статей.
Третье: сообщите Бенешу, что о содержании нашего ответа на оба его
вопроса мы одновременно ставим в известность и французское правительство".
Рядом с лакированным квадратом репродуктора появилось возбужденное лицо
человека с седыми усами. Все сразу узнали в нем начальника станции. Высоко
держа шляпу, он крикнул:
- Теперь Даладье некуда деваться. Слава Москве! Сталину на з дар!
И толпа дружно прогремела:
- ...здаррр!.. здаррр!..
- Нас предают в Лондоне!
- Нас предают в Париже!
- Мы хотим защищаться!
- Пусть нам дадут оружие!
- Пусть нам дадут оружие, мы будем защищаться!
Опираясь о плечо начальника станции, на подоконник взобрался такой же
седоусый человек и, потрясая кулаком, прокричал:
- Мы будем защищать Чехию, мы будем драться за республику. Пусть нам
дадут оружие! - Он кричал по-немецки, он был немец. Его знали тут все. Толпа
ответила ему радостным приветствием.
Но вот в толпе послышался смех, громкий, истерический. Он был так
пронзительно громок, что его услышали во всех концах площади, и словно
мгновенный испуг заставил всех затихнуть.
Хохот оборвался и сменился задыхающимся воплем:
- Защищаться?.. Одним против всех - против Гитлера, Чемберлена,
Даладье, против всей сволочи всего мира? Нет, это наш конец.
Кричавший так же истерически-громко разрыдался.
Прежде чем толпа успела выразить свое отношение к этому неожиданному
заявлению, на балконе станции появился Гарро.
Его встретили пронзительными свистками, единодушным криком:
- Долой Францию!.. Позор французам!
Гарро стоял бледный, вцепившись в перила, и ждал, когда стихнут крики.
Наконец ему дали говорить.
- Друзья мои, чехи и немцы, я вместе с вами кричу: позор! Позор
предателям чести Франции, позор изменникам слову! Но клянусь вам словом
солдата: Франция не виновата в этом позоре. Виноваты те, кто предает ее в
целом так же, как каждого из вас. Ваш позор - позор всех честных французов,
ваше несчастье - несчастье Франции. - Гарро перегнулся через перила и,
казалось, готов был прыгнуть в толпу. Он с возрастающим возбуждением
прокричал: - Старый французский солдат, сражавшийся рядом со многими из вас
за честь Франции и за свободу вашей республики, я хочу сохранить право
называться французом, хочу сохранить право на ваше рукопожатие - я буду с
вами до конца, что бы ни случилось, хотя бы сам Даладье пришел сюда вместе с
Гитлером. Моя пуля будет первой, которая пронзит грудь ренегата. Клянусь
вам, друзья мои, тысячи французов станут в ваши ряды, как они стали недавно
в ряды бойцов Испанской республики, вопреки воле наших продажных и глупых
министров. Да здравствует незыблемая дружба наших великих народов, да
здравствует верность и честь! - Он отогнул лацкан своего пиджака и,
показывая толпе вдетую в петлицу розетку почетного легионера, крикнул: -
Пусть это будет залогом моей верности клятве, которую я даю сейчас
Чехословацкой республике. - С этими словами он отколол красную розетку,
поднес к губам и бросил в шляпу. За нею зеленую ленточку с пальмовыми
ветвями - знак военного креста, а там следующую и следующую - все ленточки
своей разноцветной колодки. Он поднял шляпу над головою, чтобы ее видели
все. - Я возвращаю это правительству Франции как знак презрения к нему.
Через минуту он появился на крыльце. Сотни рук тянулись к нему с
выдернутыми из петлиц ленточками французских орденов. То были боевые ордена,
заработанные чешскими солдатами на полях сражений Европы. На глазах
некоторых стояли слезы, но они все же бросали свои ленточки в шляпу Гарро.
Красные, зеленые, бело-синие.
Гарро глазами отыскал в толпе Кропачека и подошел к нему через
расступающуюся толпу.
- Прошу вас как французского консула принять это.
И он высыпал содержимое шляпы к ногам ошеломленного чеха.
Несколько мгновений толстяк смотрел на разноцветную кучу, закрывшую
носки его башмаков, потом в испуге отступил.
- Что вы, что вы, господа!.. Я не могу, я никак не могу... Господа, я
слагаю с себя обязанности консула Франции... Я не могу, никак не могу,
господа, исполнять эти обязанности... Представлять господина Боннэ и
прочих?.. Нет, господа!
Он снял шляпу и поклонился толпе. Толпа аплодировала.
Внезапно шум смолк. Все лица обратились к одной из улиц, выходивших на
площадь. Оттуда слышался ритмический шаг идущих в строю людей. И тут же
снова заговорил репродуктор:
"Гитлер призвал полтора миллиона резервистов". И все.
Слышалась дробь тяжелых шагов из улицы: рррах, рррах, рррах, рррах...
Словно аккомпанемент к сообщению радио.
Рррах, рррах...
Вот достойный ответ проклятому крикуну Гитлеру: он еще только призвал
своих башибузуков, а чешские солдаты уже подходят к границе!
Рррах, рррах...
Покраснев от усилия, Кропачек взобрался на тумбу и, раздувая светлые
усы, крикнул:
- Славной чешской армии на здар!
- Здаррр... здаррр... здаррр!.. - бурею пронеслось над площадью и вдруг
оборвалось: из улицы показался отряд. Ряды ног в белых чулках, с голыми
коленками поднимались, как одна, и с треском обрушивали на мостовую
подкованные подошвы: рррах, рррах... рррах, рррах...
Навстречу ему, из противоположной улицы, донесся такой же угрожающий
стук: рррах... рррах...
Приближался второй отряд.
Кропачек недоуменно озирался со своей тумбы, поворачивая голову то к
одной, то к другой колонне фашистов. Он понял, что сейчас произойдет то,
чего правительство хотело избежать в Либереце. Повидимому, хенлейновцы давно
готовились к этому дню. В руках у них виднелись стальные прутья и резиновые
дубинки. Но прежде чем он сообразил, что же, собственно, следует сказать или
сделать, кто-то сильно дернул его за рукав, и он должен был спрыгнуть, чтобы
не упасть.
- Сейчас же уезжайте, - повелительно бросил Цихауэр.
- Да, да, живо домой, дядя Януш, - подтвердил вынырнувший тут же Ярош.
- Здесь будет жарко.
Он рассмеялся, показав все зубы, и, махнув рукой на прощанье, побежал
за Цихауэром.
Они с трудом прокладывали себе путь к пивной, где появился вытащенный
на улицу столик. Столик был мраморный, на тонких железных ножках. Он
угрожающе раскачивался при каждом движении взобравшегося на него грузного
чеха. Чех что-то с натугою кричал, но его никто не слушал. Все взоры были
обращены на появившихся с двух сторон хенлейновцев.
Возле самой пивной Цихауэр и Купка нагнали Зинна, так же усиленно, как
они, работавшего локтями.
В это время грузный чех, убедившись, вероятно, в том, что его все равно
никто не слушает, неловко спрыгнул со столика. Вместо него на столике сразу
появился другой оратор. Едва увидев его, Цихауэр остановился как вкопанный:
он узнал Золотозубого.
- Это гестаповец, - сказал он Ярошу и толкнул локтем Зинна, чтобы тот
посмотрел на оратора, Зинн тоже сразу узнал щуплого немчика в помятом
дорожном плаще, мутным взором кокаиниста обводившего толпу, и тоже сказал
Ярошу:
- Это гестаповец.
Ярош с двойным усердием заработал локтями, но когда ему оставалось
преодолеть всего несколько рядов людей у самого столика, он почувствовал на
себе чей-то пристальный взгляд. Посмотрел в том направлении - и сразу узнал
Штризе. Прежде чем Ярош сообразил, что происходит, Штризе одним прыжком
оказался у столика и, спихнув с него обезумевшего от страха Золотозубого,
погнал его толчками в сторону. Можно было подумать, что он беспощадно
избивает немчика, но Ярош отлично видел, что Штризе старается поскорее
увести Золотозубого к улице, где стояли, пока еще недвижимые, ряды
хенлейновцев. Ярошу, вероятно, так и не удалось бы пробиться к Штризе, если
бы на помощь не пришел Зинн.
- Разве вы не видите? - крикнул он. - Немец спасает провокатора.
Толпа расступилась, и Ярош очутился рядом со Штризе, но тот, бросив на
произвол судьбы Золотозубого, поспешно кинулся к хенлейноецам и исчез в их
рядах. Отдал ли он какую-нибудь команду, или все было условлено заранее, но
белочулочники тотчас ринулись на площадь.
Зинн вскочил на шаткий мраморный столик. Вокруг него сгрудилось
несколько человек. Через минуту к ним присоединился и Гарро.
Из распахнувшихся окон пивной послышались звуки раз битого пианино.
Звонкий баритон Зинна, усиленный микрофоном, полетел над площадью:
Тяжелые тучи над чешской землей,
И вороны кружат над Прагой,
И чешский народ на решающий бой
Выходит с безмерной отвагой.
По мере того как напев доходил до возбужденной толпы, голоса
подхватывали его:
Ни шагу назад, ни шагу,
Смелее, смелее вперед!
Да здравствует древняя Прага,
Да здравствует чешский народ!
Песня вацлавцев все более мощным напевом неслась вслед отступившим в
улицы хенлейновцам:
И пусть нас железным охватят кольцом, -
Кто вольного к рабству принудит?
Не будет народ под нацистским ярмом,
И Прага немецкой не будет!
Радостно и грозно гремел припев:
Ни шагу назад, ни шагу,
Смелее, смелев вперед!..
Все чаще слышались крики:
- Дайте нам оружие!
- Оружия!.. Оружия!..
Вокруг площади звенели стекла витрин, трещали двери. Из окон в
хенлейновцев полетели стулья, кастрюли, тарелки. Ярко вспыхивало на
выглянувшем солнце стекло бутылок, которые женщины швыряли в гитлеровцев.
- Оружия!
С этим криком толпа, сминая хенлейновцев, чулки которых давно перестали
блистать белизной, устремилась к ратуше.
- Пусть Бенеш даст нам оружие!.. Смерть врагам республики!.. Позор
Франции! Долой Чемберлена!.. Судеты должны быть чешскими!
Старинная низкая дверь, выходящая на маленький балкон ратуши,
отворилась. Опираясь на костыль, на балкон вышел бургомистр, рослый старик в
старомодном черном сюртуке. Он поднял костыль и торжественно расправил
длинные седые усы. Когда крики стихли настолько, что можно было слышать его
голос, он крикнул:
- Дорогие сограждане... чехи! Правительство объявило дополнительный
призыв. Многих из вас отчизна призывает в ряды армии.
Громкое "ура" прокатилось по улицам.
Бургомистр снова поднял костыль, и его надтреснутый старческий голос
бросил в толпу первые слова национального гимна. Одни подхватила его, другие
неистово кричали:
- Позор Парижу! Позор Лондону!
- Не будет народ под нацистским ярмом, и Прага немецкой не будет...
- И Тешин тоже... Тешин должен быть чешским!
И, словно угадывая то, что происходило в этом маленьком пограничном
городке, пражское радио спокойным голосом диктора посылало в эфир:
"...если бы войска Польши действительно перешли границу Чехословацкой
республики и заняли ее территорию, Правительство СССР считает своевременным
и необходимым предупредить правительство Польской республики, что, на
основании статьи второй пакта о ненападении, заключенного между СССР и
Польшей 25 июля 1932 года, Правительство СССР, ввиду совершенного Польшей
акта агрессии против Чехословакии, вынуждено было бы без предупреждения
денонсировать означенный договор".
Репродуктор на секунду умолк и затем сказал:
"Мы передавали ноту Советского правительства правительству Польши".
Гарро порывисто обнял стоявшего рядом с ним Кропачека и восторженно
заявил:
- Неужели Париж капитулирует и после этого?!
14
Рузвельт опустил книгу на укутанные пледом колени и откинулся на спинку
шезлонга. Вокруг царил такой мир, что не хотелось даже читать. Желтые листья
с едва уловимым шорохом падали на землю. Сквозь наполовину оголенные ветви
деревьев виднелись белые колонны дома.
Эти колонны! Он помнил их столько же, сколько самого себя.
Да, были ведь времена, когда он пробирался сквозь кусты и молодую
поросль деревьев, воображая, что не может быть ничего более огромного, чем
этот парк, боясь заблудиться в "джунглях" и не найти вот этих самых белых
колонн родного дома. С тех пор молодые деревья шестьдесят раз теряли листву
и одевались новою. Они стали большими и тенистыми, иные даже высохли и их
спилили, а на их месте посадили новые. Он смотрел на дом, где родился, на
парк, где рос и играл, и ему казалось, что решительно ничего не изменилось в
мире и он, Рузвельт, попрежнему, как маленький мальчик, боится заблудиться в
зарослях. Оттого, что он стар и сед, ему не менее страшно, чем было, и он
еще больше боится не найти дорогу к дому с белыми колоннами.
Его веки сомкнулись сами собою, и голова откинулась на изголовье.
Длинные пальцы лежали, бледные и неподвижные, на зеленых клетках пледа. Этот
плед был единственным ярким пятном посреди усыпанной желтыми листьями
поляны.
Гопкинс сразу увидел Рузвельта и свернул с дорожки.
Рузвельт сквозь дрему слышал его приближающиеся шаги и узнал их. Но ему
не хотелось возвращаться из мира далеких, грустных воспоминаний в суету
деловой действительности. Эта действительность вставала вокруг него темным
лесом, наполненным неожиданностями; и этот лес был страшнее воображаемых
джунглей раннего детства. Президент слышал, как Гарри присел рядом, как
сунул под себя зашелестевшую пачку бумаг, щелкнул зажигалкой. Ему казалось,
что он слышит даже мысли Гарри, размышляющего над тем: будить ли президента
из-за срочных депеш?
Рузвельт упрямо не поднимал век, хотя от мечтаний уже не осталось
следа. С шелестом бумаг в мозг ворвались мысли о тысяче препятствий, которые
нужно было преодолевать каждый день, чтобы провести сквозь бури корабль
Штатов, не утопив его вместе с грузом золота, в котором есть и его
собственная доля.
Он был из тех капитанов, что являлись пайщиками в деле, - капитанов,
которые терпели тяготы своей профессии не за жалованье, а потому, что
боялись доверить кому-нибудь другому драгоценный груз. Не было бы ничего
легче, чем сдать бразды правления недовольным, подсиживающим его на каждом
шагу. Но что случится, если он им уступит? Они доведут команду до бунта - и
тогда пиши пропало. Матросы поднимут красный флаг, не признавая ни
авторитета хозяев, ни их прав на корабль. Офицеров выкинут за борт. Пайщики
превратятся в таких же нищих, обыкновенных людей без дворцов и дивидендов,
как сами матросы. И первым лишится всего капитан: и паев, и корабля, и его
золотого груза. Нет, не ради такого финала стал он за руль корабля Америки!
Не дать офицерам погубить груз, не дать взбунтоваться команде!
Что же, пожалуй, нужно возвращаться к водовороту европейских дел, в
который непременно будут втянуты Штаты, если начнется буря...
Он чуть-чуть раздвинул веки и, не шевелясь, взглянул на Гопкинса. Тот
сосредоточенно курил и смотрел куда-то в глубину парка, словно забыв под
действием окружающего покоя, зачем пришел. Рузвельт осторожно потянул к себе
книгу, намереваясь подшутить над Гарри, но тот заметил это движение и
приветливо улыбнулся:
- Так сладко спали, что не хотелось будить...
Спал?! Хорошо, пусть Гарри думает, что он спал.
- А на свете опять случилось что-нибудь, что не дает вам сидеть
спокойно? - с улыбкой спросил Рузвельт.
- В этой Европе все время что-нибудь случается, - неприязненно сказал
Гопкинс. - Право, Франклин, они совершенно не умеют жить.
- Нечто подобное приходило мне в голову о моих родителях, когда я лет
шестьдесят тому назад сидел в самодельном вигваме, среди этих вот самых
деревьев, и удивлялся отцу, который предпочитал скучную фетровую шляпу
боевому убору команчей.
- А сейчас мы смотрим, раскрывши рот, как европейцы размахивают
томагавками.
- В общем все живут, как умеют, и всем кажется, что они живут недурно,
- заключил Рузвельт, - пока в их дела не начинают путаться посторонние.
- У каждого должна быть своя голова.
- Вы же сами жаловались, Гарри, что Ванденгейм по уши залез в немецкое
болото и что из-за этого расквакались лягушки в Европе.
- Я и не беру своих слов обратно. Но мне кажется, что Европа из тех
старушек, которым не прожить без полнокровного и богатого друга дома.
- Кое у кого на том материке есть тоже шансы разбогатеть.
- Я знаю, Франклин, на кого вы намекаете, но, честное слово, если дело
идет о соревновании с Советами, то я на стороне Джона.
Президент посмотрел в глаза другу.
- Мне что-то подозрительна защита, под которую вы вдруг взяли этого
разбойника.
Он захлопнул все еще лежавшую на коленях книгу и отбросил ее на стул.
- Какую еще гадость вы принесли там? - Рузвельт потянул за угол пачку
бумаг, на которых сидел Гопкинс.
- Если верить Буллиту...
- Самое неостроумное, что мы с вами можем сделать, - с неудовольствием
перебил Рузвельт.
- ...Гитлер не отступает ни на шаг от своих требований, и
англо-французы не выказывают намерения удержать его от вторжения в Чехию.
Рузвельт сделал усилие, чтобы сесть, плед упал с ног; Гопкинс заботливо
поднял его и положил обратно. Рузвельт потянулся было за палкой, но тут же с
раздражением махнул рукой.
- Все еще не могу привыкнуть к тому, что лечения в Уорм-Спрингс мне
хватает уже не больше чем на два-три месяца... Какая дрянная штука старость,
Гарри. - И тут же улыбнулся: - Чур, это между нами.
Он откинулся на спинку и сделал несколько беспокойных движений рукой.
Такое волнение находило на него редко и никогда на людях. Единственным,
перед кем он всегда оставался самим собою, был Гопкинс. Но даже в его
присутствии минуты несдержанности бывали краткими. Рузвельт быстро брал себя
в руки.
Подавляя вспышку раздражения, он сказал:
- Меня поражает близорукость англичан и французов. Неужели там не
понимают, что тигра нельзя ублаготворить мышиным хвостом? И Ванденгейм и
остальные должны понимать, что война не будет изолированной европейской, -
она утянет нас, как водоворот, потому что не может не втянуть.
- Они рассчитывают взять свое в драке.
- В конце концов есть же среди нас люди в здравом рассудке! - в
возмущении воскликнул президент. - Нужно быть совершенными кротами, чтобы,
подобно нашим изоляционистам, воображать, будто чаша может нас миновать,
если она перельется через край.
- Они этого и не воображают, - осторожно заметил Гопкинс. - Они только
хотят уверить в этом других.
- Тем подлее и тем глупее с их стороны воображать, будто среди
полутораста миллионов американцев не найдутся такие, которые выведут их на
чистую воду.
- Это одна сторона глупости, есть и другая - более опасная: втянуть нас
в игру в первом тайме, Франклин!
- Кто же, по-вашему, Гарри, должен начать игру?
- Думаю, что начнут ее все-таки немцы, несмотря ни на что.
- А с той стороны?
- Может быть, для начала чехи, может быть, русские - не знаю. Да и не в
этом дело. Важно, чтобы мы могли вступить в игру только в решающий момент,
когда ни у кого из них уже не будет сил довести дело до конца.
- А что вы считаете концом игры?
- Порядок... относительный порядок в мире. Когда можно будет хотя бы на
пятьдесят лет вперед уверенно предсказать, что революций не будет. И я
считаю, что это станет возможно только при одном условии: мы вступаем в игру
только в решающий момент и забиваем решающий мяч. Мы должны выйти из игры
такими, словно только разминали ноги.
- Чтобы снова драться?
- Драться-то будет не с кем. Наше дело будет тогда только
присматривать, чтобы выдохшаяся команда не отдышалась раньше, чем это будет
нужно нам.
- Нет, Гарри, - решительно воскликнул Рузвельт, - вы, чересчур
оптимистически смотрите на вещи. Есть еще Англия...
Черты Гопкинса отразили недоумение.
- Вы думаете, ее нельзя заставить разумно смотреть на вещи?
- Только до тех пор, пока вы не станете посягать на целостность
империи.
- Не может быть и речи, чтобы англичане могли вечно сидеть на половине
глобуса, присосавшись, как спрут, ко всем материкам, - с решительным жестом
сказал Рузвельт.
Опершись подбородком на руку, он, нахмурившись, смотрел в сад и,
казалось, забыл о Гопкинсе, но вдруг оживился:
- Послушайте, Гарри, мне кое-что пришло в голову: принесите-ка
вчерашнюю папку Кордэлла, я ее так и не просмотрел. Он говорил, что там есть
подробное политическое донесение Керка.
- Я знал, что это вас заинтересует.
Гопкинс привстал и вытащил из-под себя бумаги. Отобрав одну из них,
протянул президенту, остальные положил на траву.
- Керк пишет, что позиция Советов остается попрежнему ясной и твердой.
Они готовы к выполнению своих обязательств в отношении чехов.
- Так что же еще нужно Даладье? - начиная раздражаться, спросил
Рузвельт.
- Одно единственное: не позволить советским войскам войти в Западную
Европу.
- Я их понимаю... я их понимаю, - машинально повторял президент,
пробегая глазами бумагу. - Но не думают же они, что дело дойдет до войны,
если Гитлеру будет ясно сказано, что вместе с французами выступят русские.
- Вероятно, они именно этого и боятся. А предоставить Красной Армии
роль освободительницы Европы... - Гопкинс пожал плечами.
- Д-да... - Рузвельт почесал бровь. - Ну, до этого дело не дойдет, не
может дойти. Я достаточно понял шакалью природу Гитлера: он подожмет хвост
от настоящего окрика. Только не нужно перед ним расшаркиваться, - это
опасно, так как открывает всю игру. - Он задумался и как бы про себя
повторил: - Только не расшаркиваться... Знаете что...
Гопкинс ждал, но президент молчал. Он продолжал напряженно думать,
наконец медленно проговорил:
- Вот что, Гарри: если ни Париж, ни Лондон не хотят понять, как нужно
действовать, им покажет Вашингтон.
Гопкинс сделал протестующий жест.
Президент улыбнулся и успокоил его мягким движением руки.
- Мы сделаем это, не дразня гусей, а Гитлер получит то, что нужно.
Возьмите-ка перо, Гарри... - И, подумав, продиктовал: - "Президенту
Калинину, Москва. Мистер президент, по мнению правительства Соединенных
Штатов, положение в Европе является столь критическим и последствия войны
были бы столь гибельны, что нельзя пренебречь никаким демаршем, могущим
содействовать сохранению мира. Я уже обратился в срочном порядке с призывом
к канцлеру Германии, президенту Чехословакии..." - Рузвельт остановился и
подумал. - Одним словом, Гарри, пусть Кордэлл сам ставит там все, что нужно
по смыслу, а в заключение напишет: "Правительство Соединенных Штатов
полагает, что если бы глава СССР или советского правительства счел
необходимым немедленно обратиться с подобным же призывом от собственного
лица - собирательный эффект такого выражения общего мнения даже в последнюю
минуту мог бы повлиять на развитие событий". - Рузвельт снова сделал
небольшую передышку. - Пусть Кордэлл сам все это отредактирует.
- И все-таки, Франклин, я не облекал бы этого в форму вашего личного
послания президенту Калинину.
Рузвельт удивленно посмотрел на Гопкинса.
- Вы же понимаете, что речь идет обо всем нашем корабле, - проговорил
он. - Его нужно спасать от глупых претендентов в капитаны.
Молчание длилось долго. Оба думали о своем. Наконец Гопкинс, стараясь
скрыть раздражение, спросил:
- Значит, телеграмма Керку?
Рузвельт посмотрел ему в глаза и усталым движением поставил в углу
листка свои инициалы. Заметив, что Гопкинс достает новую бумагу, Рузвельт
закрыл глаза.
- Нельзя ли отложить, Гарри?.. Завтра мы уезжаем из Гайд-парка, и тогда
я в вашем распоряжении.
Гопкинс молча собрал бумаги и, ступая на цыпочки, вышел на дорожку.
Дойдя до секретарской, он тотчас передал телеграмму на аппарат, а сам прошел
в кабинет президента. Но еще прежде чем телеграфист начал передачу, дверь
комнаты распахнулась и в ней показался высокий жилистый мужчина в черном
кителе, с золотыми нашивками адмирала флота на рукавах. С морщинистого,
словно измятого лица адмирала, из-под собранных в маленькие, но высоко
торчащие мохнатые кустики бровей глядели колючие глаза ястреба. Губы
небольшого, старушечьего рта были поджаты, высоко над ними горбился
короткий, хищно-крючковатый нос, скривленный вправо, словно был сворочен на
сторону в кулачном бою.
- Депешу президента! - бросил он с порога, протягивая руку.
- Сейчас приступаю к передаче, сэр, - сказал телеграфист.
- Дайте сюда, - резко приказал адмирал.
Телеграфист послушно подал лист.
Некоторое время он выжидательно смотрел на дверь, захлопнувшуюся за
адмиралом, готовый при его появлении вскочить и принять депешу к отправке.
Но время шло, а дверь оставалась затворенной, адмирал не приходил.
Телеграфист принялся за другую работу.
На дорожке, неподалеку от места, где лежал в шезлонге президент, снова
заскрипел песок. Гопкинс осторожно приблизился к Рузвельту и, убедившись в
том, что тот не спит, протянул ему бумагу.
- Что такое? - с очевидной неохотою спросил Рузвельт.
- Леги внес маленькое изменение в вашу телеграмму, Фрэнк. - Что-то
похожее на улыбку искривило бледное лицо Гопкинса. - Совсем
незначительное...
- В какую телеграмму, Гарри?
- Президенту Калинину.
- А-а... - неопределенно протянул Рузвельт.
- Сейчас я прочту вам это изменение. - С этими словами Гопкинс
развернул было лист, но президент отвел взгляд и сделал усталое движение
рукой. Вернее даже, это было слабое движение одних только пальцев, и лишь
такой человек, как Гопкинс, привыкший с полуслова и с одного жеста угадывать
желания Рузвельта, мог понять, что тот не хочет слышать слов, вписанных
адмиралом.
- Не стоит, - негромко проговорил Рузвельт. - Если так сделал Леги,
значит это хорошо...
И Рузвельт опустил веки, чтобы не встретиться взглядом со своим самым
верным советником и самым близким человеком, с тем, кого вся Америка, и не
без оснований, считала "вторым я" президента Штатов. Будучи великим мастером
притворства, Рузвельт все же не был уверен в том, что глаза не выдадут его
именно этому человеку. Это изменение вовсе не было выдумкой Леги.
Просто-напросто адмирал лучше помнил то, что было заранее обусловлено и
решено между ними, а сам Рузвельт, диктуя депешу, пропустил эти несколько
слов. А может быть, он пропустил их намеренно? Рузвельт мысленно усмехнулся:
как знать! Может быть, именно так... Разве не лучше, чтобы из Белого дома по
всему свету расползся слух о том, что он, самый либеральный и самый
миролюбивый из всех президентов, прошедших пред глазами американцев за
двести семь лет, продиктовал ясную и целеустремленную депешу Калинину, а уж
там, в его канцелярии, другие люди добавили к ней слова, вытравили звучавшую
в ней решимость удержать агрессора... Конечно, именно так и должно быть:
другие, другие, а не он сам, должны сводить на-нет попытки умиротворения
Европы, если уж такая политика неизбежна. Хотя, видит бог, ему очень
хотелось бы избежать потрясений, с какими будет связана война. Даже если она
разгорится на той половине земного шара. Кто знает, к чему все это может
привести? Кто знает, не кроется ли страшная правда в словах человека,
владеющего умами простых людей мира? Несколько лет тому назад Сталин говорил
о том, что нет никаких оснований предполагать, что война может дать
действительный выход. По его мнению, она должна еще больше запутать
положение... Что же, весьма вероятно, что так оно и будет, и очень жаль, что
американские политики не хотят разобраться в этом. Впрочем, не говорит ли
уже опыт истории нескольких войн, что прав именно он, Сталин, не развяжет ли
и эта новая война все силы, враждебные установившемуся порядку вещей? Не
приведет ли война к революции?.. Быть может, так оно и будет. Но, как ни
парадоксально, именно это соображение не дает права им, американским
политикам, отгораживаться от дел остального мира. Только дураки могут
воображать, будто им удастся спрятаться от последствий войны и революции за
гнилым забором изоляционизма. Именно для того, чтобы избежать краха, следует
теперь же, не оттягивая дела ни на один день, вмешаться, самым решительным
образом вмешаться в европейские дела. Наступали новые времена. США были до
сих пор великой державой, теперь они могут стать мировой. Но не теми путями,
которые пробует Ванденгейм... Нет, он груб и нетерпелив и, видит бог, может
все испортить... Чересчур откровенен, от глупости и жадности, и все хочет
себе, себе... Да, чорт возьми, нужно же в конце концов втолковать ослам из
Капитолия, в чем заключается подлинная американская политика: отгородиться
нужно не от дел мира, а от нежелательных последствий. А для этого необходимо
вмешательство, самое решительное вмешательство, но без последствий, без
революций... Только миссурийские мулы могут этого не понимать!
Когда шаги Гопкинса затихли вдали, Рузвельт нагнулся и, пошарив рукою
под шезлонгом, нащупал книгу. Он открыл ее наугад, перекинул несколько
страниц. Края их были уже достаточно потрепаны. Было видно, что книгу часто
листают. На полях виднелись пометки карандашами разного цвета - первыми,
какие попадались под руку.
Найдя интересовавшее его место, Рузвельт углубился в чтение. Все в этой
книге было ему знакомо донельзя, но он не уставал ее читать. Глаза его
сузились, и на губах появилась усмешка - тонкая, лукавая усмешка самого
умного президента Штатов со дня смерти Авраама Линкольна.
Солнечный луч, пробившийся сквозь листву деревьев, зажег алым светом
потрепанный красный коленкор переплета. Когда-то, видимо, золотые,
полустертые буквы заглавия позволяли с трудом прочесть: "Мехен. Влияние
морской силы на историю".
Телеграфист прикасался к клавишам, внутри телетайпа раздавался легкий
стук, совершалось какое-то невидимое движение. Все было, как нужно, как
рассчитано конструкторами и строителями аппарата, привычно для телеграфиста.
Ему в голову не приходило анализировать сложный процесс, происходивший в
аппарате, в проводах, соединявших Гайд-парк с Вашингтоном. Телеграфиста не
интересовало то, что происходит в этот момент в телеграфной комнате Белого
дома, такой же, как эта, только гораздо больше, не с одним, а со многими
телеграфистами. Они тоже прикасались к клавишам аппаратов, связывавших
резиденцию президента с государственным департаментом и с главным телеграфом
в Нью-Йорке, откуда в воду океана уходила толстая свинцовая кишка
трансатлантического кабеля. Единственно, что занимало телеграфиста, - стопка
депеш, лежавших перед ним. Эта стопка, казалось ему, убывала слишком
медленно, медленнее, чем следует для того, чтобы ему не нужно было
задерживаться, когда закончится его дежурство. Сегодня это было бы чертовски
некстати - у телеграфиста были свои дела. Ему казалось, что его личная жизнь
не имела ничего общего с тою, что протекала в этом долге Гайд-парка.
Следя взглядом за строками лежавшей перед ним депеши, телеграфист
машинально, не вдумываясь в передаваемые слова, трогал клавиши телетайпа.
Внезапно, прямо напротив него над дверью кабинета вспыхнула лампочка.
Телеграфист выключил аппарат и подбежал к двери, но она уже отворилась и
вошел адмирал.
Телеграфист напряженно вглядывался в его лицо, пока адмирал еще раз
внимательно перечитывал депешу, прежде чем протянуть ее телеграфисту с
лаконическим:
- На аппарат.
- Да, сэр.
Кажется, адмирал еще что-то хотел сказать, но из-за неплотно
притворенной двери кабинета послышался голос Гопкинса:
- Хэлло, Уильям!
- Иду...
Адмирал скрылся за дверью.
Телеграфист положил перед собою лист новой депеши, и его пальцы
заходили по клавишам.
Размышляя о том, что теперь-то ему уж непременно придется задерживаться
на добрых четверть часа сверх времени, положенного дежурством, телеграфист,
не вдумываясь в смысл, передавал слово за словом приписку, сделанную
почерком Леги, к депеше, написанной Гопкинсом:
"Высказывая вышеизложенную мысль, правительство Соединенных Штатов
отнюдь не формулирует тем самым своего мнения по существу возникшего спора".
15
Раньше, чем слова, отстуканные телеграфом в Гайд-парке, пройдя через
государственный департамент в Вашингтоне, отредактированные и окончательно
приглаженные, достигли Москвы и были прочтены поверенным в делах Соединенных
Штатов Керком, они, зашифрованные личным кодом адмирала Леги, настигли
Ванденгейма в пути из Парижа в Берлин.
Джон лежал на диване в заказном салоне, прицепленном к экспрессу Париж
- Берлин, и, покряхтывая от удовольствия, просматривал веселенький парижский
журнальчик, когда секретарь положил перед ним расшифрованный текст. Джон
нехотя оторвался от картинок и небрежно пробежал депешу. Но тут же, забыв о
журнале, он вторично внимательно, слово за словом, перечитал ее.
- Где мы? - бросил он через плечо секретарю.
Тот топтался в нерешительности; патрон был трезв, - как же он мог
забыть, что находится в вагоне экспресса, мчащего его в Берлин?
- Сколько мы отъехали? - рявкнул, выходя из себя, Джон.
Секретарь поднял телефонную трубку и через минуту назвал маленькую
станцию, находившуюся на незначительном расстоянии от Парижа.
- Шляпу и трость.
- Поезд тут не останавливается, сэр.
- Шляпу и трость!
Джон подошел к стенке вагона и потянул ручку тормоза.
Поезд еще скрипел тормозами и на полу вагон-ресторана гремели слетевшие
со столов тарелки, а с антенны поездной радиорубки уже несся приказ
приготовить в Бурже скоростной самолет, чтобы доставить в Берлин никому не
известного мистера Горация Ренкина.
К вечеру того же дня Ванденгейм пересел в Берлине в ожидавший его
автомобиль Геринга и помчался в замок Роминтен, куда этот "никому не
известный американец" был приглашен "Наци номер два" для охоты на коз.
Джон, воображавший, что охота является лишь традиционной формулой
Геринга для тайных переговоров, был искренно удивлен, увидев
генерал-фельдмаршала в зеленой курточке, с животом, стянутым широчайшим
кожаным поясом, на котором болтался охотничий нож. Голые колени с жировыми
натеками виднелись между шерстяными чулками и короткими панталончиками. Все
еще не принимая этого маскарада всерьез, Джон с неохотою взял предложенное
ему ружье и уселся в маленький автомобиль, все заднее сиденье которого было
занято тушею хозяина. Но когда он увидел, что среди скал, где остановился
автомобиль, их ожидает несколько егерей с запасом ружей разных калибров,
американец не выдержал:
- Не можем ли мы обойтись без этих молодцов?
Наступила очередь Геринга удивляться. Он не представлял себе, что может
найтись смертный, который, попав в Роминтен, не пожелает полюбоваться редким
зрелищем его прославленной охоты. Это было то, в чем он рассчитывал
перещеголять Джона Третьего. Он-то мог себе сделать золотую ванну
Ванденгейма, а пусть-ка тот устроит себе второй Роминтен!..
Удобно устроившись на краю высокой скалы, Геринг с неохотою отпустил
егерей. Коллекцию ружей он сложил около себя, выбирая всякий раз другое, в
зависимости от расстояния, на каком появлялась выгоняемая егерями коза.
Все это мало занимало Джона, и он проклинал в душе спектакль, мешавший
овладеть вниманием хозяина. В конце концов он решил не стесняться и
раздраженно проворчал:
- Может быть, мы сначала поговорим, а потом вы будете тут стрелять хоть
до страшного суда.
Дерзость потрясла Геринга настолько, что он пропустил очередную козу и
остолбенел, молча глядя на американца. Тот даже заерзал на своем месте,
опасаясь, не хватит ли этого борова удар, прежде чем он успеет от него
чего-либо добиться. Это было бы ужасно: во всей гитлеровской шайке Геринг
был самым подходящим субъектом для сделки, которую хотел заключить Джон. Ему
нужен был человек, способный сломить колебания Гитлера, который, несмотря на
все англо-французские поощрения, уже готов был итти на попятный в чешском
деле и который может еще больше испугаться, узнав об американо-советском
демарше. Чтобы покончить с колебаниями самого Геринга, Ванденгейм привез ему
в подарок огромный портфель, набитый шкодовскими акциями, и, кроме того,
собирался гарантировать "ИГФИ", пайщиком которой состоял Геринг, овладение
всей химической промышленностью Чехии, прежде чем англичане и французы
успеют сообразить, что произошло.
Джон без стеснения выложил все это так, как если бы перед ним был не
крупнейший вельможа империи, а обыкновенный биржевой жук.
Решительность и прямота натиска заставили Геринга забыть все свои чины,
и он принялся торговаться без всяких церемоний.
Через час все было закончено. Ванденгейм поднялся, уверенный в том, что
ненасытный толстяк не даст теперь остановиться немецкой военной колеснице,
даже если бы Гитлер распластался перед нею собственною персоной. "Наци номер
два", не сморгнув, задавит "Наци номер один"! Со своей стороны, Ванденгейм
заверил Геринга, что нет на свете таких сил, которые заставили бы британское
и французское правительства ослушаться, его, Ванденгейма, директив. Больше
того: прощаясь с хозяином, Джон фамильярно похлопал его по коленке.
- Проделай как следует этот первый шаг, и не больше чем через полгода
вся Чехия будет у вас в кармане.
- У меня или у вас? - с усмешкой спросил Геринг.
Чтобы ничего не отвечать, Джон громко рассмеялся. Он допускал, что этот
толстопузый хитрец знает о его прямой заинтересованности и в Стальном
тресте, и в "ИГФИ", и во всех других могущественных немецких объединениях,
стремившихся ворваться в Чехословакию, но у него не было желания
подтверждать это самому.
- Можете держать с Рузвельтом пари на миллион долларов: раньше, чем
закончится осенний листопад, Судеты будут нашими, - сказал Геринг.
- Вашими или моими? - спросил Джон.
Геринг раскатисто заржал и несколько раз тряхнул красную ладонь
Ванденгейма.
16
Стоя у окна своего кабинета, генерал Леганье задумчиво следил за
движением пешеходов и автомобилей на перекрестке. Волны пешеходов сливались
и снова растекались; вереницы автомобилей перемешивались, подобно струям
разноцветных жидкостей. И все это было обрамлено пылающей осенней листвой
каштанов.
Но генерал сейчас не думал ни о прохожих, ни о машинах, словно это были
пылинки, суетящиеся в солнечном луче и не мешающие ему смотреть на что-то,
видимое за ними ему одному. В его памяти одна за другою проходили прежние
встречи с нынешним генерал-инспектором армии Гамеленом. Первая относилась к
давним временам, когда один из них был полковником, а другой всего лишь
капитаном. С тех пор, продвигаясь по службе, Гамелен не забывал своего
расторопного начальника дивизионной разведки, и вот Леганье очутился там,
где стоит сейчас, - на посту начальника Второго бюро. У него не было никаких
оснований опасаться последовавшего сегодня приглашения высокого начальника.
Их отношения давно приобрели характер, который французские генералы любят с
декоративной скромностью именовать "дружбой старых солдат". Со стороны
Гамелена эта дружба носила форму немножко менторского, но благожелательного
покровительства.
Все это было так. И тем не менее на душе Леганье не все было спокойно.
Он знал за собою достаточно много грешков, которые генерал-инспектору могли,
пожалуй, показаться настоящими грехами, выходящими за пределы допустимой
гибкости, которую должен проявлять разведчик. Оба они принадлежали,
разумеется, к тому лагерю, который проповедовал твердый порядок в стране и
армии; оба придерживались мнения об опасности тесных отношений с Советским
Союзом и его армией, могущих завести дальше, нежели это необходимо для
маневрирования в сложной политической обстановке внутри и вне Франции. Оба
они одинаково признавали формулу "лучше с Гитлером против Народного фронта,
чем с Народным фронтом против Гитлера". Оба хотели одного: чтобы при любых
обстоятельствах, хотя бы на короткое время, была исключена возможность
комбинации "Гитлер против Гамелена". Но много лет барахтавшийся в грязном
болоте секретной службы Леганье знал, что его бывший дивизионный превратился
в кабинетного стратега, воображающего, будто сведения о противнике, которые
кладутся ему на стол в виде чистенькой сводки, доставляются ангелами
небесными, не желающими ни есть, ни пить, ни строить виллы. Да, чорт побери,
Гамелен может не понять, что вилла, недавно купленная Леганье в окрестностях
Севра, всего десятая доля того, что стяжал бы на его месте другой!
Леганье взглянул на часы и через несколько минут сидел за рулем своего
"рено" и лавировал в потоке машин, а через час входил в штаб-квартиру
Гамелена в Венсенне.
Начальник Второго бюро сразу определил, что шеф сохранил прежнюю
привычку не смотреть на собеседника. Наградив гостя приветливой улыбкой,
когда здоровался, Гамелен тотчас отвел взгляд и стал слушать внимательно,
сосредоточенно, как умел, пожалуй, слушать он один. Это дало Леганье
возможность рассмотреть его и найти, что он отлично сохранился: почти нет
морщин, в светлых, рыжеватых волосах незаметно седины; такие же, как прежде,
небольшие, тщательно подстриженные светлые усики, все те же светлые
внимательные глаза, готовые ежесекундно насторожиться, но остающиеся
спокойными и избегающие взгляда собеседника. Реплики генерал подавал
лаконические, негромкие, такие же точные и аккуратные, как и все в нем, - от
пробора до складки на брюках.
Когда Леганье закончил свой обстоятельный доклад, в комнате несколько
мгновений царила такая полная тишина, что отвыкшему от нее в парижском шуме
Леганье она показалась многозначительной. Ему чудилось, что именно сейчас,
после этой длинной паузы Гамелен заговорит о главном. Поэтому он был приятно
разочарован, когда Гамелен произнес своим неизменно ровным голосом:
- Что вы скажете о ситуации в целом, мой друг?
И в ответ на довольно общие фразы начальника Второго бюро добавил:
- Меня занимает вопрос о том, что сказали бы французы, если бы мы без
особых околичностей отвергли предложение русских о переговорах наших
генеральных штабов на случай осложнений в Чехии.
- Французы?.. Они вышли бы на улицу, - уверенно проговорил Леганье. -
Это удивительно, мой генерал, но, оказывается, французы еще помнят, как в
семидесятом году, когда все друзья Франции показали ей спину, чешская
депутация в венском парламенте протестовала против присоединения Эльзаса и
Лотарингии к Германии.
- Значит, по-вашему, нужно продолжать "делать вид"?
- Безусловно, мой генерал.
- Ваше мнение совпадает с тем, что я слышал на-днях от одного писателя.
- Леганье насторожился, но генерал так и не назвал имени. - Он убежден, что
кипучая деятельность, которую развили немцы, внушает опасения. Многим
начинает казаться, будто речь идет вовсе не об одной Чехословакии.
- Это и я могу подтвердить, мой генерал.
- Вы согласны со мною, Леганье, что если мы во-время и с надлежащей
тщательностью приведем в движение нашу военную машину, то можем выйти
победителями из схватки с Германией?
- Вполне, мой генерал.
- Но вам ясно и то, что если мы дадим Германии усилиться за счет
Чехословакии, Польши и Прибалтики, а сами лишимся союзников в Южной и
Восточной Европе, наши карты можно считать битыми?
Леганье не знал, какого ответа ждет генерал, и потому предпочел
смолчать. Гамелен заговорил снова, с очевидною неохотой:
- А можете ли вы мне гарантировать, что никто ни в кабинете министров,
ни в кругах, стоящих за ним, не строит такого рода планов?
- Это было бы ужасно!
- Не можете ли дать мне более конкретный ответ?
- Мне просто не верится, мой генерал!
Первый раз за всю беседу светлые глаза Гамелена остановились на лице
собеседника. Этот взгляд был коротким, но никто не назвал бы его теперь ни
добрым, ни невнимательным.
Голос генерал-инспектора прозвучал необычно твердо, когда он спросил:
- В ком из министров я наживу врага, если на прямой вопрос
правительства, можем ли мы выступить, отвечу "да"?
Леганье сделал вид, будто не понял Гамелена, и тот пояснил:
- Если я скажу: мы можем выступить и победить.
Леганье стало очевидно, что Гамелен знает больше, чем следовало. Нужно
было не попасть впросак: не показаться нерадивым дураком, но и не сказать
лишнего. После короткого раздумья он проговорил тоном, которому стремился
придать интонацию неуверенности:
- Если бы в состав кабинета входил Фланден...
Гамелен перегнулся через ручку кресла и снова посмотрел ему в глаза:
- А поскольку его там нет?
- Может быть... Боннэ? - промямлил Леганье.
Гамелен откинулся в кресле, и его взгляд ушел в сторону.
- Вот мы и поняли друг друга, мой дорогой Леганье.
Леганье, испугавшись, что совершил ошибку, сказав про Боннэ, поспешно
добавил:
- Хотя должен доложить, что в довольно узком кругу, где ему не было
нужды скрывать свои мысли, Боннэ в связи с вопросом о Суэце решительно
заявил, что ни дюйма французской территории не будет уступлено ни при каких
обстоятельствах.
- Это хуже, чем если бы он прямо заявил, что готов не только Гитлеру,
но и Муссолини отдать все, что тем нравится. Из-за того, что он держит и
Чехословакию в уверенности, будто мы безусловно исполним свои договорные
обязательства, Бенеш может пойти на какой-нибудь неверный шаг и... дом
загорится с двух концов.
- Не думаю, мой генерал, чтобы Бенеш еще сохранил какие-нибудь иллюзии.
- Он предпочитает итти с русскими против немцев, чем отдать эти Судеты,
- брезгливо проговорил Гамелен.
- Даже если мы совсем отступимся?
- Появление русских по эту сторону Карпат сейчас же вызвало бы
крестовый поход против них всей Европы, а значит...
- И против нас?
- Увы!.. Все это очень грустно, дорогой Леганье, очень грустно. -
Гамелен в задумчивости побарабанил ногтями по мрамору пресс-папье, которое
перед тем внимательно рассматривал. - Ужасно, но, по-видимому, это так: мы
должны пожертвовать своею южной линией Мажино в Судетах, чтобы спасти Европу
от вступления Красной Армии. Тут больше ничего не придумаешь. - Он взмахнул
прессом, как бы предостерегая Леганье от реплики. - Насчет Боннэ, мой
друг... На-днях, на заседании кабинета, он так исказил мою докладную записку
о готовности вооруженных сил, что создалось впечатление, как раз обратное
тому, которое я хотел достичь. Вместо того чтобы убедиться в нашей
готовности драться и победить, министры остались при мнении, что мы обречены
на поражение.
- Если угодно, мой генерал, мы можем доставить материал, который
позволит вам опровергнуть слова Боннэ.
- Что вы, что вы, Леганье! Как можно! Такое опровержение станет
известно англичанам, и у Чемберлена создается впечатление будто мы намерены
действовать одни. Мы с вами не должны вмешиваться в дела дипломатов. К тому
же, мой друг, какие бы опровержения вы мне ни доставляли, я уже ни за что не
решусь в присутствии Боннэ сделать ни одного откровенного доклада.
- Не слишком ли далеко идут ваши подозрения, мой генерал?
- Какое там далеко! - с неожиданной резкостью проговорил Гамелен. - Вы
знаете, что мне сказал премьер? "Я не поручусь за то, что любой ваш доклад,
сделанный в присутствии Боннэ, не станет на другой же день известен немцам".
Вы, Леганье, должны были бы знать это раньше премьера.
- Принимаю ваш упрек, мой генерал, - делая огорченное лицо, смиренно
проговорил Леганье.
Тон генерала стал снова мягким, как всегда:
- Не принимайте мои слова близко к сердцу. Все, что меня сегодня
интересует насчет Боннэ, - его спекуляции на фондовой бирже.
- Простите, мой генерал?..
- Да, да, вы не ослышались: его биржевая игра, успех которой зависит от
наших уступок Гитлеру, - вот и все.
С этими словами Гамелен стукнул прессом по столу и поднялся в знак
того, что прием окончен.
На следующее же утро, как только закончилось совещание начальников
отделов, Леганье приказал майору Анри задержаться и изложил ему деликатное
поручение: офицер прикомандировывался к министру иностранных дел с задачей
информировать бюро о каждом слове господина Боннэ.
- Но предлог, мой генерал? Как смогу я проникнуть в штат господина
Боннэ?
- Ему нужен секретарь. Я обещал прислать человека.
Леганье не стал добавлять, что при этом он предупредил Боннэ о том, что
посылаемый им человек является офицером секретной службы и что донесения
этого офицера он, Леганье, должен будет докладывать Гамелену.
- Генерал-инспектор особенно интересуется вашими сделками на фондовой
бирже, - сказал тогда Леганье Боннэ.
- Ах, старый "молчальник"! - со смехом воскликнул министр и почесал
карандашом кончик длинного носа. - Теперь я понимаю, кому обязан последней
потерей на пакете "Чешских анилиновых". Старый хитрец! Ну, подожди же!
В присутствии нового секретаря патриотические фразы лились из большого
рта Боннэ нескончаемым потоком. При этом министр был уверен, что каждое его
слово делается достоянием Второго бюро. Он не подозревал, что большая часть
его усилий пропадает напрасно: донесения Анри Второму бюро были кратки и
бессодержательны. Исчерпывающие же доклады обо всем, что Анри слышал от
чиновников Боннэ, - а слышал он от них такое, что господин министр вовсе не
был намерен предавать гласности, - Анри каждое утро перед отправлением на
службу отдавал человеку, приносившему ему завтрак из ресторанчика, который
был одним из многочисленных пунктов связи разведывательной сети, раскинутой
по Парижу Абетцем.
17
Отлет Бена в Лондон освобождал Роу от каких бы то ни было забот. Самому
Роу необходимо было задержаться в Оберзальцберге. Секретная депеша шефа,
полученная через редакцию "Телеграфа", требовала сведений о предстоящих
встречах Гитлера с венграми и поляками. Поляки не беспокоили Роу: связи в
польском посольстве в Берлине у него обширные и прочные. Он был уверен, что
в случае надобности мог бы за невысокую цену завербовать и самого посла
Липского, которому не было большого смысла разыгрывать невинность в
ведомстве министра, заведомо состоявшего на службе если не в трех разведках
сразу, то уже в двух-то наверняка - немецкой и французской.
Хуже обстояло дело с венграми. В их государстве англичане не считали
нужным держать обширную сеть секретной службы. Но Роу надеялся, что три дня,
оставшиеся до свидания Гитлера с Хорти, - срок достаточный, чтобы можно было
сварить кашу с таким темпераментным народом, как мадьяры. Так оно и
случилось. Через три дня перед Роу уже лежали два плоских футлярчика,
похожих на изящно переплетенные записные книжки. Каждый футляр содержал
миниатюрный звукозаписывающий аппарат. Благодаря хорошо оплаченной
любезности поляка и венгра аппараты эти, находясь в их карманах, записали
каждое слово, произнесенное во время свидания Гитлера с главою фашистской
Венгрии Хорти и с польским послом Липским.
Роу не рисковал возить такие вещи на немецких самолетах, поэтому
английский летчик ждал его на мюнхенском аэродроме...
Бен, сидевший у Галифакса как раз в то время, когда принесли этот
материал, просмотрел его без особого интереса, но, едучи домой, подумал, что
прочитанное может пригодиться на завтрашнем обеде у Маргрет. Для общества,
которое у нее соберется, такого рода сообщение - сущий клад. Не говоря об
Уэллсе, может быть, даже для толстяка Черчилля это явится новостью!
Когда Бен рассказал Маргрет о "гвозде", припасенном на завтра, она со
свойственной ей экспансивностью даже потрепала его за ухо.
- Уверяю вас, дорогой, если я приложу некоторые усилия, из вас
получится ничуть не худший министр, чем свиновод.
- Умоляю, дорогая, не раньше, чем окончится вся эта кутерьма с
Чехословакией.
- Вы думаете, тогда наступит рай?
- Премьер уверяет: на полстолетие по крайней мере...
- Перестаньте болтать чепуху! - неожиданно раздался над головою Бена
пронзительный, скрипучий голос, заставивший его вздрогнуть и испуганно
оглянуться.
Маргрет расхохоталась.
- Разве не прелесть? Меня уверяли, что ему триста лет.
Бен скептически оглядел попугая.
- За триста лет можно было научиться чему-нибудь более умному.
- Я прикажу незаметно внести его перед десертом, когда всем будут
угрожать снотворные сентенции Уэллса.
- Старик действительно становится скучноват.
Супруги не виделись до следующего вечера, так как Бен уехал в
Грейт-Корт посмотреть на свиней и вернулся только к обеду. Обычно он
равнодушно относился к обедам Маргрет, иногда даже досадовал на то, что
приходится тратить усилия на поддержание разговоров, которые его мало
занимали. Случаи, когда удавалось поговорить о свиньях, он мог перечислить
по пальцам, а политика, искусство, жизнь общества - ото всего этого его
только клонило ко сну.
Сегодня совсем иное дело. У него есть новость, которая заставит
позеленеть от зависти даже милейшего Черчилля, всю жизнь подтрунивавшего над
его неповоротливостью.
Бен с трудом сдерживал нетерпение, когда отворялась дверь и дворецкий
докладывал о приходе нового гостя. Краем уха слушал он рассказ Уэллса,
недавно вернувшегося с юга Европы, и с беспокойством косился на Маргрет,
способную сесть за стол и без Черчилля. Багровая громада Ванденгейма,
которого Маргрет демонстративно называла "дядей Джоном", - он был троюродным
братом ее матери, - давно заполнила добрую половину диванчика у камина, и
его громкий голос покрывал сдержанные реплики министра государственных
имуществ Горация Нельсона.
Наконец, едва дворецкий успел скороговоркой произнести: "Мистер Уинстон
Черчилль", толстяк стремительно влетел в комнату, сверкая розовым глянцем
широкого лица, широкими лацканами смокинга, широкими шелковыми лампасами
брюк, лаком ботинок. Все в нем блестело и лоснилось от самодовольства и
уверенности в себе. Сильно выдвинутая вперед челюсть, маленькие глазки,
свирепо блестевшие из-под сдвинутых бровей, немного наклоненная голова - все
придавало ему сходство со старым бульдогом. Нехватало только обнаженных
клыков и свирепого рычания. Впрочем, оно не замедлило послышаться, едва
Черчилль увидел поднявшегося ему навстречу хозяина:
- Об успехе вашей миссии говорит весь Лондон!
Неожиданный комплимент заставил Бена растеряться. Он поспешно искал в
нем скрытый смысл, так как не мог допустить, что Черчилль способен сказать
что-либо действительно приятное.
Бен обратил на оскалившегося в улыбке бульдога растерянно-умоляющий
взгляд, но после короткой паузы последовало новое рычание, такое громкое,
что его услышали все:
- Говорят, ваше дипломатическое приобретение в Чехии весьма удачно: от
его скрещивания с йоркширами можно ждать отличных результатов.
И, не обращая внимания на оторопевшего Бена, еще больше выпятив
челюсть, Черчилль устремился к Маргрет.
Обед начался в напряженном ожидании следующего броска бульдога. Но он
пережевывал пищу, старательно двигая массивной челюстью, хмурился и молчал.
Бену стало невмоготу удерживать просившуюся наружу сенсацию. При первом
удобном случае, как только речь зашла о политическом положении в Европе, он
сказал:
- На-днях Гитлер пригласил польского посла для секретного разговора...
По тому, как на миг перестала двигаться челюсть Черчилля, а маленькие
глазки метнулись в его сторону, Бен понял, что попал в точку: бульдог еще не
имел этих сведений. Бен заговорил смело:
- Полякам очень хочется, чтобы война между Германией и Чехословакией
произошла, потому что они рассчитывают стащить кость во время драки.
- Из-за этого желать европейской войны? - возмущенно проговорил Уэллс.
- Да ведь это значит утратить остатки морали!
- Насколько я понимаю, речь идет не о героях вашего социального романа,
а о Гитлере и Беке, - насмешливо проворчал Черчилль в топорщившуюся у его
подбородка накрахмаленную салфетку, но так, что могли слышать все.
Приняв это за неожиданную поддержку, Бен еще более оживился:
- Канцлер подчеркнул, что если Польша сама откроет военные действия
из-за Тешина, Третий рейх ее тотчас поддержит.
- Боннэ скорее умрет со страха, чем позволит полякам предпринять
что-либо подобное, - заметил Нельсон.
При этих словах Ванденгейм нагнулся над столом так, что его салфетка
окунулась в соус. Он хотел видеть говорившего. Там, где дело шло о Боннэ, он
был кровно заинтересован. Дело Боннэ поддержать в поляках задор, а не мешать
им. Свои страхи он может спрятать в карман! За это Джон платил наличными!
Не обращая внимания на спрашивавшую его о чем-то Маргрет, Джон тут же
сделал заметку на манжете: "Телегр. Долл. Б". Это значило, что следует, не
откладывая, послать телеграмму Долласу с требованием прочистить мозги
французскому министру.
Бен поспешил продолжить свое сообщение:
- Гитлер решительно заявил Липскому, что если Чемберлен не заставит
чехов удовлетворить его, Гитлера, требований, то он не остановится и перед
вооруженным нападением на Чехословакию.
- А если мы их удовлетворим? - спросил Нельсон.
- Похоже на то, что именно этого он и не хочет.
- Следует ли это рассматривать, как желание этого варвара зажечь
европейскую войну во что бы то ни стало? - спросил Уэллс.
- Война позволила бы ему коренным образом решить вопрос о Юго-Восточной
Европе, которая стоит на его пути на восток, - словно это было его
собственное мнение, заявил Бен.
- Вполне разумное желание, - сказал Нельсон. - Нельзя же в конце концов
не понимать, что Германия не успокоится до тех пор, пока не получит своего.
- Если мы не даем Гитлеру колоний, то нельзя ему отказывать в
расширении за счет Европы, - вставила Маргрет. - Это нам ничего не стоит и
ничем не угрожает.
- Речь идет кое о чем большем, нежели простой захват куска земли, -
глубокомысленно заявил Бен. - Прибалтика, Польша, Чехия, Венгрия, Румыния -
это барьер, который Гитлер хочет водрузить между Европой и большевиками.
- А раз так, у кого поднимется рука мешать ему? - послышался громкий
голос Ванденгейма, и он обвел сидящих за столом налитыми кровью глазами.
Все головы повернулись к нему.
- При всем том, что я никогда не вкладываю в Европу ни одного цента,
который не приносит сто процентов дохода, я не пожалел бы ничего на цемент
для надежного барьера против русских, - сказал Джон.
- Вы хорошо знаете Советскую Россию? - негромко спросил Уэллс, и все же
при этом вопросе за столом наступила тишина.
- Да, - безапелляционно заявил Джон.
- Вы бывали там?
- И не собираюсь.
- На месте американцев я попытался бы спасти мир, прокламируя идеи
Сталина, а не загораживаясь от них.
- На месте американцев?! - крикнул Ванденгейм. - Почему англичане не
попробуют привить коммунистическую бациллу самим себе?
Уэллс покачал головой и отодвинул тарелку.
- Потому, что мы не можем себе представить никакой другой системы,
кроме той, которую в течение семисот лет создавали своими руками на этом
острове. Мы слишком стары для новых идей. В этом наша беда.
- Наше счастье! - сердито бросил Черчилль.
Уэллс взглянул на него с сожалением.
- Из-за этого заблуждения мы и погибнем. А Америка молода, она...
Джон прервал его на полуслове:
- Ну, что касается нас, то мы не собираемся погибать и не нуждаемся ни
в каких прививках.
- Вы так уверены? - насмешливо спросил писатель.
- Америку оставьте в покое, - отрезал Джон.
Уэллс снова покачал головой.
- Вам не избежать общей участи.
Ванденгейм выдернул из-за жилета салфетку и, комкая ее, сказал еще
громче, почти крикнул:
- Так беритесь же за дело, или придем мы!
- Беремся и притом довольно крепко, - сказал Бен, тоже повысив на этот
раз голос так, чтобы на него не могли не обратить внимания. - Линия
правительства ясна: миром должна управлять твердая рука. Сэр Гораций лучше
меня изложит вам нашу точку зрения.
Все повернулись к Нельсону. Было достаточно широко известно, что он
является ближайшим советником Чемберлена и что в действительности многое из
того, что большинство считало идеями премьера, было подсказано ему именно
Горацием Нельсоном. Но так же хорошо была известна и молчаливость этого
истинного кормчего британского кабинета.
Не оставляя вилки и продолжая маленькими кусочками класть себе в рот
лососину, Нельсон негромко и как бы с неохотою неторопливо проговорил:
- Мистер Уэллс прав в одном: если не будет наведен порядок, мир быстро
придет к своему концу. Война и хаос, полное опустошение земель и обнищание
народов ждет Европу, если мы немедленно не возьмемся за ее оздоровление...
- Это непосильно для одной нации, хотя бы такой великой, как наша, -
сказал Бен.
- Вы правы, - меланхолически согласился Нельсон. - Особенно учитывая
ужасающую раздробленность Европы на десятки мелких государств-карликов.
- Это ужасно, - живо откликнулся Бен. - На вопросах свиноводства можно
ярко показать, что...
Но Маргрет без стеснения прервала его:
- Бен, здесь никто, кроме вас, в этом не разбирается!
Бен обиженно замолчал.
- Сэр Гораций, - пригласила Маргрет, - вы говорили о
государствах-карликах...
- О карликах, которые вносят только беспорядок во всякую попытку
упорядочить дело. Всякие там Чехии, Румынии и тому подобные рассадники
беспорядка, вообразившие, будто вопрос о фикции, которую они называют
национальным суверенитетом, должен нас беспокоить больше, чем забота о
рынках.
- Проблема рынков действительно очень осложнилась с тех пор, как Россия
объявила монополию внешней торговли, а в Китай все глубже проникают японцы,
- глубокомысленно заметил Бен.
- Слишком глубоко лезть мы им не позволим, - возразил Джон.
- Если вопросы России и Китая как наших рынков не будут разрешены в
течение ближайшего десятилетия, мы задохнемся, - сказал Бен.
- Нас спасут колонии, - сказала Маргрет. - У нас их теперь больше, чем
когда-либо.
Челюсть бульдога выпятилась так, что обнаружила ряд зубов. Это были,
правда, не желтые клыки, а белые, как снег, фарфоровые изделия дантиста, но
выражение лица Черчилля стало все же крайне угрожающим.
- Мне не нужны даже три четверти мира, пока существует Россия! -
прорычал он.
- Тем скорее вы должны признать правоту правительства, стремящегося в
первую голову покончить именно с ней, - ехидно вставил Нельсон.
Черчилль фыркнул так, что взлетел конец заправленной за его воротник
салфетки. Складка на его затылке налилась кровью.
- Мистер Чемберлен еще в колледже страдал недостатком логики. Чтобы
уничтожить Красную Армию, ее следовало бы именно сейчас стравить с немцами.
- Не смеем не отдавать должного вашему опыту в деле борьбы с Красной
Армией, но мы вынуждены считаться и с тем, что немцы не готовы, - вкрадчиво
ответил Нельсон. - Русские снова могли бы выйти победителями.
- Вашим делом было бы не допустить нашего вторичного провала.
- Ваш личный опыт должен вам подсказывать, что тут опять можно
просчитаться, - с еще большим ехидством сказал Нельсон.
Черчилль прорычал что-то грозное, но неразборчивое. Нельсон же
невозмутимо продолжал:
- А какова была бы реакция всего мира, если бы русские оказались
спасителями Европы? Можно себе представить, как бурно расцвели бы в ней
коммунистические идеи!
- В Англии этого никогда не могло бы случиться, - проворчал Черчилль. -
Да и вообще вы неверно представляете себе картину. Россия могла бы прийти к
победе только в состоянии полной обескровленности, экономической разрухи и
политического развала. В таком виде она не была бы страшна никому. - Он
энергично ткнул в воздух вилкой. - Ни она, ни ее идеи!
- Годы не умерили вашего оптимизма, - усмехнулся Нельсон.
Черчилль в бешенстве оттолкнул тарелку.
- Чтобы бросить Германию на Россию, нужно оставить кое-какие приманки
прозапас, а вы, кажется, решили выдать Германии все авансом. Это ошибка.
- Иначе Гитлер бросится на нас прежде, чем мы заставим его повернуть на
восток.
- Если речь идет о том, чтобы успокоить Германию, - с тревогой
проговорил Уэллс, - то я предпочел бы отдать ей всю Чехословакию, нежели
кусочек Британской империи. - Он обвел всех взглядом выцветших усталых глаз.
- Тем более, что все это имеет очень временное значение. Мир идет к концу. И
не все ли равно, как он к нему придет.
- Так шли к упадку великие цивилизации Азии и на их месте появлялись
колонии Европы, - громогласно произнес Джон Третий. - Так идет к своему
упадку Европа, чтобы стать колонией Америки.
Дворецкий наклонился к уху Бена. Бен поднялся:
- Прошу прощения, джентльмены: премьер у телефона.
В течение нескольких минут, что отсутствовал хозяин, в столовой царило
настороженное молчание. Было слышно только позвякиванье сменяемой лакеями
посуды. Когда Бен, наконец, вошел, все взглянули на него с нескрываемым
любопытством. Он остановился в дверях, интригующе оглядывая гостей.
- Послу его величества в Праге предложено предъявить Бенешу условия
капитуляции Чехословакии.
Пальцы Уэллса, барабанившие по столу, на мгновение замерли, потом он
испуганно поднес руку к губам.
А Бен, сделав рассчитанную на эффект паузу, сказал:
- Ньютон сделает свой демарш вместе с французским послом. Они заявят
Бенешу, что если он не примет англо-французских условий, то весь мир
признает его виновником неизбежной войны.
- Неизбежной войны... - едва слышно прошептал писатель.
- Послы скажут президенту, что если чехи объединятся с русскими, то
война примет характер крестового похода против большевиков.
Уэллс поднял руку к глазам.
- Закат Европы начинается...
- Правительства Англии и Франции не смогут остаться в стороне от такого
похода, - закончил Бен. - Они должны будут выступить.
- На чьей стороне?! - в страхе воскликнула Маргрет.
- Разумеется, немцев, - успокоил ее Нельсон.
- И да благословит их тогда господь-бог! - с облегчением воскликнула
Маргрет.
- Аминь, - торжественно провозгласил Ванденгейм.
Оттуда, где стоял высокий буфет, послышался пронзительный, скрипучий
крик:
- Перрестаные боллтать чепухху!
18
Второй день они сидели на аэродроме. Больше других доставляла Ярошу
хлопот пани Августа. Она не переставала досаждать и Кропачеку, находя все
новые и новые поводы для слез и упреков. Слушая ее, можно было подумать, что
добродушный директор виноват даже в том, что Вацлавские заводы оказались в
спорной зоне, и уж во всяком случае его виною было то, что гитлеровцы не
желали оставить его директором.
Сдерживая бешенство, осунувшийся и даже похудевший, Кропачек бегал из
угла в угол тесной каморки, снятой за большие деньги у аэродромного сторожа.
Располагая этой комнаткой, Кропачеки могли считать себя счастливцами.
Насколько хватал глаз, вокруг всего огромного аэродромного поля, защищенные
от холода только забором, прямо на размокшей от дождя земле ютились толпы
беженцев. Тысячи лихорадочно горящих глаз завистливо следили за изредка
взлетавшими самолетами. Подавляющему большинству этих людей разум давно
должен был подсказать, что ждать на аэродроме совершенно бесполезно: на борт
отлетающих за границу машин попадали почти исключительно иностранцы.
Французы, англичане и американцы, чьи правительства были истинными
виновниками огромного несчастия чешского народа, спешили первыми покинуть
страну, которой угрожало нашествие гитлеровцев. Они суетились у самолетов,
нагруженные чемоданами и картонками, боясь поднять глаза, чтобы не
встретиться с ненавидящими взглядами тысяч несчастных, предательски
покидаемых ими на произвол гитлеровских орд.
Но что было делать беженцам, когда поезда проходили через городок, уже
набитые людьми доотказа? Итти пешком? Сотни километров? Это были первые
беженцы от гитлеровских орд. Люди еще не знали, что настанет время и в их
собственной стране и во многих других странах Европы, когда детские коляски
и тачки будут продаваться за бешеные деньги, как единственные средства для
перевозки домашнего скарба. Они еще не знали, что придется ходить пешком, с
мешком за плечами, - и ходить при этом быстро, не по асфальту шоссе, а по
грязи обочин и лесным тропам, чтобы не сделаться жертвой немецких летчиков,
из чисто спортивных побуждений охотящихся за беглецами.
Люди еще не видели этого в прошлом и не угадывали в будущем. Они сидели
на своем тяжелом скарбе, наивно воображая, что самолетов и поездов должно
хватить для всех желающих покинуть родные места. Должно!.. О чем они думают
там, в Праге?
По сравнению с ними Кропачек мог чувствовать себя счастливцем. Не
только потому, что над его головою была крыша, но главным образом потому,
что он был уверен: его ждет самолет, он улетит во Францию, куда немецкие
власти обещали пропустить его через территорию Австрии. И в самом деле, было
бы просто смешно, если бы ему, директору Вацлавских заводов, не удалось
резервировать для себя самолет, просто смешно. Удивительно было, конечно,
что ему не удалось получить для своего самолета бензин, но этот товар
перестал продаваться, а мальчишка, посланный на завод к Штризе с запиской
Кропачека об отпуске бензина из заводской кладовой, как сквозь землю
провалился.
Наконец он вернулся, но вместо разрешения на бензин принес записку
Марты, написанную по-немецки. Кропачек отказался взять ее в руки.
- Девчонка хочет лететь с нами? - спросил он жену.
- А ты разучился читать?
- По-немецки? Разучился, - решительно заявил он. - И никогда больше не
научусь. Клянусь господом-богом.
- Сумасшедший, настоящий сумасшедший!
Воздев руки к небу, пани Августа взяла записку. Марта просила улетать
как можно скорее.
Пани Августа просительно проговорила:
- Может быть, ты сам пойдешь поговоришь с нею? А, Янушку?.. Нам было бы
лучше остаться здесь.
- Остаться здесь? - Кропачек остановился перед женой. - Остаться
здесь?..
Он больше ничего не мог выговорить.
- Пойди поговори с девочкой, - робко попросила жена.
- Говорить с нею? - Маленькая фигурка Кропачека, утратившая всю свою
жизнерадостность, стала олицетворением злобного отчаяния. - Говорить?.. О
завтрашней погоде?.. Может быть, о модах?..
- Сумасшедший! Настоящий сумасшедший!
- Я не хочу, ни о чем не хочу с нею говорить, пока она не придет сюда и
не скажет, что желает остаться честным человеком, что она остается моею
дочерью, чешкой... Да, да, именно так: остается чешкой. Чешкой, чешкой!..
Он продолжал, как одержимый, твердить одно и то же и, охватив голову
руками, прислонился к раме маленького окна, за которым тускнел осенний день.
Пани Августа оглядела его согнутую спину, на которой обвис ставший
непомерно широким пиджак.
- Так я пойду одна, - как ей казалось, решительно, но в
действительности жалко проговорила она.
Он не обернулся.
- Я пойду и скажу нашей девочке, что у нее нет больше отца, что... - и
она прижала к губам платок.
- Открой ей такую Америку. - Кропачек через силу рассмеялся. - Как
будто не сама она заявила нам это.
- Но ты же видишь, девочка хочет нам добра.
- Я не нуждаюсь в помощи гитлеровцев.
- Янек!
- Мне помогут мои руки и моя голова.
- Ах, Януш, Януш!.. - Августа покачала головою. - Ты стал таким
непримиримым. Пауль тоже хочет нам добра. Кто, кроме Пауля, может теперь нам
помочь?
- Пусть Марта оставит его помощь себе. Так и передай ей: мне ничего не
нужно ни от нее, ни от этого ее негодяя. - И крикнул вслед, приотворив дверь
сторожки: - Имей в виду: каждую минуту может найтись бензин, и мы немедленно
вылетим... Ведь правда, Ярош?
- Да, - сумрачно отозвался Ярош.
- Но вы же можете подождать еще час... Можешь ты пожертвовать один час
твоему ребенку?! - с негодованием воскликнула Августа, но Кропачек не
ответил и с треском захлопнул дверь за женой.
Некоторое время царило молчание, потом дверь осторожно приотворилась и
в сторожку заглянул старый Ян Купка - механик силовой станции.
- Здравствуй, сынок, - сказал он, обращаясь к Ярошу. - Пришел узнать,
уже не надумал ли и ты улетать?
- Что вы, отец?! - И Ярош обиженно пожал плечами.
- То-то!
Взволнованно шагавший по сторожке Кропачек остановился как вкопанный.
- Может быть, ты, старый приятель, - с оттенком неприязни сказал он
механику, - думаешь, что и мне не следует покидать Чехию?
Старик усмехнулся.
- Чтобы узнать мой ответ, пан директор, вам достаточно было бы
посчитать чемоданы, с которыми я сюда пришел. - И он широко расставил пустые
руки.
Кропачек невольно покосился на груду своего багажа, наваленного в углу
сторожки. Механик поймал его взгляд и рассмеялся.
- Не смущайтесь: не вы первый, не вы последний.
- Ты говоришь это так, словно... укоряешь нас.
- Укоряю?.. - Старик пожал плечами. - Стоит ли, директор? Чему это
поможет, что поправит? Разве от моих укоров что-нибудь стало бы на место?
Если я кого-нибудь и стану укорять, так только самого себя.
- Уж ты-то ни в чем не виноват, старина!
- В том-то и беда, директор, что виноват, крепко виноват! Пойми я
несколько лет тому назад, где настоящая правда, не бывать бы тому, что
происходит.
- Ишь ты! - насмешливо проговорил Кропачек. - Достаточно было бы одному
такому орлу, как Ян Купка, взяться за дело и...
- Не смейтесь, пан директор, - с укоризною проговорил механик. - Вы,
небось, понимаете, что я говорю не об одном себе. Таких старых ослов, как я,
оказалось, к сожалению, очень много. Но вам не к лицу смеяться. Всю жизнь вы
провели среди рабочего люда и ничего не поняли в происходящем. Это
простительно мне, простому механику, а не такому образованному человеку, как
вы, пан директор.
- Куда ты клонишь, старина? - настороженно спросил Кропачек.
- Оба мы не углядели настоящей дороги, по которой следовало итти, чтобы
не стать дермом, которое Хенлейн теперь топчет ногами. Вспомните-ка,
директор, время, когда мы с вами покидали социал-демократическую партию. Что
говорил тогда нам обоим он? - При этих словах механик кивком указал на молча
сидевшего Яроша. - Эх, сынок, сынок, стыдно тебе, небось, за своего старика!
- Перестань, Ян! - Кропачек сердито топнул ногой. - Не хочешь же ты
сказать, будто раскаиваешься, что не пошел с коммунистами?
- Да, директор, именно это-то я и считаю своей виной. Вам-то, конечно,
было бы со мною не по пути...
- Что ж, старина, - Кропачек обиженно надулся, - значит, теперь наши
дороги разошлись. А ведь когда-то... когда-то мы с тобою были
социал-демократами...
Механик прервал его протяжным свистом:
- Фью-ю! О тех временах я и думать не могу, не краснея. Да и немудрено
покраснеть, вспоминая, что всю жизнь ты, как баран, на веревочке ходил по
указке жуликов, уводивших тебя от настоящего дела.
- Кажется, ты не можешь пожаловаться на то, что плохо поработал в своей
жизни.
- Поработал-то я не хуже других, но все в чужую пользу.
- Мы с тобою трудились на одного хозяина! - не без гордости произнес
Кропачек.
- Этого-то мне и стыдно. Вот этими руками всю жизнь подкидывал кроны в
карман каких-то акционеров, которых даже в глаза не видел.
- Ну, в этом-то отношении мы с тобою в одинаковом положении.
- Не совсем, уважаемый пан директор, не совсем. Вы-то, по крайней мере,
были участником в деле.
Кропачек насторожился.
- Что ты имеешь в виду?
- Только то, что вы за свою службу получили от хозяев хорошую пачку
акций, а я вот что, - и старик состроил комбинацию из трех пальцев. - Да я
тужу не об этом. Мне многого и не нужно. Ярош в наследстве не нуждается, у
него своя голова. А вот плохо, что, работая на толстосумов, я забыл о своем
настоящем рабочем деле, о том, что я не единственный рабочий на свете. Вот
что, директор!
Кропачек с усмешкою положил руку на плечо Яроша:
- Вижу - твоя работа! Хорошо, что я в своем доме запретил тебе говорить
о партийных делах. А то бы ты и меня распропагандировал так, что, чего
доброго, и я стал бы коммунистом.
- Может быть, и плохо, что этого де случилось, директор! - сказал
старый Купка. - Не бежали бы вы теперь из своей страны, как крыса с тонущего
корабля.
- Но, но, ты, старина, полегче! Тебе-то на меня грех жаловаться.
- Если не считать того, что вы всех нас крепко обманывали.
- Ты в уме? - Кропачек побагровел от негодования.
- Всю жизнь вы толковали нам, что мы работаем на нашу республику, а вот
теперь мы вдруг узнали, что дело не столько в нашей Чешской республике,
сколько в американских биржевиках, которые сцапали контрольный пакет
Вацлавских заводов.
- Кто сказал тебе такую чепуху?! - крикнул Кропачек, но в голосе его
звучало больше смущения, чем решительности.
- Уж кто бы ни сказал...
- Тоже, может быть, господа коммунисты?
- Может быть, и коммунисты, - с улыбкою ответил механик.
- А если бы это и было правдой, так что тут плохого? - подбоченясь,
спросил Кропачек.
- А что хорошего, ежели чешскими заводами распоряжаются янки?.. Сегодня
заводы, завтра банки, послезавтра парочка-другая министров, а там, глядишь,
и вся Чехословакия окажется в кармане иностранных торгашей. Может быть, так
оно уже и вышло. Оттого и очутились мы теперь в таком положении, что сами
себе не принадлежим, а?
Кропачек сумрачно молчал, отведя взгляд от собеседника.
Тут впервые подал голос Ярош. Он говорил негромко, сосредоточенно глядя
себе под ноги.
- Нет, отец, тут ты не прав. Сколько бы усилий ни прилагали иностранцы
к тому, чтобы захватить нашу страну, она никогда не будет им принадлежать.
Ее единственным законным хозяином всегда был, остается и будет во веки веков
чешский народ.
Старый Купка лукаво покосился в сторону Кропачека.
- И те, кто бросает родину в эти дни, они тоже будут хозяевами? -
спросил он.
Ярош молча покачал головой.
- Я тоже так думаю, сынок, - сказал механик. - И убей меня бог, ежели я
поверю, что праздник будет на их улице. Никакие американцы, ни кто бы то ни
было другой, кто заинтересован в наших нынешних делах своим карманом, не
поможет им спасти свои шкуры. Уж это как пить дать. Верно, сынок?
Ярош ответил таким же молчаливым кивком, и в сторожке наступила
напряженная тишина, в которой отчетливо слышалось сердитое сопение
Кропачека.
Внезапно дверь порывисто распахнулась и на пороге появился Гарро. Он
сумел сохранить не только бодрость духа, но и вид человека, уверенного в
себе, в будущем, в жизни. Его смуглое сухое лицо не отражало даже усталости,
хотя именно на его долю выпали все хлопоты с визами и пропусками друзей.
Он вошел в сторожку, потрясая над головой пачкою бумаг.
- Я вам говорил: все будет в наилучшем порядке.
- Французская виза? - бросился к нему Кропачек.
- Я ни минуты в ней не сомневался.
- Еще бы! - сразу приободрясь, воскликнул Кропачек. - Мое имя
достаточно известно деловой Франции.
- К сожалению, нет времени, чтобы достать визы для иного пути, как
только через Австрию.
- Полетим хотя бы через ад.
- Мне такой путь не очень нравится, - усмехнулся Гарро. - Я предпочел
бы отправить вас кружным путем.
- Не имеет значения, не имеет значения, - твердил Кропачек,
рассматривая документ. - Ярош! Как быть с бензином?
- Бензин есть, - сказал Ярош, - сейчас заправим.
Он поспешно вышел, чтобы не оставить директору времени для вопросов.
Пришлось бы признаться, что бензин он решил перекачать из собственной
машины, которая должна была перевести самого Яроша в Прагу. Пришлось бы
сказать, что ему вообще не нужно лететь в Прагу, так как он остается здесь,
записавшись добровольцем в армию, которой предстояло защищать родные горы.
Он остается вместе с товарищами, которые стали ему ближе всей родни, ближе
дяди Яна и даже... да, даже ближе и дороже Марты. Это были Гарро, Даррак и
Цихауэр, уже оформившие переход в чехословацкое подданство ради того, чтобы
иметь право сегодня же вечером явиться на армейский сборный пункт.
Выйдя из сторожки, Ярош по привычке оглядел серый горизонт и в сомнении
покачал головой: погода не внушала доверия. Тем не менее самолеты садились и
взлетали. Ярош направился к своей машине. Через полчаса бензин был
перекачан, и Гарро повез к самолету на своей "татре" Кропачека с грудою
чемоданов. От возбуждения лицо директора раскраснелось, усы растрепались.
Сопя и смешно семеня короткими ногами, он помогал грузить багаж. Ярош вместе
с пилотом в последний раз осматривал машину.
- Можете прогревать моторы! - крикнул Крсшачек летчику в крайнем
возбуждении.
- А пани Кропачек? - удивился пилот.
Кропачек сделал решительное лицо:
- Я ей сказал: один час.
- Не хотите же вы сказать... - в нерешительности начал было Ярош, но
директор перебил его:
- Именно это я и хочу сказать! Да, да, не смотри на меня, как на
сумасшедшего.
Кропачек пытался закурить сигару, по руки его так дрожали, что он
только раскрошил ее и раздраженно бросил. Тут раздался испуганный возглас
пилота:
- Кто-то выкачал масло из моего бака!
Ярош побежал к зданию склада. Вернувшись, он, не обращая внимания на
протянутый Кропачеком бумажник, обратился к Гарро:
- Кладовщик предлагает масло в обмен на вашу "татру".
Кропачек возмущенно закудахтал, но Гарро вскочил в автомобиль и умчался
с Ярошем. Они вернулись с маслом в запломбированных бидонах. За рулем
"татры" сидел немец с налитой кровью физиономией, - такою же красной, как
шарф вокруг его шеи. Как только бидоны были вынуты, он, не сказав ни слова,
угнал автомобиль. Гарро добродушно расхохотался:
- Даже не извинился в том, что ограбил нас.
- Вы так и не сказали мне, сколько стоит ваша "татра"? - обеспокоенно
проговорил директор, все еще держа в руках бумажник.
Гарро беспечно отмахнулся:
- Рассчитаемся, когда я приеду в Париж.
Ярош давно уже не следил с таким трепетом за стрелками приборов, как в
те минуты, когда пилот грел моторы. Привычные прикосновения к рычагам
управления казались Ярошу полными нового смысла: быть может, он касается их
последний раз в жизни... И кроме того... кроме того, в душе его еще не
угасла надежда на то, что пани Августа вернется с Мартой. Марта улетит с
родителями прочь от всего, что может ждать ее тут, прочь от ненавистного
Пауля. Марта придет!.. Она не сможет не прийти!
На аэродроме послышались шум и крики. Толпа беженцев заволновалась. В
ней замелькали каски полицейских. Из уст в уста передавалась невероятная
весть: власти очищают аэродром от чехов. Таково требование англо-французской
комиссии. Сюда будут садиться только ее самолеты. Отправлять отсюда будут
только иностранцев.
Беженцы яростно сопротивлялись полицейским, выкидывавшим их чемоданы за
забор. Женщины пускали в ход зонтики, мужчины - палки и кулаки. Людей было
слишком много, чтобы полиция могла что-нибудь сделать. В распахнувшиеся
ворота въехали грузовики с войсками. Но когда солдаты узнали, зачем их
привезли, они принялись со свистом и бранью ударами прикладов выгонять
полицейских с аэродрома. Беженцы в восторге приветствовали солдат. Ярош
понял, что нужно спешить.
- В вашем распоряжении считанные минуты, - сказал он Кропачеку. - Что
делать с пани Августой?
Кропачек, еще несколько минут тому назад уверявший, что не станет ждать
ни одной секунды сверх назначенного часа, теперь совершенно растерялся. Его
пугали не опасности, которым мог бы подвергнуться он сам, оставшись здесь.
Нет, страшно было подумать, что могут остаться неулаженными все дела,
связанные с переходом завода к немцам, нарушиться его связи с французскими
деловыми кругами. Он растерянно смотрел то на Яроша, то на Гарро и,
бессмысленно суетясь, бегал вокруг самолета.
Внезапно он преобразился. Растерянность как рукой сняло. Он широко
расставил коротенькие ножки, заложил руки за спину и с видом победителя
уставился в поле.
- Один час и ни секундой больше! - торжествующе воскликнул он к общему
удивлению. - Прошу готовиться к старту.
Но стоило Ярошу посмотреть в направлении его взгляда, как он понял все:
по грязи поспешно шагала Августа. Тут и Ярош едва не вскрикнул от радости:
за матерью следом шла Марта... Значит, Марта летела с родителями!
Когда женщины подошли к самолету, винты уже медленно вращались под
мелодичное позванивание моторов. Избегая устремленного на него взгляда
дочери, Кропачек сам приставил к борту стремянку и протянул руку,
намереваясь помочь жене войти. Но Августа решительно повернула его лицом к
Марте.
Отец и дочь стояли друг против друга, опустив головы.
- Ну же, Марта, - сказала Августа.
- Пауль сказал, что... - начала было Марта.
Но отец не дал ей говорить:
- Пауль сказал?! - Он едва не задохнулся от гнева. - Пауль сказал!
Передай, что он может убираться ко всем чертям. Я даже не хочу знать, что он
сказал. - Он в отчаянии схватился за голову. Шляпа покатилась в грязь.
Махнул рукой жене: - Садись! - Видя, что она колеблется, гневно повторил: -
Садись же! - И обернувшись к пилоту: - Старт!.. Прошу старт!
Он схватил за руку Августу и потянул ее к стремянке, но она вырвалась
и, рыдая, прильнула к Марте.
- Ты должна лететь... ты должна лететь... - бормотала она, захлебываясь
слезами.
Марта стояла неподвижно, устремив пустой взгляд в пространство - мимо
отца, мимо самолета, мимо стоявшего около него Яроша. А Ярош едва сдерживал
желание схватить ее и бросить в отворенную дверцу. Он никогда не представлял
себе, что человек может являть собою такое яркое олицетворение душевного
опустошения, каким была стоявшая перед ним Марта.
Наконец она нерешительно потянулась к отцу.
- Прости меня...
И заплакала.
Ярош привык видеть Марту сильной, уверенной в себе, иногда даже немного
высокомерной. Ему было невыносимо смотреть, как она стоит с протянутой,
словно нищенка, рукой и слезы текут по ее ввалившимся, побледневшим щекам. И
он с удивлением подумал: как это может Кропачек стоять и смотреть на нее и
не протянуть ей руки?
Впрочем, Кропачек недолго сумел выдержать суровый вид. Он обеими руками
схватил голову дочери и прижал к своему плечу... Плечи его вздрагивали, так
же как плечи Марты.
Он взял Марту под руку, подвел к лесенке и подтолкнул к самолету. Его
губы дрожали, и он только мог прошептать:
- Ну...
- Я не должна, не должна... - лепетала она, вцепившись в поручни.
Не помня себя, Ярош подхватил Марту сзади и втолкнул в пассажирскую
кабину. Судорожно всхлипывая, протиснула в дверцу свое грузное тело и пани
Августа. Последним проворно взбежал Кропачек.
- Вот так, вот так... - бормотал он, сквозь слезы улыбаясь Ярошу.
Ярош захлопнул дверцу и махнул пилоту. Тот дал газ и медленно зарулил к
старту.
Но еще прежде чем он вырулил на бетонную дорожку, дверца самолета
отворилась и из нее выпрыгнула Марта. Она упала, сделала попытку подняться,
чтобы отбежать в сторону, но пилот уже дал газ. Поднятый винтами вихрь грязи
ударил Марту, она снова упала. Самолет побежал.
На секунду вихрь брызг скрыл от Яроша и удаляющийся самолет и
распростертую на земле, рыдающую Марту.
19
Чемберлен сидел усталый, равнодушный. Его длинное худое тело так
глубоко ушло в кресло, что голова оказалась много ниже высокой готической
спинки. Ему было неудобно, хотелось откинуться, но прямая спинка мешала. От
этого он совершал головой странные, беспомощные движения. Взгляд бесцветных
старческих глаз был устремлен прямо на желтое лицо Флеминга, но тот не мог
бы сказать с уверенностью, что премьер его видит. Временами голос Флеминга
повышался, тогда во взгляде Чемберлена мелькало что-то вроде испуга и
выражение его лица делалось несколько более осмысленным, но по мере того,
как снова затихал голос секретаря, черты лица премьера принимали прежнее
отсутствующее выражение.
Премьер старался сдерживать одолевавшую его нервную зевоту. Насколько
хватало сил, он внимательно слушал нового секретаря, которого ему подсунул
Бен. Бен уверял, будто, имея рядом с собой этого человека, можно отказаться
от собственной памяти. Будто бы однажды сказанное при Флеминге или
прочитанное им может быть воспроизведено им в любой момент и в точном
контексте.
Перед тем как отправиться на совещание, Чемберлен хотел освежить в
памяти все, что относилось к чехословацкой проблеме, восстановить содержание
переговоров и тексты решений, предложений и нот, посланных чехам и
полученных от них.
- Слава всевышнему! Сегодня этой возне со строптивым народцем будет
положен конец!
Взгляд Чемберлена равнодушно скользнул по массивной фигуре Флеминга, по
его большому, с нездоровой желтой кожей лицу с резко выдающимися скулами и
темными мешками под глазами.
- Вы нездоровы, Флеминг? - ни с того, ни с сего спросил премьер,
прерывая доклад, от которого ему неудержимо хотелось спать.
- Тропическая лихорадка, сэр.
- Где вы ее подцепили?
- На Новой Гвинее, сэр.
- Стоило ездить этакую даль за таким товаром.
- Я привез еще отличную коллекцию бабочек, сэр.
При этих словах взгляд Чемберлена заметно оживился, и он выпрямился в
кресле.
- Вы говорите: бабочки?
- Совершенно удивительные экземпляры, сэр.
- С Новой Зеландии?
- С Новой Гвинеи, сэр.
Чемберлен посмотрел мимо уха Флеминга на видневшуюся за высоким окном
светлую голубизну осеннего баварского неба. Он мечтательно улыбнулся.
- Я вам признаюсь, Флеминг: в раннем детстве я любил бабочек.
- В этом нет ничего предосудительного, чтобы делать из этого тайну.
- Да, но понимаете, - Чемберлен бессмысленно хихикнул, - мне тогда
казалось, что мальчику должно быть очень стыдно носиться по полям с сачком и
потом восхищаться красотой насаженных на булавки крохотных разноцветных
существ... Честное слово, из-за этого стыда я отказывал себе в удовольствии
ловить бабочек. Это было моею тайной, никогда не удовлетворенной страстью,
хе-хе... А вы их много наловили?.. Да вы садитесь, почему вы стоите?
- Благодарю, сэр. Отличную коллекцию. Когда я преподносил ее в дар
Ботаническому музею, то мне сказали, что у них никогда еще не бывало такого
экземпляра. Troides meridionalis Rothsch.
Чемберлен приставил ладонь к уху:
- Как вы сказали?
- Troides meridionalis Rothsch, изумительный вид.
Чемберлен оживился и заерзал в кресле.
- Очень интересно, Флеминг, чрезвычайно интересно!
- Если это вас действительно интересует, сэр, я буду рад поднести вам
мою печатную работу о бабочках Гвинеи. - Флеминг скромно потупился. - Она
удостоена Малой бронзовой медали Королевского общества.
- Это все необыкновенно интересно! - Чемберлен сделал попытку
приподняться с кресла. - Как только мы покончим с этими скучными делами и
вернемся в Лондон, вы непременно должны показать мне вашу работу.
- Вы очень любезны, сэр.
- Может быть, я займусь еще бабочками, а? Как вы думаете, Флеминг?
- Это очень увлекательно, сэр.
- Действительно, что может мне помешать заняться тем, что мне
нравится?.. Жаль, что у меня не будет времени побывать на Новой Гвиане.
- Гвинее, сэр.
- Я и говорю: Гвинее, у вас неладно со слухом... Но я думаю, что при
удаче и в Англии можно поймать недурные экземпляры. Я видел бабочек даже в
Ричмонде... Я вам очень благодарен, Флеминг, вы вернули меня в далекое
детство...
Он не договорил: без доклада, как свой человек, вошел Нельсон.
- Несколько слов, сэр.
- Прошу, Гораций, прошу.
Нельсон повел глазами в сторону Флеминга.
- Вы свободны, Флеминг, - послушно промямлил премьер.
- Прилетел господин Даладье, - сказал Нельсон, когда Флеминг вышел. - Я
передал ему ваше желание повидаться в частном порядке, прежде чем начнется
конференция.
- Я выражал такое желание?
- Сегодня утром.
- Ну что же... это очень умно, очень.
- Кому прикажете присутствовать, сэр?
- Нет, нет, Гораций. Никаких секретарей, никаких записей, совершенно
частная и доверительная встреча.
- Если позволите, я проведу Даладье сюда так, что о встрече, кроме нас
троих, никто не будет знать...
- Именно так, Гораций, именно так... Вы одобряете мою идею, Гораций?
Чемберлен беспокойно заерзал в кресле.
- Мне нужно несколько минут, чтобы переменить воротничок. В последнее
время у меня стала потеть шея.
- Вы уже говорили мне, - с досадою, морщась, сказал Нельсон. - Я
советовал вам поговорить с врачами...
- С врачами? Прекрасная идея. Пусть врач придет, я должен с ним
поговорить. Это отвратительно: вечно мокрый воротничок.
Нельсон терпеливо ждал, когда он кончит болтать, потом невозмутимо
сказал:
- Через пять минут я приглашу господина Даладье.
- Даладье? Ах, да, Даладье, а я думал - вы о враче.
Когда Нельсон вернулся с Даладье, на Чемберлене был свежий стоячий
воротничок необыкновенной вышины, казавшийся все же слишком низким для его
морщинистой желтой шеи.
Даладье старался придать значительность выражению своего неприветливого
мясистого лица, которое считал похожим на лицо Наполеона. Каждое движение
его тяжелого, грубо срубленного тела было исполнено сознанием важности
миссии, определенной ему историей.
Едва обменявшись с ним несколькими словами приветствия, Чемберлен
заговорил о беспокойстве, которое ему внушает предстоящее свидание.
- Что еще может выдумать Муссолини?
- Какие бы предложения он ни сделал, - меланхолически заявил Даладье, -
я заранее с ним согласен.
- Давайте условимся, - несколько оживившись, сказал Чемберлен: -
обещаем дуче принять всякое его предложение. А в дальнейшем будет видно, что
из наших обещаний стоит выполнить.
- Выполнить придется все, без чего нельзя умиротворить Гитлера, - с
важностью произнес Даладье.
- Да, да, именно так: умиротворить его, умиротворить во что бы то ни
стало. Я совершенно убежден: если мы не достигнем соглашения, он завтра
откроет военные действия.
- И вместе с тем я верю в искренность его желания установить твердый
порядок в Средней Европе, что вовсе не противоречит и нашим намерениям.
Твердый порядок!
- А возражения чехов?
Морщины, собравшиеся вокруг рта и носа Даладье, превратили его лицо в
безобразную маску. У французского премьера это называлось улыбкой.
- Известен ли вам в юридической практике случай, когда суд спрашивал у
приговоренного согласия быть обезглавленным?
Но Чемберлену было не до шуток. Ему не давал покоя страх, испытываемый
перед реакцией английского народа на происходящее. Ведь с этой реакцией ему
придется столкнуться по возвращении в Лондон. Он не был уверен в том, что
рядовой англичанин, воспитанный на парламентско-демократической фразеологии,
простит ему преступление, замышляемое сегодня против Чехословакии.
- Канцлер не понимает, что я не могу вернуться в Лондон с решением,
которое хотя бы внешне не будет приемлемо для общественного мнения Англии, -
пожаловался Чемберлен. - Гитлер не хочет этого понять. Он требует все больше
и больше, - ворчливо проговорил он. - И я вынужден уступать и уступать, не
считаясь ни с чем.
- Надеюсь, в этом смысле дуче будет на вашей стороне. Я восхищен его
идеей собрать нас тут, в Мюнхене, для решительного разговора.
- Я все же сожалею, - сказал после некоторого молчания Чемберлен, - что
Гитлер не пригласил сюда ни одного чеха, с которым можно было бы
посоветоваться в случае затруднения.
- Никаких затруднений нет и не должно быть. - Даладье разрубил воздух
решительным движением смуглой, поросшей черными волосами руки. - Если мы
скажем "да", то о чем же спрашивать чехов?
- Речь идет о важнейших укреплениях в Судетских горах! Отдав их немцам,
мы делаем чехов совершенно беззащитными.
- Эти укрепления были нужны нам не меньше, чем чехам. Недаром же
французы называли их "южной линией Мажино". И если я решаюсь отдать их, при
чем тут чехи? - Даладье высоко поднял толстые, словно набитые ватой, плечи.
Он пошевелил в воздухе короткими волосатыми пальцами, как будто пытаясь
ухватить ускользавший от него довод. - Разве мы не были правы тогда, в деле
с Испанией, когда вас меньше всего интересовало мнение самих испанцев? - Он
исподлобья посмотрел на Чемберлена, но, не дождавшись ответа, продолжал: -
Мы с вами до сих пор не были бы уверены, что испанский вопрос исчерпан, если
бы стали слушать Альвареса дель Вайо и других... Не хотите же вы повторения
такого спектакля и с этими... с чехами!.. Все складывается чрезвычайно
удачно; дело можно, повидимому, закончить - трик, трак! - И он, как
фокусник, прищелкнул пальцами: - Трик-грак!
- Прага может заупрямиться. Бенеш в отчаянии может броситься в объятия
русских.
- К счастью, аграрии достаточно сильны, чтобы не допустить такого
оборота дел.
Даладье встал и прошелся, без стеснения потягиваясь. Он остановился
напротив британского премьера, расставил толстые ноги и, засунув одну руку
сзади под пиджак и без церемонии почесывая поясницу, другою похлопал себя по
губам, желая показать, как ему скучно от этих разговоров.
- Будем откровенны, - с развязностью проговорил он. - Важно, чтобы все
было решено как можно быстрей, прежде чем чехи действительно успеют
сговориться с русскими.
- Вы правы: главное - как можно быстрей, - согласился Чемберлен.
- Нужно отдать Гитлеру Судеты, прежде чем он придумает еще какие-нибудь
требования, которым мы уже не сможем уступить. - И Даладье снова решительно
рубанул воздух.
20
Капли падали с бетонного свода с угнетающей размеренностью, как будто
где-то там, в многометровой железобетонной толще купола, был запрятан точный
прибор, отмеривавший их секунда за секундой. Хотя от места, куда падала
вода, до изголовья было сантиметров десять, Ярошу казалось, что капли
ударяют ему в самое темя. Вообще ему было трудно привыкнуть к жизни в
каземате форта. Легко ли летчику вместо свободного простора неба оказаться в
подземелье, на глубине нескольких метров, вместо жизни птицы влачить
существование крота! Пусть он пошел на это добровольно, пусть все они, кто
сидит в этой норе, поклялись, что форт "Ц" достанется нацистам только с
трупами его защитников, - все это не скрашивало неприглядности непривычного
жилья. И, право, не будь около Яроша старых товарищей по испанской войне,
он, наверно, не выдержал бы - ушел бы на поверхность, проситься обратно в
воздух. Жаль, что с ним нет еще и Зинна, не вступившего в отборный гарнизон
форта, чтобы не бросать своего передатчика.
Люди нервничали. Большая часть их сумрачно молчала, сбитая с толку
поведением французов и англичан. Но кое-кто ворчал, Ярош - больше других.
- Что за идиотизм! - говорил он сквозь сжатые зубы. - Построить
чудесные форты, набить их замечательными орудиями, снабдить самыми
совершенными приборами - и забыть о людях, которым предстоит приводить все
это в действие.
- Люди! - насмешливо проговорил телефонист, сидевший в дальнем углу
каземата. - Цена солдату - десять граммов свинца. Тесно, сыро? Подумаешь!
Солдат не барышня.
- Со всем этим я готов примириться, - сказал Ярош, - но вот эта
проклятая капля... Я сойду с ума...
- Перестань, - остановил его Цихауэр. - Посмотри на Даррака.
И он кивком головы указал на скрипача, лежавшего на койке, закинув ногу
на ногу, и сосредоточенно читавшего нотную тетрадь.
- Луи?! - воскликнул Ярош. - Ему хорошо. Вокруг него всегда тот мир,
который он пожелает создать. Вон посмотри: воображает себя в волшебном лесу
или, быть может, в хижине горного короля... А я не могу не думать о том,
что, вероятно, сейчас мои товарищи на мною испытанных самолетах идут в
воздух...
- Брось философствовать, - перебил Цихауэр. - Ты уже сказал себе, что
ты простой пехотный солдат, - и баста.
- Да, - согласился Ярош, - это так... Если бы только не эта проклятая
капля.
Луи оторвался от нот.
- Ты надоел мне со своею каплей. - Он размял отсыревшую сигарету. -
Капля - это в конце концов напоминание о том, что мир не кончается у нас над
головою, что над нами есть еще что-то, кроме железа и бетона, пушек и
пулеметов, мин и колючей проволоки... - Он привстал на койке и поймал в
пригоршню несколько капель, упавших со свода. - Не суп, не водка, а самая
честная вода. Оттуда, где под ногами пружинит засыпанная осенними листьями
земля, где щебечут птицы... Одним словом, вода из того мира, который еще
существует и который безусловно опять будет нашим. Может быть, там дождь
шуршит сейчас по ветвям деревьев и ручьи звенят все громче...
- Или светит солнце, - мечтательно проговорил Цихауэр, - и
высоко-высоко над вершинами кедров, так высоко, что невозможно изобразить
кистью, висят легкие мазки облачков...
Он спустил ноги с койки и оглядел товарищей.
- Даже удивительно думать, что где-то голубеет небо и есть, наверно,
люди, которые не думают о возможности войны.
- В Чехии таких нет, - раздраженно сказал Ярош. - Чехи хотят драться.
Мы не хотим, чтобы нацистские свиньи пришли на нашу землю. Да, я буду
драться за то, чтобы ни один кусочек моей земли не принадлежал коричневой
сволочи.
- Все будет именно так, как ты хочешь, - уверенно проговорил Цихауэр. -
Не думаешь же ты, что все правительство покончит самоубийством?
- Я не знаю, капитулируют ли наши министры и генералы, - сказал Ярош, -
но народ будет драться.
Луи в сомнении покачал головою.
- Воевать без министров трудновато, а уж без генералов и вовсе нельзя.
- Если взамен выкинутых на помойку негодных не явятся такие, которые
пойдут с народом и поведут его, - сказал Цихауэр.
Каптенармус, рыхлый человек с пушистыми черными усами, закрывавшими
половину розовых щек, оторвался от губной гармоники, из которой неутомимо
извлекал гнусавые звуки.
- Ну, нет, брат, - сердито сказал он, - ты такие разговоры брось.
Делать революцию, когда враг у ворот, - за это мы оторвем голову.
- Дело не в революции, а в защите нашей страны от врагов, кто бы они ни
были - немцы или свои, - проговорил телефонист.
- Верно, друг! - воскликнул Цихауэр. - Вооруженный народ сумеет
отстоять от любого врага себя и свое государство, которое создаст на месте
развалившейся гнилятины.
Несколько мгновений в каземате царило молчание, в котором были
отчетливо слышны удары капель, падающих с бетонного свода.
- Не понимаю я таких политических тонкостей, - проворчал каптенармус. -
По мне государство - так оно и есть государство. Мне во всяком государстве
хорошо... Только бы оно не было таким, о котором толкуют коммунисты.
- Вот что! - Телефонист протяжно свистнул. - Дрожишь за свою бакалейную
лавку. - И сквозь зубы зло добавил: - Шкура!.. А впрочем... - задумчиво
продолжал он, - я полагаю, что на этот раз не прав и Руди Цихауэр: если
французы не помогут нам сдержать проклятых гитлеровцев - крышка! Всем нам
крышка! И тем, что сидят на горе в Праге, и нашему брату - простому люду.
Гитлер вымотает из нас кишки!
- Да что вы, в самом деле, заладили похоронные разговоры? - рассердился
Даррак. - Французы одумаются, они заставят своих министров понять, что
капитуляция перед Гитлером - смерть для них самих.
- Чорта с два! - огрызнулся телефонист. - Одумались они с Испанией?..
Капитулировали - и стригут себе купоны как ни в чем не бывало. Видели мы,
как они "одумываются". Господа Даладье и Гамелены могут сдать Гитлеру и
Париж.
- Никто не посмеет даже в мыслях пустить немцев к сердцу Франции! -
запальчиво воскликнул Луи. - Народ им не позволит!
Телефонист расхохотался:
- Уж не ты ли им помешаешь?
- Нас миллионы.
- Тошно тебя слушать. Прежде чем вы успеете сообразить, немцы будут
маршировать под Триумфальной аркой.
- Молчи! Ты не смеешь об этом и думать.
- Бросьте ссориться, - вступился Цихауэр. - Каждый прав по-своему;
настоящие французы не могут об этом даже думать, но сумеют ли они
предупредить катастрофу, которая идет к ним из-за Рейна?
- Скажи откровенно, Руди, - спросил Луи, - ты презираешь французов?
- Я дрался рядом с батальоном Жореса.
- Почему же ты так говоришь?
- Я презираю ваше правительство.
- А говорят: каждый народ имеет то правительство, какого заслуживает, -
усмехнулся телефонист. - И не будут ли сами французы достойны презрения,
если станут терпеть правительство, которое продает их на каждом шагу?
- Кому это? - спросил каптенармус.
- Тем же немцам... Хотел бы я знать, откуда у этих немцев столько
денег? Еще недавно они были голы и босы, а теперь, глядите, покупают
правительства налево и направо.
- Видно, у них нашелся дядюшка с деньгами, - сказал Луи. - Но нынче
дядюшки даром ничего не дают.
- Ясно, что не даром... Может статься, Германия не единственная фигура
в этой темной игре? - Телефонист хитро подмигнул.
- А кто же еще, по-твоему? - с недоверием спросил каптенармус.
- Американский дядюшка нашелся у фрица.
- Скажешь тоже!
- А что же тут невероятного? Народ правильно толкует: кто боится
Испанской республики?.. Те, у кого денежки плачут, если народ власть
возьмет. А чьи там денежки? Знающие люди говорят: английские да
американские... А что этот голоштанник Гитлер без богатых дядюшек? Пшик - и
нет его!.. - И с нескрываемой ненавистью закончил: - Мало что палач, так еще
за чужой счет... А тем-то, американцам, такие и нужны!.. И среди чехов ищут
таких же скотов: нельзя ли кого купить, да подешевле?.. Чтобы чужими руками
Чехию в американский карман сунуть...
- Что бы ни случилось там, наверху, наше дело держаться, - сказал
Цихауэр. - Мы пост номер семнадцать - инженерное обеспечение склада
боеприпасов форта "Ц". Я стараюсь, чтобы мои мозги работали сейчас в таком
масштабе.
- Это потому, что ты еще слишком немец, - сказал Ярош. - Небось, не был
бы так спокоен, если бы за спиною вместо Праги стоял Берлин. - Поймав на
себе укоризненный взгляд Цихауэра, Ярош смутился. - Не сердись. Это я так,
от ярости. Знаю: ты весь тут. Так же, как Луи, как я, как все мы, настоящие
чехи.
- Все: чехи, чехи, чехи!.. - неожиданно раздалось из черной пасти,
которою начиналась потерна. Там уже некоторое время стоял Каске и слушал
разговор, происходивший в каземате. - Как будто мы здесь не для того, чтобы
защищать свое отечество. Ну, что же вы замолчали?.. Чужой я, что ли?
Ответом Каске было общее молчание.
- Молчите... - обиженно повторил он. - Словно вошел не такой же солдат,
как вы.
- С чего ты взял, мы вовсе не замолчали, - сконфуженно проговорил
каптенармус. - Честное слово, Фриц, мы тут ничего такого не говорили...
просто поспорили немножко. Ты все где-то пропадаешь, мы даже и забыли про
тебя.
- Вот, вот, - стараясь казаться добродушным, что ему, однако, плохо
удавалось, проговорил Каске, - про меня всегда забывают. Каске что-то вроде
старого сапога: надели на ногу и забыли.
- Ты о себе довольно высокого мнения, - иронически бросил Цихауэр,
который с особенным удовольствием пользовался теперь тем, что солдатский
мундир уравнял его с деспотичным механиком.
Все засмеялись. Каске оглядел их, одного за другим, исподлобья злыми
глазами и остановил взгляд на вошедшем в каземат священнике.
Отец Август Гаусс осенил солдат быстрым, небрежным крестом и
притронулся пальцами к фуражке военного капеллана.
- Все спорите, ссоритесь, - сказал он укоризненно и присел на койку
Яроша. - Разве теперь время разбирать, кто немец, кто чех?
- Этому всегда время, - хмуро проворчал телефонист.
- Каске немец и должен им оставаться - для себя, для всех нас. В душе и
в делах, - наставительно произнес священник. - Разве деды господина Каске не
жили в этих горах, не обрабатывали их, не содействовали их процветанию, не
ели честно заработанный хлеб, забывая о том, что они немцы, трудясь бок о
бок с чехами?
- Именно, - не сдерживаясь, выкрикнул телефонист, - бок о бок, всегда с
плеткой в руках; всегда либо в шапке жандарма, либо с тростью помещика. Мы
их хорошо помним - и наших "королевско-императорских" немцев и мадьяр
великой двуединой империи славных Габсбургов.
- По-вашему, чтобы быть честным человеком, нужно перестать быть немцем?
- Август покачал головой. - Словно немцы не такой же народ, как все другие.
- Тут-то и зарыта собака! - горячо воскликнул Даррак. - Вопрос в том, о
каких немцах идет речь. Из-за того, что некоторые из них возомнили себя
особенным народом, все и пошло кувырком. Вот и приходится теперь выбирать:
называть ли кого-либо немцем или честным человеком? Разве я не прав, Руди?
Ты сам был немцем...
Цихауэр вскинул голову.
- Немцем я не только был, но и остался. И всегда останусь. Но именно
немцем, а не гитлеровской швалью.
Каске посмотрел на него злобно горящими глазами, но смолчал.
- Послушайте-ка, ребята, - вмешался каптенармус, - бросьте вы
ссориться. Политика не для нас с вами.
- Заткнись ты, Погорак! - крикнул телефонист. - Сейчас опять заговоришь
о Сыровы. Слышали мы его речи: "Идите по домам и доверьтесь правительству".
К чорту правительство, которое поджимает хвост при одном виде немецких псов!
- Я тоже умею браниться, ребята, - вдруг повышая голос и как бы сразу
превращаясь из священника в офицера, проговорил Август. - Не воображайте,
что вы одни были солдатами и никто, кроме вас, не сумеет постоять за себя. К
чорту такие разговорчики! С чего вы взяли, будто немец не может понять того,
что надвигается на Судеты? Именно потому, что мы с Каске немцы, мы здесь, в
этом форте, и не уйдем из него даже тогда, когда уйдете все вы. Не одним вам
тесно на этом свете с Гитлером.
- Пусть сам Бенеш придет сюда и скажет: "Каске, оставь свой пост" - я
не уйду, - сказал Каске.
- А знаете, ребята, мне это нравится! - воскликнул Даррак. - Так и
должен рассуждать солдат.
- Да, - раздельно и громко сказал Цихауэр. - Если он... провокатор.
Каске подскочил к художнику.
- Что ты сказал?
Цихауэр спокойно выдержал взгляд механика. Он знал, что Каске дрянь, ни
на грош не верил ни его разглагольствованиям, ни проповедям отца Августа.
Больше того, он подозревал их в способности предать, но раз власти нашли
возможным включить их в состав гарнизона, не его дело спорить.
Он только сказал:
- Солдат, даже самый храбрый, должен понять, что один несвоевременный
выстрел на границе может окончиться трагедией для всей Чехословакия. Вы,
Каске...
- Господин Каске, - сердито поправил механик.
- Вы, Каске, - упрямо повторил художник, - знаете, что Гитлеру только и
нужен такой провокационный выстрел на границе, чтобы вторгнуться сюда всеми
силами и захватить уже не только Судеты, которые так любезно предлагают им
господа чемберлены, а все, что ему захочется.
Повелительным движением Август заставил спорщиков замолчать.
- Послушайте, Цихауэр, вы еще новичок в таких делах, а я вам скажу:
если чехи отдадут без боя эти прекрасные укрепления на оборонительном
рубеже, созданном для них самою природой, то чешское государство будет
беззащитно, как цыпленок.
- Правительство знает это не хуже вас.
- Знает или нет, но у него не будет больше естественной линии для
обороны против наступления гитлеровцев и, поверьте мне, не будет времени,
чтобы создать новые форты. Это говорю вам я, старый солдат, видевший Верден.
У чехов один выход: ни шагу назад, что бы ни толковали политики.
- Мы дали клятву слушаться офицеров.
- Бог дал мне власть разрешать клятвы... Умереть на этих фортах - вот
задача честного защитника республики. Если будет бой, мы будем драться. Если
бой будет проигран - взорвем форт. Вот и все, - решительно закончил Август.
- Нет, не все, господин патер! - возразил Цихауэр. - Есть еще одна
возможность. - Он на мгновение умолк и с видимым усилием договорил. -
Капитуляция, приказ отойти без боя.
- Отойти без боя? - Август рассмеялся. - Сразу видно, что вы не прошли
школу немецкой армии.
- В Германии мне довелось побывать в школе, от которой отказались бы и
вы.
Август с любопытством посмотрел на Цихауэра, но тот промолчал.
Священник продолжал тоном наставника:
- Вы - семнадцатый пост, и не мне вас учить тому, что это значит. - Он
положил руку на маленький пульт с рубильником, прикрытым запломбированным
щитком. После некоторого молчания он, прищурившись, посмотрел сначала на
Яроша, потом на телефониста. - Или вы боитесь? Скажите мне прямо: отец, мы
хотим жить, - и я помогу вам перенести это испытание... Ну, не стыдитесь,
говорите же, перед вами священник. - Он снова притронулся к маленькому
рубильнику. - Если вам страшно, я останусь тут. - В его голосе появились
теплые нотки: - Понимаю, друзья мои, вы все молоды. Я понимаю вас. Хорошо,
идите с миром, я останусь тут, как если бы господь судил испить эту чашу не
вам, а мне. - Он исподтишка наблюдал за впечатлением, какое производят его
слова на солдат. Но ни выражение их лиц, ни взгляды, которыми они избегали
встречаться с глазами Августа, не говорили о том, что его речи доходят до их
сердец. Один только Каске, стараясь попасть в тон священнику, с напускной
отвагой сказал:
- Нет, отец мой, не ваше это дело - взрывать форты. Пусть уходят отсюда
все. Каске включит рубильник и взлетит на воздух вместе с фортом. Ни одна
пушка, ни один патрон не достанутся врагу. В этом вы можете быть уверены.
Август издали осенил его размашистым крестом так, чтобы видели все.
Ярош стукнул кулаком по краю койки.
- Никто из вас не прикоснется к рубильнику без моего приказа. Здесь ваш
начальник я, и делать вы будете только то, что прикажу я.
- Но, но, господин унтер-офицер, - усмехнулся Каске. - Никто не
оспаривает вашего права приказывать, но даже вы не можете мне приказать быть
трусом.
- Так я тебе скажу, - крикнул Ярош: - тот, кто протянет руку к
рубильнику без моего приказа, получит пулю!
И в подтверждение своей решимости расстегнул кобуру пистолета.
- Тут не о чем спорить, - примиряюще сказал патер Август, - именно так
и должен держать себя начальник, который отвечает за исполнение приказа
старших начальников. - Он сделал паузу и состроил загадочную мину. - Весь
вопрос только в том, чтобы там, среди этих старших офицеров, не... не
оказалось предателей.
Ярош вскочил с койки. Его губы вздрагивали от негодования.
- Кто дал вам право так думать? Там, наверху, сидят чехи.
- А вы думаете, среди чехов не может быть предателей?
- Когда речь идет о родине...
- Люди суть люди, господин Купка. Разве полгода назад любой чех не счел
бы меня сумасшедшим, если бы я сказал, что не верю в честность французов или
англичан?
- Франции и Англии или французов и англичан? - запальчиво крикнул
Даррак.
- А это не одно и то же? - насмешливо спросил священник.
- Да, мы, побывавшие в Испании, научились отличать правительство Англии
от ее народа, - сказал Даррак.
- Ах, вот как! И вы побывали там? И тоже, может быть, в качестве
"защитника республики"?
- Иначе я постыдился бы об этом упоминать.
- Браво, Луи! - воскликнул Цихауэр. - Ты научился разговаривать
по-настоящему.
- А вы знаете, что это очень сильно смахивает на пропаганду русских
большевиков? - насупившись, сказал патер Август. - Тех самых большевиков,
что отступились сейчас от своих обязательств защищать Чехословацкую
республику от Гитлера.
- Это ложь! - с возмущением крикнул Цихауэр. - Мы знаем, что происходит
в действительности: Советы заявили о своей готовности выступить в защиту
Чехословакии.
- Это Годжа и Сыровы не пожелали, чтобы за нас заступился Советский
Союз, - сказал Ярош. - Сами побоялись, или же не позволил английский
дядюшка.
- И правильно сделали, - попробовал вставить Август. - Приди сюда
русские, вся Чехия стала бы красной.
Но Цихауэр перебил его:
- Да, министры побоялись заключить трехсторонний договор и ограничились
отдельными договорами с Францией и СССР, обусловив советскую помощь
выступлением французов.
- Кто же знал, что наши министры окажутся такими подлецами, - заметил
Даррак.
- Опять за старое! - недовольно проговорил каптенармус Погорак. Он
достал из-под койки банку консервов и большую флягу. - Благословите, отец!
Но прежде чем Август успел сделать движение простертою рукой, в глубине
потерны вспыхнул яркий свет ручного фонаря и послышалось звонкое эхо
торопливых шагов. Все замерли с вилками в руках. В каземат вошел Гарро.
- Садитесь с нами... - начал было каптенармус, но запнулся, увидев
взволнованное лицо француза.
- Чемберлен, Даладье и Муссолини прилетели к Гитлеру в Мюнхен, - быстро
проговорил Гарро. - Они открыли конференцию, на которой решают судьбу
Чехословакии без участия чехословацких представителей.
- Этого не может быть, - тихо проговорил Даррак. - Они не посмеют... не
посмеют!
Гарро опустился на край его койки. Молчание нарушил Август.
- Пансион для нервных барышень! - Он придвинул к себе консервы,
отвинтил крышку фляжки и бережно налил ее до краев. Прежде чем выпить,
насмешливо оглядел остальных.
Следующим налил себе Каске. Он заметно волновался, но старался делать
все, как священник. Глядя на них, ткнул вилкой в банку и каптенармус. Когда
Ярош потянулся к фляжке, она была уже наполовину пуста. Он сделал глоток и
передал ее телефонисту.
- Может быть, вы и правы, - сказал Гарро. - Иначе действительно тут
можно повеситься, пока эти господа заседают в Мюнхене.
Но на его долю во фляжке уже ничего не осталось.
- Жаль, - сказал он. - У тебя, Ярош, ничего нет?
- Нет...
Каске полез в свой ранец и, достав две бутылки коньяку, с торжествующим
видом поднял их над головой.
21
Гарро взглянул на часы.
- Странно, должны бы уже быть какие-нибудь известия.
Все, словно сговорившись, поглядели на телефон.
Гарро потянул к себе лежавшую на постели Даррака раскрытую книгу.
Пробежав глазами с полстраницы, он сказал с усмешкой:
- Если бы старик знал, что ему придется принять участие в обороне и
этих фортов, тоже предаваемых французскими министрами!..
- В этом и сила Гюго, - сказал Луи: - сказанное им сохраняет смысл на
долгое время.
Он взял книгу из рук Гарро и прочел вслух:
- "Вы, потомки тевтонских рыцарей, вы будете вести позорную войну, вы
истребите множество людей и идей, в которых нуждается мир. Вы покажете миру,
что немцы превратились в вандалов, что вы варвары, истребляющие
цивилизацию". - Луи торжественно простер руку. - "Вас ждет возмездие,
тевтоны. История произнесет свой приговор..."
- И привести его в исполнение суждено нам! - крикнул Ярош. Он был
возбужден, его глаза блестели.
- Если бы форт мог передвигаться, подобно танку, он перешел бы сейчас в
атаку, - насмешливо проговорил Август.
- Неужели еще ничего неизвестно?
Гарро вопросительно посмотрел на телефониста. Тот, нахмурившись,
постучал рычагом, подул в трубку, осмотрел аппарат, проводку, недоуменно
пожал плечами и несколько раз крикнул:
- Алло!.. Алло!..
Центральный пост не отзывался.
Гарро провел ладонью по вспотевшему лбу.
- Это не может быть...
Август злорадно ухмыльнулся:
- Все, все может быть там, где люди не знают своего долга.
- Отец мой, вы прекрасно сделаете, если пройдете в другое помещение, -
резко сказал Гарро.
Ему только сейчас пришло в голову, что не следует оставлять в каземате
ни этого попа, о котором давно ходят слухи, не располагающие в его пользу,
ни подозрительного Каске, чьи пронацистские симпатии были известны всему
заводу.
Гарро отрывисто бросил:
- Рядовой Каске! - В голосе его звучали нотки, заставившие механика
вскочить и вытянуть руки по швам. - Вы пойдете со мной. - И пока Каске брал
винтовку и надевал шлем, Гарро пояснил Ярошу: - Мы дойдем до центрального
поста, узнаем, в чем там дело. Оттуда я позвоню сюда.
Август молча поднялся и последовал за ними. Скоро их шаги смолкли в
черном провале бетонного тоннеля, и в каземате снова не стало слышно ничего,
кроме звонкого падения капель. Четверо солдат, как зачарованные, глядели на
молчащий телефон; пятый - каптенармус, - отяжелев от коньяка и еды, клевал
носом, сидя на койке, потом приткнулся к изголовью и заснул.
Ярошу казалось, что там, на земле, поверх многометровой толщи брони,
изрытой норами казематов и ходами потерн, уже произошло что-то, что решило
их судьбу, судьбу страны, народа, может быть всей Европы. Ему ни на минуту
не приходило в голову, что молчание телефона могло быть простой
случайностью. Маленький аппарат представлялся ему злобным обманщиком,
злорадно скрывавшим от них, заточенных тут, важную, может быть роковую,
тайну мирового значения...
Цихауэр то и дело подносил к уху карманные часы, словно движение
секундной стрелки было недостаточным доказательством того, что они идут.
Прошло с четверть часа. Гарро давно должен был достичь центрального
поста. Луи переводил взгляд с телефона на часы Цихауэра и обратно.
Телефонист несколько раз в нетерпении снимал трубку и дул в нее.
Ярош настороженно следил за действиями телефониста. Когда тот в
отчаянии бросил немую трубку на рычаг, Ярош спросил Цихауэра:
- Ты думаешь, что уже началось?
Цихауэр сердито повел плечами.
- Если война начинается с того, что в фортах перестает работать связь,
то...
- Ну?.. Что ты хочешь сказать? - нетерпеливо спрашивал его Луи.
- ...поздравить нас не с чем.
- А как ты думаешь, Руди, - спросил телефонист, - они действительно
такие негодяи или просто дураки?
- Ты о ком?
- Мюнхенские продавцы.
- Мне кажется, что Чемберлен - старый подлец. У него простой расчет:
заткнуть Гитлеру глотку за счет Франции.
- А французы! Дураки или предатели?
- А французы?.. Одни из тех, кто согласился на Мюнхен, - дураки, другие
чистой воды предатели, - не задумываясь, сказал Цихауэр.
- Господи боже мой! - в отчаянии воскликнул телефонист. - И всегда-то
одно и то же: чем больше у людей денег, тем меньше у них совести. Словно
золото, как ржавчина, ест человеческую душу.
- Пожалуй, ты не так уж далек от истины, дорогой философ, - сказал
Ярош.
- Да, жизнь частенько оказывается неплохим учителем. Какая книга может
так открыть глаза на правду, как жизнь? - спросил Цихауэр.
- Тому, кто хочет видеть.
- Таким, как мы, незачем ходить по земле с завязанными глазами, -
сказал телефонист.
- А именно этого-то и хотели бы те - "хозяева" жизни, - сказал Цихауэр.
- Это верно, - согласился телефонист. - Если бы мы могли на них
работать без глаз, они ослепляли бы нас при самом рождении.
- Договорились, - неприязненно бросил проснувшийся каптенармус. - Тебя
послушать, выходит, что ежели у человека завелось несколько тысчонок, так он
уже вроде зверя.
- А разве не так? Разве все эти типы, там, наверху, не хуже зверей?!
Разве они знают, что такое честь, патриотизм, честность?! - гневно
воскликнул Ярош. - Разве для них отечество не там, где деньги? Не готовы ли
они продать Чехословакию любому, кто обеспечит им барыш? - Ярош кивкам
указал на телефониста: - Он верно сказал: всюду одно и то же. Все
толстобрюхие заодно с этой шайкой - в Англии, в Германии, у нас. Всюду
фабрикант - фабрикант, всюду помещик - помещик. Кровь для них - деньги.
Честь - барыш. Наши чешские ничем не хуже остальных.
- И что самое обидное, - проговорил сквозь зубы телефонист, -
каких-нибудь двадцать жуликов вертят двадцатью миллионами таких олухов, как
я. Взяв пример с русских, и мы ведь можем, наконец, стукнуть кулаком по
столу: а ну-ка, господа хорошие, не пора ли и вам туда же, куда послали
своих кровососов русские?!. Ей-ей, и мы ведь можем, а?
- Это зависит от нас самих, - заметил Даррак.
- Луи, ты становишься человеком! - с улыбкой повторил Цихауэр.
Француз подбежал к рубильнику.
- Пора сорвать пломбу, Ярош! - быстро и взволнованно проговорил он. - Я
чувствую, что случилось что-то нехорошее: телефон молчит, и Гарро не звонит,
и Каске не возвращается... Что, если наверху уже немцы?
- Не говори глупостей. - Заметив, что Даррак тянется к пломбе, Ярош
вскочил и оттолкнул его руку.
- Что-нибудь случилось с Гарро, - встревоженно проговорил Луи. -
Позволь мне, капрал, сходить на пост.
Ярош одно мгновение в нерешительности смотрел на него, потом перевел
взгляд на Цихауэра.
- Пойдешь ты! - И, подумав, прибавил: - С телефонистом, все равно он
тут не нужен.
Цихауэр вытянулся, щелкнул каблуками и, выслушав приказание Купки,
тихонько сказал:
- Проводи меня немного.
Они отошли так, чтобы их не могли слышать оставшиеся в каземате.
- Дай мне слово, Ярош, что ты не позволишь тут наделать глупостей.
- Иди, иди, Руди... тут все будет в порядке.
Ярош помахал рукою удалявшимся Цихауэру и телефонисту и пошел обратно к
каземату. Навстречу ему бежал каптенармус.
- Господин капрал, господин капрал! - Усач задыхался от волнения. - Они
там... рубильник...
Вбежав в каземат, Ярош увидел Луи, склонившегося над пультом. Крышка
была уже поднята. Были открыты и рубильник и аварийная подрывная машинка,
которую следовало привести в действие в случае нарушения главной сети. Лицо
Даррака отражало крайнюю степень нервного напряжения, на лбу его выступили
крупные капли пота.
- Назад!.. Луи!.. - крикнул Ярош с порога, но, увидев Луи, понял, что
за несколько минут его отсутствия тут произошло нечто чрезвычайное: глаза
Луи, стоявшего с телефонной трубкой, казались безумными. Он пробормотал:
- Они приняли условия капитуляции!
- Соединись с комендантом.
- Он уже оставил форт. Лишним людям приказано выходить наверх. - С
этими словами Луи отбросил трубку и положил руку на рубильник.
- Послушай, Луи, не будь девчонкой, - просительно произнес Ярош. - Ты
же не Каске, ты понимаешь, чем это грозит.
Нет, француз уже ничего не понимал. Он едва слышно пробормотал:
- Сдать им форты? Разве ты не помнишь, как нас надули после Испании? Ты
веришь им еще хоть на полслова?
- Довольно! - крикнул Ярош и резким движением передвинул на живот
кобуру. - Рядовой Даррак, три шага назад!
Луи засмеялся.
Ярош медленно потянул пистолет из кобуры.
Его взгляд был прикован к расширенным глазам Луи, глазам, которые он
так хорошо запомнил с того дня, когда впервые увидел француза склонившимся
над ним, там, в Испании, когда этот француз вместе с американцем Стилом
вытащил его из воронки. В тот день он понял, что готов сделать все для этого
молодого скрипача с большими глазами мечтательного ребенка... И вот...
Ярош вынул пистолет.
За спиной Яроша послышались поспешные шаги и голос запыхавшегося Каске:
- Комендант приказал: всем отсюда... один остается, чтобы взорвать
форт.
Ярош боялся оторвать взгляд от руки Даррака, лежавшей на рубильнике. Не
оборачиваясь, спросил немца:
- Где Цихауэр?
- Почем я знаю...
Ярош не обернулся, хотя эти три слова значили для него гораздо больше,
чем подозревал Каске: это значило, что Каске не был в центральном посту, что
он передавал чей угодно приказ, только не приказ коменданта. Если бы он шел
оттуда, то не мог бы разминуться с Цихауэром. Значит, нужно дождаться
возвращения Руди... Но куда же девался Гарро?
Сбитый с толку, Каске несколько неуверенно произнес:
- Комендант при мне передал сюда приказ по телефону. - И крикнул
Дарраку из-за спины Яроша: - Слышишь? Исполняй же приказ: включай
пятиминутный механизм - и все мы успеем отсюда выбраться... Ну?!
Ярош видел, как дрогнули пальцы француза, и поднял пистолет.
Но прежде чем Ярош решился спустить курок, его цепко охватили длинные
руки Каске. Только когда раздался крик немца, приказывавшего Дарраку
включить рубильник, Ярош до конца понял, что целью Каске была катастрофа во
что бы то ни стало. Он понял и провокационное значение этой катастрофы, и
смысл сегодняшнего появления патера Августа, и коньяк Каске - все.
Ярош сделал усилие освободиться из объятий Каске и вместе с немцем упал
на пол. Пока они боролись, в поле зрения Яроша несколько раз попадала
лампочка под потолком каземата. Он видел, что свет ее делается все более
тусклым, как если бы напряжение в сети падало по мере уменьшения числа
оборотов динамо. Охваченный страхом, что в темноте, которая должна вот-вот
наступить, Луи включит рубильник, он крикнул:
- Луи... помоги мне!..
Он поймал взгляд Луи, видел, как тот оторвал руку от пульта, сделал шаг
в их сторону, но тут наступила полная темнота, - в тот самый момент, когда
Ярошу удалось рукоятью пистолета нанести Каске удар по руке, заставивший
того разжать объятия.
- Луи!
Француз молчал. Потерявший в темноте ориентировку, Ярош не представлял
теперь, с какой стороны находится пульт.
- Луи! - повторил Ярош.
- Не подходи, не смей приближаться!.. Я буду стрелять.
Вот как?! Повидимому, бедняга окончательно утратил контроль над собою.
- Луи!
- Пойми же: иначе нельзя. Немцы не должны захватить все это. Я не могу
иначе, не могу...
Очевидно, говоря это, француз продолжал на ощупь отыскивать пульт, так
как Ярош слышал шум падающих вещей.
- Эй, Луи, ты обязан мне повиноваться!
- Это не должно достаться немцам!.. - твердил Даррак.
- Приказываю тебе не шевелиться!
- Нас предали дважды и предадут еще раз, если мы будем им повиноваться.
Собственная совесть - вот кого я обязан слушать. Никого больше.
- Ты не имеешь права решать за наш народ...
- Ваш народ? - Француз истерически расхохотался. - Ваш народ должен
перевешать министров, которые капитулируют, и защищать свою страну!.. Народ?
Я тут потому, что верил в него, но больше не верю. Никому не верю. Не мешай
мне, если не хочешь, чтобы я убил тебя...
И в доказательство того, что он намерен осуществить угрозу, Даррак
передернул затвор винтовки.
Ярош вскинул пистолет и выстрелил в кромешную черноту каземата. И
тотчас же с непостижимым для такого солдата, как Луи, проворством в лицо
Ярошу сверкнула вспышка винтовочного выстрела.
Слившийся воедино грохот двух выстрелов потряс низкий свод каземата и
оглушил Яроша. Но, словно боясь, что решимость оставит его, он один за
другим разрядил патроны туда, где за секунду до того видел вспышку выстрела.
Ярош думал теперь лишь о том единственном, о чем обязан был думать: взрыв
форта должен быть предотвращен.
И он стрелял, стрелял до последнего патрона.
Обойма была пуста.
Ярош понял, что не сможет сменить обойму. Его рука, сжимавшая пистолет,
дрожала мелкой неудержимой дрожью.
Тихо, словно боясь нарушить наступившую тишину, он прошептал в черное
пространство:
- Луи!..
Он не мог себе представить, что одна из его восьми пуль сделала свое
дело, хотя за минуту до того только этого и желал.
- Луи!.. - в отчаянии крикнул он, уже понимая, что друг не может ему
ответить.
Прежде чем он сообразил, что должен теперь делать, в потерне послышался
топот бегущего человека. В каземат вбежал, светя перед собою ручным фонарем,
Цихауэр.
- Сюда! - крикнул Ярош. - Посвети скорее сюда!
Он растерянно осматривал распростертое на полу тело француза.
- Пусти, - сказал Цихауэр, опускаясь на колено и нащупывая пульс Луи.
Он хотел было спросить Яроша о том, что тут случилось, но, увидев его
глаза, молча снял со стены и развернул носилки.
Они положили на них Луи и, обойдя распростертого у входа в потерну
Каске, углубились в тоннель. Немец был мертв. Одна из пучь Луи, видимо,
попала в него.
Шаги их гулко отдавались под бетонными сводами. Они шли длинными
подземными переходами, через залы казарм, мимо казематов со сложными
механизмами управления, мимо складов с запасным оружием, где на стеллажах
поблескивали желтою смазкою длинные тела орудий и ребристые стволы
пулеметов.
Вдруг вспомнив, Ярош спросил:
- А куда девался Гарро?
- Мы нашли его без сознания в потерне.
- Каске!
Цихауэр сделал такое движение, словно хотел пожать плечами, но ему
помешала тяжесть носилок.
Свет фонарика Цихауэра дробился на стальных решетках, то и дело
перегораживавших путь.
Вокруг не было ни души. Все было мертво и молчаливо. Маленькие
электровозы застыли на рельсах с прицепленными к ним вагонетками, полными
снарядов. Ящики консервов и заиндевевшие мясные туши виднелись сквозь
растворенные двери холодильника; шанцевый инструмент чередовался в нишах с
запасными винтовками и ручными пулеметами, с яркою медью пожарных
принадлежностей. Все было готово к бою, к упорному, длительному
сопротивлению.
Но вот, наконец, впереди показалась полоска слабого света. Это был
серый сумрак леса, затянутого пеленою мелкого осеннего дождя. Сквозь него
пробивался рассвет рождающегося дня - первого дня октября 1938 года.
22
Флеминг прислушивался к ровному голосу Нельсона и неторопливо помешивал
ложечкой в чашке. Это была десятая чашка кофе, которую он выпивал за этот
вечер.
Он прихлебывал кофе и старался не смотреть на сидевших в уголке чехов -
посла в Берлине Мастного и референта Масаржика, вызванных для того, чтобы
доставить чехословацкому правительству решения мюнхенского сборища. Он
видел, как этих двух людей везли с аэродрома под охраною гестаповцев, словно
они были не представителями свободной и независимой страны, а уголовными
преступниками. Он слушал теперь, как Нельсон с видом снисходительного
превосходства объяснял им точку зрения англо-французских делегатов,
скучающе-нудным голосом повторяя на разные лады одно и то же:
- Этот план и карта с обозначением зон эвакуации являются
окончательными. Никакие отступления от них не могут быть допущены.
- Позвольте, - в десятый раз восклицал Мастный, - план неприемлем ни с
какой точки зрения. Он должен быть пересмотрен. Отторжение некоторых районов
нарушает жизненные интересы нашей страны, оно парализует транспорт,
обессиливает индустрию, делает невозможной оборону границ.
Нельсон демонстративно в десятый раз взглядывал на часы и, не уставая
повторять одно и то же, начинал:
- План принят британской делегацией. Если вы его не примете, то будете
улаживать ваши дела с Германией в полном одиночестве.
- Быть может, оно и не будет таким полным, как вы полагаете, - выходя
из себя, сказал Масаржик.
- Я бы предпочел не слышать этого намека, - высокомерно ответил
Нельсон, - чтобы не давать ответа, который вам, может быть, еще и
неизвестен, но уже совершенно сложился у правительства его величества.
- Мы будем апеллировать к Франции! - воскликнули чехи в один голос.
Нельсон кисло улыбнулся:
- Быть может, французы и будут выражаться более изысканно, но могу вас
уверить, что они так же приняли план, как мы.
Чехи растерянно переглянулись, но не успели больше ничего сказать, так
как Нельсона вызвали из комнаты.
Флеминг видел, что чехи сидят в состоянии полной подавленности. Мастный
то свертывал полученную от Нельсона карту, то снова расправлял ее. Оба
непрерывно курили.
Не меньше получаса прошло в совершенном молчании.
Флеминг налил себе новую чашку кофе. Он поймал при этом жадный взгляд,
брошенный на кофейник Масаржиком, и вспомнил: за двенадцать часов,
проведенных чехами в этой комнате, он не заметил, чтобы кто-нибудь предложил
им поесть.
Он выжал в кофе половинку лимона и налил виски, так как чувствовал
приближение приступа лихорадки. Вот уже полчаса, как ему приходилось
стискивать зубы, чтобы не дать им стучать от начинавшегося озноба. Но он не
мог позволить болезни свалить его, прежде чем он увидит финал трагедии.
В дверь просунулась голова одного из секретарей Чемберлена:
- Мистер Флеминг, проводите чешских делегатов в зал конференции.
До слуха Флеминга эти слова дошли сквозь уже заполнявший голову горячий
звон, но он отчетливо слышал, как кто-то из чехов с горькой иронией сказал:
- Нас еще называют делегатами...
Когда они втроем вошли в зал конференции, ни Гитлера, ни Муссолини там
уже не было. Даладье сидел вполоборота к вошедшим и ни на кого из них не
посмотрел. Чемберлен же, то и дело прерывая речь широкими зевками, сообщил
делегатам, что дальнейшее существование Чехословацкой республики в границах
1918 года противоречило бы решению конференции глав правительств
Великобритании, Франции, Германии и Италии.
Мастный стоял смертельно бледный, с опущенной головой, как если бы ему
читали его собственный смертный приговор. Масаржик же со вспыхнувшим лицом
порывисто обернулся к продолжавшему сидеть спиною к чехам французскому
премьеру:
- Вы ждете декларацию нашего правительства?
Но Даладье и тут не обернулся к чехам и сделал знак стоявшему возле
него Леже.
Леже сделал шаг вперед и с аффектацией произнес:
- Главы четырех правительств, заседавших тут, - Германии, Италии,
Великобритании и Франции... - при этом Леже отвесил по глубокому поклону
пустым креслам, в которых раньше сидели Гитлер и Муссолини, бесцеремонно
покинувшие конференцию, как только стало ясно, что ни Англия, ни Франция не
помешают фашизму по-своему разделаться с Чехословакией. Поклонившись во
вторую очередь дремлющему Чемберлену и широкой спине Даладье, Леже
продолжал: - Высокие главы этих правительств не имеют времени ждать от вас
какого бы то ни было ответа. Да он и не нужен. В пять часов утра, - он
перевел взгляд на большие стенные часы и указал на них, - через два с
половиною часа чехословацкий делегат должен быть на заседании международной
комиссии в Берлине. Предупреждаем: она тоже не будет ждать его приезда,
чтобы приступить к определению последовательности, в какой немецкие войска
будут занимать территорию, отданную Германии. Вступление немецких
вооруженных сил начнется в шесть часов утра, ни минутою позже.
Он сделал поклон и отошел за кресло Даладье.
- И это нам говорят французы! - едва сдерживая рыдания, воскликнул
Масаржик. - Чехи никогда этого не забудут... Вы поймете, что наделали, но
будет поздно.
Он закрыл лицо руками и побежал к выходу. Мастный шел следом, со
взглядом, устремленным в пол.
Совершенно машинально, так, словно и его звали сюда для того, чтобы
выслушать приговор, Флеминг повернулся и вышел вместе с чехами.
23
В лесу царила тишина. Изредка слышался стук прикладов, звяканье штыка о
штык да чваканье многочисленных ног в грязи.
Солдаты неохотно строились в полутьме пронизанного мелким дождем леса.
Их лица были сумрачны. Шеренги выравнивались медленно.
Из-за бронированной двери командного пункта показался полковник. За
одну ночь широкое лицо его стало усталым и серым, как будто он тяжело
заболел. Следом за ним, выбирая места посуше, шагали два английских офицера.
Один из них, худой и высокий, с аккуратно подстриженными светлыми усами, на
каждом шагу ударял себя стеком по ярко начищенному желтому голенищу. Другой
держал подмышкой крепкую походную трость. Рядом с хмурым и бледным
полковником они казались особенно розовыми и довольными собою. Они были
такие же добротно-крепкие, как их защитные пальто, как сапоги с
необыкновенно толстыми подошвами, как плотные перчатки, как каждая пуговица,
которая, казалось, тоже была довольна собой и своими хозяевами.
Полковник подошел к выстроившемуся гарнизону форта.
Англичане остановились поодаль и с нескрываемым любопытством
рассматривали солдат. Один из них вынул пачку сигарет, оба закурили и
громко, не стесняясь, перебрасывались замечаниями.
Никто, кроме полковника, не понимал их языка, но все отчетливо
сознавали, что замечания англичан относятся именно к ним, незадачливым
защитникам великолепного форта, который сдавался немцам, не сделав ни одного
выстрела. Всем казалось, что англичане посмеиваются над чехами, безропотно
выполняющими решение конференции, на которой такой же довольный собою и
уверенный в своей правоте и неприкосновенности англичанин с легким сердцем
продал Гитлеру независимость маленькой республики в обмен на что-то, о чем
никто из солдат еще не знал, но что безусловно существовало, не могло не
существовать и что было, повидимому, англичанам нужнее, нежели независимая
Чехословакия. Может быть, это было спокойствие, которое в обмен на
Чехословакию обещал англичанам Гитлер, может быть, что-нибудь другое.
Солдаты не знали.
Полковник остановился перед строем и, словно через силу подняв взгляд,
медленно обвел им своих солдат.
- Солдаты!.. Чехи!.. - Каждое слово стоило ему труда. Голос его звучал
негромко, но казалось, в лесу притихли даже птицы, чтобы дать возможность
всем услышать каждое слово.
Солдаты подняли лица и ждали, что он скажет. В эту минуту их держала в
строю не дисциплина, а неосознанное, но крепкое чувство солидарности с
офицером, грудь которого была расцвечена длинною колодкой орденских
ленточек. Они верили тому, что приказ о сдаче форта, о котором они уже
знали, для него так же нестерпим, как для них; они верили и тому, что его
более богатый жизненный опыт подскажет сейчас те настоящие слова, которые
они хотели услышать, чтобы понять страшный смысл происходящего и убедиться в
неизбежности и правильности его. Но вместо того чтобы услышать эти
единственно правильные слова, которые должны были сохранить в солдатах веру
в правительство, в генералов, в самих себя, они увидели, как, закусив седую
щетку усов, полковник старался сдержать дрожь губ. Он так ничего и не
сказал, отвернулся и махнул рукой майору. Солдатам казалось, что спина и
поникшие плечи полковника вздрагивают.
Стоявший на правом фланге гарнизона майор сделал было шаг вперед и
раскрыл уже рот, чтобы отдать команду, но солдаты не захотели его слушать.
Они не хотели его слушать сегодня именно потому, что у него была немецкая
фамилия, потому, что они знали; в частной жизни он говорит по-немецки.
Гул солдатских голосов покрыл его слова.
- Нельзя бросать форт! - кричали солдаты.
- Или драться, или взорвать!
- Мы не хотим вооружать немцев своими пушками!
Полковник резко повернулся. Все видели, что глаза его красны, но голос
его звучал теперь твердо.
- Наше правительство приняло условия четырех держав...
- Позор Чемберлену!
- К чорту Даладье!
Полковник повысил голос:
- Будьте же благоразумны, чехи!
- Позор!.. Позор!..
- Мы должны сдать сооружения неповрежденными! - крикнул полковник, но
ему ответил дружный крик:
- Защищаться или взорвать!
Хотя англичане не понимали чешских слов, но смысл их стал им,
повидимому, ясен. Они перестали прогуливаться вдоль опушки. Длинный сердито
отбросил сигарету и крепко ударил себя стеком по голенищу.
- Скажите этим ослам, - крикнул он полковнику: - если они позволят себе
не подчиняться условиям передачи, Англия оставит их на произвол судьбы!
Но полковник даже не обернулся в его сторону и только поднял руку,
требуя у солдат молчания.
- Нарушение условий, принятых правительством, будет на пользу немцам, -
сказал он. - Они только и ждут, к чему бы придраться, чтобы подвергнуть нашу
несчастную родину еще большим несчастьям и позору. Будьте же благоразумны...
Солдаты, братья, дети, заклинаю вас священным именем родины: исполняйте
приказы офицеров!
В конце шеренги, на ее левом фланге, врач закончил перевязывать Лун
Даррака. Раненый лежал на здоровом правом боку и своими большими, всегда
удивленными глазами смотрел на выстроившихся солдат. Некоторых из них он
знал до службы. Это были рабочие Вацлавских заводов. Но Луи никогда не видел
у них таких сосредоточенных лиц. Словно все они смотрели в эту минуту
куда-то внутрь себя, боялись пропустить что-то очень, очень важное, что
совершалось в их душах. И странно, взгляды солдат были опущены к земле. Луи
тоже посмотрел на нее и не увидел ничего особенного: это была обыкновенная
лесная почва, влажная, покрытая слоем темнеющих листьев. Странно! Он еще раз
обвел взглядом лица солдат, и на этот раз от него не ускользнуло, что по
некоторым из них катились слезы. Тогда он понял, почему плачут солдаты: это
была их родная земля, и с нею они расставались без боя.
Луи жадно втянул воздух и ощутил запах намокшего чернозема, гниющих
листьев и набухшего от дождя валежника.
И он понял, что именно этой земли, так же как чехи, не увидит и он до
тех пор, пока не отвоюет ее обратно у гитлеровцев. Может быть, драться за
нее нужно будет вовсе не здесь, но драться придется, и он будет драться.
Он выпростал из-под одеяла здоровую руку и дотронулся ею до земли.
Земля была прохладная и мягкая. Лун показалось, что все его горящее в
лихорадке тело прильнуло к ней. Стало так хорошо, что он закрыл глаза. Его
пальцы впились в землю, и он поднял влажный комок. Стыдясь того, что
кто-нибудь может заметить, он поспешно втянул руку с землею под одеяло.
Санитары подняли его носилки и понесли к автомобилю. Ярош шел рядом. Он
ждал, что Луи спросит его о чем-нибудь, но тот отводил взгляд и молчал.
Тогда Ярош сказал сам:
- Ты должен меня простить. Я не мог поступить иначе.
- Да, если бы я был на твоем месте, я непременно сделал бы то же самое,
но... гораздо раньше.
Санитары вкатили его носилки в автомобиль, где уже лежал раненный
чем-то тупым в голову Гарро.
Солдаты рассаживались по грузовикам. Полковник прошел вдоль колонны,
прощаясь с солдатами. Он оставался, чтобы передать форт немцам с рук на
руки, в присутствии британских наблюдателей. Но в то время, когда майор,
который должен был вести колонну, уже уселся в свой автомобиль, из-за леска
вылетело несколько мотоциклистов. За мотоциклистами показался броневик. Он
стал поперек дороги, по которой должны были уехать чешские грузовики. Из
него не спеша вылез немецкий офицер. Он небрежно козырнул полковнику.
- Что это за транспорт?
- Гарнизон моего форта, - через силу сохраняя спокойствие, ответил
полковник.
Англичане приблизились и издали приветствовали выглянувшего из-за
стальной дверки броневика французского офицера. При виде англичан он смело
выскочил и тоже подошел к разговаривающим.
Немец отчеканил:
- Оборонительные сооружения сдаются в неповрежденном виде со всем
вооружением и инвентарем.
Полковник молчаливым движением пригласил его убедиться в целости форта,
но немец сделал протестующий жест.
- А эти автомобили? - и показал на грузовики с солдатами.
- Пешим порядком мои люди не успеют покинуть зону к обусловленному
сроку, - ответил полковник.
- Меня это не касается. Автомобили - имущество форта. - Немец вынул
опись и ткнул в нее пальцем.
Англичане и француз заглянули в нее и согласно закивали.
Они пошептались, и длинный, в желтых сапогах, сказал полковнику:
- В случае расхищения имущества мы не сможем помешать применению оружия
со стороны германской армии.
Но полковник, не дослушав, показал ему спину.
- Оставить машины! - багровея, приказал он, но, видя, как насупились
солдаты, негромко прибавил: - Ребята... во имя Чехии.
Солдаты неохотно вылезали.
Немец указал на санитарку, где лежали Даррак и Гарро.
- Это тоже останется здесь.
- У нас есть больные.
- Машина входит в опись и остается здесь, - строго повторил немец.
Англичане снова согласно кивнули. Француз хотел что-то сказать, но
полковник показал спину и ему, как только что англичанам.
Молодой шофер санитарной машины, выскочив из кабинки, ткнул штыком в
баллон. С шипением вырвался воздух. Немецкий офицер поднял руку и отдал
команду, мотоциклисты вскинули автоматы.
- Взять его! - крикнул немец, указывая на шофера, но солдаты-чехи уже
сбрасывали винтовки, защелкали затворы.
Англичане опасливо отошли в сторону, француз поспешно скрылся в
броневике.
Полковник понял, что именно здесь, на его участке, произойдет сейчас
то, чего так жаждут немцы, - столкновение. Он бросился в промежуток,
разделявший чехов от немцев, и, раскинув руки, обернулся к своим солдатам:
- Ни шагу! - Он вынул пистолет. - Помните приказ: ни одна капля крови
не должна быть пролита сегодня.
Часть чехов в нерешительности остановилась, другие продолжали
наступать.
- Жизнью своею заклинаю: ни шагу! - крикнул полковник и поднял
пистолет.
- Довольно предательств! - крикнул кто-то из рядов чехов.
- Долой предателей! - повторил молодой солдат и бросился вперед со
штыком наперевес.
Его возглас подхватили многие. Их голоса почти заглушили слабый хлопок
пистолетного выстрела, но все увидели, как голова полковника резко мотнулась
в сторону и с нее слетела фуражка. Несколько мгновений он, словно в
раздумье, стоял, все еще держа предостерегающе вытянутую левую руку, потом
рухнул вперед, лицом в пахучие мокрые листья, мягким покровом устилавшие
землю.
Англичане переглянулись. Длинный пожал плечами, достал блокнот и,
посмотрев на часы, стал писать.
Немец захлопнул дверцу броневика. Ее резкий металлический стук
показался особенно громким на притихшей поляне. Чехи в оцепенении глядели на
тело полковника. Его раскинутые руки продолжали преграждать путь к немецким
машинам.
Прошло несколько минут. Солдаты положили тело полковника на носилки и
поставили их позади вынутых из санитарки носилок Даррака и Гарро.
Немец выглянул из броневика и крикнул, держа над головою часы:
- У вас ровно столько времени, сколько нужно, чтобы бегом достичь
границы зоны эвакуации.
Чехи построились. Майор занял место впереди. Его негромкая команда
глухо прозвучала среди деревьев. Колонна двинулась. В голове несли трое
носилок. Было отчетливо слышно чваканье многочисленных ног на мокрой земле.
Англичанин спросил немецкого офицера:
- Кажется, все в порядке?
Немец щелкнул каблуками и, приставив два пальца к козырьку,
снисходительно ответил:
- Jawohl!
Англичане молча уселись в автомобиль и выехали на шоссе.
Поравнявшись с идущим во главе гарнизона майором, длинный англичанин
затормозил и предложил ему сесть. Майор отвернулся и ничего не ответил.
Англичанин пожал плечами и нажал акселератор. Брызги грязи плеснули из-под
шин и обдали прикрытые одеялами носилки. Закусив губу, Ярош отер грязь с
лица Луи.
Деревья по сторонам дороги стояли молчаливые, серые, печально кивая
ветвями вслед уходящим чешским солдатам.
Там, где проходила колонна, лес сбрасывал с себя остатки праздничного
убранства осени и деревья оставались стоять большие и суровые, с поникшими,
словно в трауре, черными ветвями.
24
Ян Бойс проделал перед зеркалом все двенадцать гимнастических
упражнений, накинул на шею полотенце и, прежде чем итти мыться, остановился
перед висевшим на стене расписанием. Он помнил каждую фамилию в каждой из
шести клеток, соответствующих рабочим дням недели; помнил часы и минуты,
стоявшие против каждой из тридцати фамилий. Изменения в расписании
происходили редко, - только тогда, когда Трейчке давал Бойсу какой-нибудь
новый адрес. Тогда Бойс шел к новому клиенту, и шофер или дворник
какого-нибудь генерала или советника снабжали его папиросными коробочками
для Трейчке.
Итак, Бойс мог бы, и не глядя в расписание, сказать, что сегодня ему
предстоит натирать полы у Шверера, и в доме Александера в Нойбабельсберге, и
у самого Трейчке. Бойс знал: генерал Шверер и все его сыновья в Чехии, дома
одна старая фрау Шверер, целыми днями сидевшая со своим вязаньем в гостиной.
Тем не менее сегодня вторник, в расписании стоит: "его превосх. ф. Шверер" -
значит, полы должны быть натерты. Впрочем, Бойс все равно пошел бы к
генералу: ему необходимо повидать мойщика автомобилей Рупрехта Вирта. Рупп
должен дать ему новую коробочку для Трейчке. Сигаретная коробка Руппа должна
попасть к Трейчке со скоростью самого спешного письма. Таковы были сегодня
неотложные дела.
Сотни коробочек перенес Бойс за годы работы связным подпольной
партийной организации. Ради этого он и таскается по опостылевшим ему
квартирам генералов и "советников". Каждый божий день он рискует быть
схваченным. Изо дня в день, из месяца в месяц скучная и такая незначительная
на вид, но тяжелая работа полотера; замечания клиентов, унизительные чаевые.
И ни Трейчке, ни кто бы то ни было из товарищей никогда ни полусловом не
обмолвился о значении коробочек, которые Бойс переносил с места на место и
каждая из которых могла стоить ему головы. Он не ждал ни награды, ни
благодарности. Лучшей наградой ему было сознание исполненного долга,
однообразного, опасного и незаметного.
Через полчаса Бойс взял в москательной лавке мастику для полов Шверера.
Это была не какая-нибудь стандартная мастика. Прежде чем позволить намазать
ею паркет, фрау Шверер тщательно проверит ее оттенок. Генерал сразу заметил
бы уклонение от раз навсегда принятого образца: чуть темнее третьего номера
и светлее второго. Старый дуб паркета должен просвечивать сквозь нее своею
естественной желтизной, но и не иметь такого вида, будто его просто натерли
воском.
В десять часов, со щеткой, суконкой и банкой мастики прижатыми к боку
протезом, Бойс входил в квартиру Шверера, а без четверти двенадцать Вирт
затворил за ним калитку. Новая сигаретная коробочка лежала в кармане
полотера.
Еще три квартиры, прежде чем Бойс сядет в поезд на Потсдам. Три
квартиры - шесть часов работы. Он как-то подсчитал: каждую секунду - два
движения ногою со щеткой. Сто двадцать движений в минуту. Двадцать тысяч
движений на каждую квартиру! Значит, еще шестьдесят тысяч движений, прежде
чем он сдаст коробочку Вирта адвокату Трейчке!..
Наконец-то он в вагоне электрички! Пусть его бранят, но он не в силах
натирать сегодня еще и у Александера. Он всего только стареющий, усталый
человек. На сегодня хватит и четырех квартир.
К тому времени, когда он добрался до домика Трейчке, лампочка над
крыльцом уже зажглась. Адвокат, как всегда, отворил сам. Он молча пропустил
мимо себя полотера и так же молча взял у него пустую сигаретную коробочку.
Но если обычно он рассматривал трофеи Бойса после его ухода, то сегодня, не
скрывая нетерпения, сейчас же исчез в спальне с лупой в руке.
Вернувшись из спальни, он схватил со спинки качалки подушку и бросил ее
на решетку вентиляционного отверстия в полу комнаты и даже прижал ногою. Но
тут же передумав, он поспешно поднял подушку и швырнул обратно на качалку.
Во всех его движениях Бойс видел волнение и торопливость, столь
несвойственные адвокату. После короткого раздумья Трейчке поманил полотера
движением руки и провел его через кухню на черный ход во двор. На дворе было
темно и тихо. Бойс молча ждал, пока Трейчке прошел вдоль всей ограды.
Подойдя вплотную к полотеру, адвокат тихонько проговорил:
- Лемке перевезут в Берлин сегодня ночью. Можете вы принять участие в
попытке спасти его? - И тут же, как будто уже получив утвердительный ответ
от молчавшего Бойса, торопливо продолжал: - Ваша задача - задержать тюремный
автомобиль в районе... - чуть слышно он назвал место. - Только заставьте его
остановиться!
- А остальное? - спросил Бойс.
- Это дело других.
- Можете дать мне кого-нибудь в помощь? - спросил Бойс, покосившись на
свой протез.
- Нет.
Бойс помолчал.
- Благодарю за доверие, товарищ Трейчке, - сказал он. В первый раз за
годы общения с адвокатом он назвал его товарищем.
- Вас могут схватить даже в случае удачи, - сказал Трейчке.
Бойс понимающе кивнул головой и посмотрел на часы.
Трейчке сказал:
- Можете сегодня не натирать полы. Вы и так не успеете заехать домой.
Когда они вернулись в комнаты, Трейчке взял суконку и щетку полотера и
вместе с коробкой из-под сигарет бросил в пылающий камин.
Адвокат и полотер простились молчаливым рукопожатием.
Уже на крыльце Трейчке спросил:
- Нужны деньги на дорогу?
Бойс ответил отрицательным движением головы, приподнял шляпу и исчез в
темноте.
Все время, пока он ехал к названному Трейчке месту в окрестностях
Берлина, он не переставал думать о той перемене, которая произошла в его
судьбе. Ощущение большого доверия, оказанного ему партией, было настолько
осязательно, как если бы удостоверение об этом, с подписями и печатями,
лежало у него в кармане. Ему казалось, что Трейчке сделал правильный выбор.
Чувство гордости заполняло его грудь теплотой. Но когда мысль дошла до более
чем вероятного конца всего дела - до его собственного ареста, Бойс понял,
что именно тогда-то перед ним по-настоящему, во весь рост, и встанет вопрос:
достоин ли он доверия, оказанного ему партией? Ведь гестаповцы прежде всего
захотят узнать, кто он и что заставило его задержать автомобиль, кто послал
его на это дело... Да, именно тогда и встанет вопрос о том, оправдает ли он
доверие. Но ведь этого не мог не понимать и Трейчке, когда давал ему
задание. Значит, он решил именно ему, Яну Бойсу, доверить свою судьбу,
судьбу операции, судьбу подпольной связи партии. И снова чувство гордой
благодарности теплою волной поднялось в полотере. Важно было одно:
остановить автомобиль.
Приблизившись к шоссе в указанном Трейчке районе, Бойс убедился в том,
что Трейчке не случайно выбрал это место, чтобы задержать тюремный
автомобиль: дорога была перегорожена временной изгородью, на которой
светился красный фонарь и висела надпись - "Ремонт". Для проезда оставалась
лишь левая сторона шоссе, достаточная только для одного автомобиля.
Бойс уселся в придорожной канаве и достал из кармана бутерброд. По
существу говоря, было достаточно стать в узком проезде - и автомобиль должен
будет остановиться. Да, если бы это не был автомобиль гестаповцев...
Бутерброд был съеден, тщательно подобраны крошки с бумаги. Бойс
внимательно вглядывался в силуэты приближающихся автомобилей.
Так он сидел час, два... Тюремного фургона все не было. На востоке
появилась полоска зари. Бойс понял: они повезли Лемке другой дорогой.
25
Трехдневный непрерывный допрос, - без сна, без пищи, с побоями и
пытками; потом день перерыва, - ровно столько, сколько нужно, чтобы вернуть
истерзанному телу чувствительность к боли, а сознанию - способность
воспринимать окружающее. После этого - снова допрос.
Лемке знал: это называлось здесь "мельницей". Для попадавших в нее было
только два выхода: быть "размолотым", то-есть забитым кулаками следователей,
подкованными каблуками надзирателей, пряжками поясов, шомполами, резиновыми
палками - всем, что попадало под руку, и умереть тут же, в стенах тюрьмы,
или в камере следователя - первый выход и топор палача - второй.
Обычно к третьему дню допроса, а иногда и к концу второго Лемке не
только не испытывал уже острых физических страданий, которые вначале,
казалось, способны были лишить рассудка, но даже переставал отчетливо
воспринимать происходящее.
Чаще всего начиналось с того, что следователь предлагал сесть. Затем
протягивал сигареты. Уже потом начинался допрос и избиения.
По этому же расписанию все происходило и в последний раз. Следователь
показал Лемке автомобильный номерной знак.
- Узнаете?
Лемке видел эту жестянку впервые и, как всегда, с самого ареста,
ответил пренебрежительным молчанием. Но на этот раз, к его удивлению,
следователь не вышел из себя, а сказал:
- Молчите, сколько влезет, мы и так знаем все.
Лемке был уверен, что это пустая похвальба гестапо.
- Этот номер вы сняли с автомобиля генерала фон Шверера, - сказал
следователь, - чтобы организовать бегство в Чехию своего сообщника.
Лемке молчал. Он знал, что следователю очень хотелось заставить его
подписать протокол со всей этой чепухой, но он мог только молчать.
- Может быть, вы скажете, что у вас не было сообщников? Вы никого не
переправляли в Чехию? - И следователь сам себе ответил: - А патер Август
Гаусс!
Он выкрикнул это с торжеством победителя и, потряхивая в воздухе
вынутым из папки листком, щурился на арестованного.
- Все молчите?.. Ну что же, молчите, сколько вам влезет. Вы будете,
вероятно, своим дурацким молчанием отрицать и то, что привезли в Хонштейн
патеру Августу Гауссу это письмо? Прочтите его и попробуйте сказать, что вы
тут ни при чем.
Лемке увидел, что адресованное Августу письмо содержит совершенно ясное
сообщение о том, что он, Франц Лемке, скрывающийся под именем Бодо Курца,
направляется Берлинским комитетом компартии для связи с католиками и для
совместной организации террористического акта против руководителей
германской армии. Под письмом стояла грубо подделанная подпись одного из
членов Берлинского комитета партии, даже не ушедшего в подполье, так как его
арестовали до того.
Все это было настолько вздорно, что Лемке не хотелось даже доказывать
подложность документа.
- Вы и теперь попробуете это отрицать? - Следователь угрожающе выпятил
челюсть. Потом, порывшись в бумагах: - Так полюбуйтесь на это! - И он стал
цитировать "показания священника Августа фон Гаусса".
Патер Гаусс! Значит, все же верны были подозрения Лемке: этот поп
проник в подполье как провокатор. Вот когда гестаповцы выдали себя! Все это
неумно подстроенные попытки запутать его партию в покушение на Шверера. Если
бы дело происходило в публичном заседании суда, перед зрителями и прессой, -
о, тогда другое дело! Тогда бы Лемке заговорил. Он знал бы, что говорить и
делать! Разве можно было забыть благородный пример Димитрова?! А тут? Нет
смысла втолковывать что-нибудь тупоголовым палачам. Достаточно того, что он
не скажет ничего и ничего не подпишет.
Еще несколько фраз следователя - и Лемке окончательно убедился: патер
Август Гаусс - предатель и провокатор. Вероятно, он вовсе и не арестован и
все его показания сфабрикованы ради попытки навязать компартии то, чего она
никогда не делала и не могла делать, так как приписываемые ей действия,
вроде террористического акта против Шверера, просто противоречили партийной
тактике и всегда отрицались его. С этого момента все внимание Лемке
сосредоточилось на том, чтобы не упустить какой-нибудь детали, которая
поможет понять, куда проникли щупальцы гестапо, как много знает Август Гаусс
и знает ли он что-нибудь вообще, работает ли он один, или у него есть
сообщники. Все душевные силы Лемке были теперь сосредоточены на этом: только
бы не потерять эту нить, когда будет пущена в ход "мельница". Эта мысль не
покидала Лемке ни на первой стадии допроса, с папиросами, с уговорами и
обещаниями, ни на второй, когда его били, а следователь кричал, брызжа
слюною:
- Скажешь?! Скажешь?! Скажешь?!
Наконец пошла в ход "мельница".
И тут еще Лемке пытался сосредоточиться на мысли: "Не забыть, не забыть
главного!.." Но багровый туман боли заволок сознание. Даже струя ледяной
воды не могла привести Лемке в чувство.
Следователь вошел в кабинет Кроне.
- Ничего! - устало пробормотал он.
Кроне посмотрел на него исподлобья.
- Сдаетесь?
Следователь растерянно молчал.
- Идите, - так же негромко, словно он тоже был утомлен до крайности,
проговорил Кроне. - Идите, я займусь этим сам.
- Не думайте, что я не все использовал, - оправдываясь, поспешно сказал
следователь.
Кроне раздраженно отмахнулся.
- Это совсем особенный народ, эти коммунисты, - виновато сказал
следователь.
- Убирайтесь... вы! - крикнул вдруг, выходя из себя, Кроне.
Как заставить говорить этих коммунистов? Если бы кто-нибудь знал, как
он их ненавидит!.. Это по их милости его гнетет страх, выгнавший его из
Чехословакии, страх, привезенный даже сюда, в Германию. А что, если?.. Что,
если все его старания напрасны? Что, если победа останется за теми, кого они
тут истязают, казнят, кого они пытаются заставить признать себя
побежденными? Откуда у коммунистов такое сознание правоты, такая несгибаемая
уверенность в победе? Откуда эта сила сопротивления, стойкость, бесстрашие?
Откуда?
Лучше не думать.
Неудача следователя с Лемке еще раз доказывала, что для борьбы с
арестованными коммунистами нужно искать какие-то особые методы. И Кроне
показалось, что он придумал: Тельман. Вот кого он использует, чтобы
развязать им языки!
Он тут же протелефонировал Герингу и Гиммлеру.
- Разумно, милый Кроне, очень разумно! - ответил Геринг. - Но держитесь
меры; очень прошу вас: держитесь меры! Тельман может нам еще понадобиться.
Откровенно говоря, Кроне не знал, зачем им может понадобиться Тельман.
Он не разделял взгляда Геринга, хотя и понимал, что убийство Тельмана -
большое и опасное преступление, связанное с огромным риском для нацистов. Но
лучше пойти еще на один взрыв возмущения общественного мнения всей Европы,
всего мира, чем вечно чувствовать над головой эту угрозу: Тельман! Неужели
Геринг и компания не понимают, что даже в тюрьме Тельман - как пружина
гигантского и таинственного механизма, скрытую силу которого никто из них не
в состоянии учесть? Ведь если бы тюремные власти и работники тайной полиции
не дрожали за собственные шкуры, они довольно часто могли бы докладывать,
что никакая система изоляции - ни стены тюрьмы, ни тройная охрана - не может
помешать мыслям Тельмана проникать в мир, словно их разносят какие-то
таинственные токи. Тельман продолжал оставаться сердцем немецкой компартии.
Кровоточащим, но мужественным и полным веры в победу сердцем.
Кроне знал, что чем более жестоким становился режим нацистских
застенков, тем сплоченнее становились заключенные, тем меньше оставалось
уверенности в надежности тюремной стражи.
Что, если?..
Впервые, когда Кроне вернулся из Чехии, он задумался над тем, что, быть
может, далеко не все обстоит так благополучно с прочностью нацизма, как ему
казалось прежде. Когда Кроне, напуганный народной ненавистью к нацистам в
Чехии, стал приглядываться к немцам, ему почудилось, что немало немцев
делает вид, будто они являются нацистами. Чем усерднее клялся в своей
правоверности немец, тем подозрительнее становился он для Кроне. Не страх ли
заставляет их маскироваться под нацистов? Кроне стал внимательней
вслушиваться в вольные шутки высокопоставленных нацистов, в рассказанные,
как бы невзначай, антигитлеровские анекдоты, ненароком переданные тревожные
слухи. Честное слово, нужно взять себя в руки, иначе он перестанет верить
самому себе!
Да, будь его воля, он не стал бы держать даже в подземном каменном
мешке такую потенциальную силу, как Тельман. Он втрое, вдесятеро быстрее вел
бы в гестапо дела всех коммунистов. Каждый день жизни каждого коммуниста -
это слово правды, просочившееся из тюрьмы, это лозунг борьбы, призыв к
сопротивлению Гитлеру и его хозяевам, среди которых главный, конечно, хозяин
и самого Кроне - Ванденгейм.
Чем остановить этот поток правды, какой плотиной? Хватит ли золота у
Ванденгейма и у всех остальных - морганов, рокфеллеров, меллонов и дюпонов -
на постройку такой плотины? Неужели приходит время, когда идеи и слово
начинают весить больше чистого золота? Ведь если так - конец! Конец всему,
всем им!.. Кроне нервно повел лопатками: неужели этот отвратительный страх
прополз за ним даже сюда, в самую цитадель фашизма, где он всегда чувствовал
себя так хорошо и уверенно? Кроне медленно поднял руку и закрыл ею глаза.
Через несколько дней, когда немного оправившийся от предыдущего допроса
Лемке обрел способность воспринимать окружающее, Кроне устроил ему очную
ставку с Тельманом.
Лемке смотрел на обросшего седою бородой богатыря, сидевшего перед ним
на носилках. Да это тот же их любимый, неукротимый Тэдди. Это его глаза -
прежние, умные, горящие неугасимым огнем мужества глаза Эрнста Тельмана.
Поняв, что они узнали друг друга, Кроне издевательски проговорил тоном
соболезнования:
- Пока господин Лемке не ответит на наши вопросы, господин Тельман не
получит ни глотка воды... хотя бы нам пришлось уморить его жаждой.
И провел рукою по стоявшему тут же графину с водой.
Лемке видел, как судорога свела челюсти Тельмана, и тотчас исчезло
последнее сомнение: да, перед ним настоящий Тельман. Что-то вроде улыбки
тронуло бескровные губы вождя, и он прошептал, глядя в глаза Лемке:
- Будь... как... сталь!
- Хорошо, - сказал Лемке Кроне, - я скажу, от кого узнал о покушении на
генерала Шверера и кто поручил мне его предотвратить.
Следователь, сидевший рядом с Кроне, насмешливо проговорил:
- Не валяй дурака! Мы же знаем: именно ты и переправил для этой цели в
Чехию патера Гаусса.
Но Кроне остановил его движением руки и сказал Лемке:
- Продолжайте.
И Лемке продолжал:
- Ни я как коммунист, ни партия в целом не имели никакого отношения к
покушению. И вы это отлично знаете. Поэтому-то вам и хочется знать, кто вас
выдал. Больше того: я могу вам сказать, кто просил меня помочь ему в
предотвращении покушения на генерала...
- Кто?! - рявкнул следователь и стукнул по столу кулаком.
Кроне поморщился и кивнул Лемке:
- Продолжайте.
- Меня просил помочь ему майор Отто фон Шверер, сын генерала. -
Произнося это, Лемке не спускал глаз с Кроне. Он добавил еще несколько
деталей ночного разговора в автомобиле, якобы переданных ему Отто Шверером.
Внимательно следя за лицом Кроне, Лемке уловил впечатление,
произведенное на него известием о двойной игре Отто. Лемке понял, что нанес
чувствительный удар.
Кроне сейчас же прекратил допрос и, поднимаясь, сказал следователю:
- Он мне больше не нужен. - И с этими словами поспешно вышел.
Ага! Теперь он поспешит взяться за Отто. Он будет вытягивать из него
"признания" и звено за звеном разрушать свою собственную цепь.
Тельман, внимательно следивший за допросом со своих носилок, с
благодарностью посмотрел на Лемке, и снова что-то вроде бледной улыбки
пробежало по его губам.
Прежде чем надзиратели увели Лемке, он успел еще раз поймать ободряющий
взгляд Тельмана. Он не слышал слов, но это и не имело значения. "Будь, как
сталь!" Он знал, что должен держаться, и был уверен, что будет держаться до
конца.
А конец?.. Лемке уже мало интересовало, что будет дальше. Его заботило
одно: дать знать на волю, что Август Гаусс - провокатор. Осторожное
перестукивание, едва уловимый шопот, пока санитары-заключенные переносили
его из камеры в камеру, - и известие побежало по невидимым проводам, мимо
навостренных ушей надзирателей, сквозь толстые стены камер. Оно вырвалось из
тюрьмы на свободу и, превратившись в сигаретную коробочку, очутилось в нише
гранитного постамента, с которого хмуро глядит на мир фельдфебелевская морда
Эйхгорна. А там... там связной, однорукий полотер Ян Бойс, доставил эту
коробку адвокату Алоизу Трейчке.
Проходит несколько дней. Трейчке докладывает об открытом провокаторе
руководящим товарищам, ни имен, ни местопребывания которых не знает больше
никто из подпольщиков. И вот снова, в нарушение громовых указов, подписанных
"самим" Гиммлером, в обход циркуляров Гейдриха и Кальтенбруннера, в насмешку
над строгими приказами группен- и бригаденфюреров, мимо ушей доносчиков, над
головами рычащих тюремщиков, сквозь стальные двери камер, в тюрьму несется
ответный призыв к бодрости и благодарность партии стойким борцам. Он
достигает камеры Тельмана, попадает к измученному Лемке. Смысл этого привета
партии Лемке скорее угадывает по едва уловимому движению губ арестанта,
разносчика хлеба, чем слышит; его повторяет уборщик параши, осторожно
подтверждает санитар. И эта весть звучит для Лемке прекрасной музыкой, какой
ему еще никогда не доводилось слышать. Теперь он знает: партия не позволит
провокатору проникнуть в ее ряды. Больше Лемке не о чем заботиться, разве
только о том, чтобы выдержать до конца. Ну, а в этом-то он не сомневается.
Да, теперь он свободен, он может думать о чем угодно. Он не может выдать
своих мыслей даже во сне, даже под действием любых расслабляющих волю
составов, хотя бы ими заменили всю кровь в его жилах.
Теперь Лемке свободно думает о том огромном и прекрасном, неодолимом,
как разум, как свет, что заставляет гестаповцев скрипеть зубами от
бессильной злобы, в борьбе с чем гитлеровцы, может быть, прольют еще реки
крови, но что победит непременно. Это все покоряющая сила идей Маркса и
Ленина; это сила сталинского гения, несущего трудовому человечеству свободу
и мир; это железная воля Эрнста Тельмана...
Сколько тысячелетий существует на земле человек - Homo sapiens, и
сколько понадобилось ему времени, чтобы достичь первой ступени познания
истины, что человек человеку перестанет быть волком, когда исчезнут классы,
когда перестанут существовать господа и рабы, когда исчезнет эксплуатация
человека человеком. Лемке не знает, сколько еще тысячелетий тюремного
заключения и концлагерей отбудут в сумме люди, чтобы добиться осуществления
этого открытия, но дело идет к развязке. Он не знает, будет ли его голова
последней на вершине гекатомбы, принесенной в жертву богу тьмы и стяжания,
но он гордится тем, что коммунист Франц Лемке оказался честным солдатом
партии - передового отряда человечества, штурмующего твердыню мрака. У Лемке
легко на душе - он не изменит партии ни под кнутом, ни под топором палача.
Да взрастут на его крови цветы подлинного братства всего трудящегося
человечества - свободного и счастливого! А теперь...
Чего он хочет теперь? Заставить отлететь слабую искру жизни, едва
тлеющую в его истерзанном теле? Нет. Он еще хочет немного подумать о том,
ради чего жил и боролся; о том прекрасном будущем, где будет жить идея,
которую он сумел пронести до конца. Бессмертная идея! Вот оно, подлинное
бессмертие, о котором столько веков мечтает человек.
Лемке закрыл глаза.
Может быть, он лежал так сутки, может быть, всего лишь минуту, - он не
знал. Его заставил очнуться звон ключей, лязг дверного засова, тяжелые шаги
в камере, у самой его головы.
Куда бы его ни поволокли, Лемке знал: он победил их. В бессилии перед
его духом они уничтожали то, что осталось от его тела. Преступные дураки!
Они думали, что вместе с ним можно уничтожить идею, носителем которой он
был, хотя бы крошечную частичку этой идеи! Жалкие человекообразные, разве
могут они понять, что уничтожение того, что от него осталось, будет еще
одним шагом к окончательной победе над ними, над их гитлерами, над их
нацизмом, над тьмою средневековья, к которому они пытаются вернуть
человечество. Нет, человечество не пойдет назад. Слишком ясно, - с каждым
днем яснее, - видит оно впереди цель: свободу, мир, счастье! Каждое новое
имя в списке жертв фашизма - призыв к совести народа. Может быть, тяжким
будет похмелье немцев, но оно придет. Вон она, победа, - она уже видна
впереди!..
26
Нить, по которой Цихауэр, приехав в Берлин, пытался добраться до
источника сведений о Лемке, была тонка, как паутина, и грозила ежеминутно
порваться.
Объявление вне закона, режим сыска и полицейского террора вынудил
немецких коммунистов уйти в глубокое подполье. Не только оставшиеся в живых
руководящие работники, но и рядовые функционеры партийного аппарата были
тщательно законспирированы. Каждый подпольщик знал не больше двух-трех
товарищей. Всякий новый человек, представлявший собою звено цепи, которой
пробирался Цихауэр, боялся увидеть в художнике гестаповскую ищейку, и, в
свою очередь, каждый из них мог оказаться провокатором, завлекающим Цихауэра
в западню.
Можно себе представить его удивление, когда он обнаружил, что явка, на
которой он должен был, наконец, ухватиться за последнее звено цепи, привела
его к дому с поблескивающей на дверях медной дощечкой "Конрад ф. Шверер.
Генерал от инфантерии". Об этом он не был предупрежден и в нерешительности
замедлил шаги, хотя все сходилось с данным ему описанием: и номер над
воротами, и под ним две кнопки звонка с надписью: "Просим нажать". Возле них
дощечки: "Сторож", "Гараж". Вот сейчас он нажмет эту верхнюю, распахнется
калитка и... "пожалуйте товарищ Цихауэр".
Нет, глупости!
Они не стали бы устраивать ловушку в доме такой персоны, как генерал
Шверер. А с другой стороны, это просто невероятно, чтобы нужный Цихауэру
человек находился на том самом месте, где провалился Лемке.
Цихауэр в десятый раз мысленно проверил данные: малейшее недоразумение
в Берлине грозило провалом ему, приехавшему с паспортом музыканта Луи
Даррака. Вздумай полицейский на первой же проверке сунуть ему в руки скрипку
и никогда уже он не попадет в Париж, через который лежит его путь в далекую
Москву.
Цихауэр нажал условным образом на кнопку с надписью "Гараж".
Было бы мало назвать удивлением то, что он испытал, когда отворилась
калитка: перед ним стоял, в кожаном фартуке, вытянувшийся и повзрослевший
Рупрехт Вирт. Цихауэр узнал его сразу, хотя не видел, кажется, с тех пор,
как они вместе расклеивали предвыборные плакаты в тридцать третьем году. Но,
делая вид, будто не узнает молодого человека, художник сказал:
- Я от лакировщика...
Рупп в нерешительности потрогал пальцем темную полоску пробивающихся
усов.
- Вы маляр? - спросил он так, будто тоже впервые видел Цихауэра.
- Нет, художник. Ведь вам нужна тонкая работа.
Рупп молча, жестом, пригласил Цихауэра войти. Не обменявшись ни словом,
они пересекли двор, по сторонам которого росли старые липы, и вошли в гараж.
- Здравствуйте, товарищ Цихауэр, - с усмешкою сказал Рупп, но, заметив,
что Цихауэр хочет протянуть ему руку, поспешно добавил: - Нет, нет, делайте
вид, будто осматриваете царапины на краске... на левом переднем крыле... Это
у нас теперь постоянная история. На месте Франца - настоящий разбойник.
Генерал терпит его только потому, что его прислали из гестапо.
Цихауэр коротко рассказал Руппу о телеграмме, полученной от Лемке на
Вацлавских заводах, о том, как они с Зинном не успели спасти Лемке от
ареста, и о подозрениях насчет участия в этом деле патера Августа.
- Да, он окончательно разоблачен как провокатор, - подтвердил Рупп,
стоявший у открытой двери и внимательно наблюдавший за двором. - Он провалил
много наших людей, оставшихся в Судетах после прихода наци. По нашим данным,
не сегодня - завтра произойдут трагические для чехов события.
- Мы это чувствовали и там, но я приехал сюда специально ради того,
чтобы организовать помощь Лемке.
- Помощь Лемке? - Рупп отвернулся и грустно покачал головой. - Ни о
какой помощи не может быть и речи, - не сразу сказал он.
- Его содержат так строго?
Рупп ответил дрогнувшим голосом:
- Да...
Цихауэр почувствовал, что это далеко не все, что тот знает.
- Вы мне не доверяете?
- Просто тяжело говорить... Франц был мне очень близок.
Рупп все смотрел в сторону.
- Рупп - осторожно позвал Цихауэр.
Молодой человек обернулся:
- Его казнили третьего дня...
И над ухом Цихауэра, делавшего вид, что он осматривает царапины на
крыле, послышался тревожный шопот Руппа:
- Мой разбойник идет!
В гараж вошел новый шофер. Делая вид, будто они говорили о ремонте
крыла, художник равнодушно произнес.
- Эта работа мелка и слишком проста для меня. Вам дешевле обойдется
простой маляр.
Следуя за ним под длинною аркой ворот, Рупп тихонько проговорил:
- Мне очень хотелось бы с вами повидаться еще разок.
- Это не удастся... Раз я тут не нужен, надо ехать.
- Да... так лучше, - подавляя вздох сожаления, сказал Рупп. - Каждая
минута здесь - риск.
- Не страшно?
Рупп пожал плечами:
- Я уже привык! У меня слишком важная явка, чтобы партии можно было ее
лишиться.
Цихауэр посмотрел на его усталое лицо и без страха сказал:
- Я уже не туда... Я в Москву...
- Счастливец!
Глаза Руппа на мгновение загорелись, и лицо разгладилось. Цихауэру
показалось, что молодой человек сейчас улыбнется, но горькая складка снова
появилась у его рта.
- Желаю счастья и успеха, - тихо сказал он.
- Надеюсь, увидимся. - Цихауэр снял шляпу и почтительно поклонился
молодому человеку; тот молча кивнул.
Калитка закрылась с таким же железным стуком, с каким захлопываются
двери тюрьмы. И так же звякнул за нею засов.
Грета Вирт сидела на железном табурете между двумя стрелками подъездных
путей, соединявших набережную с угольным складом газового завода. Тяжелая
железная штанга, которой она переводила стрелки, была зажата между коленями,
так как Грета засунула руки в рукава пальто, пытаясь отогреть закоченевшие
пальцы. Может быть, март и не был таким уж холодным, но не так-то просто
просидеть десять часов на ветру и дожде, ее выпуская из рук эту пудовую
штангу, и быть ежеминутно готовой перевести правую или левую входную стрелку
перед возвращающимися в парк вагонами.
Пальто давно промокло, и напитавшиеся влагой концы рукавов не согревали
застывших пальцев. Но не было сил вытащить их и снова взяться за холодную
штангу. Может быть, вагоны дадут ей передышку в несколько минут - под конец
ее смены они уже не так часто сновали взад и вперед...
Грета сидела сгорбившись и думала о том, что вот уже несколько дней,
как она не видела сына. Рупп давно уже не жил дома, но он отлично помнил
часы ее дежурств и иногда забегал повидаться. И вот уже несколько дней...
На сердце было неспокойно. Да и могло ли быть спокойно на сердце
женщины, которая отдавала себе отчет в том, где и когда живет! Коричневые
палачи уже отняли у нее мужа, и она даже не знает - жив ли он, вернется ли
когда-нибудь. Только вера в справедливость и надежда на то, что дело, за
которое пострадал ее муж, не может не победить, давало силы смотреть в глаза
Руппу и никогда ничем не выдать своей мучительной тоски и тревоги за его
судьбу, за самую его жизнь. Проклятые вешатели не шутили с такими, как ее
Рупп. Далеко не всегда они ограничивались лагерем. Все чаще доходили слухи о
казнях арестованных антифашистов.
Может быть, она как мать могла просто сказать Руппу: "Оставь все это,
вспомни судьбу отца, смирись!" И, может быть, Рупп послушался бы ее? Ведь он
всегда был послушным ребенком... Может быть...
Может быть, она даже должна была бы как мать сказать это своему
мальчику?.. Может быть...
Грета часами, изо дня в день думала об этом. Чем мучительнее
становилось ожидание сына, чем тревожнее делались распространявшиеся среди
рабочих слухи об арестах и казнях, тем яснее казался ей ответ на этот
вопрос: ее сын оставался ее сыном. Но стоило Руппу появиться перед нею с его
спокойными движениями, с крепко сжатыми, как бывало у отца, губами и с таким
уверенным и открытым взглядом карих глаз, как вся ее решимость пропадала, и
она уже не была так, как прежде, уверена, что ее сын - только ее сын. Ей
приходили на память разговоры, которые вели в ее крохотной кухне муж и
Тэдди. Из этих разговоров было ясно, как дважды два, что нет на свете такой
черной силы, которая способна остановить движение народа вперед, к свободе.
И пособником капиталистов и контрреволюционеров становился всякий, кто
пытался мешать этому движению, так или иначе лил воду на их мельницу. Вот и
выходило, что, заботясь о голове своего мальчика, она оказывалась
противницей борьбы, которую он вел, идя по следам отца и Тэдди! А ведь она
же не была их противницей! Господи-боже, какую сложную и страшную жизнь
устроил проклятый Гитлер!..
Грета с тоской поглядела на стрелки больших электрических часов,
висевших на трамвайном столбе. Ее смена подходила к концу, а мальчика опять
не было!..
Она подышала на руки, чтобы не выпустить штангу из окостеневших
пальцев, когда будет переводить стрелку перед показавшимся на повороте
угольным вагоном, и, занятая своим делом, не заметила, как со ступеньки
проходившего трамвая соскочил Рупп.
Рупп не решился, как бывало, открыто подойти к матери и, взяв ее под
руку, вместе отправиться к остановке трамвая.
Рупп мимоходом бросил вздрогнувшей от неожиданности женщине, что ждет
ее в той же столовой, что обычно. И тон его был так непринужденно спокоен,
шаги так неторопливо уверенны, что все страхи как рукой сняло. Через полчаса
она входила в столовую и, не глядя по сторонам, направилась в дальний угол,
где обыкновенно сидел Рупп. Он поднялся при ее приближении, бережно снял с
нее промокший платок и отяжелевшее от воды пальто и взял своими большими
горячими ладонями ее посиневшие от холода неподатливые руки, и держал их, и
гладил, пока они не стали теплыми и мягкими. Даже, кажется, подагрические
узлы ее суставов стали меньше ныть от его дыхания, когда он подносил к губам
ее пальцы; потом он сам взял поднос и принес с прилавка еду.
Мать смотрела ему в глаза и старалась уловить тревожную правду в той
успокоительной болтовне, которой он развлекал ее, пока она, зажав ладонями
горячую чашку, прихлебывала гороховый суп.
Грета изредка задавала вопросы, имевшие мало общего с пустяками,
которыми Рупп старался отвлечь ее мысли. Но разве можно было отвлечь мысли
матери от опасности, которую она видела над головой сына! И тем не менее,
как ни велик был ее страх, как ни мучительно было ее душевное смятение, она
ни разу не сказала ему того, что так часто думала, когда его не было рядом:
может быть, довольно борьбы, может быть, смириться на время, пока не пройдет
нависшая над Германией черная туча гитлеровщины? Словно отвечая ее угаданным
мыслям, Рупп тихонько проговорил:
- Верьте мне, мама, совсем уже не так далек тот день, когда мы заставим
рассеяться нависшую над Германией черную тучу фашизма!
- Ах, Рупхен!..
И не добавила ничего из того, что вертелось на языке. Ведь Рупп был не
только ее сыном, - у него был отец, дело которого продолжал мальчик, у него
был учитель - железный Тэдди. Она - мать. А разве не мать ему вся трудовая
Германия?!
И Грета сжимала зубы, чтобы не дать вырваться стону тоски, когда
приходила мысль: "Может быть, в последний раз?" Она не могла не думать
этого, прощаясь с ним.
- Послушай, мальчик... Может быть, теперь тебе лучше переехать ко мне и
ходить на работу, как ходят другие?
Рупп покачал головой:
- Нет, мама. Я могу понадобиться хозяевам в любую минуту.
Она была уверена, что дело вовсе не в хозяевах. Но если бы знать, что
мальчик только боится за ее покой, хлопочет об ее безопасности?! Тогда бы
она не стала и разговаривать, а сама пошла бы за его вещами и перевезла их
домой. Но разве она не помнит разговоров на своей кухне, разве она не
понимает, что такое явка?..
У Руппа так и нехватило духу сказать ей, что Франц Лемке с честью
прошел до конца, а у нее не повернулся язык спросить, знает ли он об этом.
Каждый решил оставить то, что знал, при себе.
Прощаясь, Рупп протянул ей маленький томик. Грета удивилась, увидев
дешевый стандартный переплет евангелия.
- Зачем мне?
- Я не мог ее уничтожить. Это память об одном друге. Спрячьте ее для
меня.
Она поняла, что переплет - только маскировка, и с тревогой взглянула на
сына. Однако и на этот раз она больше ни о чем не спросила и молча сунула
книгу в карман. Только дома, поднявши на кухне кусок линолеума, под которым
когда-то прятал свои книги муж, Грета заглянула в евангелие: "Анри Барбюс.
Сталин. Человек, через которого раскрывается новый мир". Грета раскрыла
книгу: "...Он и есть центр, сердце всего того, что лучами расходится от
Москвы по всему миру... Вот он, величайший и значительнейший из наших
современников... Люди любят его, верят ему, нуждаются в нем, сплачиваются
вокруг него, поддерживают его и выдвигают вперед. Во весь свой рост он
возвышается над Европой и над Азией, над прошедшим и над будущим..."
Забыв о поднятой половице, Грета перебрасывала одну страницу за другой:
"Нашей партии мы верим, - говорит Ленин, - в ней мы видим ум, честь и
совесть нашей эпохи..." "Не всякому дано быть членом такой партии, - говорит
Сталин. - Не всякому дано выдержать невзгоды и бури, связанные с членством в
такой партии!"
Ее мальчик выдержит! Как отец, как Тэдди!
"Чтобы честно пройти свой земной путь, не надо браться за невозможное,
но надо итти вперед, пока хватает сил".
Ее мальчик идет вперед. У него хватит сил дойти до конца. Как у отца,
как у Тэдди, как у... Франца!..
Если бы кто-нибудь знал, как трудно ей, матери!..
Грета смотрит на последнюю страницу:
"...Ленин лежит в мавзолее посреди пустынной ночной площади, он остался
сейчас единственным в мире, кто не спит; он бодрствует надо всем, что
простирается вокруг него, - над городами, над деревнями. Он подлинный вождь,
человек, о котором рабочие говорили, улыбаясь от радости, что он им товарищ
и учитель одновременно; он - отец и старший брат, действительно склонявшийся
надо всеми. Вы не знали его, а он знал вас, он думал о вас. Кто бы вы ни
были, вы нуждаетесь в этом друге. И кто бы вы ни были, лучшее в вашей судьбе
находится в руках того, другого человека, который тоже бодрствует за всех и
работает, - человека с головою ученого, с лицом рабочего, в одежде простого
солдата..."
Грета захлопнула было книгу, но снова подняла переплет, еще раз
посмотрела на первый лист: "Сталин" - и нагнулась к тайнику под полом.
27
Несмотря на теплый весенний день, - стоял март 1939 года, - Лорану было
холодно. Он был худ, желт и много дней не брит. Воротник пиджака он поднял,
чтобы скрыть отсутствие под ним чего бы то ни было, кроме красного шарфа,
обмотанного вокруг шеи. Пальто у Лорана давно не было.
Для безработного зима неуютна и в Париже. Чтобы пережить ее, Лорану
пришлось продать все - от часов до одеяла. Вернувшись из Испании, он не мог
удержаться ни на одном заводе. И на заводах и в муниципалитете внимательно
следили за черными списками, которые услужливо доставлялись полицией.
Что было говорить о каком-то незаконном увольнении никому не известного
эльзасца Лорана, если на всеобщую стачку рабочих, протестовавших против
покушения на их права, сам премьер ответил погромной речью по радио! Даладье
выкинул на улицу тысячи рабочих, сотни отправил в тюрьму и санкционировал
чрезвычайные декреты Рейно, взвалившие на плечи трудового люда бремя
непосильных налогов, отменил сорокачасовую неделю и сделал сверхурочный труд
принудительным.
Всего пять месяцев назад Лоран из любопытства поехал в Ле-Бурже
встречать Даладье, вернувшегося из Мюнхена. Он видел премьера вот так же
близко, как сейчас садовника. Честное слово, можно поверить рассказу, будто,
выглянув из самолета и увидев толпу, Даладье готов был захлопнуть дверцу и
приказать лететь обратно. Говорят, он думал, что сто тысяч парижан явились
растерзать его за позор Франции, за предательство одной из ее вернейших
союзниц. Но нет, толпа мещан вопила: "Да здравствует Даладье!" Эти остолопы
поверили тогда россказням, будто премьер привез из Мюнхена мир для
нескольких поколений французов.
Лоран отлично помнил, как через три месяца после этого хвастливого
заявления Даладье парижане были повергнуты в уныние известием о падении
Барселоны.
Барселона! Ах, господи-боже, можно было подумать, что это происходило в
какой-то другой жизни - бригада Матраи и батальон Жореса. Всегда веселый,
беззаветно мужественный генерал и дорогие товарищи... Лоран помнил их всех:
и своего соотечественника Даррака; и бригадного художника немца Цихауэра,
изрисовавшего груды бумаги карикатурами на Франко, которыми они дразнили
фалангистов; и долговязого англичанина Крисса. Что-то сталось с ним?.. Ах
да, он погиб в тот день, когда приезжала эта испанская певица! Да, да!.. А
ближе всех стал тогда Лорану американец Стил, с которым они вначале друг
друга даже и не понимали. Сколько они спорили, боже правый! И каким дураком
казался, вероятно, остальным Лоран, когда он с пеною у рта защищал
французских министров-социалистов. Дружище Стил, ты оказался прав: самые
продажные шкуры, а не социалисты! Всех бы их на фонарь! Да, чорт возьми,
доведись Лорану снова встретиться со Стилом, он знал бы, что сказать!
Лоран отлично помнил, как переживал Париж дни, когда пала Барселона, и
через неделю франкисты очутились у французской границы. Он ходил тогда с
толпой к палате - требовать открытия пиренейской границы, где скопились
поезда с оружием для республиканцев. Это было все, что он мог тогда сделать,
но он считал себя обязанным хотя бы крикнуть депутатам:
- Долой невмешательство! Оружие испанцам!
Простая трудовая Франция желала победы Испанской республики, а Боннэ,
размахивая фалдами синего сюртука, кричал свое, и перекричал-таки всех:
граница осталась закрытой, республика осталась без оружия. И вот она
истекает кровью в неравной борьбе: не сегодня - завтра падет Мадрид, и
потоки пролитой напрасно крови станут еще обильней под топорами фашистских
палачей!
Мадрид?! Лоран хорошо помнил Университетский городок и Каса дель Кампо,
где их бригада оставила не одну сотню своих бойцов. Может ли он забыть тот
день, когда Стил с этим беспалым скрипачом Луи притащили из воронки раненого
летчика? Кто он был, этот парень? Кажется чех...
Луи Даррак! Славный был парень, настоящий сын Парижа! Но, кажется, и он
тогда смеялся над Лораном, восхвалявшим французские порядки? Фу, дьявол,
неужели, всю эту чепуху болтал действительно он, Лоран? Будь он парижанином,
ему, наверно, давным-давно стало бы ясно все, но ведь он же, чорт побери,
всего эльзасец, по традиции двух поколений мечтавший вернуться в лоно
прекрасной Франции.
Вот и вернулся!..
Окурок обжег губы Лорана.
Он с сожалением бросил его и придавил каблуком.
Жизнь!
Почему она казалась такой не похожей на то, что писалось в газетах?
Понадобилось попасть в чужую страну, в Испанию, чтобы кое в чем разобраться.
Что же это? Выходит, бригада была для него настоящей школой. А кто были
учителя? Люди со всех концов света, и его главный "профессор" - каменщик
Стил. Удивительно, как здорово у коммунистов работают мозги! И сам генерал
Матраи, и Зинн - комиссар, и длинноногий начальник штаба Энкель, и маленький
Варга, и художник Цихауэр, можно сказать, чужие друг другу люди и даже с
разных концов земли, а говорят словно на одном языке! Да, подумать противно,
каким дураком он сам, наверное, выглядел тогда в глазах Стила и других
ребят. Тьфу!..
Лоран поднялся со скамьи и, машинально еще раз растерев подошвой
окурок, зашагал по аллее. Он старался размышлениями отвлечь себя от боли,
которую снова почувствовал в желудке. Слава богу, поразмыслить было над чем.
Ведь если быть логичным, то для человека, желающего до конца постичь правду
жизни, открытую ему коммунистами в Испании, не может быть ничего более
правильного, чем вступить в их партию.
Лоран остановился перед газетным киоском и пробежал глазами крупные
заголовки, видневшиеся на первых страницах газет, приколотых над головой
газетчицы.
Он вежливо приподнял шляпу:
- Что нового, мадам Жув?
Он отлично знал, что мадам Жув не читает газет, но когда-то, в хорошие
времена, он снимал у нее чердак и, как аккуратный плательщик, сохранил с ней
добрые отношения. Поэтому, когда у него не бывало двух су на вчерашний номер
газеты, а у нее бывал часок затишья между полуденными и вечерними выпусками,
она позволяла ему тут же, около киоска, просмотреть заголовки.
- Только, пожалуйста, сложите опять так, чтобы было незаметно, что
газету разворачивали, - проговорила она, откалывая для него отсыревший после
утреннего дождя номер "Попюлер".
- Нет, нет! - остановил ее Лоран. - Не то! Одно мгновение она смотрела
на него с недоумением: Ах, да! - И, оставив "Попюлер", она подала ему номер
"Юманите".
- Да кстати уж и объясните мне, что это болтают, будто беженцам из
Испании, которые в Париже, прислали пять миллионов франков? Может статься, и
на вашу долю немного придется! Сама-то я очки дома забыла! - Это было
обычным приемом, с помощью которого она скрывала неумение прочесть что бы то
ни было кроме заголовков газет.
Лоран быстро отыскал сообщение, гласившее, что испанский посол в
Париже, Паскуа, получил от советского правительства пять миллионов франков
для помощи испанским беженцам.
- К сожалению, мадам, на мою долю ничего не перепадет, - со вздохом
проговорил он.
Она критически оглядела его унылую фигуру.
- Все без работы?
Вместо ответа он приоткрыл ворот пиджака.
- А ведь вы такой же социалист, как наши министры, - насмешливо сказала
газетчица.
Лоран свистнул сквозь зубы.
- Мы разошлись с ними во взглядах.
- Ха-ха! - Она, как мужчина, провела пальцами по своим густым черным
усикам. - Смотрите в их сторону, - и она ткнула пальцем в мокрый лист
"Юманите". - Говорят, что в последнее время это до добра не доводит...
- Не все ищут добра, мадам. Кое-кому нужна правда.
- Если судить по спросу на "Юманите", то искателей правды становится
все больше... Где времена, когда "Матен" была самой ходкой газетой?.. - и
она вздохнула.
Лоран, не слушая ее, просматривал страницы "Юманите".
- Как ни крепко завинтили крышку чехословацкого котла, а он все кипит,
- сказал он и стал было складывать газету, но тут взгляд его упал на первую
страницу: "Сегодня в зале Народного дома, на площади Арколь, состоится
обсуждение доклада товарища Сталина, опубликованного нами во вчерашнем
номере".
- Нет ли у вас вчерашнего номерочка? - заискивающе спросил Лоран.
Мадам Жув без особой готовности перебрала столку газет и протянула
Лорану номер.
Он развернул газету и жадно впился глазами в первую полосу: "Сталин
докладывает восемнадцатому съезду Коммунистической партии".
Взгляд Лорана бегал по строкам:
"Международное положение Советского Союза... Новая империалистическая
война стала фактом... фашистские заправилы, раньше чем ринуться в войну,
решили известным образом обработать общественное мнение, т.е. ввести его в
заблуждение, обмануть его.
Военный блок Германии и Италии против интересов Англии и Франции в
Европе? Помилуйте, какой же это блок! "У нас" нет никакого военного блока.
"У нас" всего-навсего безобидная "ось Берлин - Рим", т.е. некоторая
геометрическая формула насчет оси. (Смех.)
Военный блок Германии, Италии и Японии против интересов США, Англии и
Франции на Дальнем Востоке? Ничего подобного! "У нас" нет никакого военного
блока. "У нас" всего-навсего безобидный "треугольник Берлин - Рим - Токио",
т.е. маленькое увлечение геометрией. (Общий смех.)
Война против интересов Англии, Франции, США? Пустяки! "Мы" ведем войну
против Коминтерна, а не против этих государств. Если не верите, читайте
"антикоминтерновский пакт", заключенный между Италией, Германией и Японией.
Так думали обработать общественное мнение господа агрессоры, хотя
нетрудно было понять, что вся эта неуклюжая игра в маскировку шита белыми
нитками, ибо смешно искать "очаги" Коминтерна в пустынях Монголии, в горах
Абиссинии, в дебрях испанского Марокко. (Смех.)
Но война неумолима. Ее нельзя скрыть никакими покровами. Ибо никакими
"осями", "треугольниками" и "антикоминтерновскими пактами" невозможно скрыть
тот факт, что Япония захватила за это время громадную территорию Китая,
Италия - Абиссинию, Германия - Австрию и Судетскую область, Германия и
Италия вместе - Испанию, - все это вопреки интересам неагрессивных
государств. Война так и осталась войной, военный блок агрессоров - военным
блоком, а агрессоры - агрессорами.
Характерная черта новой империалистической войны состоит в том, что она
не стала еще всеобщей, мировой войной. Войну ведут государства-агрессоры,
всячески ущемляя интересы неагрессивных государств..."
Мадам Жув спросила:
- Вы еще не стали коммунистом, господин Лоран?
- Это чрезвычайно интересно, то, что здесь написано, - взволнованно
проговорил Лоран и, забыв, что газета дана ему на несколько минут, снова
погрузился в чтение.
"Чем же объяснить в таком случае систематические уступки этих
государств агрессорам?
Это можно было бы объяснить, например, чувством боязни перед
революцией, которая может разыграться, если неагрессивные государства
вступят в войну, и война примет мировой характер. Буржуазные политики,
конечно, знают, что первая мировая империалистическая война дала победу
революции в одной из самых больших стран. Они боятся, что вторая мировая
империалистическая война может повести также к победе революции в одной или
в нескольких странах..."
Лоран с азартом ударил ладонью по развернутому листу.
- Вы понимаете, мадам, этот человек глядит так далеко вперед, как
неспособны смотреть все наши министры, вместе взятые, - прошлые, настоящие и
будущие. Честное слово!
- О ком это вы?
Но Лоран так и не ответил на ее вопрос, он с увлечением читал дальше.
"Но это сейчас не единственная и даже не главная причина. Главная
причина состоит в отказе большинства неагрессивных стран и, прежде всего,
Англии и Франции от политики коллективной безопасности, от политики
коллективного отпора агрессорам, в переходе их на позицию невмешательства,
на позицию "нейтралитета"..."
Мадам Жув скрутила папиросу и ловко заклеила ее толстым, как баклажан,
языком. Заметив, что Лоран сложил газету не по фальцу, сердито пробормотала:
- Вы обращаетесь с газетой так, словно заплатили за нее!
- Прошу прощения, - спохватился Лоран и тщательно разгладил ладонью
складку. Он собирался было найти место, на котором его прервала газетчица,
но она решительно сказала:
- Давайте-ка ее сюда: прохожие начинают обращать на вас внимание. Этак
люди подумают, что каждый может читать все, что ему понравится, не заплатив
ни сантима!
- Честное слово, еще одну минутку! - умоляюще проговорил он.
Но она уже ухватилась за угол листа и потянула его к себе.
- И вообще в мои интересы вовсе не входит, чтобы ажан видел, как возле
моего киоска собираются разные люди читать "Юманите".
Но Лоран не мог вернуть газету, не дочитав страницу.
- Я заплачу вам за нее, - сказал он. - Можете записать за мною два су.
- Платить собираетесь, когда получите работу?
Не отдавая себе отчета в том, что делает, Лоран сорвал с шеи красный
шарф и бросил на прилавок.
- Вот залог!
Он вернулся в парк, сел на скамью и нетерпеливо нашел место, на котором
остановился.
"Формально политику невмешательства можно было бы охарактеризовать
таким образом: "пусть каждая страна защищается от агрессоров, как хочет и
как может, наше дело сторона, мы будем торговать и с агрессорами и с их
жертвами". На деле, однако, политика невмешательства означает
попустительство агрессии, развязывание войны... ...не мешать агрессорам
творить свое черное дело, не мешать, скажем, Японии впутаться в войну с
Китаем, а еще лучше с Советским Союзом, не мешать, скажем, Германии увязнуть
в европейских делах, впутаться в войну с Советским Союзом, дать всем
участникам войны увязнуть глубоко в тину войны, поощрять их в этом
втихомолку, дать им ослабить и истощить друг друга, а потом, когда они
достаточно ослабнут, - выступить на сцену со свежими силами, выступить,
конечно, "в интересах мира", и продиктовать ослабевшим участникам войны свои
условия..."
По газетному листу поплыли вдруг зеленые, красные и желтые круги. Они
расплывались, смешивались друг с другом, превращаясь в огненных змей.
Одновременно Лоран почувствовал нестерпимую резь в желудке.
Он в страхе закрыл глаза; такого приступа не было еще никогда. Схватка
была недолгой, но когда он поднял веки, огненные хвосты попрежнему кружили
перед глазами и лоб его был покрыт обильным потом. Он прижал пальцы к
глазам, и круги, вспыхнув на мгновение снопами лиловых брызгг, исчезли.
Фу, какая боль была в желудке!.. Но где же это объявление, которое ему
нужно?.. Ах, да, зал "Арколь". В семь тридцать. Сегодня. Двенадцатого
марта... Разве сегодня двенадцатое марта? Почему же такой собачий холод? У
него зуб не попадает на зуб. Поплотнее затянуть шарф на шее. Он же отлично
знает, что на шее у него должен быть шарф. Зал "Арколь", семь тридцать. Не
опоздать бы... Если уж суждено подохнуть с голоду, то он хочет знать,
почему... А может быть, дело еще и не так плохо? Эти ребята, там, могут
показать выход. Честное слово! Если они похожи на генерала Матраи или на
Стила, то они расскажут, как свернуть шею таким проходимцам, как Блюм и его
друзья, да и не только им, а и всем, кто стоит поперек дороги настоящим
французам, - всем от де ла Рокка до Даладье. А пора, честное слово, пора!
Двое проходивших по аллее мужчин видели, как Лоран поднялся со скамьи,
сделал два шага и, пошатнувшись, упал. В одной руке у него была газета,
другою он судорожно шарил около горла, словно искал конец шарфа. Когда он
упал, пиджак его распахнулся, и прохожие увидели резко выступающие, как у
скелета, ребра.
Один из этих прохожих оглянулся, отыскивая взглядом полицейского, но
другой, приглядевшись к Лорану, схватил своего спутника за рукав:
- Постойте, Гарро! Я знаю этого парня: это же эльзасец Лоран, из
батальона Жореса.
Видя, что спутник хочет поднять Лорана, Гарро спросил:
- Куда мы его денем?
- Возьмем к себе.
- Интербригада?
- Конечно же. - И он бережно вытащил из стиснутых пальцев Лорана номер
"Юманите".
Гарро побежал к воротам парка и подозвал такси. Когда они хотели
поднять Лорана, тот очнулся. Несколько мгновений он озирался по сторонам,
ничего не понимая, потом, вглядевшись в лицо одного из них, вдруг обнял его
за шею и неловко прижался к его лицу небритой щекой.
- Я узнал тебя, Цихауэр, честное слово, узнал...
Через день Лоран и Гарро вместе выходили с Северного вокзала. Они
расстались с Цихауэром, уехавшим в Гавр, чтобы сесть на пароход, уходивший в
Ленинград.
Лоран сказал на прощанье Цихауэру:
- Ты, Руди, непременно передай привет генералу Матраи, слышишь? Если я
ему понадоблюсь, ты теперь знаешь, где меня найти.
В кармане Лорана лежал теперь паспорт Даррака, того самого беспалого
скрипача, с которым они когда-то служили у генерала Матраи. На паспорте
стояла чехословацкая виза, которая позволит Лорану вместе с Гарро поехать в
Прагу.
- Но вы уверены, мой капитан, - почтительно спросил эльзасец, - что там
действительно нужны такие люди, как я?
Гарро похлопал его по плечу.
- Если французы не поспешат сменить кабинет, то каждый хороший солдат
будет на вес золота.
- У чехов?
- Не может быть, чтобы никто так и не попытался схватить Гитлера за
руку, - неопределенно ответил Гарро. - Ну, а если его схватят, он будет
огрызаться.
- Вы говорите это так, словно война не доставит вам ничего, кроме
удовольствия.
- Я бывалый солдат, старина, - весело откликнулся Гарро, - и убежден,
что дела не придут в порядок, пока Гитлеру не перешибут хребет.
- Одному ли Гитлеру нужно его перешибить? - проговорил Лоран совершенно
таким же тоном, каким когда-то с ним самим говаривал Стил.
28
Приближаясь к усадьбе, Роу понял, почему шефу вздумалось вызвать его в
место, столь удаленное от Лондона. Усадьба была расположена так, что к ней
нельзя было приблизиться, оставшись незамеченным.
Роу пришло в голову, что будь у него на душе какой-нибудь крупный грех
против секретной службы его величества, он, наверно, не так смело направил
бы свой автомобиль по дороге, ведущей к воротам усадьбы. Нельзя было
придумать более удачного места, чтобы без лишних глаз отделаться от
ненужного человека. Но Роу с легким сердцем нажимал на акселератор. Он очень
давно не видел шефа. С тех пор было послано много ценной информации,
проведено несколько удачных провокаций. Перебирая все это в памяти, Роу на
мгновение споткнулся было о сорвавшееся покушение на Бена и Шверера, но тут
же забыл об этой неудаче: она не помешала Чемберлену выполнить план продажи
Судет за невысокую плату недолгой покорности Гитлера. Последующие события
отодвинули это дело на задний план.
В холле Роу не встретил никто, кроме лакея, который, приняв от него
пальто и шляпу, не спеша опустил шторы и исчез, не задав ни одного вопроса,
даже не спросив Роу об имени.
Прошло несколько минут, Роу услышал шаги и, обернувшись к лестнице,
узнал шефа.
- Можете не делать никакого доклада, - сказал шеф после первых же слов
приветствия. - Все знаю. За хорошо сделанное благодарю, за провал с лордом
Крейфильдом не сержусь. В конце концов дело завершилось к общему
удовольствию.
- Не знаю, что вы имеете в виду, сэр?
- Вы перестали читать газеты?
- Я прямо с самолета, сэр.
- Это другое дело. Просмотрите вчерашнюю речь премьера в палате:
правительство не в претензии на то, что Чехия вот-вот перестанет
существовать.
- В дороге мне довелось слышать другое.
- Да?
- Считают, что Гитлер оставил нас в дураках.
- Выбирайте выражения, Уинфред, - усмехнулся шеф. - Англо-германская
декларация гласит: никогда не позволить никаким разногласиям испортить наши
отношения.
По дороге в столовую Роу сказал:
- Разрешите доложить, что я считаю ошибкой службы?
- Отлично. Только прежде сделайте себе что-нибудь покрепче, -
согласился шеф. - На мою долю не нужно, я предпочитаю рюмку малаги... - И
наливая вино в большой бокал: - Не понимаю, что вы находите в этих
убийственных смесях, которые только обжигают н„бо? - Он с наслаждением
сделал несколько глотков и прищелкнул языком. - Уж ради одного этого стоило
помочь Франко навести порядок в Испании... Так чем же вы недовольны?
- Считаю ошибочным решение не продолжать начатые мною поиски
передатчика "Свободная Германия", сэр.
- Хотите, чтобы мы и это на блюдечке поднесли Гитлеру?
- Эта станция должна заботить нас больше, чем Гитлера.
- Не понимаю.
- Гитлеру в глазах Европы уже нечего терять, а нас эта подпольная
станция компрометирует непоправимо. Что ни день, то она посылает в эфир
такие разоблачения англо-германских и англо-французских переговоров, от
которых премьер, наверно, не заснул бы несколько ночей.
- Имеете адрес передатчика?
- Во главе дела стоит некий Зинн.
- Чех?
- Немец.
- Антифашист?
- Коммунист.
Шеф в задумчивости повертел в руке сигарету, не спеша закурил,
прищурился на дым и сквозь зубы пробормотал:
- Хм, цепкий народ... Ну, ничего, Уинн, слава богу, все это происходит
не у нас и служит нам отличною школой для того времени, когда нам самим
придется столкнуться с ними вплотную здесь, у себя.
- Трудные будут времена, сэр.
- Тем лучше нужно к ним подготовиться. - Шеф вздохнул. - Запомните,
Роу, на тот случай, если вам придется вести самостоятельную работу:
коммунисты чертовски крепко держатся друг за друга, не считаясь с
национальностью. А все вместе - за Москву. Там мозг. Получается бесконечная
цепь, которую трудно разорвать.
- Но мне кажется, сэр, - почтительно прервал Роу, - что именно в их
интернационализме и заложен шанс на успех нашей работы среди них.
Старик удовлетворенно кивнул.
- Вот мы и подошли к теме, - оживляясь, произнес он. - Мне кажется, что
мы можем взорвать международный фронт коммунистов именно с этой стороны.
- Национализм? - проговорил Роу.
- Наша первоочередная задача в борьбе с коммунизмом - разрыв
интернациональной цепи коммунистических партий. Если мы отыщем в ней
несколько слабых звеньев, то и вся цепь не будет нам опасна. Мы разомкнем ее
тогда, когда нам будет нужно. - Подумав, шеф добавил: - Слабые места нужно
искать на Ближнем Востоке, может быть где-нибудь на Балканах...
Тема не нравилась Роу. Он понимал, ради чего шеф говорит эти
банальности: сейчас ему навяжут какое-нибудь сложное поручение на Балканы.
Слуга покорный! Хотя, наверно, нигде в другом месте секретная служба его
величества не имеет такой сети, как там, на этих "задворках Европы", но
нигде в другом месте с такою легкостью и не перережут ему глотку за
несколько грошей, полученных от любой другой разведки. Нет, с него довольно,
он устал.
Роу постарался переменить разговор.
- Как же все-таки быть со "Свободной Германией", сэр? Быть может, вы
прикажете перенять от меня связь, необходимую, чтобы добраться до этого
Зинна?
- Связь своя?
- Наполовину... Патер Гаусс.
- А, знаю... Наполовину, пожалуй, много. Дай бог, чтобы он оказался
нашим на четвертушку. Тут слишком много акционеров.
- Пусть патер наведет на станцию самих немцев.
Шеф с живым интересом посмотрел на Роу.
- Он работает и на них?
- Почти уверен.
- Немцы не та фирма, с которою мне хотелось бы сейчас кооперироваться.
- Вполне справедливо, сэр, - сказал Роу, у которого уже начинало шуметь
в голове. - Но в деле с Зинном этот патер не может быть нам вреден, а после
того... его можно будет и убрать.
- Что же, если передатчик говорит о нас лишнее... - Шеф кивнул на
пустую рюмку Роу: - Не стесняйтесь, старина, сегодня еще можно... перед
довольно основательным постом.
- Ради чего такое ужасное лишение, сэр? - улыбнулся Роу.
- Чтобы всегда держать себя в руках, старина. Там, куда я вас посылаю,
мимикрия не удавалась еще никому.
- Вы начинаете меня пугать, сэр, - с шутливым ужасом произнес Роу.
- Вы должны отнестись вполне серьезно к тому, что я говорю. Я потому и
остановил свой выбор на вас, что рассчитываю на ваше умение болтать с кем
угодно, на любую тему... Кстати! Вы сможете осуществить и одно свое дельце.
Ведь вы сделали пьесу по своим "Шести шиллингам и полнолунию"?
- Да, сэр.
- И пока еще не поставили ее в России?
- Так вы посылаете меня в Россию?!
- У вас будет там время перевести и устроить пьесу в театрах.
- Моя командировка так затянется?
- Ваша задача в том и будет заключаться, чтобы проторчать в Москве как
можно дольше. - Шеф некоторое время молчал, неторопливо прихлебывая вино. -
Решено, что премьер-министр выступит в палате с речью, где возьмет твердый
тон в отношении Германии. Так сказать: "довольно оставаться в дураках"!
- Перемена курса?
- Подождите, Уинфред, не перебивайте... Через некоторое время премьер
повторит выступление в еще более резких тонах: чтобы обуздать поползновения
Германии, правительство его величества даст гарантии против агрессии Польше,
Румынии, Греции и кое-кому еще из этой мелочи, на которую зарится Гитлер.
- Он уже достаточно хорошо знает, чего стоит наша гарантия, - Чехия еще
шевелится у него в животе.
- Роу!
- Прошу простить, сэр... Значит, Великобритания перекладывает руль?
- Великобритания не перекладывает руля! - подчеркнуто возразил шеф. -
Мы только решили припугнуть Гитлера, хотя прочное англо-германское
соглашение попрежнему остается главной целью правительства.
- При верном курсе мы вполне могли бы поделить с Германией рынки всего
мира, а может быть, и не только рынки.
Шеф насмешливо посмотрел на него и погрозил пальцем левой руки, так как
правая была у него занята пустою рюмкой:
- Урок старика: никогда не выдавайте чужих слов за свои, даже когда,
по-вашему, слушатели не могут догадываться об их источнике.
Роу принужденно рассмеялся:
- Я перестал бы уважать самого себя, сэр, если бы вздумал хитрить с
вами.
- Именно поэтому вы и были представлены в прошлом месяце к производству
в коммодоры.
- Вы чересчур добры ко мне.
- Чин капитана слишком незначителен для той миссии, с которой вы
поедете в Москву. Угрозы угрозами, а поведение Гитлера в отношении чехов уже
показало, что пора нам создать кое-какие позиции второй линии на случай
провала основного плана.
- О разделе мира между нами и Германией?
- В конечном счете - да. Но чем дальше, тем яснее становится, что
спущенная нами с цепи собака - фашизм - может сбеситься и... укусить
хозяина.
- Нас?
- Нас и даже... янки, которых Гитлер "уважает" больше нас, так как они
его лучше кормят... Так я хочу сказать: дрессировку Гитлера нужно довести до
конца - снова натравить его на Россию. Вот мы и надеемся, что фюрер станет
сговорчивей, когда узнает, что мы ведем серьезные переговоры о военном
соглашении с Россией.
- Серьезные переговоры, сэр?
- Да, для непосвященных они должны иметь вполне серьезный вид. Вы и
другие члены миссии будете тянуть это дело, сколько позволят приличия.
- Русские - небольшие охотники тянуть дела, сэр.
- Мы будем действовать заодно с французами самым корректным образом.
- Если речь идет о военных делах, то, должен сознаться, я довольно
основательно забыл, где у корабля нос, а где корма.
- Адмирал, при котором вы будете состоять, тоже не очень силен в
морских делах. Тем лучше: у вас будет достаточно поводов запрашивать Лондон
о всякого рода пустяках. К этому, собственно говоря, и будет сводиться
задача миссии: запрашивать, запрашивать и запрашивать! Когда вы
познакомитесь с остальными членами миссии, то поймете, что она не только не
будет в состоянии принять какое-нибудь решение в Москве, но и, попросту, в
чем-либо разобраться. Если мы увидим, что немцы держат камень за пазухой, то
пошлем к вам в Россию людей, которые смогут быстро договориться с Москвой...
Мы не можем оставаться в одиночестве лицом к лицу с Германией. Это означало
бы крах.
- А французы, сэр?
- Кто может относиться к ним серьезно?!
- Прошу извинить, но зачем там такой человек, как я?
- Вы и еще несколько наших людей должны к отъезду миссии из Москвы...
пустить там корни.
Роу покачал головой.
- Знаю, знаю, старина, - шеф ободряюще похлопал его по колену, - задача
не так-то проста. Поэтому и посылаю вас вместе с вашей пьесой. Нужно пустить
глубокие корни... Не мне вас учить.
- Я все понимаю, сэр, но... - сказал Роу с сомнением.
- Мне хочется, чтобы у вас не было никаких "но", старина.
- Если бы речь шла не о России...
- С некоторых пор вы начали страдать тем, что французы называют vin
triste. Поэтому я требую решительно: ни глотка вина.
- Слушаю, сэр, - бодрясь, но все же достаточно уныло проговорил Роу.
- Запомните, дружище: если этот ход с посылкой миссии оправдает себя,
то немцы, вероятно, поторопятся заключить с нами соглашение. Оно позволит
говорить о наличии в Европе только одной единственной коалиции, способной
диктовать свою волю другим, - англо-германской. В таком случае все разговоры
о всяких других союзах и гарантиях будут тотчас сданы в архив. Тогда-то уж
Германия должна будет воевать с Советами, как бы она этого ни боялась. И
начнет она войну не тогда, когда это будет выгодно ей, а когда мы прикажем!
- А пока мы должны таскать каштаны для немцев, сэр?
- А разве не стоит поманить их парочкой каштанов, если это позволит
нам, в конечном счете, и их самих ткнуть головой в костер? - Шеф протянул
рюмку. - Бог с вами, еще один последний глоток перед разлукой. - Он чокнулся
с Роу. - Остается вам сказать, что на этот раз в Москве рука об руку с вами
будут работать несколько французских офицеров Второго бюро.
- Пустой народ, сэр.
- В этом есть свое удобство: в случае провала вы сможете отвести на них
удар русских.
- Моя связь с ними?
- Во главе группы будет стоять генерал Леганье.
- Русские, наверняка, отлично знают это имя.
- Он поедет под чужим именем и будет изображать специалиста в области
артиллерии или что-нибудь в этом роде.
- Такой же артиллерист, как я - моряк?
- В этом роде. - Шеф поднялся и сделал приветственный жест, намереваясь
покинуть комнату. Роу решил сделать последнюю попытку отделаться от этой
командировки, перспектива которой пугала его все больше, по мере того как
шеф развивал свои планы.
- Позвольте, сэр!.. Еще несколько слов.
Старик остановился, выжидательно глядя на своего агента, но Роу молчал,
не в силах скрыть своей подавленности.
- Какого чорта, Уинн?! - негромко проговорил шеф.
- Не может ли поехать в Россию кто-нибудь другой?
- Что вы сказали? - Шеф сделал несколько шагов к Роу. - Я хочу, чтобы
вы повторили свои слова...
Но Роу молчал, глядя в сторону.
- Тут что-то неладно, - сказал шеф. - Сдается мне, что вы... попросту
боитесь, а?
Роу пожал плечами. Это движение могло означать все что угодно и прежде
всего то, что в действительности думал Роу. "Да, я боюсь, чертовски боюсь и
не вижу в этом ничего удивительного. Всякий, кто побывал в России в моей
роли, поймет меня".
Шеф долго испытующе смотрел на Роу. Потом спросил:
- Ну что же, значит... страх?
Это было сказано без всякого ударения, очень просто, даже почти
соболезнующе, но Роу понял, что крылось за этой короткой фразой. В его
памяти пронеслось все, что он знал о судьбах вышедших в тираж разведчиков, и
он, как бы защищаясь от удара, поднял руку.
- Вы дурно поняли меня, сэр... - выдавил он из себя.
Вплотную приблизившись к Роу, шеф слегка толкнул его в плечо, и Роу без
сопротивления упал в кресло.
- Вы превратно поняли меня, сэр, - поспешно повторил Роу. - Я хотел
только сказать, что база для работы в России невероятно сузилась. Миссия
миссией, переговоры переговорами, но за пределами этого не стоит ни на что
рассчитывать. Связи разрушены, маскировка, поглотившая столько наших сил и
средств, раскрыта, людей нет, явок нет... Пустое место, сэр!
- Это верно, дружище, все нужно начинать сначала. Но я никогда не был
любителем обманывать себя и теперь лучше, чем когда-либо, понимаю: мы не
можем рассчитывать на успех в столкновении с Россией, если не займемся ее
тылом: точите, точите дуб, если хотите, чтобы он упал.
- Мириады червей нужны, чтобы подточить такое дерево. А у нас -
единицы.
- Послушайте, Роу, - в тоне шефа появилось что-то вроде угрозы. - Ваши
возражения мне не нужны. Национализм и религиозный фанатизм - вот наши
коньки на ближайшее время. - При этих словах шеф задумчиво уставился на
кончик своей папиросы и умолк. Роу тоже хранил настороженное молчание. Потом
старик потер висок и сказал: - Мы еще никогда не бывали в проигрыше, когда
пускали в ход эти карты, Уинн, не правда ли?
- Полагаю, сэр, - неопределенно заметил Роу.
- И лучшим полем для их применения, мне кажется, всегда бывал восток...
Не так ли, старина?
- Вы правы, сэр.
- Я имею в виду Ближний Восток, не так ли? Если хорошенько поискать на
Балканах, то всегда найдется парочка-другая прохвостов, которых можно купить
по дешевке.
Не уловив мысли шефа, Роу решился спросить:
- Извините, не понимаю связи. Балканы и Советская Россия?
Шеф снова осторожно потрогал пальцем висок, как бы поощряя мысль к
движению, и проговорил:
- К нашему сожалению, идея национального - в широком смысле этого слова
- объединения славян вовсе не погасла, как это многие думают. Россия и
Советская не перестала быть для славянских народов Балкан Россией - самой
старшей и уж безусловно самой сильной сестрой во всем семействе. И было бы
пагубной ошибкой считать, что интернационализм коммунистов навсегда снял с
повестки этот очень неприятный для нас вопрос. Балканские революционеры
тянутся и будут тянуться к Москве. Вот тут, в этом потоке, мы и должны найти
лазейку. Один наш человек на каждую сотню, которым Россия даст убежище, -
вот задача.
- Ненадежный народ эти балканцы.
- Ну, старина, выбор не так уж велик, когда надо бороться с СССР.
Приходится хвататься за соломинку. Годится все, все может служить тараном,
которым мы будем долбить стену советского патриотизма, все!
- Все, за что мы сможем заплатить, - с кривой усмешкой проговорил Роу.
- На это мы деньги найдем, а если нехватит у нас самих, найдутся и
кредиторы для такого дела.
- Боюсь, что все это именно те мечты, которых вы так не любите, сэр.
- Там, где шуршат наши фунты, я хочу видеть дело! А мы слишком много
фунтов вложили в изучение России. Мы изучаем ее триста лет. Не хотите же вы,
чтобы мы плюнули на то, что потеряли там? Мы возлагали слишком большие
надежды на богатства России, чтобы так легко отказаться от них. Мы будем за
них бороться и заставим бороться за них других.
- Уж не имеете ли вы в виду немцев?
- И немцев тоже.
- Они хотят прежде всего получить кое-что для себя.
- Пусть хотят, что хотят, нам нет до этого дела. Важно то, чего хотим
мы.
- Очень боюсь, сэр, что вы не учитываете некоторых обстоятельств, -
осторожно проговорил Роу. - Я имею в виду американские интересы в Германии,
сэр.
- Как будто я о них не знаю! - И уже не так уверенно, как прежде, шеф
закончил: - Пусть американцы подогревают немецкий суп, клецки должны быть
нашими.
- Сложная игра, сэр.
- Я всегда был уверен в вашей голове, Уинн, - тоном примирения
проговорил шеф. - Иначе нам не о чем было бы говорить.
- Польщен, сэр, но... - Роу не договорил.
- Ну?
- Если бы вы знали, как трудно браться за дело, когда видишь его...
Шеф быстро исподлобья взглянул на собеседника и угрожающе бросил:
- ...безнадежность?..
- О-о!.. - испуганно вырвалось у Роу. - Трудность, чертовскую трудность
- вот что я хотел сказать.
- Еще одно усилие, Уинн. Руками немцев или кого угодно другого, но мы
должны выиграть эту игру, понимаете?
- Иначе?..
Шеф не ответил. Он исчез, так и не сказав ничего больше ожидавшему
напутствия Роу.
Некоторое время Роу стоял неподвижно, погруженный в невеселые
размышления. Потом подошел к столику с бутылками и, подняв одну из них, в
сомнении поглядел на свет.
- Старик еще воображает, будто, получив такую командировку, можно
заснуть в трезвом виде...
Он пожал плечами и налил себе полный бокал чистого джина.
29
События сменяли друг друга в стремительной череде. Никто не верил
больше миролюбивым уверениям гитлеровской шайки; если кто и не знал, то
чувствовал: мир идет к войне. Лучшие люди Чехословакии бились в последних
попытках спасти независимость своей республики, но становилось все яснее,
что не сегодня - завтра Гитлер вторгнется в ее пределы, которые он после
занятия Судет цинически называл "остатками Чехословакии". Особенно ясно это
было тем, кто жил в Судетах.
На бывших Вацлавских заводах, теперь входивших составною частью в
огромный немецкий концерн "Герман Геринг", давно не осталось ни одного чеха.
Завод с каждым днем увеличивал выпуск боевых самолетов для немецкой армии.
Всякая надежда на то, что ему удастся уйти от фатерланда, оставила
Эгона.
Он занимался проектом, заставив себя больше не думать о его конечном
назначении.
Эльза с грустью отмечала каждый новый день, проходивший вдали от Эгона,
словно забывавшего иногда о ее существовании. Она же не решалась делать
какие-либо шаги к сближению, боясь, что он примет их за новую попытку стать
при нем соглядатаем гестапо, хотя теперь она могла поклясться ему памятью
отца, что это не так. Одиночество Эльзы было тем тяжелее, что и Марта так и
не вернула ей своей дружбы. Правда, с течением времени Марта могла бы
убедиться в том, что в "навете" Эльзы не было неправды, но любовь делала ее
слепой. Она продолжала закрывать глаза на то, что происходило вокруг. Ни
унижение отечества, ни страдания народа, ни разорение родного гнезда, ни
откровенные приготовления к нападению на беззащитную теперь Чехословакию,
происходившие и на заводе, не оказывали на нее отрезвляющего действия.
Окруженная немцами, не слыша чешского слова, она забывала о том, что
родилась чешкой. Она все реже вспоминала о родителях, и ее перестало
беспокоить отсутствие от них писем. Пауль, ставший директором завода,
полновластно распоряжался не только в его корпусах, но и на вилле Кропачека.
Сам он уже никогда не заговаривал о возвращении прежнего хозяина виллы, а
если Марта изредка и задавала этот вопрос, отделывался туманными
рассуждениями. Однако он не забывал всякий раз упомянуть, будто Кропачек
знать не хочет Марты и что тетя Августа ничего не может поделать с его
упрямым чешским характером.
Однажды, - это случилось совсем недавно, - вернувшись из поездки в
Германию, Пауль преподнес Марте красивую диадему, осыпанную драгоценными
камнями.
- Дядя Януш называл твою мать королевой, - сказал он, - теперь
королевой этого дома будешь ты.
И он показал ей бумагу, в которой было сказано, что доктор Ян Кропачек
поручает ему, инженеру Паулю Штризе, единолично и полноправно распоряжаться
всем его имуществом и делами, что отныне инженер Пауль Штризе является
хозяином всех вацлавских паев Яна Кропачека.
- Теперь мы так же богаты, как были богаты твои родители.
- А они? Чем же будут жить они?
- Дядя Януш получил от меня больше, чем ему заплатил бы кто-нибудь
другой, - важно сказал Пауль. - Ты же понимаешь: всякий на моем месте взял
бы все это безвозмездно!
Да, Марта понимала, что они с Паулем теперь богаты, и Пауль подтверждал
это подарками, которые привозил из Либереца или из Германии, куда теперь
часто ездил по делам. Ежедневными уколами, умело наносимыми ее самолюбию, он
хотел заставить ее почувствовать себя оскорбленной тем, что отец отдал все
нелюбимому племяннику, забыв о существовании дочери. Чем дальше, тем
правдивее начинала выглядеть выдумка Пауля, будто Кропачек запретил пани
Августе не только переписываться с Мартой, но даже произносить ее имя.
Только осознав истинное значение этого, Марта поняла, что случилось
нечто непоправимое, что хозяйничанье Пауля в доме ее отца не приятная
случайность, совпавшая с ее медовым месяцем, а трагический конец ее отчего
дома.
После нескольких дней мучительных размышлений она попросила Пауля дать
ей адрес отца.
- Напиши, я отправлю письмо, - ответил он.
- Я могу сама отправить.
- Он просил писать ему через чехословацкое посольство в Париже, - без
запинки солгал он.
- Хорошо, я так и сделаю.
- Но если ты напишешь в чехословацкое посольство, это может произвести
дурное впечатление среди наших.
- Ты же посылаешь, и ничего не случается.
- Я имею на это разрешение.
- Так достань его и мне.
Пауль впервые смешался. Чтобы скрыть смущение, резко сказал:
- Одним словом: если хочешь писать - пиши, но перешлю письмо я!
Это был первый случай, когда у Марты родилось подозрение, что, быть
может, и не все обстоит так, как говорит ее Пауль. Она написала матери и
послала письмо в чехословацкое посольство в Париже. Очень быстро оттуда
пришло сообщение, что госпожа Кропачек в Париж не приезжала. Марте стоило
труда совладать с желанием броситься к Паулю и потребовать объяснений.
Выбрав день, когда Пауль уехал надолго, преодолевая страх, она вошла в
кабинет. Ей были знакомы все тайники отцовского бюро, и она без труда
отыскала то, что хотела видеть: подпись отца на той бумаге, что показывал ей
Пауль, была, повидимому, настоящей, но... тут начиналось страшное:
подлинность руки Кропачека была засвидетельствована берлинским нотариусом.
Берлинским, а не парижским!
Марта долго стояла с бумагой в руках, не в силах собрать разбегающиеся
мысли.
На всем заводе у Марты не было человека, которому она решилась бы
рассказать о случившемся, от которого могла бы получить совет.
Но тут она вспомнила об Эльзе.
- Как, разве вы не знали, что гестапо задержала вашего отца в Германии,
чтобы заставить его подписать доверенность?
- А теперь, где же он теперь?! - в ужасе воскликнула Марта.
Этого Эльза не знала.
Марта стояла, как оглушенная.
- Не бойтесь, - сказала она наконец. - На этот раз я не проговорюсь
Паулю...
Она закрыла лицо руками и разрыдалась в объятиях Эльзы.
На этот раз Марта действительно не проговорилась Паулю. Впрочем, Эльза
этого и не боялась. После той вспышки в лесу она вообще не боялась Пауля: он
не только не убил ее на следующий день, но трусливо избегал встреч с нею.
Она была свободна.
Через несколько дней Марта исчезла. Она стремилась в Прагу. Отдавая
себе отчет в том, что чешские власти бессильны вырвать ее отца из рук
гестапо, она надеялась на помощь французских друзей. Нужно было отыскать в
Праге Гарро и Даррака. Они французы, они могли сделать все. Они помогут!
Со справкой адресного бюро в кармане она отправилась на поиски друзей.
У них оказался общий адрес.
Марта отыскала улицу в Малостранской части города. Она и не знала, что
в Праге есть такие узкие, темные и неуютные улицы. Нужный дом показался ей
старым и неприветливым. Он хмуро глядел маленькими оконцами из-под нависших
над ними каменных карнизов. Низкая дверь с тяжелым противовесом неохотно
пропустила ее в темную нишу. Дом был чем-то похож на склепы, какие она
видела на кладбище в Либереце.
Привратница после первого же вопроса Марты спросила:
- Уж вы не из Судет ли?
И когда узнала, что это именно так, сейчас же сняла с гвоздя ключ и
стала подниматься по узкой каменной лестнице.
- Ни того, ни другого из господ нет дома, но это ничего не значит, я
открою вам их комнату. У меня приказ: если приедет кто из Судет, пускать, и
кормить. Да теперь в Праге всюду так. Иначе нельзя.
Привратница повела Марту на самый верх. Когда она отомкнула дверь,
Марта увидела мансарду, потолком которой служила черепичная крыша.
Узнав, что у Марты нет никаких вещей, добродушная женщина сокрушенно
покачала головой и предложила ей располагаться в комнате, как дома.
- А я сварю кофейку!
Марта в изнеможении упала на стул перед маленьким столом и уронила
голову на руки.
Прошло несколько минут. Когда она подняла голову, привратница
продолжала стоять около нее, и Марта увидела, что по ее щекам текут слезы.
- Идите, - сказала Марта. - Мне ничего не нужно... Я подожду прихода
друзей.
Когда привратница ушла, Марта отдернула занавеску на маленьком оконце
под самой крышей и в полоске света сразу увидела висящее над одной из
кроватей изображение девушки. Это был ее собственный портрет, сделанный
когда-то Цихауэром, - тот самый, который она назвала "счастливым" и который
он не смог закончить. Горели взбитые ветром волосы, сияла беззаботной
радостью улыбка. Все было прозрачным и легким на этом портрете. Чем больше
Марта смотрела на него, тем дальше уходили от нее мысли о сегодняшнем дне,
об ужасе, преследовавшем ее по пятам во все время путешествия в Прагу. Она
забыла о Пауле, и беззаботные дни последних лет проходили перед нею такие же
счастливые и далекие, как улыбка девушки, глядевшей с картона. Внезапно
из-за золотой листвы парка выглянуло и тотчас снова скрылось лицо Яроша.
Всего один миг видела она его широкую улыбку, открывавшую белые зубы. Как
могла она забыть о Яроше? Может быть, и он теперь в Праге? Сейчас же навести
справку!
Она подбежала к столу, чтобы написать записку французам. На столе не
было бумаги. Потянула ящик и схватила первый попавшийся листок. Он оказался
исписанным с обратной стороны. Внизу стояла подпись. Она была неразборчива,
но показалась знакомой Марте. Она перевела взгляд от листка к картону на
стене: да это была подпись Цихауэра. Письмо начиналось: "Дорогой друг
Луи..." Помимо воли глаза Марты пробежали по строчкам. Цихауэр убеждал
Даррака ехать в Москву. Всем им нужно снова собраться в одном месте, -
где-нибудь, куда не дотянется рука Гитлера. Судя по тому, что происходит в
Европе, недалек день, когда все, что есть честного в мире, должно будет
стать под знамена антигитлеровской борьбы, - снова, как когда-то в Испании.
Неужели Луи еще не понял, что нет никакого смысла ради намерения спасти
Марту подвергать себя опасности в Праге, которая не сегодня - завтра станет
добычей нацизма? Что ему Марта?.. Случайная натура для случайного портрета?!
Марта должна была сделать над собой усилие, чтобы не выпустить листок
из задрожавших пальцев. Теперь она должна была дочитать письмо:
"Разве эта особа не стала ренегаткой, не изменила родине, своему
народу, не забыла своих родителей? Если Вы, Луи, слушали передачи "Свободной
Германии", то уже знаете, конечно, что Штризе заманил директора Кропачека в
Австрию, там он был схвачен гестапо и отвезен в Германию. Несчастного
старика истязали до тех пор, пока он не согласился подписать документ,
удостоверяющий якобы добровольную продажу всего, что он имел, Паулю Штризе.
Ян Кропачек долго сопротивлялся тому, чтобы отдать свое добро в руки
ненавистного ему молодого нациста. Но его сломили, подвергая пыткам на его
глазах дорогую старую "королеву"..."
"...пишу вам все это для того, чтобы вы, если пропустили эту передачу
нашего друга Гюнтера, знали правду о Марте, наслаждающейся богатством своего
умершего от пыток отца!"
...Марта очнулась от боли в затылке. Она лежала на полу мансарды.
В отворенное окно тянуло холодом. Откуда-то издали доносился такой шум,
как если бы ветер шуршал в листве густого леса.
Марта с трудом поднялась на ноги. Ее охватило странное, никогда раньше
не испытанное состояние: рядом с нею лежала на полу, поднималась, устало
подходила к окошку другая, посторонняя ей женщина, а сама она глядела на нее
со стороны, с необыкновенным проникновением угадывая ее мысли и чувства. Она
видела, как эта чужая ей и вовсе не похожая на Марту, бледная и дрожащая
женщина подошла к окошку, постояла перед ним, как будто прислушиваясь к
странному шуму, но осталась безразличной и к нему. Отошла на середину
комнаты и провела рукою по лицу, силясь что-то понять. Взгляд ее упал на
лежащий на полу листок письма. Она подняла его и сунула в стол. Потом быстро
приблизилась к портрету улыбающейся девушки и долго-долго смотрела на него.
Она глядела на портрет, и из глаз ее катились слезы, и бессильно
упавшие руки были вытянуты вдоль тела. Но в глазах ее не было ни печали, ни
какого-либо иного выражения, - они были пусты, точно она была уже мертва.
Марта отвернулась от портрета и пошла прочь из мансарды.
Когда она проходила мимо привратницы, та посмотрела на нее и, не сразу
решившись, спросила:
- Не станете ждать?
Марта, не останавливаясь, молча покачала головой.
- Вы вернетесь? - спросила привратница.
- Нет...
- Они будут знать, где вас искать?
До ее слуха донеслось едва слышное:
- Да...
Женщина протянула руку, желая дотронуться до рукава Марты, но только
сказала:
- Лучше вернитесь...
Марта приостановилась было, закрыла глаза, но тут же зашагала дальше,
все так же медленно и неверно, навстречу таинственному шуму, колыхавшемуся
над городом, как стон колеблемого бурею леса...
30
Свидание происходило на немецкой стороне, в городе Либерец, который вот
уже полгода как носил немецкое название Рейхенберг. Встреча была назначена в
том самом "Золотом льве", где в прошлый раз, как ему говорили гестаповцы,
было подготовлено покушение. Генерал Шверер должен был признаться себе, что
не без страха вторично входил в эту гостиницу. Он удивлялся тому, что служба
охраны выбрала ее же для такого важного и такого секретного дела, как
переговоры с руководителем обороны и премьер-министром Чехословакии
генералом Сыровы. Все должно было быть организовано так, чтобы этот
одноглазый генерал продолжал оставаться народным героем чехов до того
времени, когда он не будет больше нужен немецкому командованию, то-есть
когда немецкие войска займут всю Чехословакию, чехословацкая армия будет
разоружена и ее арсеналы взяты под немецкий караул. До тех пор чехи не
должны были подозревать, что их одноглазый герой когда бы то ни было
разговаривал с немцами...
Шверер ревниво перебивал Пруста всякий раз, когда тот пытался что-либо
уточнить или сделать замечание. Он чувствовал искреннюю благодарность к
Гауссу, который почти не принимал участия в разговоре, несмотря на то, что
был главою этой секреткой делегации немецкого командования.
Никаких протоколов не велось; адъютантам было запрещено делать записи.
Немцы считали, что на этот раз могут на слово верить предателю чешского
народа. В случае нарушения им условий, продиктованных на этом совещании, по
которым Сыровы должен был передать немцам чешскую армию, как спеленутого
младенца, немецкие части перейдут к боевым действиям и, как несколько раз
настойчиво повторял Шверер:
- Превратят вашу Прагу в кучу камней, не оставят в живых ни одного
чеха, которого застигнут с оружием в руках.
- Нас не будет интересовать, стрелял он или нет, а те населенные
пункты, откуда раздастся хотя бы один выстрел, будут стерты с лица земли.
Раз и навсегда! - добавил Пруст, щурясь, как обожравшийся кот, и плотоядно
раздувая усы.
Гаусс сидел несколько в стороне и, как обычно, когда мог держаться
свободно, слегка покачивал носком лакированного сапога. Изредка он поднимал
глаза на толстое лицо Сыровы и так пристально смотрел на повязку,
закрывавшую его левый глаз, словно надеялся увидеть сквозь ее черный шелк
мысли, копошившиеся в широком черепе предателя. Но мясистые, обрюзгшие черты
чеха не выдавали его дум. Гаусс не мог даже понять, какое впечатление
произвело на Сыровы сообщение, полученное в самый разгар переговоров о том,
что немецкие войска уже заняли города Моравска-Острава и Витковице.
- Мы были вынуждены занять Витковице, чтобы туда не вошли поляки, -
заметил Гаусс. - Разведка донесла, что они сделала бы это сегодня.
Сыровы даже не обернулся. Можно было подумать, что ему уже совершенно
безразлично, кому достанется тот или иной кусок его истерзанной страны.
Гаусс посмотрел на часы. До полуночи оставалось ровно столько времени,
сколько ему было нужно, чтобы попасть в Берхтесгаден на доклад к фюреру,
назначенный на 24 00. Не заботясь о том, кто и что хотел бы еще сказать, он
сбросил ногу с колена.
- Переговоры окончены!
Сыровы поднялся так же послушно, как Пруст и Шверер, словно и на нем
был немецкий мундир.
Гаусс обернулся к адъютанту. Тот подал ему футляр, который Гаусс тут же
раскрыл и повернул так, чтобы Сыровы был виден лежащий на бархате большой
золотой крест "Германского орла".
- Во внимание к заслугам вашего превосходительства перед германским
государством и его армией верховный главнокомандующий германскими
вооруженными силами, фюрер и рейхсканцлер награждает вас этим высшим знаком
отличия рейха.
Сыровы протянул руку, чтобы принять футляр, но Гаусс отстранил его и
сухим голосом договорил:
- Однако мы полагаем, что в интересах вашей личной безопасности этот
орден должен оставаться на хранении у нас до того момента, пока не будет
разоружен последний чешский солдат и тем самым вам будет обеспечена полная
безопасность.
Он захлопнул футляр и вернул его адъютанту. Когда Сыровы вышел, Пруст
весело проговорил:
- Прежде чем его повесят, он окажет нам еще не одну услугу.
Тонкие губы Гаусса сложились в ироническую усмешку:
- Мне сдается, что чехи вздернут его на фонаре значительно раньше, чем
он перестанет быть нам полезен.
С этими словами он оставил генералов и через четверть часа сидел уже в
кабине самолета, уносившего его в Берхтесгаден.
Ровно в полночь Гаусс входил в приемную рейхсканцлера, но Гитлер
заставил его прождать больше двух часов. Когда его, наконец, пригласили в
кабинет, там уже сидели Геринг, Гесс и Риббентроп, готовые к приему нового
чехословацкого президента Гахи и министра иностранных дел Хвалковского.
Гитлер выслушал Гаусса без особенного внимания и не задал ему никаких
вопросов. Только Геринг спросил:
- Вы достаточно ясно сказали Сыровы, что если хоть один чех выстрелит в
наших солдат, я превращу Прагу в пыль?
- Мне кажется, генерал Сыровы понял это вполне отчетливо.
- Останьтесь, - сказал Гитлер Гауссу, - вы можете мне понадобиться при
беседе с Гахой. Этот глупый старик, наверно, не в курсе своих собственных
военных дел. - И обернулся к адъютанту: - Видеман, не думаете ли вы, что нам
полезно выпить по чашке кофе?
- Мой фюрер, Гаха и Хвалковский ждут.
- Пусть ждут, - буркнул Гитлер. И после короткой паузы с самодовольным
смехом добавил: - Можете им сказать, что я приму их после кофе.
- Не нужно раздражать Хвалковского, - недовольно проговорил Гесс. - Это
вполне наш человек, и я хочу, чтобы он сначала написал свои воспоминания о
том, как все это было.
- Сначала? - спросил Геринг. - А потом?
- Можете делать с ним, что хотите. Но не раньше, чем Геббельс получит
рукопись с его подписью.
Пить кофе перешли в смежную комнату. Гитлер не торопился. Он тщательно
выбирал печенье, несколько раз напоминал Гауссу, что тому следует хорошенько
подкрепиться после полета; просмотрел несколько телеграмм.
Наконец часы пробили три.
- Сколько времени они ждут, Видеман?"
- Час сорок, мой фюрер.
Гитлер вопросительно посмотрел на Гесса. Тот кивнул.
- Давайте сюда чехов, Видеман, - бросил Гитлер. И, уже поднимаясь,
обернулся к Гауссу: - Пока я не забыл из-за этой болтовни - завтра в
двадцать три тридцать вы докладываете мне в Пражском дворце основы плана
вторжения в Польшу.
Гаусс щелкнул шпорами и молча склонил голову. Приказание не застало его
врасплох: план в основном был готов. Оставалось наметить сроки.
Все перешли в кабинет. У стола с бумагою в руке стоял Мейсснер.
Статс-секретарь двух президентов, начавший свое знакомство с фюрером с
приказа не пускать его на порог президентского замка, а ныне начальник
канцелярии рейхсканцлера, имперский министр и генерал СС, большой и грузный,
с тупым и самоуверенным лицом, с седою щетиной ежиком "под Гинденбурга",
Мейсснер стоял в позе терпеливого лакея, привыкшего ждать, пока окликнет
взбалмошный господин.
- Что еще? - мимоходом бросил Гитлер.
- Телеграмма регента Хорти, мой фюрер.
Гитлер приостановился, и Мейсснер прочел ему:
- "Трудно выразить, насколько я счастлив тем, что тяжелый этап, имеющий
жизненное значение для Венгрии, пройден. Несмотря на то, что наши новые
рекруты служат в армии всего пять недель, мы вступаем в кампанию с огромным
энтузиазмом. Все необходимые приказы уже отданы. В четверг, 16 марта,
произойдут некоторые пограничные инциденты, за которыми в субботу последует
удар. Я никогда не забуду доказательства дружбы вашего превосходительства.
Ваш преданный друг Хорти".
Мейсснер опустил листок и вопросительно взглянул на Гитлера. Тот, в
свою очередь, так же вопросительно посмотрел на Геринга, потом на Гаусса.
Оба молчали. Тогда он спросил Риббентропа:
- Гаха знает?
- Для него это уже не может иметь значения.
- Тогда дайте по рукам Хорти, чтобы он не особенно торопился. Мы еще
посмотрим, что стоит отдавать ему и что может пригодиться нам самим.
- Мы дали ему обещание.
- Пустяки, - перебил Гитлер. - Хвалковский еще три месяца тому назад
обещал мне, что Прага раз и навсегда покончит с политикой Бенеша. А что мы
видим? Снова пустые разговоры о независимости и национальном суверенитете...
Если они опять начнут болтать подобную чепуху, я выгоню их вон!
- Полагаю, мой фюрер, - поспешно проговорил Риббентроп, - что сегодня
они будут себя вести вполне корректно.
- Так зовите их, Видеман. Не хотите же вы, чтобы я ждал этих чехов!
Гаха и Хвалковский вошли вдвоем. Ни их секретарям, ни советникам не
разрешили присутствовать на конференции.
Гитлер не дал себе труда встать навстречу президенту и только молча
кивнул головой, не разнимая сцепленных на животе пальцев. Гаха ступал
тяжело, волоча ноги, поддерживаемый под руку Хвалковским. Казалось, что он
упадет, не дойдя до предназначенного ему кресла.
Чехи сидели как зачумленные, отделенные карантинным пространством
длинного стола, во главе которого восседало несколько немцев, окружавших
Гитлера.
Гитлер заговорил громко. Он почти кричал, временами срываясь на
неразборчивый хрип.
- Пора подвести итоги. Чем была Чехословакия?
- Она еще существует, - пролепетал Гаха так тихо, что его не слышал
никто, кроме испуганно оглянувшегося на него Хвалковского.
- Не чем иным, как средством для достижения темных целей еврейства и
коммунизма, которым потакал неразумный Бенеш, - прорычал Гитлер. - Ваше
правительство должно понять, что ни Лондон, ни Париж не окажут ему никакой
поддержки. Никто не может мне помешать сокрушить то, что осталось от вашей
республики.
- Мы просим одного, - не очень громко, но так, чтобы слышал Гитлер,
проговорил Хвалковский: - терпения.
- Ага, вы опять заговорили о терпении! Я жду уже три месяца исполнения
ваших обещаний. Сам господь-бог не мог бы проявить больше терпения, чем
проявил я в вашем деле. У меня его больше нет!
- Еще совсем немного времени, и все обещания, данные мною вашему
превосходительству, будут выполнены самым лойяльным образом. Армия будет
сокращена, - робко проговорил Хвалковский.
Гитлер ударил ладонью по столу.
- Перестаньте болтать! Сокращена?! Нет, теперь это меня не устраивает!
- Чего же... желает... ваше превосходительство? - Хвалковский начал
заикаться.
- Полного разоружения армии.
Хвалковский взглянул на молчавшего Гаху и увидел, что тому дурно.
Растерянно оглядев длинный стол, Хвалковский увидел графин и умоляюще
посмотрел на адъютантов, подобно истуканам выстроившихся за креслами немцев.
Ни один не пошевелился. Хвалковский вскочил и под насмешливыми взглядами
немцев побежал к графину.
Только после нескольких глотков воды Гаха смог говорить, но он был
немногословен:
- Армия будет разоружена...
- И распущена! - подсказал Гаусс.
- ...и распущена, - как автомат, повторил Гаха.
- Силами германской армии! - в бешенстве крикнул Гитлер. - Приказ уже
отдан. Вы окружены. На рассвете мои войска со всех сторон вторгнутся в
Чехию.
Лицо Гахи стало похоже на гипсовую маску.
- На рассвете?
- Сейчас! - крикнул Гитлер.
Вода в стакане, сжимаемом Гахою, задрожала мелкой рябью. Президент
сделал попытку поднести стакан к губам, но он выскользнул из его руки и
разбился. Гаха всем телом упал на стол, глухо стукнувшись головой.
- Врача! - крикнул было Хвалковский и тут же умоляюще повторил: - Прошу
врача...
После того как Гаху привели в чувство, Мейсснер положил перед ним текст
соглашения.
Гаха напрасно пытался вчитаться в документ. Он в бессилии опустил
бумагу на стол и прикрыл глаза рукою. Хвалковский взял соглашение и стал
негромко читать.
Когда он умолк, Гаха слабым голосом проговорил:
- Если мы это подпишем, чешский народ побьет нас камнями.
- С сегодняшнего дня ни один волос с вашей головы не упадет без воли
фюрера! - крикнул с дальнего конца стола Риббентроп. - Прочтите это, и вы
убедитесь в правоте моих слов!
По его знаку один из адъютантов подал Гахе указ о включении Чехии в
состав рейха под именем "протектората Богемии и Моравии".
- Это неслыханно, - в отчаянии воскликнул Гаха, - неслыханно!.. Еще
никогда в истории цивилизованного мира белые люди не предъявляли белым таких
условий! Я не могу на это согласиться.
С внезапным приливом энергии он поднялся и, шатаясь, пошел прочь от
стола. Риббентроп вскочил и бросился следом за ним, крича:
- Вы пожалеете, что родились, если сейчас же не подпишете это!
Но прежде чем он догнал едва волочившего ноги чеха, тот снова упал без
чувств, на этот раз растянувшись во весь рост на полу.
Пока возились с Гахой, Риббентроп убеждал сидевшего в состоянии полной
растерянности Хвалковского подписать соглашение и несколько раз, обмакивая в
чернильницу перо, пытался всунуть перо ему в руку, но тот в слепом ужасе
отталкивал его.
Наконец Гаху снова подвели к столу и опустили в кресло. Руки его,
словно плети, упали вдоль тела. Видеман поднял их и положил на стол. Глаза
президента ввалились, он казался похудевшим за эти несколько минут.
- Чего от меня хотят?!. - повернулся он к Хвалковскому. - Чего они от
меня хотят?!. - повторил он дрожащими губами и громко всхлипнул.
Выходя из себя, Гитлер заорал:
- Существуют только две возможности: вторжение моих войск произойдет в
терпимой обстановке, чешская армия не окажет сопротивления, гражданское
население беспрекословно подчинится всем требованиям моих офицеров. И
другая: битва!
Он умолк, задыхаясь.
Послышался хриплый голос Геринга:
- Моим эскадрам бомбардировщиков нужно двадцать минут, чтобы достичь
Праги. Для вылета им не нужно никаких специальных приказов. Сигналом к
бомбардировке будет служить известие о гибели одного немецкого солдата.
- Никто, слышите, никто, - Гитлер театрально поднял руку, - не
остановит меня: ваше государство должно быть уничтожено, и я его уничтожу.
От вас, господин Гаха, зависит сделать карающую руку милостивой. Если вы
проявите благоразумие, я обещаю даровать чехам известную автономию в
границах рейха. Если нет...
Он не договорил. В комнате воцарилось настороженное молчание. Оно было
долгим. Гитлер сидел неподвижно, вперив бессмысленно расширенные глаза в
пространство. Геринг медленно потирал ладони пухлых розовых рук. Гесс,
сдвинув мохнатые брови, сосредоточенно рисовал что-то в блокноте. Риббентроп
в волнении вертел между пальцами зажигалку. Гаусс сидел, выпрямив спину, ни
на кого не глядя; монокль плотно держался в его глазу, седая бровь была
неподвижна.
Не опуская взгляда, словно он читал что-то начертанное в пространстве
над головами чехов, Гитлер проговорил негромким голосом:
- Советую господам Гахе и Хвалковскому удалиться и обсудить, что нужно
сделать для удовлетворения требований, которые я им поставил. Им предстоит
великое решение. Я не хочу стеснять их времени. Они имеют десять минут.
- Мне необходимо посоветоваться с правительством республики, -
проговорил Гаха так, будто каждое слово стоило ему огромных усилий.
Риббентроп переглянулся с Герингом, тот сделал отрицательное движение
головой, и министр иностранных дел без запинки солгал:
- Это невозможно. Провод с Прагой не работает.
- В таком случае мне нужно хотя бы четыре часа, чтобы предупредить
чешский народ о необходимости подчиниться без сопротивления...
Гитлер остановил его движением руки.
- Довольно! - он повел глазами в сторону стенных часов. - Через два
часа мои войска войдут в Чехию. Военная машина пущена в ход и не может быть
остановлена. Мое решение остается неизменным во всех случаях.
Гитлер сделал движение, намереваясь подняться, но Геринг удержал его.
- Я думаю дать воздушным силам приказ бомбардировать Прагу в шесть
часов утра... - сказал он и тоже сделал вид, будто смотрит на часы, -
то-есть через два часа.
Гитлер знаком подозвал сидевшего несколько в стороне Мейсснера. Тот
поднес ему большой бювар с текстом составленного немцами соглашения. Гитлер
поспешно, словно боясь, что кто-то ему помешает, схватил перо и поставил
свою подпись; отшвырнув перо, он быстро потер друг о дружку ладони. Потом
все с такою же неудержимою поспешностью вскочил и устремился вон из комнаты.
Мейсснер торжественно, как балетный мимант, изображающий
церемониймейстера, направился вдоль стола к тому его концу, где одиноко
сидели чехи.
С такой же торжественностью он опустил бювар на стол перед Гахой,
обмакнул перо в чернильницу и подал президенту. Тот сделал попытку взять
перо, но оно выпало из его пальцев и покатилось по полу. Хвалковский
поспешно взял другое и, сунув в руку президента, сжал его безжизненные
пальцы.
- Положение ясно... Сопротивление бесполезно...
Гауссу с его места было хорошо видно, как дрожит рука президента,
разбрызгивая чернила и с трудом выводя подпись.
Гаусс посмотрел на часы: стрелки показывали ровно четыре.
"Четыре часа утра пятнадцатого марта 1939 года, - мысленно отметил он.
- Первый мост на восток возведен".
Поставив и свою подпись, Хвалковский хотел передать документ Мейсснеру,
но в глазах Гахи появилось подобие мысли. Он слабым движением удержал руку
министра.
- Еще раз... что тут... написано?
Хвалковский скороговоркой, глотая целые фразы, прочел:
- "Фюрер и рейхсканцлер приняли чехословацкого президента доктора Гаху
и чехословацкого министра иностранных дел Хвалковского по их желанию. Во
время этой встречи было с полною откровенностью подвергнуто рассмотрению...
обеими сторонами было высказано убеждение, что целью должно быть обеспечение
спокойствия, порядка и мира в Центральной Европе. Чехословацкий президент
заявил..."
Мейсснер протянул руку над плечом Хвалковского и без церемонии выдернул
бумагу.
- Позвольте, я прочту, - сказал он грубо, - повидимому, вы потеряли
голос! - И громко, напирая на каждое слово, прочел по-немецки: -
"Чехословацкий президент заявил, что с полным доверием передает судьбы
чешского народа и страны в руки фюрера германского государства..." -
Мейсснер с треском захлопнул бювар. - Остальное неважно.
Не обращая больше внимания на чехов, он подошел к группе немцев,
оживленно болтавших на другом конце стола. Гесс удовлетворенно ухмыльнулся,
но тотчас же согнал усмешку с лица и с обычным хмурым видом покинул комнату.
31
Поезд остановился, не дойдя до вокзала. Все пути, насколько хватал
глаз, были забиты воинскими эшелонами. Где прикрытые брезентами, где
маскировочными сетками, а где и ничем не прикрытые, громоздились на
железнодорожных платформах танки, броневые автомобили, пушки и гаубицы всех
калибров и назначений. Великолепная военная техника, изготовленная искусными
руками чехословацких рабочих для защиты границ их родной Чехословакии,
безнадежно застряла на путях, ведущих к этим границам, - бесполезная и
беспомощная, как и вся чехословацкая армия, связанная по рукам предателями.
Ярош выскочил из вагона и огляделся. Было темно. Мокрый снег слепил
глаза, налипал на шинель и стекал с фуражки за воротник. Было четыре часа
утра - тот самый час, когда президент Гаха вывел свою подпись под
документом, который его немецкие авторы самонадеянно почитали смертным
приговором Чехословакии.
Ярош думал, что увидит спящую Прагу, погруженные в темноту безлюдные
улицы, а вместо того, едва он перебрался через загроможденные вагонами пути,
навстречу ему стало попадаться все больше и больше народу. По лицам людей,
по их усталым движениям Ярош понял, что пражцы и не ложились. Они провели на
улицах всю ночь в ожидании известий от уехавшего в Германию президента. Они
еще надеялись на чудо, которое спасет их родину; на чудо, которое избавит их
от нашествия ненавистных немцев.
Брошенные посреди улиц трамвайные вагоны досказали Ярошу то, что он не
мог прочесть на бледных лицах людей. Он прибавил шагу. Прежде чем разразится
катастрофа, он должен найти Даррака и Гарро и вместе с ними выбраться из
Праги. Кто знает, сколько часов осталось в их распоряжении?!
Чем ближе он подходил к центру города, тем больше видел на улицах
людей. Они стояли вдоль тротуаров, прижавшись к стенам домов, - бесконечными
молчаливыми шпалерами. Ярош никогда не видел ничего подобного. Лица мужчин и
женщин, старых и молодых, были одинаково сосредоточены, и во всех глазах
виднелась настороженность.
Однако с приближением к ратуше характер толпы изменился. Тут люди уже
двигались. Они шли медленным, размеренным шагом, каким ходят на похоронах.
Бесконечная очередь тянулась к месту, где светилось пламя над могилой
Неизвестного чешского солдата. Молча, скорбным склонением головы и снятой
шляпой люди приветствовали этот символ национального освобождения Чехии, и
едва ли не каждый из них думал о том, что в последний раз видит этот огонь,
задуть который суждено, повидимому, ее незадачливому третьему президенту
Гахе, пошедшему по пути прямой измены.
И Ярош, как он ни торопился, стал в очередь, снял фуражку и поклонился
могиле своего неизвестного брата.
Когда он добрался, наконец, до квартиры Даррака и Гарро, его сразу же
провели наверх, и он очутился лицом к лицу с Луи.
- Где Гарро?
- Пошел проводить Лорана. Мы отправляем с ним кое-что в Париж. - Луи
взглянул на часы. - Гарро должен бы уже вернуться.
- Мне нужно поговорить с вами обоими, - сказал Ярош.
- Что за спешка?
- Я не хочу оставаться в плену у немцев. Я улетаю.
- Куда?
- Не знаю.
- Цихауэру удалось уехать в Москву.
Ярош грустно покачал головой.
- Завидую я Цихауэру.
- Он зовет нас.
- Всех?
- "Испанцев"... Москва даст нам приют.
- Это хорошо, мы еще можем понадобиться революции.
Вбежал Гарро и бросился на шею Ярошу.
- Я потрясен, решительно потрясен этим народом! - восторженно крикнул
он. - Какая выдержка, какое самообладание!
- Чехи слишком хорошо знают, что такое неволя, чтобы заниматься
болтовней, теряя свободу, - с грустью произнес Ярош.
Гарро поднял руку, приглашая всех прислушаться.
Неясный шум, доносившийся с улицы, внезапно прекратился. В воздухе
повисла такая тишина, что, казалось, стало слышно, как падающие снежинки
касаются камней.
И вдруг, как по команде, все склоненные головы поднялись, и все лица
повернулись в одну сторону: в громкоговорителе, висевшем на фонарном столбе,
раздался треск, - такой негромкий, что его легко заглушили бы шаги одного
человека. Но он был услышан всею Прагой, потому что в этот миг в ней не было
ни одного человека, который не стоял бы на месте и не ждал бы минуты, когда
заговорит, наконец, радио, всю ночь упрямо хранившее тайну того, что
происходило в Берхтесгадене.
Наконец они заговорили, эти черные раструбы, заставившие пражцев
простоять всю ночь в страхе пропустить первые слова сообщения правительства.
Теперь чехам было дано узнать, что они являются уже не гражданами
независимой и свободной Чехословацкой республики, а подданными Третьего
рейха, живущими в "протекторате Богемии и Моравии".
Радио умолкло.
Толпа оставалась неподвижной.
Ярош опомнился и бегом бросился прочь. Гарро нагнал его.
- Куда ты?
- Спроси Луи, хочет ли он лететь со мною. - Ярош взглянул на часы. - Мы
должны успеть захватить мой самолет.
- Тебе уже не позволят вылететь.
- Посмотрим...
Ярош нашел фуражку и устремился к выходу.
- Погоди же, мы с тобой... - крикнул Гарро. - Луи!
Улица внезапно наполнилась шумом, несмотря на то, что толпа оставалась
все такой же молчаливой. Это был странный шум, какого еще никогда не слышали
улицы древней чешской столицы. Словно тысячи огромных молотов били по камням
мостовой.
Трое друзей, выбежав из подъезда гостиницы, остановились в изумлении:
всем троим этот шум был достаточно хорошо знаком.
- Поезда наверняка уже не ходят, - сказал Луи.
- Я знаю, где достать автомобиль, - ответил Гарро и побежал вниз по
бульвару.
Они были почти уже у самого моста, когда Гарро обернулся к друзьям:
- Бегом на Малую Страну, берите документы и письма. Через пятнадцать
минут я заезжаю за вами.
И почти мгновенно исчез в толпе. Она поглотила его, все такая же
молчаливая.
Только на мосту, по которому проходили Ярош и Луи, было заметно
некоторое оживление. Небольшая группа людей стояла у перил, наблюдая за
несколькими спасательными кругами, быстро уносимыми стремительным течением
Влтавы.
До друзей долетали обрывки фраз:
- Ее уже никто не спасет...
- Сегодня не до самоубийц...
- В день самоубийства Чехословакии...
Луи замедлил было шаги, машинально следя глазами за исчезающими вдали
белыми пятнышками спасательных кругов, но Ярош тронул его за локоть, и они
побежали дальше.
Нарастающий грохот железа несся им навстречу.
Из-за поворота улицы один за другим вылетело несколько мотоциклистов.
Они были в серо-зеленой немецкой форме. Один из них остановился, с заднего
седла соскочил солдат с красным и белым флажками и стал на перекрестке.
За мотоциклами появились броневики, за броневиками показались танки.
Это они и наполняли Прагу железным лязгом, немецкие танки. Башни броневиков
поворачивались, и дула пулеметов останавливались на группах чехов.
По мере того как приближались немецкие машины, чехи поворачивались к
ним спиной. Головы склонялись словно в молитве, и едва слышная вначале песня
взлетела вдруг к небу, покрывая грохот железа:
И пусть нас железным охватят кольцом, -
Кто вольного к рабству принудит?!
Люди пели под наведенными на них дулами автоматов:
Не будет народ под нацистским ярмом
И Прага немецкой не будет!
Пробежав несколько шагов, Луи и Ярош увидели нагоняющий их автомобиль
Гарро. Они сели в машину и понеслись, но на повороте их остановил вылетевший
навстречу мотоциклист. Он поднял руку и заорал, свирепо тараща глаза и
хватаясь за автомат:
- Эй, вы, в автомобиле! Отныне движение только по правой стороне!
Запомните это хорошенько. - И, выразительно похлопав по автомату, понесся
дальше. Следом за ним показалось еще несколько мотоциклистов и, наконец,
большой легковой автомобиль с развевающимся флажком на крыле. За его
опущенным стеклом были видны фигуры двух откинувшихся на подушки немецких
генералов.
- Одного из них я знаю, - сказал Гарро. - Это Гаусс.
Генеральский шофер то и дело пускал в ход пронзительную фанфару, словно
для того, чтобы обратить на своих седоков внимание прохожих. Но чехи, завидя
автомобиль, поворачивались к нему спиной, и за ним, как угрожающий шум
начинающейся бури, неслось:
Не будет народ под нацистским ярмом,
И Прага немецкой не будет!
К вечеру в президентском дворне, окруженном сплошною цепью черных
эсесовских мундиров, водворился гитлеровский "протектор Богемии и Моравии"
барон Константин фон Нейрат.
Тяжкий железный гул немецких танков и бензиновый смрад, как
отвратительный фашистский туман, висели над прекрасною Златою Прагой, той
самой красавицей Прагой, которая скоро заставит гитлеровского протектора
признать его бессилие и бежать в Берлин; над мужественной древней Прагой,
которая, задолго до того, как будет сброшено иго нацистских завоевателей,
казнит сначала одного палача чешского народа - Гейдриха, а потом второго -
Франка.
Черными чудищами торчали немецкие танки на враждебно притихших улицах
древней чешской столицы.
Наутро пражцы уже не видели на замке своего национального флага. Вместо
него полоскалось по ветру безобразное полотнище гитлеровцев. Свастика
корявым черным крючком, как эмблема четырехконечной виселицы, болталась над
головами чехов до того дня, когда, свершив великий приговор истории, жизнь
взяла свое - на башню взошли солдаты-освободители. И снова затрепетали тогда
под солнцем Праги ее национальные цвета. Их принесли на своей груди верные
сыны Чехии, пробившиеся на родину сквозь пламя великой войны, плечо к плечу
с солдатами победоносной Советской Армии.
Николай Николаевич Шпанов.
Заговорщики. Перед расплатой
Роман
Книга вторая
Перед расплатой
---------------------------------------------------------------------
Книга: Ник.Шпанов. "Заговорщики". Роман
Издательство "Воениздат", Москва, 1951
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 6 сентября 2002 года
---------------------------------------------------------------------
Роман "Заговорщики" представляет собою продолжение романа
"Поджигатели". Переработанные автором пролог и эпилог прежних изданий романа
"Поджигатели", посвященные событиям 1948-1949 годов, перенесены в роман
"Заговорщики".
Содержание
Книга вторая
"ПЕРЕД РАСПЛАТОЙ"
Часть четвертая
Часть пятая
Часть шестая
Часть седьмая
"КНИГА ВТОРАЯ"
"ПЕРЕД РАСПЛАТОЙ"
" * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ * "
Вершина мачты корабля - Нового
Китая - уже показалась на горизонте,
рукоплещите, приветствуйте его!
Радуйтесь, Новый Китай принадлежит нам!
Мао Цзе-дун
"1"
В монгольской степи, всхолмленной беспорядочно сталкивающимися грядами
плешивых бугров и изрезанной морщинами каменистых оврагов, стоял одинокий,
заброшенный монастырь.
Глинобитная стена вокруг монастыря местами обрушилась. Под приземистой
пагодой ворот давно не было решетчатых створок. Квадраты окон с выломанными
переплетами глядели в степь черными провалами.
Никто не помнил, когда последний лама пользовался этим убежищем.
Долгое время после ухода лам вокруг этого места растекалось зловоние -
неразделимая смесь вековой копоти, тлеющих тряпок, чеснока и тухлятины. Но
со временем пронзительный ветер пустыни очистил щели, из которых не могли
вытащить падаль шакалы и крысы, солнце прокалило развалины.
Днем над черепичной крышей поднимался мощный столб воздуха. Он был еще
более горяч, чем над пустыней вокруг. К этому столбу слетались степные орлы.
Восходящий поток давал им возможность парить целыми часами. Орлы кружили над
каменным квадратом, высматривая барсуков и полевых мышей.
Ночами обвалившиеся своды храма и длинных переходов, как огромный
каменный рупор, посылали в молчание степи заунывный плач шакалов.
Некоторое время из монастыря доносился еще мелодичный перезвон
колокольцев. Иногда даже глухо гудел большой бронзовый гонг. Это случалось,
когда ветер пустыни врывался в кумирню.
Среди ночи этот звон казался не только удивительным, но и страшным.
Ламы, бежавшие во Внутреннюю Монголию и в Тибет под крылышко
далай-ламы, попробовали было пустить слушок: боги, мол, прячутся в
недоступных глазу закоулках своего жилища; боги выхолят по ночам и дают
знать, что живы. Не спеша позванивает бубенчиками тихий Наго-Дархи, суля
богатые пастбища; потрясает сразу всеми шестью золотыми руками свирепый
Джолбог-Кунаг, грозя напустить на нечестивцев злого духа в дороге, лишить их
богатства и своей защиты от пуль на войне.
Но как ни старались ламы, их шопоту не за что было зацепиться в Новой
Монголии. Порыв ветра пронес слух по степи мимо людских ушей и бесследно
развеял его вместе с тучей колючего песка над раскаленными камнями Гоби.
Боги все-таки умерли. Колокольцы пригодились пастухам.
Перезвона в храме не стало слышно даже в самое ветреное время. Ни
горячий гобийский вихрь, ни морозный буран с Забайкалья не заставляли больше
греметь большой бронзовый гонг Чеподыля.
Так вместе с богами умерли и последние "священные" звоны в степи. Она
жила теперь только теми звуками, какие рождает земная жизнь. Как голос
далекого прибоя, шуршала под ветром трава, доносился из-под облака орлиный
клекот, и истошно плакали ночами шакалы.
Прислушиваясь к их лаю, Бельц время от времени машинально хватался за
пистолет. То и дело он спотыкался об острые камни и посылал проклятия
темноте и бесшумно двигавшемуся впереди Хараде.
Еще больше проклятий приходилось на долю гоминдановских механиков и
американских моторов. Бельца не покидала уверенность: будь на месте
китайских механиков немцы, не было бы аварии. Он сбросил бы Хараду над
указанной точкой и не тащился бы теперь по этой черной пустыне, навстречу
смерти в монгольской тюрьме.
Бельц вытащил раздавленную парашютной лямкой пачку сигарет. Но тут же
убедился в том, что на ходу закурить не удастся, а остановиться - значило
отстать от Харады. Слуга покорный! Он уже испытал удовольствие искать японца
в темноте после посадки.
Теперь он старался не терять из виду едва различимый силуэт майора.
- Алло, Харада-сан! - сказал Бельц. - Давайте передохнем.
Японец пробормотал что-то неразборчивое. Бельц не мог понять,
остановился Харада или нет. Легких шагов японца не было слышно и на ходу.
- Харада-сан! - раздраженно повторил Бельц и тут же неожиданно увидел
силуэт майора рядом с собою.
- Решаюсь привлечь ваше благосклонное внимание к моему скромному
мнению, - сказал японец. - Я бы не позволил себе зажигать спичку.
- На пятьсот километров в окружности нет ни души.
- Моей ограниченности не дано знать, на каком расстоянии от нас имеются
живые люди.
- Люди в пустыне? Не валяйте дурака! - грубо сказал Бельц.
- И все же позволяю себе заметить: мы находимся в чужой стране...
- Благодарю за открытие.
- Притом в весьма враждебной стране.
- Весьма полезная справка.
- Эти скромные соображения дают мне основания думать, что зажигание
огня даже в виде маленькой спички было бы несвоевременным, - уже не скрывая
раздражения, повторил Харада.
- Будь трижды проклято все это дело и все ваши соображения! - сквозь
зубы пробормотал Бельц.
- Я очень сожалею о ваших мыслях...
- Когда порядочный человек попадает в такую паршивую историю, он имеет
право выкурить сигарету, даже если из-за этого могут повесить его уважаемого
спутника, - насмешливо сказал Бельц.
Харада вежливо втянул воздух сквозь зубы и тихо рассмеялся.
При этом Бельц представил себе выпяченные вперед, большие, как у
лошади, желтые зубы японца и всю его опротивевшую летчику физиономию. Просто
счастье, что ее не видно в темноте!
Свое раздражение против подведшего его мотора Бельц переносил на
Хараду, которого должен был сбросить на парашюте над территорией Монгольской
Народной Республики. Теперь Бельцу казалось глупостью собственное
опрометчивое предложение отвезти этого зубастого майора.
Вот плоды немецкого усердия! В этой стране они, повидимому, вовсе
неуместны.
- Вы уверены, что идете именно туда, куда нужно? - спросил Бельц тем же
недовольным тоном.
По молчанию японца он заключил, что тот колеблется. В этом колебании не
было ничего удивительного. Бельц помнил, с каким трудом они выбирали точку
для выброски парашютиста. Эта точка, помеченная на карте трудно произносимым
словом "Араджаргалантахит", вероятно, находится несколько к юго-западу от
места, где они потерпели аварию. Но было ли до нее десять километров, или
тридцать, или, может быть, все сто, немец не мог теперь сказать. Он потерял
ориентировку в момент падения самолета, последние данные маршрута вылетели у
него из головы.
Если бы не тупая уверенность, с которою семенил впереди него японец,
Бельц попросту лег бы в какую-нибудь яму и подождал рассвета. Ему казалось,
что при свете дня он мог бы ориентироваться.
- Собственно говоря, что такое этот Араджар...?
Он запнулся.
Добавляя к каждой согласной гласную, Харада старательно выговорил:
- Арадажарагаранатахита?.. Храм, покинутый вследствие разрушения веры в
богов.
- За каким же чортом вы идете именно туда?
- Так сказано в моей инструкции.
- Эта инструкция для вас одного.
- Ваше присутствие не имеет для меня значения... Я бы совсем не хотел,
чтобы меня нашли монголы.
- Идемте к границе, там нас найдут свои.
Японец опять звучно втянул воздух.
- Решаюсь заметить: "свои" нас искать не будут.
- Вас не будут, а меня будут, - презрительно возразил Бельц.
- Позволяю себе думать: вас тоже никто не будет искать.
Бельц понимал, что это правда, но с такой правдой сознание не хотело
мириться. Нужно было верить, что кто-то о нем заботится. За ним пошлют
самолет. Вопреки доводам разума и реальной возможности, Бельц должен был
этому верить. Иначе нужно было бы сейчас же пустить себе пулю в лоб. Слишком
нелепо было бы допустить, что все должно кончиться именно так и именно тут.
Столько лет благополучно прослужив в немецкой авиации, закончить карьеру в
роли наемника какого-то гоминдановского генерала, и даже не в бою, а из-за
глупейшего недосмотра китайского механика...
Вдруг ярко сверкнувшая мысль заставила Бельца остановиться:
"Небрежность механика?" А что, если дело вовсе не в небрежности и даже не в
неумении обращаться с американской техникой? Что, если это умысел?..
Чем дольше Бельц над этим думал, тем больше ему вспоминалось всяческих
мелочей, свидетельствовавших о том, что на большой авиационной базе,
американо-чанкайшистской авиации, которой так хвастались когда-то японцы, а
теперь хвастаются Ведемейер и Ченнолт, далеко не все обстоит так блестяще,
как кажется американцам. Сотни самолетов, базирующихся на аэродром
Цзиньчжоу, содержутся чорт знает как. Тысячи тонн боеприпасов разбросаны
открыто по всему аэродрому в блаженной уверенности, что у красных нет
бомбардировочной авиации. А эти постоянные аварии при взлетах и посадках
из-за ям, нежданно-негаданно появляющихся по всему летному полю! А вечно
портящиеся в воздухе моторы, отказывающие взрыватели!.. И так без конца! На
одну бы недельку пустить сюда молодчиков Гиммлера, они навели бы надлежащий
порядок. Чан Кай-ши понял бы, что недостаточно налево и направо раздавать
заподозренным пули в затылок, недостаточно выворачивать им руки, ломать
ребра, отрезать языки и уши. Тут нужно что-то потоньше примитивного
средневекового устрашения. Если Бельцу удастся вернуться в Цзиньчжоу, а это
должно удаться, он настоит на том, чтобы в его секторе были введены немецкие
способы слежки за техническим персоналом. Непременно нужно будет ввести
заложничество механиков, может быть даже круговую поруку всех механиков
полка за каждый испортившийся в полете самолет. Это будет надежно. Хотя,
впрочем, что надежного может быть в такой удивительной стране, где даже
кровожадный палач Чан Кай-ши не может никого запугать?! Господи, только бы
вернуться в Цзиньчжоу!
- Послушайте, Харада-сан... Я больше не желаю искать эту проклятую
кумирню! - крикнул Бельц в темноту.
В ответ послышалось спокойно-равнодушное:
- Как вам будет угодно.
- И вы тоже не пойдете к ней.
- Я позволю себе не согласиться... - японец прошипел: - почтительнейше
не соглашаюсь с вами.
- Повторяю: вы не пойдете туда!
- Именно пойду.
Японец приблизился. Бельц смутно различил его лицо.
- Я иду обратно. И вы идите со мной, - сказал летчик.
- Моя инструкция... - снова начал было японец, но Бельц не стал
слушать.
- Мой приказ...
- Позволю себе напомнить, тесе какка, приказывать мне может только тот,
кто послал меня сюда.
- Тут старший я!
- Извините, но вы для меня только шофер. - Японец, словно извиняясь за
такое сравнение, особенно сильно потянул воздух. - Именно так: шофер,
позволю себе сказать с особенной настойчивостью, - Харада поклонился.
Ударить его по темени или пустить в это темя пулю - вот чего больше
всего на свете хотелось сейчас Бельцу. Но он не мог себе позволить такого
удовольствия. Только сказал:
- Вы не сделаете дальше ни одного шага.
- Мы можем опоздать к цели.
- Когда я отдохну, мы пойдем к границе... Садитесь!
Харада послушно опустился на корточки. Его силуэт стал похож на кучу
камней, о какие поминутно спотыкался Бельц. Немец сразу успокоился: он
заставит японца вывести его к границе. До всего остального ему нет дела.
Бельц пошарил вокруг себя ногою, пытаясь отыскать что-нибудь, на что
можно было бы сесть. Ничего не нащупав, опустился прямо на землю.
- Как хотите, а я должен закурить, - сказал он через несколько минут,
снова вынув смятую пачку, и стал на ощупь расправлять сломанную сигарету.
Так же на ощупь Бельц чиркнул спичкой и прикурил из горсти.
- Хотите? - спросил он японца, протягивая сигареты.
Харада не дотронулся до пачки и ничего не ответил.
Бельц, докурив, повторил:
- Отдохнем и пойдем к границе.
Он сказал это больше для самого себя, чем для японца.
И снова не получил ответа.
Бельц передвинул кобуру с пистолетом на живот. Он пожалел, что в
темноте японец не может видеть его движения: это было бы полезно.
Бельц опустил голову на руки, упертые в неудобно растопыренные колени.
Он задумался. Одна мысль была противнее другой. Было просто удивительно,
сколько прожитых лет может пробежать в памяти человека за несколько минут. В
эти мгновения, когда, борясь с усталостью, Бельц пытался отогнать
овладевавшую им сонливость, его взор уходил в прошлое.
Как в окне мчащегося поезда, мелькали события детства, кадетский
корпус, служба в авиации. Западный фронт первой мировой войны, поражение и
скучная работа в Люфт-Ганзе, год почти ничегонеделания рядом с запутавшимся
в своих сомнениях Эгоном Шверером, и опять война. Тут воспоминания сделались
более отчетливыми: Польша в развалинах от немецких бомб, горящая Варшава,
оккупация Франции, воздушный блиц над Англией, оказавшийся кровавой
опереткой, рассчитанной на обман простаков, которым незачем было знать о
том, что творится за кулисами этой "битвы за Англию"... Возвращение в
транспортную авиацию, вызов к рейхсмаршалу и посылка в личный отряд фюрера;
за этим снова приятная служба пилотом рейхсмаршала, производство в генералы
и командование личным отрядом Геринга, многочисленные полеты во все страны
Европы и неизменное возвращение с трофеями. Потом пожар от бомбы,
уничтожившей квартиру вместе со всеми трофеями, метание между ставкой и
Восточным фронтом... Темные слухи, идущие с востока; превращение немецкой
авиации из ястреба, безнаказанно клюющего добычу, в затравленную ворону, от
которой во все стороны летят окровавленные перья. Немцы, которые хотели и
отважились следить за передачами радиостанций "Свободная Германия", могли
слышать советские сводки. А эти сводки говорили, что события развиваются с
молниеносной быстротой. 21 апреля слово "Берлин" уже упоминалось в связи с
действиями советской пехоты и танков.
"...Гитлеровцы пытались любой ценой не допустить выхода наших войск к
Берлину. Они сняли с других участков фронта ряд дивизий и ввели в бой все
запасные части. Гитлеровцы построили огромное число долговременных
сооружений, а также широко разветвленные полевые укрепления. Наши войска
мощным ударом сломили ожесточенное сопротивление противника... Места боев
завалены тысячами трупов немецких солдат и офицеров... Немецкое
командование, стремясь преградить путь советским войскам, бросило в бой все
имеющиеся силы. Берлинские военные школы прекратили занятия, а курсанты и
обслуживающий персонал посланы на фронт. Гитлеровцы объявили в Берлине
поголовную мобилизацию мужчин от 15 до 65 лет..."
Эфир все чаще доносил до слуха немцев слово "Берлин". Оно звучало уже
не только в устах дикторов-подпольщиков "Свободной Германии", а и в
сообщениях самого гитлеровского командования. Но нацисты умудрялись так
затемнять истинный смысл событий, что подчас создавалось впечатление, будто
осталось несколько минут до окончательной победы Германии. Однако тот, кто
хотел знать, что его ждет, закрывал двери подвала, втайне прижимал к ушам
наушники радио и слушал суровую правду возмездия:
"Слушайте сводку Советского информационного бюро...
Наши танки и пехота, наступающие с северо-востока, заняли пригороды
Берлина Бланкенбург, Мальхов и ворвались в пригород Вейссензее. Весь день
шли ожесточенные бои. Советские штурмовые группы, усиленные орудиями,
очищали квартал за кварталом, подавляя вражеские узлы сопротивления".
"Вражеские" узлы сопротивления... "Вражеские"!
Мысль берлинца, дрожащими пальцами прижимающего наушник, спотыкается об
эти слова. Он старается понять смысл термина "вражеский", пропускает
несколько слов сообщения и, окончательно освоившись с тем, что "вражеский" -
это значит гитлеровский, слушает дальше:
"Заняты фабрика "Ределер", трамвайный парк, электростанция и ряд
промышленных предприятий, превращенных немцами в опорные пункты обороны. К
исходу дня наши части..."
Такие знакомые места!
"Наши части"... "наши"?.. Ах да, ведь это же русские!
"...наши части полностью заняли пригород Вейссензее и ведут бои в
районе окружной железной дороги. Наши войска, наступающие с востока, мощным
ударом прорвали долговременную оборону немцев в полосе озер и заняли
пригороды Берлина Мальсдорф, Фихтенау и Вильгельмсхаген. Ожесточенные бои
произошли также за Фюрстенвальде - мощный опорный пункт обороны немцев
юго-восточнее Берлина. Сильными ударами советские части выбили гитлеровцев
из северной части города. К исходу дня вражеский гарнизон был полностью
разгромлен и отступил в беспорядке. Противник несет огромные потери. По
неполным данным, за день уничтожено до восьми тысяч немецких солдат и
офицеров. Бои на Берлинском направлении продолжаются днем и ночью, не стихая
ни на час..."
Господи боже, восемь тысяч немцев в день! Восемь тысяч... Еще восемь
тысяч к тем миллионам, которые уже заплатили своей кровью за безумие
Гитлера... Кровь, кровь, кровь!..
Обессилевшие пальцы берлинца выпускают наушники, и, уронив голову на
приемник, он разражается истерическим рыданием. Но его рыданий никто не
слышит. Они заглушаются грохотом канонады, громом авиабомб, воем мин и
рокотом непрекращающихся обвалов. Падают стены, рушатся дома, горят кварталы
и целые предместья. Германия платит камнями и кровью Берлина по последнему
счету народов.
С этой адской музыкой смешивается стук ротационной машины в подземной
типографии геббельсовской газетенки "Ангрифф". Полумертвый от страха и
голода печатник глазами сумасшедшего смотрит на мчащуюся ленту бумаги.
Краска оставляет на ней последние паскудные следы творчества пьяницы Роберта
Лея:
"Священная миссия фюрера.
Вчера, в день рождения фюрера, я думал об этом несравненном муже, об
его исторической миссии и о сверхчеловеческих усилиях, затраченных им для
спасения германского народа.
Что было бы, если бы Адольф Гитлер не принес нам свою идею? Что сталось
бы с германским народом, если бы провидение не подарило нам этого человека?
Сопротивление германского народа не будет сломлено, ибо нельзя сломить
Адольфа Гитлера".
Ни "Ангрифф", ни какую-либо другую газету уже нельзя разносить по
Берлину. Штабеля свежих номеров, распространяющие клозетную вонь
краски-эрзаца, загромождают улицу возле типографии. Проползающий мимо взвод
фольксштурмистов расхватывает газеты и тут же, под стеной, утилизирует их
для своих надобностей. У солдат почти непрерывный понос от животного страха,
эрзацев хлеба, эрзацев масла и эрзацев правды, которыми их пичкает Гитлер.
- Бумага теперь такая редкая штука в Берлине! Если она есть, нужно ее
использовать!..
- Эй, Ганс, - кричит один фольксштурмист другому, - лик дорогого фюрера
оставил у тебя черный след...
Но ни один из них не решается произнести, хотя оба думают про себя.
"Господи, хоть бы нашелся кто-нибудь, кто пустил бы в эту рожу пулю. Может
быть, я еще остался бы тогда жив..."
Такие мысли в головах девяти из десяти берлинцев уже катастрофа для
гитлеровского режима, но господа на нацистском Олимпе еще не представляли
себе ее истинных размеров или сознательно закрывали на нее глаза, хотя и
самый Олимп уже переехал под землю и скрывается в бункере Гитлера.
Потерявшие рассудок божки еще грызутся за власть. Едва ли не все действующие
лица кровавого фарса являются тайными соперниками друг друга.
Гиммлер настороженнее чем когда-либо следит за Герингом, намереваясь
использовать момент, когда "наци Э 2" всадит нож в спину "наци Э 1". Тогда
Гиммлер попробует влезть на вершину кучи, повесив Геринга.
Борман следит и за Герингом и за Гиммлером.
Втихомолку наушничает Гитлеру на всех трех адмирал без флота Дениц,
рассчитывая принять от фюрера власть в приближающийся неизбежный день, когда
Гитлер должен будет исчезнуть.
Все это в большей или меньшей степени ясно уже всякому наблюдательному
человеку, который, подобно Бельцу, повседневно трется среди кукол
берлинского гиньоля. Можно было только удивляться тому, что Геринг был еще
способен острить:
- Чорт побери, если бы в свое время покушение на фюрера удалось, мне
ведь пришлось бы теперь действовать!..
Слушатели опускали глаза. Ни у кого нехватало духу ответить, хотя все
понимали, почему именно теперь рейхсмаршалу приходят на память панические
дни сорок четвертого года. Только Гиммлер шептал на ухо Деницу:
- Не знаю, что знает Геринг, а я-то знаю: только не он!
Но и Дениц молчит. Он знает то, чего еще не знает и Гиммлер. Гитлер
сказал адмиралу с глазу на глаз в своем бункере под имперской канцелярией:
- Только не Геринг и не Гиммлер!.. Я говорю это вам, так как хочу,
чтобы именно вы были готовы ко всему.
Дениц слушает теперь Гиммлера с неподвижным лицом. Он еще боится
рейхсфюрера СС. Он не хочет стать объектом его охоты.
Геринг мечется между имперской канцелярией и Каринхалле, где Эмма
Зоннеман наблюдает за укладкой всего, что ее "милый Герман" хочет спасти от
русских. Багаж все сокращается и сокращается. Сначала его упаковывали в
огромные ящики, которые хотели вывезти на грузовиках: тут было все, что
свозилось в замки Геринга на протяжении пяти лет войны. Потом эти ящики были
заброшены: не осталось шоферов, которым можно было доверять, не стало и
грузовиков. Под надзором Эммы заготовили длинные чехлы и кожаные сумки для
картин и драгоценностей - единственного, что уже можно было вывезти на
нескольких легковых машинах; наконец, прижимая к себе испуганную
восьмилетнюю Эдду, Эмма принялась сортировать и драгоценности, чтобы решить,
что можно увезти на самолете. И вот наступил час бегства Геринга с Эммой и
Эддой. Гитлер принял это бегство за попытку рейхсмаршала захватить власть,
сговорившись с американцами...
Борман с радостью поддержал слух об измене Геринга. Он тут же, 23
апреля, позвонил Гитлеру в подземелье имперской канцелярии:
- Герман организовал путч. Он намерен обосноваться на юге. Он приказал
большей части правительства, переехавшей на север, немедленно явиться к
нему. Мы должны помешать вылету членов правительства на юг. Необходимо
лишить Германа всех постов и чина рейхсмаршала. От вашего имени я уже
поручил генерал-фельдмаршалу Грейму командовать воздушными силами.
- Он не генерал-фельдмаршал! - сварливо заметил Гитлер.
Это было единственное, что он нашелся возразить.
- Ваш приказ об его производстве в генерал-фельдмаршалы уже передан по
телеграфу, - ответил Борман. И так, поспешно, чтобы не дать Гитлеру перебить
себя, продолжал: - Через офицера связи вице-адмирала Фосса Деницу уже
приказано принять меры к тому, чтобы ни один самолет на севере не мог
подняться без его личного разрешения.
- Расстреливать в воздухе... - прохрипел Гитлер. - Сейчас же,
немедленно отдайте приказ: "В случае моей смерти все лица, совершившие
предательство 23 апреля, должны быть расстреляны без суда и следствия там,
где будут застигнуты". - И после минутного молчания продолжал: - Борман,
составьте документ, о котором должны знать мы двое: если я умру. Геринг
должен быть уничтожен, где бы его ни нашли. Слышите, Борман: уничтожен во
что бы то ни стало! Власть не достанется ему, даже в случае моей смерти, не
достанется!
- Будет сделано, - с готовностью согласился Борман.
Можно было подумать, будто ни Гитлер, ни Борман, ни остальные не имеют
представления о творящемся на фронте. Но даже если бы им не говорили правды
их генералы, то перед всеми главарями нацистской шайки лежали немецкие
переводы сводок советского командования за то же самое 23 апреля:
"Войска 1-го Белорусского фронта, развивая успешное наступление,
ворвались в столицу Германии Берлин. Противник яростно сопротивляется, но
под ударами советских войск оставляет одну позицию за другой. Ожесточенные
бои происходили в северо-восточной части Берлина. Немцы ввели в бой
несколько пехотных полков и до 40 отдельных батальонов. Опираясь на
укрепления, построенные у линии окружной железной дороги, противник
неоднократно переходил в контратаки. После сильного артиллерийского обстрела
вражеских позиций наши войска прорвали вражескую оборону. Занят газовый
завод и ряд городских кварталов. Занят аэродром. Места боев завалены трупами
немецких солдат и офицеров.
Немецкое командование принимает самые крутые меры к усилению
сопротивления своих войск. Вчера немецким артиллерийским частям был передан
по радио приказ - стрелять по своей отступающей пехоте осколочными
снарядами. На все просьбы командиров частей разрешить отход немецкое
командование неизменно отвечает: "Держитесь при любых обстоятельствах. Кто
отойдет - будет расстрелян".
И Гитлер, и Борман, и Геринг, и остальные - все они знали, что на
улицах Берлина появились виселицы: на них болтаются немцы, не желающие
больше защищать эту шайку; все они знали, что эсесовцы тратят почти столько
же зарядов на расстрел отступающих солдат, сколько на стрельбу по
наступающим русским. Сидя в своих бункерах, разбойники знали все...
Теперь, раздумывая среди черной, как чернила, монгольской степи, Бельц
отлично понимал, что Геринг и не помышлял об "измене". Он никогда не решился
бы на нее, боясь пули Гиммлера, только и искавшего повод отделаться от
самого сильного соперника. Геринг, вероятно, вздохнул бы с облегчением, если
бы знал, что случилось на севере после его бегства на юг. Уже 30 апреля
Дениц получил радиограмму из имперской канцелярии:
"Раскрыт новый заговор. Согласно сообщению неприятельского радио,
рейхсфюрер СС Гиммлер сделал через посредство Швеции предложение союзникам о
капитуляции. Фюрер не был об этом информирован и с этим не согласен. Фюрер
ждет, что вы будете действовать против всех изменников молниеносно и
решительно. Борман".
Геринг плясал бы от удовольствия, если бы мог видеть Деница в минуту
получения этого радиоприказа: "действовать молниеносно и решительно" против
Гиммлера, в подчинении которого находились полиция, СС, гестапо, вся армия
запаса, все силы внутренней охраны! Чем мог действовать Дениц: артиллерией
стоявших на приколе старых броненосцев? Торпедными аппаратами подводных
лодок? Чего стоила вся власть Деница? Борман, под влиянием уговоров Шпеера,
30 апреля послал все-таки депешу о назначении адмирала преемником фюрера,
который уже не мог об этом и знать, так как был мертв.
Телеграмма от имени трупа гласила:
"Гроссадмиралу Деницу.
Господин гроссадмирал! Вместо бывшего рейхсмаршала Геринга фюрер
назначил вас своим преемником. Письменные полномочия высланы. Отныне вы
должны принимать все необходимые меры, вытекающие из нынешнего положения.
Борман".
"...Меры, вытекающие из нынешнего положения"! - если бы адмирал имел
хотя бы приблизительное представление о положении! Что-нибудь, кроме того,
что на него свалился весь позор и ужас Германии, груза которых не выдержали
другие главари.
Наконец на следующее утро прибыла еще одна радиограмма:
"Гроссадмиралу Деницу.
Завещание вступило в силу. Я прибуду к вам как можно скорее. До тех
пор, по моему мнению, опубликование следует задержать.
Борман".
Это было запоздалым сообщением о том, что Гитлер больше не существует.
Дениц окончательно растерялся. Его руки дрожали, принимая столь долгожданную
власть. Он вызвал для совещания Кейтеля и единственного находившегося
поблизости члена правительства министра финансов Шверина фон Крозиг. Шверин
фон Крозиг согласился возглавить кабинет министров, но при условии, что
будут немедленно арестованы Геббельс и Борман. Дениц обещал. Но когда
Кейтель и Крозиг ушли, он сказал своему флаг-капитану:
- Мне вскоре придется вступить в контакт с противником, быть может
через того же Бернадотта, которого не сумел использовать Гиммлер Риббентроп
для этого не годится. Из-за его тупости мы и оказались втянутыми в войну.
Учитывая предстоящие переговоры, на посту министра иностранных дел необходим
человек, с которым согласятся говорить иностранцы. Узнайте, где находится
фон Нейрат.
Попытки найти Нейрата ни к чему не привели. Он тщательно скрывался,
очевидно стараясь остаться в стороне от развязки, неизбежность которой
понимал. Дениц приказал привлечь к этим поискам Риббентропа. Обеспокоенный
таким поручением, Риббентроп тотчас явился к Деницу. Адмирал объяснил ему,
зачем понадобился Нейрат, и приказал, в случае если так и не найдут Нейрата,
назвать другую кандидатуру.
Риббентроп вернулся в тот же вечер и предложил в качестве единственного
кандидата самого себя. Но Дениц приказал ему сдать пост министра фон Крозигу
и велел установить неотступное наблюдение за самим Риббентропом, чтобы не
дать ему возможности войти в контакт с Гиммлером. Дениц боялся, что эти
двое, сговорившись, сумеют не только устранить его самого, но и физически
уничтожить.
За час до времени приема, назначенного Гиммлеру, к Деницу пришел
гаулейтер Вегенер и предупредил, что, по имеющимся у него данным, Гиммлер не
намерен сдаться без боя.
Тотчас был образован отряд из надежных подводников-нацистов и размещен
в комнатах рядом с той, где Деницу предстояло принять бывшего рейхсфюрера
СС. Под бумаги, разложенные на письменном столе, Дениц сунул пистолет.
Гиммлера ввели в кабинет два адъютанта Деница. Адмирал колебался несколько
мгновений, прежде чем решился отпустить адъютантов и остаться с глазу на
глаз со "страшным Генрихом". Затем Дениц дал ему телеграмму Бормана. Гиммлер
прочел, смертельно побледнел, но после некоторой задумчивости встал и
официально поздравил Деница.
- Позвольте мне в таком случае, - добавил он, - быть вторым человеком в
государстве.
Чувствуя, как холодеют у него кончики пальцев, Дениц решился ответить:
- Нет, я обойдусь без вас.
- Едва ли, - нагло заявил Гиммлер. - Капитуляция неизбежна, это должно
быть вам ясно.
- При чем тут вы? - уклончиво спросил Дениц.
- У меня уже налажена прочная связь с Эйзенхауэром и Монтгомери.
- Через Швецию? - вырвалось у Деница.
Гиммлер усмехнулся:
- Теперь Швеция мне не нужна.
- Я вас не понял.
- Я имею непосредственную связь с американцами.
- Каким образом?
- Это мое дело... Я же вам сказал: вам без меня не обойтись. Кроме
того, вы должны учесть, что я и мои войска СС незаменимы как фактор
общественного порядка в среднеевропейском пространстве... - И после
некоторой паузы Гиммлер добавил: - Я тут хозяин и еще долго им останусь.
- Вы переоцениваете свое положение, - попробовал осадить его Дениц, но
Гиммлер еще более многозначительно возразил:
- Боюсь, что из нас двоих в худшем положении вы. Сотрудничество со
мною...
- Вы хотите сказать: ваше сотрудничество со мною... - обиженно поправил
Дениц.
- Если вам так больше нравится, но теперь дело не в церемониях: если вы
хотите, чтобы американцы говорили с вами, как со своим человеком, вам нужен
я.
- Попробую договориться с ними и без вас. Йодль уже действует по моему
поручению.
- Йодль, Йодль! - насмешливо проговорил Гиммлер. - Что он может, этот
Йодль! Если вы не найдете общего языка с Эйзенхауэром, он не станет больше
принимать тех, кто хочет сдаться в одиночку, он угрожает оставить на
произвол русских всех, кто очутится восточнее американских линий.
Дениц знал, что это верно, и с удивлением посмотрел на Гиммлера: откуда
тому могут быть известны условия, выставленные американским командованием
ему, Деницу? Он резко сказал:
- Если мы согласимся объявить о своей капитуляции до двадцати четырех
часов восьмого мая, дело будет спасено. Эйзенхауэр согласится принять наши
войска, какие успеют оторваться от русских, и перейти за линии
англо-американцев.
- Без меня и моих СС у вас не будет возможности перегнать максимум
войск и беженцев за линии американцев, - упрямо повторил Гиммлер.
- Вы больше не рейхсфюрер СС!
Гиммлер снял пенсне и несколько мгновении глядел на Деница удивленно
вытаращенными близорукими глазами.
- Вы уверены? - спросил он наконец.
- Я отрешаю вас от всех должностей! - крикнул Дениц.
- Попробуйте объявить об этом... - насмешливо сказал Гиммлер. - Или вам
хочется оказаться в руках русских?.. Я еще могу это организовать. За вас
американцы цепляться не станут.
- Вон, сию же минуту вон! - больше от испуга, чем в негодовании,
закричал Дениц.
Гиммлер исчез, и больше никто его не видел.
Дениц приказал подготовить радиопередатчик для обращения к войскам с
призывом сложить оружие на западе и решительно продолжать борьбу на
Восточном фронте, против русских.
Но из-за неисправности радиоаппаратуры это обращение не попало бы в
эфир, если бы на помощь не пришел дотоле не известный Деницу группенфюрер СС
Вильгельм фон Кроне. Этот эсесовский генерал каким-то образом оказался
обладателем новенького американского военного радиопередатчика, по какому-то
счастливому стечению обстоятельств сброшенного на парашюте американским
самолетом именно в то место, где находился названный Кроне.
Седьмого мая Дениц получил известие из Реймса: в ставке Эйзенхауэра
Йодль подписал капитуляцию. С этим делом спешили: немцы, чтобы дать
англо-американцам "легальную" возможность продвинуться как можно дальше к
востоку, навстречу советским войскам; англо-американцы, чтобы захватить под
свою охрану возможно большее число германо-фашистов, которым не приходилось
ждать, что советские солдаты дадут им возможность ускользнуть от
справедливого суда народов.
Но из попытки сепаратного сговора Йодля с западными участниками
антигитлеровской коалиции ничего не получилось. Подлинный победитель
нацистского зверя - советский народ потребовал, чтобы гитлеровская Германия
склочила знамя ужасной войны не в случайном пункте, Реймсе, как того
хотелось Эйзенхауэру и Монтгомери, и не рукою случайно подвернувшегося
гитлеровского подручного, а в самой берлоге фашистского зверя - в Берлине, и
руками высшего немецкого командования; не втихомолку, а в подобающей
обстановке.
После некоторого сопротивления англо-американского командования и
дипломатии им все же пришлось принять советское требование, и капитуляция
была подписана по всей форме, как того требовала политическая обстановка, в
самом Берлине.
Когда вскоре к месту расположения ставки Деница прибыли американский и
британский представители Мэрфи и Рукс, Дениц пригласил их к себе. Он
торопился свидеться с ними, прежде чем приедет советский представитель в
контрольной комиссии. Дениц очень боялся, что американец и англичанин
откажутся разговаривать с ним без своего советского коллеги, но эти опасения
оказались напрасными. Мэрфи и Рукс прибыли со всею доступной им
поспешностью. Час продолжалось обсуждение животрепещущей проблемы
"запад-восток" и вопросов передачи максимального числа нацистских войск в
плен западным союзникам.
Лишь после того как прибыл советский уполномоченный и можно было без
открытого нарушения элементарных приличий взять под англо-американскую
защиту Деница и его окружение, они были перевезены во Фленсбург, на борт
немецкого пассажирского парохода "Патриа", бывшего когда-то гордостью линии
"Гамбург - Южная Америка". Там и разыгралась заключительная сцена крушения
того, что кучке гитлеровских последышей еще хотелось считать Германской
империей.
Деница и прилетевшего из Реймса Йодля ввели в "зал заседаний", еще
вчера бывший попросту судовым баром. Вдоль переборок стояли сдвинутые в
сторону высокие стулья, на стойке сверкали кофейники и приборы бармена.
Длинный стол посреди салона был накрыт простой белой скатертью. Ничего не
подозревавший Дениц не сразу решился положить на эту прозаическую скатерть
свой жезл гроссадмирала. Йодль первый почувствовал неладное в холодной
официальности, с которой к ним обращались американские офицеры.
- Боюсь, как бы русские нам не напортили, - сквозь зубы проговорил он
так, что его мог слышать только Дениц.
Адмирал не реагировал на это замечание, он не разделял опасений Йодля.
Его недавний разговор с Мэрфи и Руксом вселил в адмирала уверенность, что
достичь договоренности с союзниками нетрудно, лишь бы удалось оттереть в
сторону русских.
Когда в каюту вошел Рукс, Дениц сделал было попытку улыбнуться, но тот
отвел взгляд. Дениц понял, что американца связывает стоящий рядом с ним
советский генерал. Рукс сухо проговорил:
- Джентльмены! Я получил инструкцию от штаба верховного командования
союзников на европейском театре сообщить вам, что действующее ныне
германское правительство и верховное командование берется под стражу вместе
с рядом их сотрудников. Генерал Кейтель уже находится на положении
военнопленного. Действующее ныне германское правительство распущено. Офицеры
союзных армий проводят вас отсюда в ваши каюты, где вам надлежит сложить
вещи, позавтракать и закончить все дела. После этого вас доставят на
аэродром для дальнейшего следования к месту назначения на самолете.
Куда лететь, зачем? Неужели русские все-таки добились своего и Деница
ждет тюрьма?! Похоже на то... Если бы еще дело шло об одном Йодле - куда ни
шло. Но он, Дениц! Нет, это немыслимо!
Адмирал еще старался кое-как держать себя в руках, но потрясение было
слишком велико. Он весь поник. Ему хотелось тут же подняться и сказать
что-нибудь высокомерно-резкое, однако ноги не повиновались ему, он
беспомощно продолжал сидеть в кресле.
Не меньше, а может быть, еще больше, чем Дениц, был потрясен Йодль. Его
лицо покрылось мертвенной бледностью, потом пошло красными пятнами. Особенно
красным стал острый нос. Генерал силился что-то сказать, но дрожащие губы
его не слушались. Его ненавидящий взгляд остановился на лице советского
представителя в контрольной комиссии. Да, значит, предчувствие не обмануло
Йодля: русские сделали-таки свое дело, они заставили американцев и англичан
покончить с попытками гитлеровцев удержаться на ногах. Их нокаутировали.
Это было предательством со стороны американцев. Не для того он, Йодль,
спешил в Реймс, не для того он убеждал оттуда свое командование не тянуть с
капитуляцией перед западными державами...
Йодль обвел взглядом стоявших вокруг американских и английских
офицеров, и снова вспыхнула надежда: не может быть! Этот спектакль только
игра американцев. Они не могут принести его в жертву русским требованиям
возмездия! Не могут! Он нужен американцам. Он и все офицеры его штаба.
Другое дело - Дениц. Пусть русские делают с адмиралом, что хотят. Но он,
Йодль! Он же совершенно ясно договорился с американцами.
И тем не менее американцы были вынуждены посадить его в самолет и
отправить в тюрьму.
С этого момента одно за другим прибывали известия об исчезновении или
поимке нацистских главарей. Одним из первых исчез без следа Мартин Борман,
покончил с собою Геббельс, вскрыл себе вены судетский гаулейтер Хенлейн, был
схвачен Штрейхер, арестован в Праге Далюге... Целой вереницей шествовали они
в американские тюрьмы, чтобы укрыться от гнева народов, чьи страны залили
кровью, и от гнева своего собственного немецкого народа.
Когда Бельц потерял следы Геринга, он сам перелетел в американский тыл.
За коротким пребыванием в плену последовало предложение выбирать между
Вьетнамом и Китаем. Под словом "Вьетнам" Бельцу мерещились джунгли, москиты
и неуловимые мстители с кривыми ножами; к тому же это означало бы службу у
французов, которые сами не знали, что они будут есть завтра. В Китай же, как
было известно, золотым потоком лились американские доллары; там делались
хорошие дела на контрабанде, говорили, будто Ченнолт, командовавший
американской авиацией у Чан Кай-ши, сколотил на контрабанде целое состояние.
Бельц выбрал Китай.
"2"
Уже много позже из разговоров с американскими офицерами Бельц узнал о
судьбе несостоявшегося кандидата в фюреры Генриха Гиммлера: бежав из штаба
Деница, Гиммлер решил один пробраться к американцам. Он переоделся в
штатский костюм, сбрил усы и закрыл один глаз черной повязкой. В путь он
отправился под именем Гиценгера, путешественника.
Однако это путешествие было внезапно прервано на мосту в Бремерферде.
Хотя маскарад Гиммлера не возбуждал никаких подозрений, но солдату
английской военной полиции что-то не понравилось в документах
"путешественника Гиценгера". Патруль хотел подвергнуть "путешественника"
допросу в своей караулке, однако "герр Гиценгер" отказался разговаривать с
простыми солдатами. Очевидно, он рассчитывал, что офицеры окажутся к нему
более снисходительными. Но на его беду "путешественника" привели не к
какому-нибудь высокопоставленному политику в военном мундире, а к рядовому
офицеру разведки 2-й английской армии генерала Демпси. Там Гиммлеру пришлось
довольно скоро расстаться со своей черной повязкой и сбросить очки. Когда
явился вызванный старший офицер разведки, он нашел "путешественника" уже
раздетым догола. Быть может, решив, что долго его маскарад продолжаться не
может, а может быть потому, что рассчитывал, открыв себя, найти более
ласковый прием, Гиммлер назвался. К его ужасу, простым офицерам оказалось
очень мало дела до тех обещаний, которые Гиммлеру давали американские
политики при прежних тайных переговорах. Ему даже не вернули его платья. Он
получил солдатские брюки, рубашку и одеяло. Завернувшись в это одеяло, он и
сидел все дальнейшее время допроса. Пройдя через руки еще двух офицеров и
будучи еще дважды раздет и обыскан, Гиммлер, наконец, очутился в автомобиле.
Его повезли в штаб 2-й армии.
Тут у него воскресла надежда добраться до высокопоставленных чинов
союзного командования, со стороны которых он рассчитывал встретить полное
понимание и более теплый прием, нежели тот, какой оказывали простые
британские офицеры.
Но и эта надежда исчезла: на вилле армейской разведки его в четвертый
раз раздели и подвергли еще более строгому осмотру при содействии врача.
Гиммлер понял: его хотят лишить возможности пустить в ход яд. Врач осмотрел
его волосы, уши, подмышки, пальцы ног и рук, все части тела, где только
можно было скрыть яд. Наконец врач приказал ему открыть рот Гиммлер исполнил
и это. Все, казалось, было окончено. Но тут у врача возникло какое-то
подозрение: он без церемонии засунул палец в рот возмущенному, яростно
сопротивляющемуся на этот раз "страшному Генриху". Однако было поздно: зубы
бывшего рейхсфюрера СС уже раздавили крошечную стеклянную ампулу. В ту же
минуту он рухнул на пол. Немедленно прибегли к выкачиванию желудка. Пленного
долго держали вниз головой над ведром. Но все оказалось напрасным: цианистый
калий сделал свое дело...
Бельцу было совершенно безразлично: отравился Гиммлер, повесили его или
даже четвертовали. Его занимало в этом деле совсем другое: если правду
говорил Гиммлер, будто американцы обещали ему жизнь и безопасность в обмен
на содействие капитуляции Германии, то с их стороны было свинством не
предупредить слишком старательных офицеров о том, как следует обращаться с
таким важным нацистом, если он попадет в плен Мало ли, что Гиммлер нарвался
на англичан. Англичане - союзники американцев. И американцы, как старшие
партнеры, отвечают за действия англичан. Раз так - жизнь Гиммлера должна
была быть в безопасности. Впрочем, если бы Гиммлер не отравился, может быть,
сыграли бы его головой так же, как пожертвовали головами одиннадцати
нюрнбергских подсудимых. Тогда западные союзники русских еще не считали
нужным раскрывать миру свои карты. Они строили из себя демократов, из кожи
вон лезли, чтобы доказать свои "честные намерения", подыгрывали русским,
лебезили перед всеми антифашистами. Небось, теперь кусают себе локти, что
сумели спасти только Шахта, Папена, да этого кретина Гесса... Ведя с ними
дело, не имеешь никакой уверенности в том, что и тебя самого не продадут за
несколько центов. Дрянные лавочники!.. Да что там "суверенность",
"продадут"? Разве они уже не обманули его, заманив в Китай? Правда, сначала
все шло хорошо, даже, пожалуй, блестяще. Быть может, так могло бы
продолжаться, если бы не вчерашняя глупая выходка с решением лететь самому
для выброски диверсанта, чтобы доказать свое усердие. Неужели эта ошибка
непоправима?
Не может этого быть! Он, Бельц, нужен американцам, они постараются его
спасти! Конечно, он не так нужен им, как Шахт или Папен, но все же они
понимают: он мог бы принести много пользы. И именно здесь, где американцам
хотелось зажечь ссору между Китаем и Монголией, чтобы втянуть Россию в
водоворот дальневосточной войны, - именно здесь он мог быть полезен. И
вот...
Порыв ветра донес плач шакала.
Бельц не пошевелился, не поднял головы. Он спал.
Напротив него сидел майор Харада. Японец был неподвижен и молчалив. Но
он не спал. Он вовсе не чувствовал себя усталым, подобно этому европейцу. Он
мог спокойно думать. Воспоминания ему не мешали. Единственное, что он считал
нужным сейчас помнить, - приказания американского полковника Паркера. Ему
подчинен майор Харада: Паркер - американский резидент. Сегодняшнее
приказание было простым и ясным, и чтобы его выполнить, Хараде следовало
добраться до заброшенного монастыря. Для этого Бельц не был ему больше
нужен. Напротив, немец мог только помешать. Очень досадно, что самолет, на
котором Бельц вез Хараду, потерпел аварию так, что немец остался жив. Это
вынуждало Хараду решать теперь задачу: что с ним делать?
О том, чтобы возвращаться к границе, не могло быть и речи. Такое
путешествие безнадежно: пройти несколько сот километров по безводной степи!
Тащить немца за собою в Араджаргалантахит, чтобы он помешал Хараде
делать порученное ему дело?.. Нет! Значит, бросить немца тут, пока он спит,
и одному итти к монастырю?.. Но и этого не следовало делать. Кто знает, что
случится после восхода солнца? Как далеко отсюда проходит дорога, по которой
в любую минуту может проехать автомобиль? Кто знает, не раскинулось ли
поблизости стойбище монгольских скотоводов? Пастухи обнаружат обломки
самолета и по ним доберутся до неуклюжего немца. А добравшись до немца, они,
конечно, найдут и Хараду.
Имеет ли Харада право рисковать?
Нет!
Выводы из этого краткого ответа были ясны: нужно лишить немца
возможности говорить, даже если его найдут пастухи или стража. Харада
прислушался к прерывистому сопению немца.
Тот спал сидя, уткнув лицо в колени.
Харада вынул из-за пазухи маленький пистолет и отвел предохранитель.
Но, подумав, положил пистолет обратно. Осторожно пошарил вокруг себя.
Нащупав камень, показавшийся ему достаточно тяжелым и острым, Харада
зажал его как можно удобней. После этого он стал приближаться к Бельцу.
Харада продвигался к нему, не поднимаясь с корточек и совершая едва
уловимые, бесшумные движения. С каждым шажком согнутых ног расстояние между
ним и Бельцем сокращалось на несколько сантиметров.
Приближаясь к немцу, Харада не спускал с него немигающих глаз.
Тем временем поезд, на котором Бельц во сне возвращался в Европу, вошел
под шатер вокзала во Франкфурте-на-Майне. Несколько офицеров радостными
взмахами рук приветствовали Бельца. Он отлично знал каждого из этих старых
сослуживцев по гитлеровской военной авиации и не мог понять, в какую форму
они теперь одеты: чужую и вместе с тем странно знакомую. Позвольте! Бельц
оглядел себя и увидел, что на нем такой же не немецкий мундир, как и на
других...
Майору Хараде оставалось сделать еще четыре или пять крошечных шажков,
чтобы дотянуться до склоненной головы Бельца. После этого Харада сможет
спокойно отправиться к цели, чтобы выполнить приказание полковника Паркера.
За его выполнение Хараде обещано возвращение в Японию. Если верить известиям
с островов, дела там идут так, как и хотелось бы майору Хараде: все
становится на прежние места - и Хирохито и дзайбацу*. И даже те же самые
генералы, что прежде подписывали приказы.
______________
* Дзайбацу - японские монополии.
Хараде оставалось сделать два крошечных шажка, чтобы дотянуться до
Бельца.
Харада сделал последний шажок и крепче сжал камень.
...Давно уже наступил день, а Харада не решался двигаться. Лучше
потерять день, чем рисковать быть обнаруженным. Майор Харада очень хорошо
знал, что его ждет в случае встречи с монголами. Он вовсе не желал такой
встречи, прежде чем удалится на большое расстояние от остатков самолета и от
трупа Бельца. Даже если встречными окажутся не цирики военной стражи, а
простые пастухи.
Звери быстро уничтожат останки немца - одним следом станет меньше.
Потом, через несколько дней, подальше отсюда, Харада сможет появиться. Но не
теперь. Сейчас он должен лежать в своей ямке и издали наблюдать за
окрестностями Араджаргалантахита. Если он убедится в том, что монастырь
необитаем и не служит пристанищем пастухам, Харада проберется туда и
исследует вопрос о пригодности монастыря как базы для главного задания. Если
майор признает монастырь для этого подходящим, то приступит к осуществлению
задания, которое американский полковник Паркер назвал "запасным". Харада
должен будет под видом одинокого путника переночевать в двух-трех юртах. В
этих юртах он оставит дары своего соотечественника, доблестного генерала
императорской армии, великого врача и бактериолога господина Исии Сиро. Эти
дары заключены в запаянные маленькие ампулы. Перед уходом из каждой юрты,
где ему дадут ночлег, Харада должен раздавить по одной ампуле Хараде
неизвестно, что в них заключено, он только знает, что сам он должен
немедленно и как можно дальше уйти от стойбища. Кроме того, у майора Харады
имеются три ампулы побольше. Они не уместились в поясе и хранятся у него на
груди. Содержимое этих сосудов он должен будет влить в водоемы, где пастухи
поят скот.
Собственно говоря, называя эти смертоносные ампулы дарами Исии, Харада
был не совсем прав, хотя содержимое ампул действительно было изготовлено по
рецептам японского бактериолога. Ампулы, выданные Хараде Паркером, были им
вынуты из железного ящика, доставленного на американском самолете из Кэмп
Детрик, штата Массачузетс США. Но для Харады все это не имело значения:
задание оставалось заданием, где бы ни изготовлялись средства для его
выполнения.
Такова была маленькая, "запасная" задача майора Харады на тот случай,
если он признает окрестности Араджаргалантахита непригодными в качестве базы
для более широкой диверсии. Из этой второй части плана Хараде тоже сообщили
ровно столько, сколько ему, по мнению американцев, следовало знать, чтобы
действовать сознательно. Но даже по тому, что он знал, японцу было ясно, что
операцию задумывал не Паркер и даже не американские советники из штаба Чан
Кай-ши. Может быть, план этой диверсии зародился и разрабатывался в штабе
самого Макарчера, в Токио, или даже еще дальше - в Штатах, где сидели
начальники Паркера, начальники американских советников Чан Кай-ши и даже
начальники самого самого большого начальника - Макарчера.
Итак, Харада был посвящен только в ту часть плана, осуществление
которой зависело от его исполнительности. Он знал, что должен отыскать возле
Араджаргалантахита место, подходящее для создания посадочной площадки. В
точно обусловленный час точно обусловленной ночи он обозначит место своего
нахождения световыми сигналами. Самолеты, ведомые самыми опытными
американскими летчиками-ночниками из соединения мистера Ченнолта, сбросят по
сигналам Харады парашютистов. Одна часть парашютистов будет по ночам
заниматься подготовкой аэродрома на месте, которое отыщет Харада. Другая
часть парашютистов - это будут ламы - тотчас покинет место посадки.
Харада не был посвящен американцами в то, что ламы пустятся в далекое
странствие по просторам Монгольской Народной Республики. Его не касалось,
что они должны участвовать в восстании, приуроченном ко дню большого
народного праздника надома, который будет происходить в Улан-Баторе.
Переодетые пастухами, заговорщики должны установить свои юрты среди тысяч
других пастушеских юрт, ежегодно появлявшихся к надому на площадях
монгольской столицы.
В разгар праздника заговорщики должны начать мятеж и уничтожить
руководителей монгольского правительства и Народной партии.
План этот был далеко не оригинален и почти десять лет во многих деталях
известен Хараде. Ведь уже в 1939 году он, в чине поручика, наряженный в
зловонное тряпье ламы, был переброшен через монгольскую границу, чтобы
принять участие в мятеже, имевшем целью совершенно то же самое: уничтожение
народного правительства во главе с Чойбалсаном и возвращение в Улан-Батор
Богдо-Гогена, обязавшегося открыть границы Монголии для пропуска японских
войск в советское Забайкалье, чтобы перерезать Сибирскую железнодорожную
магистраль.
Тогда этот план был сорван благодаря бдительности работников службы
безопасности МНР и мужеству советско-монгольских воинов на ее границе.
Чойбалсан разгромил заговор в самом его зародыше, а советско-монгольские
войска уничтожили японские войска на берегах Халхин-Гола.
Впрочем, и диверсия 1939 года была лишь неудачным повторением столь же
неудачного ламского заговора 1933 года.
Теперь американо-чанкайшистские заговорщики пытались осуществить этот
потрепанный план потому, что им нужно было во что бы то ни стало выйти в тыл
северо-западной группе войск Народно-освободительной армии Китая, уже
очистившей почти всю Маньчжурию от войск Чан Кай-ши, блокировавших главные
центры Маньчжурии Чаньчунь и Мукден, ворвавшихся в провинции Чахар, Гирин,
Жэхе и угрожавших со дня на день захватить важнейшую базу материального
снабжения и авиационный центр американо-чанкайшистских войск Цзиньчжоу.
Взятие Цзиньчжоу войсками Дунбейской народно-освободительной армии генерала
Линь Бяо означало бы окружение почти миллионной северной группировки Чан
Кай-ши и захват неисчислимых запасов боевой техники, полученной им от
американцев. Цзиньчжоу был как бы крышкой котла, где перемалывались армии
Чан Кай-ши. Для него раскупорка этого котла означала спасение миллиона
солдат и огромного богатства; для народных армий окончательная закупорка
цзиньчжоуского котла означала ликвидацию Маньчжурского фронта и вступление
всей Дунбейской армии в Северный Китай.
Удача диверсии американской секретной службы против МНР дала бы
возможность армейской группе чанкайшистского генерала Янь Ши-фана прорваться
через МНР в тыл войскам Линь Бяо. Это могло быть спасением для армий Чан
Кай-ши, запертых в мукденско-чаньчуньском мешке.
Провокация как повод для вторжения в МНР - таков был смысл появления
близ Араджаргалантахита майора Харады, маленького исполнителя плана огромной
диверсии.
Наконец в этом плане был еще один смысл, неизвестный даже его
ответственным американским исполнителям. Его лелеяли в Вашингтоне и в
токийском штабе Макарчера: появление гоминдановских войск на территории МНР
послужило бы сигналом к вовлечению СССР в события на востоке. Верность
Советского Союза договору о дружбе и взаимопомощи с МНР не вызывала у
американцев сомнения. А вовлечение СССР в дальневосточную войну было мечтой,
даже не очень тайной, руководящих кругов США.
Вот каков был большой смысл такого маленького на вид события, как
появление на монгольской земле незаметного японского разведчика майора
Харады, облаченного в изодранный ватный халат монгольского ламы, точь-в-точь
такой, какие были напялены и на остальных диверсантов, ждавших сигнала на
юго-западной границе МНР.
Если бы, разделавшись с мешавшим ему Бельцем и спеша удалиться от места
убийства, Харада мог знать, что происходит в нанкинской резиденции
генералиссимуса Чан Кай-ши, вероятно, это сильно укрепило бы веру японца в
успех его предприятия.
"3"
Хозяин дома, Чан Кай-ши, отсутствовал. Он был в Мукдене. Там он пачками
расстреливал солдат и офицеров и рубил головы своим политическим
противникам. Этим способом он пытался вернуть бодрость отчаявшемуся
гарнизону Мукдена. По приказу американских советников Чан должен был во что
бы то ни стало заставить свои войска разорвать кольцо блокады и спешить на
выручку осажденному Цзиньчжоу. От того будет или нет раскупорена
"маньчжурская пробка", зависела судьба одной из крупнейших операций во всей
истории гражданской войны в Китае.
Поэтому в тот вечер, когда Харада пробирался к монастырю
Араджаргалантахит, в загородной резиденции Чан Кай-ши, близ Нанкина, гостей
принимала одна Сун Мэй-лип. Этот маленький "совершенно интимный" вечер был
ею устроен по случаю прибытия инкогнито из Японии самого большого
американского друга ее мужа, генерала Дугласа Макарчера и сопровождавшего
его политического коммивояжера Буллита. Макарчер прилетел, чтобы на месте
выяснить причины медлительности, с которой генерал Баркли осуществлял
порученную ему важнейшую военную диверсию по выводу армейской группы
генерала Янь Ши-фана в тыл Дунбейской народно-освободительной армии генерала
Линь Бяо. Всякое появление старого приятеля и покровителя ее мужа было для
хитрой мадам Чан Кай-ши предлогом разыграть комедию несказанной радости. Но,
увы, почтенный гость не обращал на нее никакого внимания. Мысли Макарчера
были заняты нерадивостью заносчивого тупицы Баркли. Если бы не крепкие связи
Баркли с домом Рокфеллера, Макарчер давно выкинул бы его ко всем чертям:
этот самонадеянный лентяй может в конце концов испортить всю игру в Китае.
Одним словом, американскому главнокомандующему было не до кокетства хозяйки.
Он не без умысла шепнул ей, что один из двух прилетевших с ним штатских
американцев, мистер Фостер Доллас, не просто адвокат, а своего рода "альтер
эго" Джона Ванденгейма. Макарчер знал, что делает: при этом известии искусно
подведенные глаза Сун Мэй-лин плотоядно сузились, и "первая леди Китая"
накрепко присосалась к Долласу. Ее недаром называли "министром иностранных
дел Чан Кай-ши". Имя Ванденгейма тотчас ассоциировалось у нее с деньгами,
которые, быть может, удастся вытянуть из уродливого рыжего адвоката. Чтобы
коснуться руки Фостера, она сама передавала ему чашку, сама протягивала
тарелочку с печеньем. Можно было подумать, что прикосновение к покрытой
рыжими волосами потной руке Фостера доставляет ей неизъяснимое удовольствие.
Быть может, чары китаянки и заставили бы Фостера совершить какую-нибудь
глупость, если бы, на его счастье, на вечере не появились бывший премьер
гоминдановского правительства, брат хозяйки, Сун Цзы-вень, и ее сестра, жена
министра финансов Кун Сян-си.
Между тем гости американцы, руководимые чувствовавшим себя здесь полным
заместителем хозяина (и не без оснований) Ченнолтом, отыскали уединенный
уголок, где можно было болтать, не боясь быть подслушанными.
Сегодня Макарчер выглядел сумрачнее обычного. Сдвинув к переносице
густые брови, он слушал болтовню Буллита. А тот, как всегда в своей
компании, говорил все, что приходило в голову: свежие политические новости,
привезенные из Вашингтона, перемежались анекдотами и сплетнями.
Вдруг Буллит хлопнул себя по лбу:
- Друзья мои! Едва не забыл, знаете ли вы, что случилось сегодня в
Тяньцзине, почти у меня на глазах?
- Знать обо всем, что умудряется "видеть собственными глазами" всякий
лгун, слишком большая нагрузка для моего мозга, - с откровенной издевкой
проговорил Макарчер.
Буллит пропустил насмешку мимо ушей.
- И тем не менее, если вам дороги ваши трусы, Мак...
- Не советую вам, Уильям, проходиться даже на счет моих трусов, -
мрачно перебил Макарчер.
- Счастье, что мы с вами янки, Дуглас. Оказывается, гораздо хуже быть
англичанином. Послушайте, что случилось в Тяньцзине...
- Ну, выкладывайте, что вы там "видели собственными глазами", -
снисходительно пробормотал Баркли.
- Буквально в двух шагах от сеттльмента китайцы поймали какого-то
джентльмена весьма почтенного вида, сняли с него штаны и, дав ему под зад,
пустили обратно, в сеттльмент.
- Белого человека?! - сквозь зубы спросил Макарчер, угрожающе
приподнимаясь в кресле.
- Правда, они тут же сжалились над ним и отдали ему штаны. А когда наш
консул поднял бум...
- Что вы сказали? - выходя из себя, прорычал Макарчер. - Наш консул?
Так дело шло об американце?!
- Китайцы принесли извинения: толпа приняла того джентльмена за
англичанина.
Все присутствующие, кроме Макарчера, рассмеялись. Генерал же сердито
оглядел собеседников.
- Сегодня с американца спускают штаны по ошибке, а завтра спустят без
всякой ошибки... В этих местах престиж белого человека должен стоять так
высоко, чтобы никто не смел поднять на него руку.
- Всякого белого? - спросил Буллит и насмешливо сощурился. - И русского
тоже?
Макарчер сделал гневное движение рукой.
- Кроме русского, всякий белый должен быть неприкосновенен, табу! - Он
порывисто обернулся к Баркли: - У вас под носом творится чорт знает что, а
вы об этом даже не знаете. Вы идиотски ухмыляетесь болтовне Уильяма, вместо
того чтобы повесить негодяев, позволивших себе посмеяться над янки. Эдак вы
тут не продержитесь. Если бы у меня в Японии... - Он угрожающе сжал кулак,
но, не договорив, опустил его и неожиданно спросил Баркли: - Какого чорта вы
тянете с монгольским делом?
- Я хотел знать, при чем там Паркер?
- Какой Паркер?
- Из ОСС.
- А какое вам дело до Паркера и ОСС?
- Он тоже оказался участником этой истории. Тут елозят их люди.
- Тем лучше, - неохотно ответил Макарчер. - Общими усилиями мы скорее
добьемся успеха.
- Или спутаем карты.
- Передо мною отвечаете вы. До остальных мне нет дела.
- Хорошо, но если игру веду я, то пусть остальные убираются с поля.
- И тогда вы берете на себя ответственность? - Макарчер испытующе
уставился на Баркли. Он не любил этого генерала, так как сам был самонадеян
и не терпел ничьего вмешательства в свои дела. Если бы можно было ценою
провала монгольской операции скомпрометировать Баркли, Макарчер сделал бы
это, но Баркли со всеми потрохами не стоил такой ставки.
Таково было мнение Макарчера об его ближайшем помощнике по Китаю. Но не
последним обстоятельством в их отношениях было то, что Баркли являлся
фактическим хозяином "Хуанхэ дамм корпорейшн" и "Янцзы электрикал продактс".
От него зависело, удастся ли Макарчеру приобрести в этих компаниях то
положение, к которому он стремился. Поэтому обычно несдержанный и не
стесняющийся в выражениях дальневосточный вице-король его величества
американского капитала старался на этот раз взять себя в руки и довольно
спокойно заявил:
- Хорошо, можете дать под зад этому Паркеру и кому угодно еще, но с
тем, что не позже чем через неделю...
- Праздник в Улан-Баторе состоится только через десять дней.
- Пусть будет десять дней. Но через десять дней самолеты Ченнолта
должны начать переброску солдат Янь Ши-фана в Монголию.
- Сначала Ченнолт должен обеспечить чистый воздух на главном
оперативном направлении, - возразил Баркли.
Макарчер с недоумевающим видом поднял плечи так, что погоны коснулись
ушей.
- О чем вы говорите?
- У Линь Бяо есть авиация.
- Эй, Уильям, - крикнул Макарчер Буллиту, - пощекочите Баркли! Он
бормочет во сне.
- К сожалению, нет, - возразил Ченнолт, крепкий человек с грубым,
обветренным лицом: - Чжу Дэ действительно послал Линь Бяо авиационный полк.
- Вы говорите о полке таким тоном, словно у этого вашего Линь Бяо
появилась целая воздушная армия, - пренебрежительно заметил Макарчер.
- Вы же знаете, Мак, я вовсе не дурного мнения о моих "Тиграх", -
возразил Ченнолт, - но, честнее слово, появление этого полка - неважный
свадебный подарок моей старушке.
Все рассмеялись, поняв, что Ченнолт имеет в виду свою недавнюю женитьбу
на китаянке. Но сам командующий воздушными силами гоминдана оставался
серьезен.
- Могу вас уверить, что это совсем не так забавно: истребители Лао Кэ
уже доставили моим парням вполне достаточно хлопот. Повидимому, канули в
безвозвратное прошлое те времена, когда мы могли быть уверены, что на базу
вернется столько же наших самолетов, сколько вылетело на бомбежку
неприятеля.
Удивление Макарчера все увеличивалось.
- Китайские летчики осмеливаются нападать на наших парней?
- И сбивать их, - пояснил Ченнолт. - Чем дальше, тем больше.
- Так разбомбите к чорту их аэродромы! - крикнул Макарчер. - Уничтожьте
их самолеты! Истребите их летчиков! Какого дьявола вы смотрите?!
Ченнолт рассмеялся.
- Как просто!.. Нет, Мак, чтобы их разбомбить, до них нужно добраться.
А они не пускают. Чтобы уничтожить, их надо найти, а они скрываются. Чтобы
их истребить, нужно, чтобы они позволили это делать, а они... не позволяют -
они сами норовят уничтожать наших.
Забыв о Баркли, которого он собирался пробрать, Макарчер набросился на
Ченнолта и принялся бранить его и его летчиков.
- К чорту такую работу, Ченнолт! - зарычал он. - Если вы решили
посвятить себя исключительно бабам, то уступите вашу авиационную лавочку
кому-нибудь, кто еще согласен и летать, а не только валяться по постелям
китаянок. Ваши ребята окончательно распустились. Я ничего не имею и против
того, чтобы они занимались контрабандой, но надо же немного и воевать. Если
вы переложите все на плечи китайских летчиков, то нас в два счета выкинут
отсюда. Этого я не допущу, Ченнолт! Слышите: не допущу, чтобы из-за жадности
шайки ваших воздушных пиратов дядю Сэма выпихнули из Китая! - Тут он
вспомнил, что дело не только в Ченнолте, и обернулся к Баркли: - Слышите,
Баркли, я не допущу, чтобы ваши лентяи провалили прекрасный монгольский
план. При первой возможности самолеты Ченнолта начнут высадку войск Янь
Ши-фана в Монголии, и ваши люди в Урге должны покончить с правительством
Чойбал-сана. Путь в тыл Линь Бяо должен быть расчищен.
- Это тем более существенно, - с важным видом вставил Буллит, - что
если силы красных не будут оттянуты от Мукдена и Цзиньчжоу, они захватят там
столько самолетов, сколько им будет нужно, чтобы сформировать не один полк,
а десять. Цзиньчжоу, говорят, набит не только нашей техникой, там еще
сколько угодно и японского имущества, не правда ли?
- Имущество еще не все, что нужно для создания боевых частей, -
проворчал Баркли.
- Могу вас уверить, что остальное-то у красных есть, - сказал Ченнолт.
- Я имею в виду желание драться.
- Очень сожалею, что у вас не бывает такой же уверенности, когда речь
заходит о формировании частей для Чана, - сердито сказал Макарчер.
- Что делать, сэр, совсем другой человеческий материал.
Макарчер пренебрежительно скривил губы:
- Те же желтокожие.
- Да, но, понимаете... - Ченнолт щелкнул пальцами, - внутри у них
что-то другое. Понимаете: какая-то другая начинка.
- У тех лучше, чем у наших?
- Да... чертовски тугая пружина!
- Вы здесь достаточно давно, чтобы разобраться, в чем дело.
Ченнолт развел руками жестом, означающим беспомощность.
- Китайская душа - это китайская душа, сэр.
- Души вы оставьте мистеру Тьену.
- Я имею в виду идею, которая...
- Какая, к дьяволу, идея, когда им платят жалованье в долларах! -
сердито воскликнул Макарчер.
Буллит громко рассмеялся.
- А вы уверены, Мак, что доллары до них доходят?
- Что вы хотите сказать?
- Ходит слух, будто Кун Сян-си перекупил у французов целый квартал
самых шикарных публичных домов в Шанхае, на это, наверно, ушло жалованье
армии за целый месяц.
Макарчер с досадой отмахнулся от слов Буллита и снова обратился к
Баркли:
- Вы вполне уверены в надежности диверсионной организации в Монголии?
Баркли пустил кольцо дыма к потолку и выпятил губы с таким видом, что
ответ был, собственно говоря, излишним. Но он все же сказал:
- У нас на каждых трех лам один японец, чуть что - пуля в затылок. Мы
перебросим туда все лучшее, что у японской секретной службы было в Китае.
Это верная игра, сэр. Я спокоен.
- Хорошо. - И после некоторого колебания Макарчер добавил: - Если
Паркер и вообще ОСС стоят вам поперек горла, пошлите их к чорту, действуйте
своими силами.
- Благодарю. Я так и сделаю.
- А от вас я категорически требую, - Макарчер всем корпусом повернулся
к Ченнолту, и поперек его лба легла глубокая складка: - авиационный полк
этого...
- Вы говорите об авиации Линь Бяо?
- Ну да...
- Истребители Лао Кэ?
- Истребление этих истребителей! Если нужно, пустите в ход то, что мы
до сегодняшнего дня держали в резерве: наши последние модели, наших лучших
людей. Я сейчас же дам приказ перебросить сюда эскадрилью "Иксов".
- Я бы не делал этого, сэр, - осторожно заметил Ченнолт: - нечаянная
посадка "Икса" у противника - и...
- А вы не допускайте такой посадки. Я даю вам эти машины не для того,
чтобы вы дарили их красным.
- Война все-таки война, сэр.
- Мне стыдно вас слушать, Ченнолт. Снимите с работы всех китайцев,
пошлите к чорту японских летчиков, введите в действие наших парней: у Линь
Бяо не должно быть авиации. Понимаете, не должно быть! Если эта его авиация
мешает нашим действиям по освобождению Цзиньчжоу...
- И Мукдена, - вставил было Буллит, но Макарчер метнул на него такой
взгляд, что дипломатический коммивояжер прикусил язык.
- Мне наплевать на Мукден! - сквозь зубы проговорил Макарчер. - Там нет
ничего, кроме живой силы. Даже если капитуляция Мукдена угрожала бы персоне
самого старого дурака Чана - основное внимание на Цзиньчжоу! Мы не можем за
свой счет вооружать и снабжать красных. И так уже весь мир с усмешкой
повторяет слова Мао Цзе-дуна, что его основной арсенал - Соединенные Штаты,
и главный интендант - Чан Кай-ши. Довольно!.. Я повторяю: если эта авиация
красных служит помехой операциям в тылу Линь Бяо и освобождению Цзиньчжоу -
все силы на ее уничтожение. Все, что у вас есть, Ченнолт, слышите?
- Да, сэр.
- Если нужно, я подброшу вам кое-что из Японии, потребую из Штатов, но
вопрос стоит ясно: у красных не должно быть авиации. Это для нас вопрос
жизни, вопрос свободы маневрирования, коммуникаций. Вы должны понимать,
господа, что если над головами всей этой чанкайшистской сволочи появятся
самолеты красных, то неустойчивость превратится в отступление, отступление -
в бегство. Не хотите же вы потерять все, что Америка вложила в эту проклятую
страну?
- Не говоря уже о дяде Сэме, - с усмешкой сказал Ченнолт, - но не
хотелось бы потерять даже ту мелочь, что вложил сюда я сам.
Никто не улыбнулся его шутке: она слишком точно выражала то, что думал
каждый из них.
- Послушайте, Ченнолт! - Макарчер произнес это таким тоном, что даже не
отличавшийся чувствительностью воздушный пират нервно вздрогнул. - Не
воображайте что вы и ваши паршивые "Тигры" - нечто неотделимое от Китая!.. В
общем же я хочу вам сказать, джентльмены, что следует серьезно задуматься
над происходящим: Цзиньчжоу - частность, но частность очень
многозначительная и влекущая за собою последствия гораздо большие, чем нам
хочется. Вы хорошо понимаете: я прилетел сюда не для того, чтобы поболтать с
вами о нескольких тысячах тонн снаряжения, которое попадет в руки красных,
если падет Цзиньчжоу. Речь идет о Китае, о Китае в целом, о нашем пребывании
здесь!.. У меня создается впечатление, что никто здесь не отдает себе в этом
ясного отчета, Ченнолт!
- Да, сэр?
- Завтра ваши ребята должны доставить сюда старого Чана.
- Вы же знаете, сэр: он в Мукдене.
- Хотя бы он был в преисподней! Они должны его доставить сюда. Его и
всю его шайку. Соберите всех главарей. Понимаете?
- Да, сэр.
- Баркли!
- Да, сэр?
- Вы отвечаете за то, чтобы завтра не позже полудня мы имели
возможность созвать совещание всей компании. Нет, нет, не семейный чай у
"первой леди", а такое совещание, один созыв которого дал бы им всем понять:
речь идет о том, что, может быть, послезавтра им выпустят кишки! Понятно?
- Да, сэр.
- Мы беремся за дело засучив рукава, или нас выкидывают отсюда по
первому классу - такова дилемма. - Он обвел мрачным взглядом лица
присутствующих. - И клянусь небом: я сумею разделаться с теми, кто отвечает
за операцию тут, а отвечаете вы, Баркли, и вы, Ченнолт, и все бездельники -
китайские и американские одинаково...
"4"
День пришел так же, как приходили здесь, на северо-востоке Китая, все
летние дни: стремительный поток багрового света неожиданно хлынул из-за
горизонта и залил половину неба. Грозное, как ком раскаленной лавы, солнце
торопливо всплыло над холмами.
Еще багровели непогасшие краски зари, а воздух был уже горяч. Небо
дышало жаром, и марево начинало подниматься над землей. Стебли трав,
казалось, извивались и дрожали в струях устремлявшегося вверх воздуха.
Тишина висела над степью: ни радостной зоревой переклички птиц, ни
треска кузнечиков, - словно все живое попряталось в страхе перед
надвигающимся зноем.
С холма, где попутная машина высадила Джойса, было видно далеко. Джойс
в последний раз окинул взглядом оставшиеся позади неприветливые просторы
Чахара и посмотрел на юг, где простирались изрезанные отрогами Иншаня более
плодородные долины Жэхэ. Почти десять лет провел он в Китае и все никак не
мог свыкнуться с его пространствами. Военная и политическая обстановка в
течение того десятилетия, что Джойс прожил в этой стране, позволила ему
познакомиться только с ее северо-западной частью. Население там было
значительно менее плотным, чем в Центральном и Южном Китае, и поэтому
пространства казались Джойсу пустынными и необычайно большими.
За эти годы не только побелели виски Джойса, но серебряные нити
пронизали и всю его курчавую шевелюру. Бывали минуты, когда он сам себе
начинал казаться стариком. Правда, такие минуты бывали не часты. Стоило его
пальцам, попрежнему гибким и проворным, притронуться к струнам любимого
банджо, как забывалась седина и голос звучал попрежнему уверенно и звонко.
Впрочем, чаще, чем со струнами, его пальцы встречались теперь с
металлическими частями моторов и самолетов.
Девять лет Джойс провел в народных войсках, странствовал по западным и
северным провинциям Китая вместе со школой командиров, выполнял все
обязанности, какие возлагала на его плечи жизнь.
В первые годы этих странствований Джойс при каждом удобном случае
справлялся, не знает ли кто-нибудь местонахождения госпиталя, в котором
работает приехавшая из Америки китайская фельдшерица Кун Мэй.
- Такая красивая, с родинкой над переносицей, - неизменно прибавлял он,
как если бы эта примета могла освежить чью-либо не в меру короткую память.
Наконец Джойс потерял надежду отыскать Мэй и перестал справляться. Для
него было неожиданной радостью, когда он однажды обнаружил Мэй в одном из
госпиталей Народно-освободительной армии.
Но долгожданная встреча не принесла Джойсу утешения: перед ним была не
та Мэй, с которой он однажды ночью расстался в Улиссвилле. Вместо
неуверенной и в себе и в своем будущем девушки он увидел врача, исполненного
энергии и веры в свое дело и в свои силы, человека с окончательно
сформировавшимися взглядами на жизнь и с ясной судьбой. Джойсу даже
почудилось было, что Мэй забыла свое прошлое.
- Мне хочется, - мечтательно сказала она Джойсу при их первой встрече в
Китае, - когда-нибудь вернуться в Штаты, чтобы рассказать американцам не
только о том, как они виноваты перед китайским народом, но на примере
китайцев доказать им, что значит вера в силы народа, в силы революции, в
победу над эксплуататорами, когда народ бесповоротно решает сбросить их со
своей шеи...
После этой первой встречи Мэй, по просьбе Джойса, получила перевод в
санитарную часть школы. Но и Джойс и сама Мэй очень скоро поняли, что это
было ненужным шагом Джойс не сразу решился взять ее руки в свои. А когда
взял, то ее маленькие, загрубевшие от непрестанного мытья ладони безучастно
лежали в его больших черных руках.
Скоро Мэй попросила перевода обратно в действующую армию. Ее сделали
врачом формируемого авиационного полка - первой боевой воздушной части
Народно-освободительной армии Китая...
Глядя на юг, где был расположен авиационный полк, Джойс думал о Мэй, и
ему казалось, что дело вовсе не в том, что между ним и ею порвалась какая-то
нить, а просто они отвыкли друг от друга и, может быть, он не нашел слов,
которые должен был ей сказать. И вот сегодня, когда он снова увидит ее
здесь, непременно найдет эти слова. Все станет на свои места.
На юге, где небо, сливаясь с землею, переходило в желтовато-зеленую
мглу, нет-нет, и в косом луче солнца вспыхивала полоска Ляохахэ. В ее долине
прятались аэродромы полка. Острый глаз негра различал на желтом склоне горы
темные норки пещер, служивших летчикам жилыми и служебными помещениями.
Джойс сидел ссутулившись, втянув голову в плечи. Над его головой целым
облаком висели комары. Их гудение было единственным звуком, который негр
слышал сейчас в этой мертвой долине. Напрасно он то и дело с досадою
взмахивал рукою, - комары не улетали. От их уколов зудели лицо, шея, руки.
Не спасал от них и заправленный под фуражку платок. Насекомые жадно облепили
каждый клочок незащищенного тела, жалили сквозь платок, забирались за
воротник рубашки, в рукава. Их уколы заставляли механика то и дело ударять
себя по лицу, размазывая кровь.
С запада, куда убегала желтая лента дороги, давно уже пора было
появиться попутному грузовику, на котором Чэн должен был догнать Джойса
Машина, довезшая самого механика, не могла намного опередить этот грузовик.
Между тем прошел уже целый час, как негра высадили тут на съедение комарам,
а летчика все не было.
Если бы Джойс не уговорился с Чэном ждать его тут, солнце и комары
давно прогнали бы его с холма и он отправился бы к виднеющимся вдали
пещерам.
Наконец на западе взметнулось желтое облачко, неожиданное и кудрявое,
как дым от взрыва. Оно росло, растекалось вдоль горизонта, потом изогнулось
змеей и повернуло к холму, на котором сидел Джойс. Негр сошел к дороге и
поднял руку.
Машина, скрипя тормозами, остановилась. Джойс с трудом различил ее
очертания в облаке пыли: серо-желтой была вся машина - от радиатора до
колес. Только болтавшаяся возле кабины шофера камера с запасной водой алела
мокрой резиной. Через минуту грузовик тронулся и снова исчез в вихре тонкой
лессовой пыли. Джойс увидел стоящего посреди дороги Чэна.
Летчик не спеша вынул платок, отер лицо и посмотрел на грязный след,
оставшийся на полотне.
- Помыться бы... - со вздохом проговорил он.
- Ванны пока еще у янки.
После короткого молчания Чэн сказал:
- А знаете, кого я сегодня тут увидел? Смотрю, кто-то пылит на японской
керосинке, пригляделся... Как думаете, кто?
- Я тугодум.
- Фу Би-чен!
- Фу? - Джойс в недоумении пожал плечами. - Наш бывший командир, ваш
незадачливый ученик?
- Да, наш "пехотный летчик" собственной персоной.
- Наверно, работает здесь по административной или по хозяйственной
части. Небось, характеристика, что вы ему дали в школе, навсегда отбила у
него охоту летать.
- Вы говорите так, словно я получил от этого удовольствие. Должен
сказать, что каждый неудачный ученик для нашего брата, инструктора, -
большое огорчение!.. Списывая его из школы, я выполнял свой долг.
- Значит, все-таки на протекцию по хозяйственной линии тут рассчитывать
не приходится, - шутливо проговорил Джойс.
Пока они прошли расстояние, оставшееся до пещеры штаба, Чэн успел
перебрать в памяти все, что было связано с учлетом Фу Би-ченом. Пожалуй, из
всех "трудных" курсантов, которые прошли переподготовку за время его
инструкторской работы, этот был самым "трудным". И не потому, что, как
некоторые другие учлеты, Фу был лишен данных, необходимых летчику вообще и
истребителю в частности; напротив, он быстро вспомнил теоретические
предметы, в воздухе машина была ему послушна, отработка сложных фигур
высшего пилотажа всегда оценивалась у Фу отметкой "отлично". Но этот ученик,
еще прежде чем он получил хороший авиационный боевой опыт, дающий право
высказывать свои суждения, заговорил о собственной "теории" воздушного боя!
Он утверждал, будто первым условием победы в современном воздушном бою
истребителей является не искусство индивидуального боя, а овладение
групповым полетом и даже групповым пилотажем.
Это открытие удивило Чэна потому, что он видел Фу Би-чена в роли
пехотного командира и знал его спокойное бесстрашие и рассудительность в
бою. Но мог ли Чэн молчать и не сказать командованию того, что сказал тогда
о Фу: "Боится!" И Чэн нисколько не раскаивается. Его совесть перед народной
авиацией, его совесть перед партией, преданность которой управляет каждым
его поступком, чиста... Правда, Фу только твердил, что по мере усиления
народной боевой авиации встречи истребительной авиации утратят вид одиночных
боев и сделаются настоящими воздушными сражениями. Но эти настроения
"теоретика" показались тогда Чэну вредными. Если бы такая "теория" заразила
других учеников, они, вместо того чтобы учиться по утвержденной программе,
тоже начали бы рассуждать о предстоящей истребителям войне "в массах"...
Внезапно Чэн прервал свои размышления восклицанием:
- Вы знаете, Джойс, ваша приятельница Кун Мэй здесь.
- Товарищ Кун Мэй... - Джойс с напускным равнодушием пожал плечами: -
Знаю...
Приблизившись к пещерам, они разошлись: Чэн пошел представиться
начальнику штаба.
Начальник штаба Ли Юн оказался крепким, подтянутым человеком, с широким
костистым лицом. Гладко выбритый шишковатый череп сверкал от мази,
предохранявшей от укусов комаров. Лицо Ли Юна поражало собеседника
неизменным спокойствием. Даже тогда, когда он говорил, суровые складки
вокруг его рта, казалось, оставались неподвижными. Лишь изредка нервный тик
пробегал по левой щеке. Быстрая, как молния, складочка залегала вдруг между
ухом и глазом и тут же исчезала. Казалось, что начштаба слегка подмигнул
левым глазом и тотчас старательно согнал с лица это слабое подобие улыбки.
Черты снова обретали обычную неподвижность. Но через несколько минут Чэн
понял, что подмигнуть левым глазом Ли Юн никак не может: этот глаз был у
него поврежден и оставался совершенно неподвижным.
Говорил Ли Юн спокойно, ровным голосом. Фразы его были круглые,
законченные и, как показалось Чэну, не в меру причесанные. Словно Ли Юн,
тщательно продумывая их, подбирал слова. Это делало его речь медлительной.
Ли Юн показался Чэну сухарем и педантом.
Тем временем Джойс откинул цыновку у входа в пещеру, служившую
помещением для санитарной части полка. Мэй сидела, склонившись над столиком,
и писала. Солнечный свет, падавший сквозь деревянную решетку передней стены,
освещал ее волосы, наполовину прикрытые белой косынкой. Вся обстановка,
запах лекарств, да и самый вид Мэй в плотно застегнутом халате показался
Джойсу необыкновенно строгим.
Мэй обернулась на шум шагов, увидела Джойса, спокойно поднялась с
табурета и так же спокойно протянула ему руку.
- Надолго к нам?
Желая попасть ей в тон, Джойс с такою же сдержанностью ответил:
- Совсем.
- Совсем... сюда? - переспросила Мэй.
- Как же иначе? - сказал Джойс. - Не быть здесь, когда подошли
решительные дни?.. К тому же американской техники тут становится все больше.
- Я рада... я очень рада! - и сжала его руку. Потом тихо, как бы в
нерешительности, прибавила: - Но должна тебе сразу сказать: здесь очень
трудно... У тех много машин, у наших мало, да и людей нехватает.
- Справимся!.. А скажи, разве не хорошо это вышло, что я попал именно
сюда, где ты?
- Да, это хорошо... - как ему показалось, рассеянно проговорила она. -
А что... в школе?
- Меня больше занимает, что делается здесь.
- Народная армия сделает свое дело!.. Знаешь, только столкнувшись с
американской помощью Чан Кай-ши, я поняла, что ваши фашисты хотят новой
войны и готовят к этому рядовых американцев. Они используют для этого
страшную школу, какой является для них война в Китае. Они превратили нашу
страну в огромный полигон, на котором испытывают свою технику, даже
тренируют свои американские войска. Они строят базы, аэродромы, подводят к
ним дороги. Эти преступники знают, чего хотят!..
- Кстати, о войне, - сказал Джойс: - какой-то китайский врач в дороге
говорил мне, что, по его мнению, местные условия очень трудны для нашего
брата. Что за нежности! Можно ли серьезно говорить о том, что здоровый
мужчина неспособен привыкнуть к любым условиям?
- Именно летчику-то тут и трудно, - сказала Мэй. - Особенно трудно.
Страшная жара днем и ночью, без малейшей передышки, тучи комаров...
- Вот-вот, только этого еще недоставало: чтобы летчики боялись комаров!
- А что ты думаешь! Посмотри на свое лицо: оно, наверно, зудит. А
руки...
- Но я не собираюсь бежать отсюда!
- А вот когда летчик не может сомкнуть глаз из-за того, что жилище
наполнено проклятыми насекомыми, когда он не может без содрогания надеть
кислородную маску, когда натянуть перчатки для него страдание, когда комары
доведут его нервную систему до того, что он станет раздражаться из-за
каждого пустяка?..
- Война есть война, - жестко ответил Джойс. - Что необходимо летчику
для того, чтобы существовать и драться в любых условиях, в любой обстановке?
По-моему, одно: знать, что это нужно. Народ, партия приказали: "Иди, дерись
там!" Иди и дерись. Смалодушничал - дезертир, изменник... Точка зрения
простая и ясная.
С очевидным желанием переменить разговор Мэй начала рассказывать:
- Тут один парень...
- Американец?
- Нет, индус... Он очень страдал из-за того, что его эвакуировали.
- Летчик?
- Да.
- Его отослали?
- Командир отослал. Считал его "воздушным гимнастам". У нас тут на этот
счет своя точка зрения.
- Ты что-нибудь путаешь, - проговорил Джойс. - В истребительной части
не могут бранить летчика за то, что он хорошо владеет машиной. Небось,
парень выкинул что-нибудь неподходящее.
- Может быть. Однако здесь царит своя теория.
- Какая же?
- Командир считает, что от истребителя, в особенности от впервые
попадающего на войну, требуется не только умение один на один драться с
противником, а главное - умение прикрыть товарища...
- Кто же станет отрицать необходимость прикрывать товарища? Но как
можно говорить, что для истребителя не является первейшим правилом боя
бросаться на противника и бить его везде и всюду, во всяких условиях и в
любом положении?.. - Джойс пожал плечами. - Нет, ты что-то путаешь, дорогая!
- А на той стороне много американцев, - вдруг сказала она. - Настоящие
воздушные гангстеры... Сам увидишь в первом же бою.
Джойс смутился: ему не очень хотелось говорить Мэй, что хотя он и
переучился на истребителя, но сюда приехал опять простым механиком.
- Теперь приходит так много американских трофеев, что я тут гораздо
нужнее как механик.
- Да, но...
- Разве мне самому приятно торчать на земле, когда я мог бы летать? Но
раз нужно - значит, нужно. Коммунисту было бы не к лицу спорить с китайским
командованием. Именно потому, что оно китайское. И именно потому, что янки
так отвратительно ведут себя в Китае, на той стороне. Нужно же показать
китайцам, что в Штатах не одни гангстеры, - сказал Джойс, кладя руки на
плечи Мэй. Но тут же поспешно сбросил их: у входа в лазарет послышались
тяжелые шаги. В пещеру, прихрамывая, вошел летчик. Это был высокий, крепкий
парень с широким лицом, почти черным от загара.
Джойс вышел и присел на земляной валик, окружающий вход в пещеру. До
него доносилось каждое слово, произносимое в пещере. Летчик уверял, что нога
у него уже "в полном порядке" и что он чувствует себя великолепно.
Повидимому, Мэй тем временем осматривала ногу. Слышались ее отрывистые
замечания: "Прошу вас, еще пошевелите ступней... пожалуйста, в эту
сторону..." Потом воцарилось продолжительное молчание.
Наконец летчик нерешительно спросил:
- Позвольте узнать: все в порядке?.. Правда?
Мэй решительно отрезала:
- Летать нельзя.
- А мне, товарищ Кун, кажется, что летать можно! - сердито буркнул
летчик.
- Вы понимаете больше меня?
- Извините, но нога моя, а не ваша, - вежливо возразил летчик.
- Но отвечаю за нее, извините, я, - решительно ответила Мэй. - И я
говорю, товарищ Вэнь И: вы не полетите.
- А я, извините, полечу! - теряя терпение, сказал летчик.
- Вы меня удивляете, товарищ Вэнь И, - проговорила Мэй. - В носке
летать нельзя, а обувь надеть вы не можете.
- Значит, в этом все дело?! - радостно воскликнул Вэнь И. - Так я через
полчаса приду к вам обутый.
- И я тут же отправлю вас в тыл.
И тут Джойс услышал просительный голос Вэнь И:
- Имейте сердце, товарищ Кун.
- Летать с больной ногой нельзя.
- Уверяю вас: никто не заметит. У меня и с одной ногой Чану жарко
станет!
Мэй рассмеялась:
- Прежде всего жарко станет нам с вами, когда командир Лао Кэ увидит,
что вы с больной ногой лезете в самолет.
- Позвольте уверить вас: он не увидит.
Повидимому, спор надоел Мэй.
- Придется вам еще отдохнуть, - строго заключила она.
Через минуту Вэнь И, хромая и морщась от боли, проковылял мимо Джойса.
Мэй показалась у входа с полотенцем в руках и кивком головы указала
вслед удаляющемуся летчику:
- Просто болезнь какая-то: боятся хоть один вылет пропустить.
- Истребитель действительно не девица, - с улыбкою сказал Джойс.
- А человек с пулевым ранением в пятку, по-моему, и не истребитель.
- Это, конечно, тоже верно, но если человек чувствует, что может вести
машину...
- Это уж предоставь мне знать: может он вести машину или не может.
- В общем, видно, отличный народ, а вы его портите.
Мэй удивленно посмотрела на Джойса.
- Что ты сказал?
- Нежности! Парень хочет летать, значит летать может...
- Я делала и делаю то, что мне велит долг.
- Ты не фельдшерица где-нибудь в миссурийской воскресной школе для
фермерских невест.
- Да, я военный врач. Я в боевой части Народно-освободительной армии,
где каждый летчик на учете. Я это знаю не хуже, чем ты. Именно поэтому я
обязана следить, чтобы каждый летчик был годен для работы, для боя.
Мэй в раздражении отвернулась и пошла в пещеру. Джойс нагнал ее и взял
за руку.
- Не сердись, все обойдется... Я действительно не вправе вмешиваться,
но летчик, с которым я приехал, на деле покажет, что вы тут не правы...
- Ах, не все ли мне равно, с кем ты приехал!
- Это Чэн.
Джойсу показалось, что при этом имени Мэй переменилась в лице.
- Чэн?! - переспросила она.
- Ну да, Чэн.
Словно удивленная и даже немного испуганная этой вестью, она снова
растерянно, почти про себя повторила:
- Чэн!..
- Конечно, тот самый Чэн, - заставив себя улыбнуться, сказал Джойс. Он
сделал вид, будто не понимает причины растерянности Мэй, хотя эта
растерянность говорила ему больше, чем если бы Мэй сказала ему все о нем и о
Чэне.
А Мэй порывисто высвободила свою руку из пальцев Джойса и, делая вид,
будто очень занята, стала перебирать инструменты.
Когда Джойс ушел, Мэй вздохнула с облегчением. Она хорошо понимала, что
отношения, возникшие между ними в Штатах, не налагали на нее никаких
обязательств, и тем не менее что-то похожее на стыд овладевало ею всякий
раз, когда приходилось над этим задумываться... А в сущности, кем была она
тогда в Америке? Одинокой китайской девушкой на далекой, враждебной чужбине,
где на нее смотрели, как на чужую не только и не столько потому, что она
была иностранкой, сколько потому, что цвет ее кожи был не совсем белый;
потому, что она была дочерью народа, который янки привыкли эксплуатировать,
как скот, народа, который они не считали и не хотели считать равным себе.
Любила ли Мэй Джойса? Не уцепилась ли она тогда за протянутую ей
большую ласковую руку потому, что та была так сильна и так ласкова, не
больше?.. И виновата ли Мэй в том, что думала о Джойсе лишь до тех пор, пока
не встретила в Китае Чэна?.. Вероятно, она не виновата ни в этом, ни в
чем-либо другом перед Джойсом и тем не менее... Да, тем не менее при всяком
свидании с Джойсом досада овладевала ею потому, что возвращалось это
беспричинное чувство стыда... Уж не происходило ли это из-за того, что она
всем своим существом чувствовала, что негр ее любит, попрежнему любит. Быть
может, даже больше, чем любил прежде, за океаном. Вероятно, ведь здесь у
него нет никого, решительно никого, кроме нее...
Мэй с досадою отбросила пинцет, который машинально вертела в руках.
Ударившись о край ванночки, инструмент громко звякнул. Мэй вздрогнула и
провела рукой по глазам, - этот резкий звук привел ее в себя...
Сидя в прохладной пещере штаба, Чэн ждал командира полка. Чтобы не
терять времени, он попросил у начальника штаба последние сводки и стал
знакомиться с боевой обстановкой, о которой со времени отъезда из школы имел
лишь общее представление.
Пристроившись на ящике у входа в пещеру, он углубился в чтение. Время
от времени он прерывал сам себя сдержанным возгласом радости: события
развивались самым успешным образом. Соединение Дунбейской
народно-освободительной армии генерала Линь Бяо, которому и был придан 1-й
авиационный полк НОА, успешно продвигалось к югу, пробиваясь к берегам
Ляодунского залива, чтобы закрыть миллионной армии гоминдановцев выход из
мукден-чаньчуньского мешка. Шли ожесточенные бои за Цзиньчжоу. Если бы НОА
располагала бомбардировочной авиацией, то Цзиньчжоу как исходному пункту
авиационных ударов противника, наверно, давно уже пришел бы конец. Теперь же
1-му полку было приказано парализовать действия американо-гоминдановских
самолетов, продолжавших еще базироваться на Цзиньчжоу и отбивать налеты
вражеской авиации, пытавшейся прийти на помощь Цзиньчжоу с юга. Из
разведсводок и из анализа боевых донесений командиров эскадрилий 1-го полка
было ясно, что противник вводил в бой свежие авиационные силы. Повидимому,
это были истребительные формирования, созданные на базе американской и
японской техники. По данным разведки, их назначением было подавление
активности 1-го полка и уничтожение его личного состава и техники на земле и
в воздухе.
Для Чэна, за время долгой школьной работы привыкшего воспринимать
такого рода сообщения как нечто очень интересное, но более или менее
отвлеченное, теоретическое, все звучало теперь по-новому - жизненно ярко. От
чтения его оторвал возглас начальника штаба Ли Юна:
- Командир!
Чэн поднял голову и услышал за дверью пещеры четкие шаги.
Ли Юн уже вышел. Следом за ним и Чэн пошел навстречу командиру полка.
Лао Кэ прервал представление Чэна радостным возгласом:
- Рад, очень рад! Нам давно нужен такой человек, как вы. Мы свалим на
вас всю молодежь. Чудесный народ, изумительный, но порой бывает сыроват. А с
вашим инструкторским опытом вы сделаете из них таких бойцов!..
Чэн с трудом заставлял себя следить за словами командира. Он едва
скрывал охватившее его удивление: рядом с Лао Кэ стоял... Фу Би-чен. По его
виду никак нельзя было сказать, что он хозяйственник или штабист. Значок
летчика виднелся и на его выгоревшем комбинезоне, перепоясанном ремнем с
пистолетом. Его кобура имела тот характерный вид потертости, какой
приобретают кобуры летчиков после долгого пребывания за их спинами в
полетах. Рукава комбинезона Фу были немного закатаны и обнажали худые
запястья, из-под шлема с завернутыми наверх ушами и немного сдвинутого на
затылок торчала прядь прямых непослушных волос. Да, это был Фу Би-чен. Его
почерневшее от солнца и ветра лицо выглядело строгим. Он без улыбки смотрел
на Чэна.
- ...Вот и прекрасно... - словно издалека доносился до Чэна голос Лао
Кэ. - Немного отдохнете и возьметесь за работу.
Но вот командир умолк. Нужно было отвечать. Чэн с трудом собрал мысли,
стремительно уносившиеся в прошлое, к школе, к незадачливому учлету Фу. Чэн
ответил, стараясь попасть в добродушный тон командира:
- Я не устал. Могу сразу за работу. Только позвольте доложить: мне
учебная работа очень надоела в школе. Я предпочел бы в бой.
- Боев здесь хоть отбавляй.
- Вот и хотелось бы...
Лао Кэ весело перебил:
- Придет время, придет! А пока за учебу. Других будете учить и сами
поучитесь. - Лао Кэ обернулся к начальнику штаба: - Что ж, может быть, прямо
и дадим ему вторую эскадрилью?
- Вы хотите сделать для летчика Чэна исключение? - спросил Ли Юн.
- Исключение?..
- Вы же сами приказали: каждый новый человек, прибывающий на летную
работу, независимо от звания и назначения, проходит ознакомление с
обстановкой и с боевой работой в качестве рядового летчика.
- Ли Юн всегда прав! - сказал Лао Кэ. - На то он и начальник штаба,
чтобы все помнить. Такой приказ действительно существует, и выходит, что
дать вам сразу эскадрилью против моих правил. Значит, прежде чем вы начнете
учить других, придется вам самому кое-что усвоить: обстановка тут не
простая, сразу не разберетесь. - При этих словах Лао Кэ бросил взгляд в
сторону молча стоявшего в течение всего разговора Фу Би-чена. - Придется
вам, товарищ Фу, новичка вывозить.
Повидимому, заметив, как при этих словах краска прилила к щекам Чэна,
Лао Кэ поспешил ответить:
- Обижайтесь не обижайтесь, а должен же я подчиняться собственным
приказам: в нашей стае даже старый волк считается новичком, пока не
привыкнет к местным условиям. Но товарищ Фу быстро введет вас в курс дела -
он у нас первый мастер на этот счет. Вывезет в бой раз, другой - и сразу
вывод: годен или нет. И притом предупреждаю: экзаменатор строжайший.
Лао Кэ на мгновение свел брови и окинул Чэна коротким испытующим
взглядом, потом обратился к Фу Би-чену, дружески положив ему руку на плечо:
- Что это вы сегодня такой молчаливый?
- Товарищ Чэн - мой школьный инструктор, - так же спокойно ответил Фу
Би-чен. - У него начал переобучение...
Лао Кэ, не задумываясь, весело сказал:
- Был учителем, побудет учеником... То была школа, а то война.
"5"
Горячий воздух поднимался от земли. Его струи взлетали дрожащими
столбами. Развалины монастыря казались сквозь них сделанными из тонкой
бумаги, колеблемой дуновением ветерка. Стены кумирни изгибались и меняли
очертания. Многоярусная крыша то делалась совсем низкой, почти
распластывалась по земле, то вдруг острым шпилем тянулась к небу.
Дальше у горизонта, очень далеко за монастырем, виднелись холмы. Они,
как и постройка, непрерывно меняли контуры: то делались низкими, с пологими
склонами, то вдруг вытягивались ввысь и становились похожими на пагоды.
Пейзаж вокруг Харады был однообразен и суров. Трава местами уже стала
бурой. На склонах холмов она под ударами ветра свалялась, как клочья немытой
шерсти.
Когда Харада глядел на степь, ему казалось, будто у горизонта
расстилается безбрежное море. Оно волновалось и курилось испарениями. Если
Харада долго глядел на это море, то уровень воды начинал повышаться, она
заливала пустыню. Нужно было закрыть глаза, чтобы вода исчезла.
Но Харада старался их не закрывать. Стоило опустить веки, как в голову
лезли совсем ненужные мысли. Однако лежать все время с открытыми глазами и
смотреть то на раскаленное небо, то на степь было тоже невозможно.
Достаточно того, что майор, привыкший к бумажной форменной одежде или к еще
более легкому кимоно, лежал теперь в засаленном ватном халате. Все его тело
покрылось потом. Этого никогда не бывало с майором ни в форме, ни в домашнем
кимоно. Ощущение было отвратительное.
Солнце только еще перевалило через зенит, когда Хараде начало казаться,
что вместе с потом из него испаряется самая кровь. Тело становилось сухим и
негибким, слюна - горячей и вязкой. Японец даже пощупал собственные губы, -
они казались непомерно толстыми и тугими. Он попробовал облизать губы, но
язык цеплялся за них, словно они были облеплены репьями. Чтобы избавиться от
этих неприятных ощущений, нужно было подняться и дойти до монастыря - там
должна была быть вода.
Но для этого пришлось бы уже сейчас рискнуть встречей с людьми. А
открытая игра была преждевременной. Она поставила бы под угрозу выполнение
задания мистера Паркера, а следовательно, и возможность возвращения Харады в
Японию.
Значит, нужно было лежать и ждать. И Харада лежал. И ждал.
Он еще не признал себя побежденным монгольским солнцем. Он считал, что
может с ним бороться.
Чтобы отвлечь свои мысли от Японии, от солнца, от кишек, скручивающихся
в животе, как в кипящей кастрюле, Харада стал наблюдать за вылезшим из норы
в сотне метров от него тарбаганом. Большой, жирный, огненно-рыжий тарбаган
грелся на солнце, не обращая внимания на человека.
Харада долго смотрел на него. Вот зверек сел на задние лапы, поднял
передние к солнцу и подставил его лучам мордочку. Харада взял камень,
прицелился и бросил. Тарбаган насторожился, посмотрел туда, где упал камень,
и снова поднял лапы, так и не обратив внимания на человека.
Японец отвернулся.
Солнце прошло половину пути от зенита к горизонту. В степи быстро
сгущались сумерки. Харада поднялся и при последнем слабом отблеске заката
стал рассматривать силуэт монастыря. Когда совсем стемнело, японец пошел.
Хвост Большой Медведицы уже скрылся за горизонтом, когда Харада вошел
под свод полуразрушенных монастырских ворот.
Было тихо. Слышался только шорох ветра под стропилами длинного
строения, где раньше помещались монахи. Харада прижался к стене. Он
терпеливо ждал, пока луна, освещавшая двор, не продвинется настолько, чтобы
Харада мог итти, скрываясь в тени, отбрасываемой стеной. Яркий свет,
проникающий сквозь узорные отверстия, выведенные кладкой стены, голубой
рябью ложился на землю. Осторожно переступая через эти светлые пятна, как
будто они были стеклянные, Харада двинулся вокруг двора. Ему нужен был
колодец. Вскоре он отыскал его в глинобитной будке и нагнулся над выложенным
камнем отверстием. Однако он напрасно напрягал зрение: зеркала воды не было
видно, внизу царила непроглядная темень. Тогда Харада нащупал на земле
камешек и бросил его в колодец. Последовала столь долгая тишина, что Харада
решил: колодец сух. Но именно в этот миг откуда-то из бесконечного далека,
словно от самого центра земли, донесся слабый плеск. Харада торжествующе
выпрямился.
Через несколько минут он уже крался под сводами монастыря. Заметались
над головою летучие мыши. Под ногами прошуршали вспугнутые крысы. Хрустнула
раздавленная черепица. Постояв некоторое время в нерешительности, Харада
раздвинул ногою мусор на полу, расстелил ватный халат и лег, подтянув колени
к самому подбородку.
Когда он проснулся, был уже день. В ярком свете, свободно проникавшем
через дыры выломанных окон, Харада увидел напротив себя человека. Тот сидел
на корточках, в руке его был зажат пистолет, и немигающие глаза были
устремлены на японца.
Харада сразу узнал этого человека: его собственный тяньцзинский рикша.
Да, да, тот самый рябой рикша, которого он перед отлетом передал в
пользование полковнику Паркеру. Это было похоже на чудо.
Японец стал медленно, едва заметно опускать руку к поясу, в складках
которого был спрятан пистолет.
"6"
Неожиданная встреча с Фу, оказавшимся заместителем командира полка,
вывела Чэна из душевного равновесия, которым он всегда гордился. Теперь он
находился в состоянии некоторого смятения и напрасно искал выхода из
создавшегося положения. Оно представлялось ему нелепым и обидным и,
наконец... да, наконец, он сомневался! Сомневался в том, что некогда принял
правильное решение в отношении учлета Фу Би-чена. К тому же, если он мог
ошибиться в доверенном ему человеке один раз, то где уверенность, что в его
прошлом нет еще десятка или сотни таких же ошибок, о которых он не знает?
Где уверенность, что он их не совершает каждый день, не совершит сегодня и
завтра?..
Одним словом, внутренний мир летчика Чэна был нарушен.
Когда его вызвали в штаб, он пошел туда кружным путем, чтобы иметь
время собраться с мыслями.
В штабе он застал Лао Кэ, Фу Би-чена и Ли Юна. Разбирали новое боевое
задание, которое полк должен был выполнить попутно со своей главной задачей.
Это новое задание было несколько необычным: по сведениям командования, у
противника появился новый тип истребителя, в котором подозревали опытный
американский образец, не принятый еще на вооружение даже в ВВС США. Если
так, то это значило бы, что военные круги США не только рассматривают Китай
как объект своих империалистических притязаний, осуществление которых
поручено шайке Чан Кай-ши, но и как опытное военное поле, как полигон для
испытания новых видов оружия.
Противник вводил этот истребитель в работу осторожно. Повидимому, он не
хотел привлекать к нему внимание командования авиации Народной армии. В то
же время противник явно стремился выявить качества новой машины в бою.
Разведка правильно называла эти машины "Икс".
"Иксы" ни разу не появлялись в воздухе значительным подразделением -
только звеньями и даже одиночками. Они незаметно пристраивались к
истребителям прежних типов, уже хорошо известных летчикам Народной армии.
Судя по первым впечатлениям летчиков и по данным разведки, "Икс" представлял
собою аппарат гораздо более скоростной, нежели все прежние, состоявшие на
вооружении чанкайшистских частей.
Задачу, полученную от командования, излагал Ли Юн как начальник штаба:
- Командование заинтересовано в том, чтобы подробно ознакомиться с этим
новым вражеским истребителем. Нужны не обгорелые и изуродованные остатки,
какие представляют собою обычно сбитые неприятельские машины, а вполне целый
или, по крайней мере, мало поврежденный экземпляр. Наши летчики должны
посадить "Икс" в своем расположении. Поэтому задание сводится к следующему:
вести тщательное наблюдение за появлением в воздухе истребителя нового типа.
Когда он будет замечен, навалиться на него, оттереть от строя и жать к
земле, не позволяя ему вывернуться; жать, пока он не будет вынужден сесть!
- А если людям, летающим на опытных самолетах, дано задание: ни в коем
случае не садиться на нашей территории? - негромко спросил Лао Кэ.
- Даже наверно дано, - проговорил начальник штаба.
- Один не сядет, другой не сядет, а третий и сел! - спокойно возразил
Фу. - Приходится рассчитывать на то, что не всякому янки хочется умирать
ради прекрасных глаз своих боссов. Но есть слух, что Макарчер прислал в
Китай много японских летчиков. Смертники-камикадзе и ради прекрасных глаз
дзайбацу или своего микадо почтут за честь вернуться на острова в урне для
праха.
- Правильно, товарищ Фу, - кивнув головой, подтвердил Лао Кэ. - У этих
нет ни капли ума. Но не все японцы камикадзе. Есть среди них и обыкновенные
люди, предпочитающие вернуться к своим семьям живыми и здоровыми, а не
горстью пепла. К тому же я уверен, что на опытных "Иксах" летают не японцы,
а чистокровные американцы. Макарчер не доверяет японцам, даже если они такие
отъявленные негодяи, как воспитанники Хирохито. Да, в "Иксах" сидят янки.
- Если мы будем ждать, пока отыщется такой янки, мы рискуем выполнить
наше задание нивесть когда, - сказал Фу. - Я имел только в виду, что одним
из наших шансов в выполнении задания командования является и этот. Но расчет
мы должны вести на другое: заставить сесть на нашу землю всякого, - при этом
слове Фу обвел собеседников строгим взглядом и раздельно повторил: - всякого
неприятельского летчика, которого мы увидим в воздухе: будь он гоминдановец,
янки или японец. Для этого его нужно поставить в такие условия, чтобы у него
не было возможности ни отразить наш натиск, ни вести самому нападение, ни
искать поддержки у своих спутников. Поэтому нашим первым и главным шансом на
выполнение задания является наша собственная слетанность. Слетанность прежде
всего.
- Задание не легкое, - задумчиво проговорил Лао Кэ.
- Командующий сказал, - заметил начальник штаба, - что поэтому-то он и
дает его именно нашему полку.
- Отец так и сказал? - спросил командир и, получив в ответ
утвердительный кивок головой, с улыбкой поглядел на Фу Би-чена. - Что ж,
командующий выбрал мою часть, мне остается выбрать бывшую вашу эскадрилью,
Фу.
У Чэна мелькнула мысль, что сейчас-то ему и скажут: "Принять
эскадрилью, выполнять задание!" Но вместо этого Лао Кэ сказал своему
заместителю:
- И было бы совсем хорошо, если бы повели ее на задание вы.
- Благодарю, - коротко ответил Фу.
Лао Кэ обернулся к разочарованному Чэну.
- Вот все и устроилось, как вы хотели, - сказал он, - прямо в бой.
- Примите двойку второй эскадрильи, - сказал Фу Чэну. - Будете моим
правым ведомым.
- Хорошо.
- Для ознакомления с подробностями задания и с моими указаниями явитесь
ко мне в одиннадцать часов, - добавил Фу.
Ровно в одиннадцать Чэн пришел к Фу и выслушал его наставления,
касающиеся местных условий работы, обстановки на фронте и методики боя,
принятой в результате приобретенного здесь опыта. Чем дальше Чэн слушал, тем
больше он убеждался, что ему предстояло либо переучиваться воевать, либо
вступить в противоречие с командованием и летчиками. Но он держал себя в
руках. Он слушал и молчал, полагая, что испытание будет недолгим и не
сегодня-завтра он получит вторую эскадрилью. Тогда он на деле покажет Фу...
Пока Джойс проверял принятый им новый самолет, Чэн отправился по
площадкам, чтобы познакомиться с летчиками других эскадрилий. Он переходил
от самолета к самолету. Летчики встречали его приветливо. Они здоровались
так, словно были с ним уже давным-давно знакомы. Разговор вращался вокруг
профессионально-злободневных дел либо около быта, сурового, строгого,
требовавшего отказа от многих привычек, от самых элементарных удобств.
Чем ближе время подвигалось к полудню, тем тяжелее становилось
северянину Чэну. Солнце жгло невыносимо. Горизонт делался все более
неверным, трепещущим от потоков поднимающегося с земли раскаленного воздуха.
В мутной дали земля сливалась с побелевшим небом.
Преодолевая желание растянуться в траве, Чэн пришел на свою площадку.
Тени от крыльев истребителей, под которыми лежали экипажи, становились все
короче. Истомленные зноем оружейники и техники безмолвно подвигались вместе
с тенью, заботливо уступая самое прохладное место летчику.
Подойдя к одной из машин, Чэн узнал летчика Вэнь И. Тот лежал в куртке,
распахнутой на широкой груди, тяжелая голова его опиралась на закинутые под
затылок огромные кулаки. От широких штанов раскинутые ноги выглядели
необыкновенно массивными.
- Плохая жизнь! - с сокрушением сказал Вэнь И.
- Вам не нравится? - спросил Чэн.
- Худо... - Вэнь И сел и почти уперся головою в крыло своего
истребителя. - Разве это жизнь для истребителя?! Пятый день без вылета.
Сгнил, честное слово, заживо сгнил. Пятый день никого не сбиваю. Народ
вокруг летает, а я...
- Я понимаю.
- В воздух нужно, а мы лежим. - Подумав, повторил сокрушенно: - Лежим!
- Значит, так надо, - сказал Чэн.
- Разве я не понимаю... - Не договорив, Вэнь И опять растянулся в траве
и широко раскинул руки.
Но вдруг он выполз из-под крыла и уставился в сторону командного
пункта. Чэн глянул туда же и увидел свисающую с неба кудреватую черту
ракетного следа. След медленно расплывался прозрачным дымком. Приглядевшись,
Вэнь И полез в самолет. Чэн побежал к своей машине.
Через минуту, сидя в кабине истребителя, Чэн застегивал под подбородком
шлем. А еще через минуту из-под его винта вырвалась упругая и твердая, как
бич, струя воздуха. Она стегнула по траве, и стебли пригнулись к самой
земле, затрепетали и скрылись под густою пеленой взлетевшей высокими клубами
сухой земли. Чэн двинул сектор и с наслаждением всем существом ощутил, как
напрягается машина, как дрожат в жадном нетерпении все ее части. Он поднял
руку. Техник скрылся под крылом. Освобожденный от подкладок самолет побежал
по аэродрому. Пальцы Чэна ласково обнимали штурвал. Плавно оторвавши хвост,
истребитель несся навстречу жаркому горизонту. Летчик покосился на
разбегавшийся рядом с ним самолет Фу и потянул ручку на себя.
Уверенно вел свою ясную, торжественную песню мотор; какая-то шальная
струйка воздуха озорно посвистывала в щелочке колпака. Вокруг была только
прозрачная синева неба. Чэн глубоко вздохнул и забыл обо всем, кроме
полета...
Часть ушла на восток. Замер тянувшийся за нею гул моторов. С земли те,
у кого зрение было получше, еще могли разобрать, как самолеты, набирая
высоту, подстраивались к своим ведущим, потом звенья сходились к комэскам и
вся часть исчезала в ослепительном сиянии раскаленного неба.
На земле не осталось теперь и тех крохотных клочков тени, какую давали
крылья истребителей. Техники надвинули шапки на глаза и, усевшись в кружок
на забрызганной маслом траве, принялись негромко говорить о "своих"
летчиках, словно соломенные солдатские вдовы:
- Это мой!
Истребители шли на восток, навстречу быстро набегающим с горизонта
облакам. Далеко внизу узкой полоской блеснула Ляохахэ. Зелено-бурые волны
пологих сопок потянулись к юго-востоку. По их склонам виднелись желтые
черточки взрытой земли - окопы противника. Они тянулись беспорядочными
линиями Линий было много. Войска Чан Кай-ши быстро откатывались к морю.
Одной части истребителей предстояло штурмовать наземные войска
гоминдановцев, другой прикрывать штурмующих.
Штурмующие стремительно снизились на цель. Сквозь рев моторов и
оглушающий свист винтов воздух рванули пулеметные очереди. Словно тысячи
пневматических молотков забивали гоминдановскую пехоту в землю. Пехотинцы
бестолково метались: одни выскакивали из окопов в поисках места, где можно
было бы растянуться, прижавшись к спасительной земле; иные, застигнутые
штурмовкой на открытом месте, забивались в окопы, только что оставленные
другими. Все, что было живого на оборонительном рубеже противника, искало
спасения от струй горячего металла, лившегося с неба.
Высоко барражировали свои истребители прикрытия, чтобы не подпустить к
штурмующим истребителей противника.
Наплывающие с востока облака постепенно затянули небо. И вдруг, когда
атака уже подходила к концу, откуда ни возьмись, из облака, прямо на
головное звено штурмующих вывалился гоминдановский истребитель. Повидимому,
вражеский летчик сам не ожидал такой встречи: едва завидев самолеты с
опознавательными знаками НОА, он попытался постепенно набрать высоту, чтобы
скрыться в облаке. Но путь к облакам был ему отрезан. Звено истребителей НОА
гнало его к земле. Все ниже и ниже шел гоминдановец. В поисках спасения он
прижал машину к земле, змейкой заметался на бреющем. Ниже уже некуда - вот
она, земля!..
Сверху застучали очереди истребителей. Серая машина сделала последнюю
попытку вырваться из смертельного кольца преследующих. Напрасно -
беспощадные очереди резанули ее в лоб, по мотору, по бокам. Охваченный
пламенем самолет задрался, как вставший на дыбы смертельно раненный зверь,
на миг повис в воздухе, перевернулся. Через несколько секунд столб черного
дыма поднимался к небу с того места, где вражеский самолет врезался в землю.
А тем временем уже завязалась смертельная игра со вторым гоминдановцем,
так же неожиданно появившимся из облаков и, подобно первому, попытавшимся
избежать боя. Все разыгралось в том же порядке. Дружной атакой врага прижали
к земле. Еще раньше чем исчез столб дыма от первого сбитого самолета, второй
враг задымил, ударился о землю, разламываясь на части, обрызгал пылающим
бензином зеленый склон холма.
Лао Кэ сверху наблюдал за погоней, не пуская свое звено в бой. Заметив
третий вражеский самолет, появившийся следом за первыми двумя, Лао Кэ решил
пробить облачность, чтобы выяснить, откуда, словно слепые котята из мешка,
сыплются враги. Но тут он увидел, что сбоку появилась еще семерка
гоминдановских машин. Одна из собственных "шестерок" Лао Кэ тотчас вступила
в бой. К неприятельской семерке спикировали на поддержку еще два звена,
словно по команде наведенные каким-то невидимым наблюдателем. Через
несколько секунд в поле зрения командира было уже не меньше сорока - сорока
пяти американо-чанкайшистских истребителей. В разрывы облачности были видны
барражирующие над облаками вражеские самолеты второго яруса.
В такой тактике для Лао Кэ не было ничего неожиданного. Противник
всегда придерживался своего приема выходить в бой с расположения несколькими
ярусами, сильно эшелонированными по высоте. При этом самый верхний ярус, в
который входило всего два-три звена, во главе с командиром всей части,
держал высоту, максимально доступную данному типу самолета. На протяжении
всего боя эти звенья ходили на своем "потолке", не принимая участия в
сражении, каким бы ожесточенным оно ни было. Они, как настоящие стервятники,
высматривали отбившиеся от строя или подбитые истребители НОА. Стоило одному
из них отойти от звена, как разбойники оказывались тут как тут. Они
бросались на одиночку и стремились растерзать его, прежде чем летчик успевал
прийти в себя от внезапного наскока врагов. Если же он, отбившись, ускользал
или снова умело пристраивался к своим, вражеские летчики, не преследуя его,
не ввязываясь в общий бой, ныряли в облака. Они возвращались в верхний ярус,
к своему командиру, чтобы кружиться там в ожидании новой добычи.
Но беда врагов состояла в том, что среди летчиков Народной армии не
было трусов, пытавшихся избежать боя. Даже застигнутые врасплох, они дрались
с ожесточением. Чаще всего бой затягивался до момента, когда на помощь
приходили свои. Тогда врагам, кто бы они ни были: гоминдановцы, американские
наемники или подневольные смертники из Японии, не оставалось ничего иного,
как удирать с поля боя. С каждым днем у вражеских звеньев верхнего яруса
делалось все меньше и меньше работы. Они ходили в поднебесье равнодушными
наблюдателями того, как били их сообщников.
Истребители Народно-освободительной армии почти никогда, ни при каких
обстоятельствах не покидали строя. Принцип "кулака", основанный на ударе
компактной массой, на совершенном взаимодействии всех звеньев эскадрильи,
дающийся в результате хорошей слетанности всей части, был положен в основу
тактики боевой авиации. Этот принцип взаимодействия и взаимной выручки был
заимствован у воздушных сил СССР и крепко вошел в сознание
летчиков-истребителей Народной армии. Они представляли себе цель боя в
нанесении врагу строго продуманного группового удара. Даже если летчик сам
не мог вести боя, - у него происходила задержка в оружии или кончался
боекомплект, - он все равно стремился остаться в строю. Он старался принять
участие в общем маневре, морально воздействуя своим присутствием на
противника, отвлекая на себя его огонь, прикрывая товарища или оттирая врага
от попавшего в трудное положение истребителя. Со временем, разгадав до конца
разбойничьи приемы, привитые гоминдановской авиации американскими
инструкторами и теми воздушными пиратами Ченнолта, которых там называли
"добровольцами", летчики НОА, входя в соприкосновение с противником,
стремились сразу же завязать бой во всех "этажах". Ломая излюбленную
неприятельскую тактику и смешивая этажи, летчики НОА использовали свое
умение драться в строю и, не думая о личных трофеях, добивались
максимального успеха.
Летчикам НОА удавалось дружным напором довольно быстро очистить верхний
этаж от врагов и загнать их вниз, в общую кучу. Оглушенные стремительными
атаками, оторванные от своего командира, утратившие привычную ежеминутную
опеку и предоставленные самим себе, разношерстные, не спаянные ни единством
цели, ни преданностью народу, и американские и китайские "воздушные тигры"
Ченнолта и Чан Кай-ши становились жертвами дружно перемалывавших их
истребителей.
Знакомясь с тактикой врага, летчикам НОА удалось нащупать его слабое
место: привычку действовать не самостоятельно, а по приказам старшего
командира. Эти старшие авиационные командиры, как правило, старались
остаться вне боя. Они вели наблюдение за ним со стороны и помогали своим
летчикам указаниями по радио. Но стоило гоминдановским летчикам лишиться
этих указаний, как они сразу теряли инициативу. Поэтому, если летчикам НОА
удавалось выбить вражеского командира с его воздушного "командного пункта",
рядовые летчики-гоминдановцы утрачивали уверенность в себе, их действия
лишались плановости и взаимосвязи.
Лао Кэ и Фу Би-чен, принимавшие участие почти в каждом вылете своего
полка, внимательно изучали все ухищрения противника. По возвращении домой
они производили тщательный разбор всего виденного, учитывали всякий новый
прием врага.
В тот день, когда Чэн впервые оказался участником боевого вылета,
противник применил совокупность всех своих хитростей.
Пользуясь надвинувшейся плотной облачностью, гоминдановцы построили
трехъярусный барраж с очевидным намерением неожиданно свалиться на голову
летчикам НОА. Но они упустили из виду, что принцип взаимной выручки в
народной авиации не ограничивается дружбой звеньев одной эскадрильи или
эскадрилий одного полка.
Когда количество горючего в баках уже заставило Лао Кэ думать о том,
чтобы во-время вывести своих людей из боя, в западном секторе неба появились
сверкающие на солнце точки. Лао Кэ сразу понял: это свои; с запада никто не
позволил бы врагу подойти в таком количестве. Очень скоро Лао Кэ различил
контуры истребителей, мчавшихся ему на выручку. Это была резервная
эскадрилья его полка. Ее натиск был настолько стремительным и дружным, что
неприятельские летчики почти одновременно, не ожидая приказа своего
командира, повернули прочь.
Лао Кэ бросил короткий взгляд на бензиномер и, вместо того чтобы дать
своим сигнал к отходу, повел звено наперерез удирающему противнику. Враги
оказались в тисках. Нескольких минут задержки, которыми мог рискнуть Лао Кэ
со своим запасом горючего, было достаточно, чтобы истребители поддержки
настигли гоминдановцев. Началась новая фаза боя: истребление панически
удиравших "Тигров".
Летя ведомым за Фу, Чэн заметил, что на два истребителя НОА, в пылу боя
оттертых от своих, навалилась вражеская семерка. Прежде чем Чэн сообразил,
что надо дать об этом знать командиру, он увидел самолет Вэнь И,
устремившийся на помощь товарищам.
Находясь метров на пятьсот выше, Вэнь И решил атаковать с пикирования с
последующим набором высоты. Когда он сблизился с противником, левофланговый
гоминдановец не выдержал и повернул в сторону. Правый же вошел в левый
боевой разворот, явно намереваясь выйти Вэнь И в бок. Брюхо вражеского
самолета оказалось прямо в поле зрения Вэнь И. Оставалось нажать гашетку, и
короткая пушечная очередь ударила по врагу. Тот сразу завертелся и пошел
вниз.
Вэнь И заметил, что с разгона оторвался от своих. Пока летчик набирал
высоту, чтобы получить превышение над вторым вражеским самолетом, две
гоминдановские машины навалились на самого Вэнь И. Он должен был набрать
высоту, чтобы присоединиться к своим. Пользуясь этим, враги легко вышли ему
в хвост. Они не отставали, словно вцепились в него зубами. Вэнь И
почувствовал легкий дробный стук где-то под ногами и понял: это пули врага.
Первой мыслью было: "бак!" Но бак не был поврежден. Однако положение
оставалось безвыходным. Стоило Вэнь И оторваться от правого преследователя,
как он попадал под пулеметы левого. Короткими очередями враги гнали его из
одного разворота в другой. Вдруг сильная струя масла ударила в лицо Вэнь И.
Нагнетаемое помпой горячее масло било из простреленного маслопровода, как
кровь из перебитой артерии. Новые и новые струи - по очкам, в рот, в грудь.
Вэнь И сдернул очки, но глаза тотчас залило маслом. Несколько секунд он
летел вслепую, пока не удалось перчаткой стереть масло. Вэнь И увидел, что
стрелка бензиномера резкими скачками спешит к нулю. Единственной отчетливой
мыслью летчика было: "Почему же не горю?.."
Самолет действительно не горел. Повидимому, бак или бензопровод были
пробиты не зажигательной, а бронебойной пулей. Сощурившись и отведя лицо в
сторону от струи масла, Вэнь И присмотрелся к манометру, - он еще показывал
какое-то давление. Вэнь И решил, пользуясь последними вздохами мотора,
набрать сколько удастся высоты и атаковать, а там будет видно. Но в тот
самый миг, когда он потянул на себя, где-то сзади, за спиною, раздался
довольно отчетливый металлический звон и удары по броневой спинке. Вэнь И
понял, что неприятельская очередь пришлась по хвосту его самолета и по
кабине.
Мысли были короткие, ясные. Такие же быстрые, как движения самолетов,
как выстрелы, как все, что происходило вокруг, измеряемое десятыми долями
секунды. Но как ни быстры были мысли, как ни отчетливы и точны были решения,
что мог сделать он один против многочисленных врагов? Может быть, потому,
что его больная нога на сотую долю секунды позже, чем нужно, реагировала на
приказ мозга, может быть, по другой причине, которую невозможно было
проанализировать в столь неуловимый отрезок времени - в тот момент, когда
рука Вэнь И потянула на себя, произошло непредвиденное: трос, идущий от
управления к рулю высоты, был перебит. Напрасно Вэнь И прижал штурвал к
самому животу; напрасно он старался вдавиться в броневую спинку сиденья,
чтобы дать ручке еще хоть немного движения на себя. Машина уже вышла из
повиновения. Вот самолет, вместо того чтобы устремиться свечой в голубеющее
небо, вильнул хвостом, перевалился через нос и вошел в пике. Потом снова
стал задираться.
На то, чтобы все это исследовать и понять, Вэнь И понадобилось
несколько дорогих секунд. За это время враги успели всадить в беспомощный
самолет еще две или три короткие очереди.
Враги поняли: истребитель беспомощен. Обнаглев, они безнаказанно
заходили в любое положение и били по нему, удивляясь, очевидно, что он
способен принять такое количество пуль и не рассыпаться в щепы. А зажатый в
неуправляемой конструкции из металла и дерева Вэнь И был жив и невредим. В
его мозгу текли спокойные, но быстрые мысли. И как это ни казалось
невероятным в его положении, точкой, в которой эти мысли сходились, было
стремление: "Ударить!" Эта мысль правильно чередовалась с другими,
отмечавшими течение событий: "масло... бак... сейчас зажгут... тросы
управления... почему не горю?.." Но после каждой из них, словно бы
посторонних, случайных и не обязательных, мозг повторял неуклонно и точно:
"Ударить!.. Ударить!.."
Вэнь И понадобилось большое напряжение воли, чтобы заставить себя
поверить: "ударить" он уже не может и должен благодарить судьбу за то, что,
вопреки здравому смыслу, его машина хотя бы не горит, а только
беспорядочными витками стремится к земле.
Земля быстро приближалась, зеленая, твердая, всеобъемлющая. Она
подытоживала любой полет: и тогда, когда летчик вылезал из самолета, чтобы
размять затекшие в тесном сиденье мускулы, и мысленно перебирал перипетии
недавней победы, и тогда, когда он стремился к земле вот так, как сейчас
Вэнь И, и, наконец, тогда, когда она принимала в свои жесткие последние
объятия того, кто уже ни о чем не думал, ни на что не надеялся, не
протестовал и не сопротивлялся.
Итак, Вэнь И понял: сопротивляться невозможно. Он вспомнил о том, к
кому всегда возвращалась мысль китайских коммунистов - на земле и в воздухе,
в учебе, в бою и на отдыхе. Он вспомнил о том, кто думал о них всех: больших
и малых, дерущихся и отдыхающих, возвращающихся с победой и отдавших за нее
жизнь. И Вэнь И постарался себе представить, что подумал бы Мао Цзе-дун
сейчас, если бы мог видеть летчика Вэнь И в самолете, беспомощно несущемся к
земле. Ведь Вэнь И забыл, что именно он является самым ценным в этом
поврежденном клубке металла и мускулов, золотым фондом авиации китайского
народа, о сбережении которого обязан думать каждый человек, каждый сын
партии, а следовательно, и сам Вэнь И.
Тут летчик поглядел на себя как бы со стороны: почему теряет время?
Разве не пора подумать о парашюте - единственном, что ему оставалось? Он
огляделся. Посмотрел на суету преследовавших его врагов и стал внимательно
следить за движениями своего разбитого самолета. Уловив момент, он повел
ручкой управления в сторону, чтобы движением элеронов помочь самолету
перевернуться на спину. Тут же мелькнула мысль: если он, выпав из самолета,
сразу же выдернет кольцо парашюта, враги расстреляют его на медленном
падении. Поэтому, вывалившись из самолета, Вэнь И пошел затяжным. Его сильно
завертело. Напряжением всех своих физических сил он старался выправить
падение и увидел, что земля неожиданно близка. Он крепче сжал кольцо и вдруг
почувствовал, что его силы израсходованы на борьбу с вращением собственного
тела. Этот большой, сильный и мужественный человек вдруг понял, что у него
нехватает сил выдернуть не оказывающее никакого сопротивления кольцо.
Погибнуть так глупо, бесцельно. Нет! Он поднял левую руку и ударом кулака по
правой заставил ее вырвать кольцо.
До земли было так близко, что Вэнь И даже не успел посмотреть на купол
парашюта. Все его внимание было сосредоточено на том, чтобы как следует
приземлиться. Он поджал как можно выше больную ногу и боком ударился о
землю. И именно тут, в момент этого первого спасительного прикосновения к
земле, в сознание неожиданно ворвалась мысль: "Конец!" Прямо на него, с
оглушающим ревом мотора, пикировал враг. Вэнь И отчетливо видел широкую
звезду его мотора, отчетливо слышал стук пулеметов.
Да, это был действительно конец, но, как оказалось, не для Вэнь И, а
для врага, погнавшегося за парашютистом. Следом за неприятельским самолетом,
почти в струе от его винта, расходуя последние капли бензина, пикировал Чэн
и короткими, прерывистыми очередями приколачивал его к земле.
Пират воткнулся в траву в сотне метров от Вэнь И. Остатки его самолета
вознеслись к голубому небу столбом густого, черного дыма...
Это столкновение было для Чэна совершенно неожиданным. У него кончалось
горючее, и он возвращался на свою точку. Сберегая последние капли бензина,
он шел по прямой и тут-то и наскочил на врагов, пытавшихся добить
спускавшегося на парашюте Вэнь И. Встреча была настолько внезапной, что Чэн
не успел испытать волнения боя. Это был его первый трофей, доставшийся ему
неожиданно легко и просто.
Приземлившись на своем аэродроме, Чэн отрулил на место с повисшим на
консоли радостно взволнованным Джойсом. Через час на точку вернулся Вэнь И.
Он с видом заговорщика кивнул Чэну и поманил его к себе.
- Помогите, прошу вас. Никак не вылезу так, чтобы незаметно было, что я
хромаю.
Опершись на руку Чэна и стиснув зубы от боли, Вэнь И подошел к
истребителю Чэна и растянулся под его крылом.
- Я не помешаю, - сказал он Джойсу. - Отлежусь немного, если позволите.
А то командир заметит, как ковыляю, худо будет... А крепко мы их ударили! -
обернулся он к Чэну. - Не скажете ли, сколько набили.
- Говорят, шестнадцать, - сказал Джойс из-под капота, куда залез почти
по пояс.
- Хорошо! - показывая веселый оскал зубов, воскликнул Вэнь И. И
неожиданно добавил: - До чего же есть хочется!
- Сейчас принесут, - охотно отозвался Джойс, тоже успевший
проголодаться.
Чэн взглядом показал на больную ногу Вэнь И.
- Не следовало вам сюда являться.
- Заметно? - озабоченно спросил Вэнь И.
- Во-первых, заметно, а во-вторых, вы ведь теперь без самолета.
- Верно, конечно, но разве не может быть, что кого-нибудь из нашего
народа поцарапало, на второй вылет итти не сможет, а я тут как тут?
При виде носильщика с обедом Вэнь И выполз из-под крыла, приветственно
помахивая ему рукой. Не дожидаясь, пока примутся за раздачу, Вэнь И сам
приподнял крышку котла и зажмурил глаза от удовольствия, когда на него
пахнуло ароматом лапши, сваренной со свининой и чесноком. Он еще густо
посыпал свою порцию черемшой и, ловко работая палочками, в один прием втянул
метровую ленту лапши. Огромная гора горячего теста быстро исчезла из его
чашки, и он потянулся за второй порцией.
- Извините, но так немудрено и в весе прибавить, - с улыбкой заметил
Чэн, который ел не спеша, маленькими кусочками отщипывая тесто пампушки.
- Это от душевного спокойствия, - совершенно серьезно ответил Вэнь И: -
уравновешенность и полное сгорание.
- Совершенно верно, - поддержал Джойс. - Уравновешенность - залог
хорошего пищеварения, правильное пищеварение - залог уравновешенности.
Правильный круг.
- Я вижу, мы с вами понимаем друг друга, - сказал Вэнь И. - Разрешите,
я тут сосну, а вы последите за событиями. Если кто-нибудь на второй вылет не
пойдет, сразу меня в бок - очень вас прошу. Один вылет в день - это какая же
жизнь для истребителя!
Он поудобнее примостил голову на парашютном чехле и широким движением
закинул руки за голову. Чэн с завистью глядел на Вэнь И. Он очень устал, но
не прошедшее еще возбуждение недавнего боя лишало его самого возможности
поспать.
Вэнь И уже сомкнул было веки, когда Чэн неожиданно спросил:
- Как, по-вашему: летчики любят Фу Би-чена?
- Любят? - Вэнь И с неохотою поднял веки. - С вашего любезного
разрешения, я хочу сказать, он не девица!
- Вы меня не поняли.
- А, догадался: насчет уважения?
- Вот именно.
- Хорошего командира всегда уважают, - снова закрывая глаза,
пробормотал Вэнь И. - А Фу - хороший командир. Так мне кажется, если вы
позволите.
Он умолк. Чэн ожидал продолжения. Не дождавшись, приподнялся на локте и
удивленно поглядел на Вэнь И: тот уже спал, сладко посапывая. Чэну хотелось
поговорить о только что прошедшем боевом вылете. Его впечатления были
несколько противоречивы. Ему столько толковали здесь о необходимости
отказаться от навыков истребителя-одиночки, а он видел, как вокруг основного
узла боя завязывались одиночные схватки. Летчики той самой эскадрильи, в
которой он летал, бросались в одиночные атаки, даже когда враг превосходил
их числом. Эти одиночные схватки не нарушали общего плана боя. А ведь Фу
утром несколько раз настойчиво повторил ему: "Коллектив, организованность,
слетанность, удар массой!" Повидимому, истину следовало искать где-то
посредине между привычным одиночным боем и местной теорией, как ее понял
Чэн.
Его размышления были прерваны приходом начальника штаба. Прямой и
строгий, Ли Юн расхаживал между лежавшими на земле летчиками и собирал
сведения о сегодняшнем вылете для составления боевого донесения.
- Кажется, вас можно поздравить с первым трофеем, - приветливо сказал
он Чэну. Чэн уже готов был поверить тому, что начальник штаба вовсе не такой
сухарь, каким показался сначала, но тут Ли Юн как бы невзначай добавил: - Но
судя по тому, что докладывали очевидцы, этот трофей сам полез к вам в мешок.
Чэну показалось, что Ли Юн намерен снизить значение его первой победы:
"не зазнавайся, мы знаем цену всему". И если за несколько минут до того Чэну
хотелось поделиться с кем-нибудь переживаниями своего первого боевого дня,
рассказать самому и услышать от других, как он сбил свой первый приз, то
теперь у него пропало желание даже делать начальнику штаба официальный
доклад. "Раз ты уже знаешь все со слов других, так что же нужно от меня?" -
подумал Чэн и почти то же самое сказал вслух, разумеется в более вежливой
форме.
Однако Ли Юн стал подробно расспрашивать его обо всем виденном: о
действиях других летчиков звена, эскадрильи и даже всего полка. Он особенно
интересовался тем, кто, сколько и при каких обстоятельствах сбил самолетов
противника.
- Такой странный народ, - как бы в оправдание своей настойчивости
заметил Ли Юн, - от самих никогда не узнаешь ничего ясного: "товарищи
видели, они скажут"... Я бы не решился назвать наш народ чересчур
стеснительным, а тут вдруг превращаются в девиц.
- Позволяю себе думать, что у вас-то ошибок, наверно, не бывает, - не
без язвительности ответил Чэн.
Ли Юн не заметил иронии или, хорошо владея собою, не подал виду, что
заметил ее.
- О да, я люблю порядок, - просто ответил он. И, словно взвесив еще раз
сказанное, повторил: - У меня порядок!
- А я, извините меня, наоборот, - сам не зная зачем, сказал Чэн, - не
люблю слишком большого порядка.
- Это очень печально. - Ли Юн поднял брови. - Я думал, что вы, как
инструктор, выработали в себе большую любовь к порядку. И, кроме того,
считаю необходимым заметить: порядок никогда не бывает слишком большим.
Наоборот: в любом, даже самом большом порядке всегда немного нехватает до
полного.
Чэн отлично понимал правоту начштаба и знал, что сам он сказал о себе
неправду: он любил порядок, умел его добиться и знал ему цену. Но Ли Юн
принял его слова за чистую монету и наставительно повторил:
- Если вы не любите порядка, вам никогда не удастся достичь хороших
результатов. Командир Лао Кэ и товарищ Фу Би-чен чрезвычайно требовательны в
отношении порядка. Мы очень строго относимся к нашим людям. - Ли Юн
пристально посмотрел на Чэна и еще раз раздельно повторил: - Особенно
товарищ Фу Би-чен.
С этими словами он взглянул на часы и, прямой и точный в движениях,
пошел к следующему экипажу.
"7"
Густая горячая тишина висела над степью. Воздух был недвижим. Но у
горизонта, словно увлекаемая могучим вихрем, стена пыли вздымалась до самого
неба. Она вихрилась, как от дуновения огромного вентилятора, на некоторое
время повисала в воздухе и начинала медленно оседать.
Тот, кто вместе с лучами заходящего солнца поглядел бы спереди на этот
извивающийся по пустыне песчаный вихрь, увидел бы в его центре мчащийся с
большой скоростью автомобиль. Вихрь измельченного в тончайшую пудру песка
тянулся за ним шлейфом в несколько километров. Автомобиль летел к повисшему
над горизонтом солнцу.
Лучи солнца ударяли прямо в ветровое стекло автомобиля. Водитель и
сидевший рядом с ним адъютант опустили синие щитки.
Адъютант полуобернулся к заднему сиденью. Темносиний блик от щитка
лежал на нижней части смуглого лица Соднома-Дорчжи. Хорошо видимыми остались
только маленький, с горбинкой нос, широкие блестящие скулы и высокий лоб с
упавшей на него прядью черных волос. Небольшие, глубоко запавшие, с узким
разрезом глаза Соднома-Дорчжи были устремлены вперед, мимо головы адъютанта.
Коренастый, с широкими плечами и высокой грудью, с глубоко засунутыми в
карманы пыльника мускулистыми руками Содном-Дорчжи в течение нескольких
часов не сделал иного движения, кроме необходимого для закуривания папиросы.
Закурив, он держал ее во рту до тех пор, пока не начинал тлеть картон.
Содном-Дорчжи ни разу не посмотрел на сидевшего по левую руку от него
человека. То был ничем не приметный монгол с плоским рябым лицом. Осыпь
рябин была так густа, что от набившейся в них пыли лицо стало совершенно
серым. Монгол сидел, откинувшись на подушку, полуприкрыв глаза. Тонкие,
почти черные от загара кисти его рук были зажаты между коленями.
Он сидел так же неподвижно, как Содном-Дорчжи. Его одежда состояла из
одних рваных коротких штанов и куртки. Тело монгола было похоже на туго
свитый жгут почерневших на солнце мускулов. Несколько больших ссадин,
покрытых свежезапекшейся, еще не успевшей почернеть кровью, виднелось на
руках и пруди.
Шли часы. Нижним краем солнце уже почти коснулось гребенки холмов на
горизонте.
Содном-Дорчжи впервые, не поворачивая головы, бросил соседу.
- Гомбо, не провозись вы столько времени в Араджаргалантахите, мы были
бы уже в Улан-Баторе.
- А если бы вы еще немного опоздали к Араджаргалантахиту, я навсегда
остался бы там, - спокойно ответил монгол.
Некоторое время снова длилось молчание. Потом Содном-Дорчжи бросил, ни
к кому не обращаясь:
- Если летчик не сядет в Ундур-Хане до захода солнца...
Содном-Дорчжи не договорил, но адъютант понял, что слова относятся к
нему. Прежде чем ответить, он смерил взглядом часть солнечного диска,
которой оставалось еще спрятаться за горизонтом.
- Успеет, - сказал адъютант и, чтобы отвлечь мысли начальника, указал
на промелькнувшую мимо автомобиля группу глинобитных домиков и юрт. Их
западные стены были облиты густым багрянцем заката.
- Мунху-Ханый-сомон, - сказал адъютант.
Лай собак на миг прорезал ровный гул мотора.
Содном-Дорчжи не повернул головы.
Шофер поднял синий козырек: солнце ему уже не мешало.
- Скорей! - бросил Содном-Дорчжи.
Шофер нажал на акселератор. Стрелка спидометра перешла за отметку
"100".
Шофер больше не сбрасывал газ на поворотах. Автомобиль угрожающе
кренился, скрипели баллоны. Седоков прижимало то к одной, то к другой
стороне кабины Содном-Дорчжи не менял позы.
Дорогу перерезал заболоченный рукав Хэрлэнгола. Шины прошуршали по
воде. Брызги, как рикошетирующие пули, наискось ударили по стеклам, сбивая
пыль. Автомобиль взлетел на пригорок. Это была последняя гряда пологих
холмов перед спуском в долину Ундур-Хане.
Дорога пошла неглубокою балкой, тесной и извилистой. Шофер сбросил газ
и через минуту остановил автомобиль: поперек пути медленным потоком
двигалось овечье стадо. Большая его часть скрывалась за завесой пыли, из-за
которой доносился только многоголосый шум.
Давать сигналы было бесполезно.
Шофер растерянно оглянулся.
- Поезжай, - сказал Содном-Дорчжи.
Автомобиль медленно тронулся, раздвигая стадо. Ближайшие к автомобилю
овцы заметались, но со всех сторон их сжимала плотная масса животных. Они
давили друг друга с такой силой, что некоторые овцы взбирались на спины
соседей и бежали по ним. Одинокий верблюд, неизвестно как затесавшийся в
стадо, задрал голову и, высоко поднимая ноги, пытался проложить себе путь в
месиве блеющих овец.
Шофер остановился.
- Поезжай! - повторил Содном-Дорчжи.
Но автомобиль не двигался. Масса животных вращалась вокруг него, как
водоворот у коряги.
Испуганный воем мотора, верблюд совершил неуклюжий прыжок. Его большое
горбатое тело повалилось на бок Взбрыкнув, верблюд ударил ногою прямо в нос
автомобиля Облицовка была пробита, и вода потекла из радиатора веселыми
струйками, испускающими клубы пара.
Из-за песчаной завесы показался всадник. Издали узнав Соднома-Дорчжи,
он пробился сквозь стадо, перешел на галоп и на всем скаку спрыгнул на
землю.
Улыбаясь и неуклюже растопырив пальцы, он протянул Содному-Дорчжи руку
для пожатия.
- Далеко ли до Ундур-Хане? - спросил Содном-Дорчжи.
Пастух ласково погладил теплый капот автомобиля.
- Твоему чорту два шага.
- Ты же видишь: "чорт" издох.
Пастух покачал головой.
- Айяха! Такая арба сломалась. - Он подумал и предложил: - Давай
залепим дырки навозом.
- Сколько ходу на коне до Ундур-Хане? - терпеливо переспросил
Содном-Дорчжи.
- Какой конь?
- Твой конь...
Пастух подумал:
- Может, час, может, больше.
Адъютант подбежал к заседланному коню пастуха и, не притрагиваясь к
стремени, на лету поймал повод и вскочил в седло.
- Пришлю сюда летчика! - крикнул он, подняв плеть.
- Нет! - резко крикнул Содном-Дорчжи. - Он не успеет сесть до темноты,
самолет сломает.
Адъютант посмотрел на закат и опустил плеть: от пурпурного диска над
горизонтом почти ничего не осталось.
- Дай мне еще трех коней, - сказал Содном-Дорчжи пастуху.
Тот надел шапку на длинный шест, которым погонял скот, и размахивая им
над головой, пронзительно засвистел.
Через минуту еще несколько пастухов подъехало на зов. Так же как первый
пастух, узнав Соднома-Дорчжи, они спрыгивали на землю и с радостными
улыбками подходили для приветствия.
Повидимому, пастухи полагали, что предстоит дружеская беседа. Но по
насупленным бровям и сурово сжатому рту Соднома-Дорчжи они поняли, что ему
не до разговоров, и молча замерли в почтительном ожидании.
Однако после некоторого колебания старший из пастухов все же подошел к
Содному-Дорчжи.
- Я хочу сказать тебе очень важное.
- Говори, - сумрачно ответил Содном-Дорчжи.
- Нам не нравится то, что происходит в степи: на протяжении месяца мы
третий раз вылавливаем лам. Откуда им быть? Ты же сам знаешь: уже много лет,
как народ изгнал их из республики. - И, недоуменно разводя руками, пастух
переспросил: - Откуда им быть?
- Сколько поймали на этот раз?
- Шестерых.
- Наши или баргутские?
- Всякие есть, даже тибетские...
Содном-Дорчжи быстро сопоставлял в уме это сообщение с теми, что уже на
протяжении значительного времени поступали с разных концов страны: ламы
появлялись то тут, то там. Это не были какие-нибудь осколки прошлого,
столько лет скрывавшиеся в степях Монгольской Народной Республики. После
большего или меньшего запирательства все они в конце концов признавались,
что перешли границу не так уже давно: одни только-только, другие с месяц,
третьи с полгода тому назад. Не желая оскорблять чувства верующих, хотя и
немногочисленных уже, но кое-где еще сохранившихся в стране, органы
безопасности обращались с ламами с известной осторожностью. До сих пор не
удавалось еще установить, являются ли эти случаи нарушения границы звеньями
одной цепи, которая куется где-то за рубежом врагами республики, или простым
совпадением. Но мало верилось в такое удивительное совпадение. Отдельные
данные, мелкие штришки и признания давали основания предполагать, что
попавшиеся ламы - только неосторожный авангард более крупной шайки. Но что
это за шайка, каковы ее цели, численность и кто ее хозяева - изгнанные из
Монголии князья, или духовные правители, или иноземные враги республики, уже
не в первый раз пытающиеся руками лам нанести удар народной власти, - все
это было еще не совсем ясно. Но опыт и выработавшееся за много лет
государственной деятельности чутье подсказывали Содному-Дорчжи, что на этот
раз у лам есть другой, более сильный и искушенный в крупных диверсиях
хозяин, чем незадачливый перерожденец. Добыча, которую он так поспешно вез
сегодня из Араджаргалантахита в Улан-Батор, казалась Содному-Дорчжи ключом к
открытому заговору.
- Скоро ли дадут мне коней? - нетерпеливо спросил он пастуха и, как
только подвели лошадей, тотчас вскочил на одну из них и движением подбородка
указал адъютанту на задок автомобиля. Там к решетке багажника был прикручен
длинный тюк, завернутый в запыленную кошму.
Адъютант быстро распутал веревку и потянул конец кошмы.
На землю вывалился связанный по рукам и ногам Харада.
- Айяха! - с одобрительным интересом в один голос воскликнули пастухи.
Они подошли ближе, и первый из них безапелляционно сказал:
- Японец!
Пастухи помогли адъютанту поднять пленника на лошадь. Через минуту он
был привязан к седлу. Адъютант перекинул повод через голову коня и подал
сидящему на другом коне Гомбо-Джапу.
Ударами своих длинных палок пастухи проложили всадникам путь сквозь
стадо.
Вздымаемое копытами четырех коней облачко пыли покатилось по степи
напрямик к Ундур-Хану.
В темнеющем воздухе оно казалось розовым и почти прозрачным.
Пастухи глядели ему вслед и покачивали головами.
- Японец, - сказал старший из них. - Тц-тц-тц...
Двое из них сплюнули и достали из-за поясов трубки.
"8"
На второй день пребывания Чэна в полку опять был вылет.
Чэну чудилось, будто за яркой "голубой ящерицей" на киле идущего
впереди истребителя, за колпаком фонаря он видит прикрытое темными очками
строгое лицо Фу. Хотя тот и не думал оглядываться, Чэну казалось, будто
голова ведущего то и дело поворачивается к его "лисе", как бы проверяя, не
потерял ли строя его бывший учитель. Это раздражало Чэна. Как он ни старался
подавить в себе обиду, что вынужден равняться по своему ученику, какие
разумные доводы ни приводил в пользу того, что нет в его положении ничего
зазорного, в душе все-таки саднило что-то похожее на обиду. Чтобы не думать
об этом, он старался смотреть туда, где маячила в воздухе "ящерица", не
чаще, чем нужно было, чтобы держать дистанцию и заданное превышение.
Чэн стал поглядывать вниз. Сверху земля казалась не такой однообразной,
как внизу. Она расстилалась бесконечным разноцветным ковром - то уходила
вдаль яркими, сочными пятнами буйно-зеленых рощ, то лежала черными полосами
рисовых полей. Дальше к югу холмились беспорядочные складки предгорий.
И вдруг из-за холмов появились озера. Они лежали рядами, как
разноцветные бусы, окрашенные в неправдоподобно яркие цвета:
ослепительно-голубые, ядовито-зеленые, желтые и красно-коричневые, в оправе
обсыхающих песков.
Вот впереди блеснула лента реки Ляохахэ. Чэн мельком глянул на "голубую
ящерицу" Фу, набиравшего высоту, и последовал его примеру.
Ляохахэ прошли на боевой высоте. Линия переднего края обозначалась
дымками разрывов.
Чэн огляделся. Небо казалось чистым. Но едва он успел это подумать, как
впереди вправо блеснул желтый огонек разрыва снаряда зенитки. Хлопья черного
дыма метнулись в стороны и, казалось, застыли в воздухе почти неподвижной
звездой. Вот разорвался еще один снаряд, третий, четвертый. Они рвались
правильной полосой, - противник ставил завесу. Чэн отвел взгляд от разрывов,
чтобы следить за Фу. Тот все набирал высоту. Потом метнулся вниз. Чэн стал
следить за движениями "ящерицы", анализируя пилотаж Фу. В Чэне проснулся
взыскательный инструктор: хотелось к чему-нибудь придраться. Но он не мог
уловить никакой ошибки: движения машины были правильны - Фу владел техникой
пилотажа великолепно. Как только сознание Чэна это отметило, чувство почти
неосознанной неприязни, гнездившееся где-то в глубине души, оказалось
подавленным другим чувством, большим и радостным, - гордостью за ученика.
Что же, может быть, и впрямь, не заболей тогда в школе забракованный им
учлет, Чэн переменил бы о нем мнение. Быть может, он сам сделал бы из Фу
"настоящего человека", того полноценного человека воздуха, создание которого
доставляло столько радости, но которого из Фу сделал кто-то другой. А
все-таки кое-что сделал и он, Чэн! Как бы ни сложились обстоятельства, а
ведь он, Чэн, несет частицу ответственности за Фу.
Между тем от Фу последовал приказ: "Внимание!" И тотчас же: "Собраться
ко мне!" Чэн прибавил обороты, сокращая дистанцию. Любопытно: чем вызван
сигнал ведущего? Но долго гадать не пришлось: прямо над головой, из густой
облачности, затянувшей небо, появилось звено серых самолетов. Чэн разобрал:
это не были обычные строевые машины врага, у этих оперение было необычно
высоко вынесено над концом фюзеляжа.
Машина Фу стремительно полезла вверх и крутой горкой ушла в облака,
следом за пустившимся наутек звеном противника. Чэн двинул сектор и с
удовольствием почувствовал движение вверх послушной машины.
Тысячу раз испытывал он это ощущение напрягшейся в усилии, круто
набирающей высоту машины. Тысячу раз его внимание бывало сосредоточено на
том, чтобы не превзойти предел, на котором мотор скажет "довольно" и самолет
вдруг повиснет. Тысячи раз чутко следил он за дыханием машины, казалось всем
своим существом слившись с ее конструкцией, в которой для него уже не было
отдельных частей, а был единый механизм, точный, совершенный, послушный и в
то же время чувствительный к малейшей ошибке, которую мог допустить летчик,
- механизм строгий и не прощающий оплошностей.
Да, тысячу раз испытывал все это Чэн, но никогда еще это ощущение не
было таким острым. Сегодня это чувство усиливалось близостью противника.
Чэн проводил взглядом самолет Фу, нырнувший в облако. Следом в молочную
муть вошел и сам Чэн. Тонкая облачность была пробита. Над головой засияла
ослепительная голубизна неба. На его чистом фоне Чэн сразу заметил рой
самолетов противника. Он-то думал, что вместе с товарищами преследует
вражеское звено, а оказалось, что быстроходные новые самолеты противника
завлекали их в засаду под удар своих строевых истребителей. Неприятельские
самолеты, по крайней мере, вдвое превосходили их числом. Враги были близко,
и Чэн ясно различал и их окраску и характерный контур. На ум пришло
настойчивое напоминание Фу: "Не столько думайте о том, чтобы сбить врага,
сколько о том, чтобы прикрывать хвост самолета ведущего. Тогда трофей сам
попадет вам в прицел. Не бойтесь за свой хвост - о нем думают ваши
товарищи". Как это новое правило противоречило тому, что сам он втолковывал
ученикам: "Ни на минуту не забывайте о своем хвосте. Истребитель, забывший о
своем хвосте, - верная добыча противника..."
А что, если в самом деле попытаться выкинуть из головы всякую мысль о
том, что у тебя есть хвост - самое уязвимое место истребителя? Что, если
заставить себя непоколебимо верить: о твоем хвосте думают товарищи, так же
как ты сам думаешь о хвосте другого? Не явится ли это гораздо более надежной
гарантией защиты твоего тыла, чем собственное ограниченное внимание, которое
по необходимости приходится рассредоточивать на всю полусферу вокруг себя?..
Впрочем, обстоятельства мало подходили для размышлений. Вон "голубая
ящерица" Фу качнулась, призывая эскадрилью к атаке.
Чэн быстро огляделся.
Обстановка казалась невыгодной для эскадрильи - противник был
значительно многочисленней. Тем не менее Чэн в душе одобрил решение Фу. Все
казалось ему не страшным теперь, когда он пришел к заключению о правильности
наставлений заместителя командира полка. Как будто его собственные силы
умножились. Чэн без всякого внутреннего сопротивления послушно повел машину
за "голубой ящерицей"...
Фу Би-чен видел, как вся эскадрилья развернулась следом за ведущим
звеном. Самолеты шли с набором высоты, навстречу противнику. Дистанция
быстро сокращалась. Все развивалось так, как уже не раз бывало здесь.
Истребители летели компактной массой, не обращая внимания на огонь, который
гоминдановцы открыли издалека. Летчики Фу Би-чена берегли патроны для
верного удара.
Фу радовался выдержке своих летчиков. На ее воспитание ушло немало
усилий. Нужно было на деле доказать, что открывать огонь с большого
расстояния - значит уменьшать запас патронов в стрельбе с дистанции
прицельного огня, когда шанс на попадание повышается вдвое, втрое,
вдесятеро. Не так-то просто было заставить летчика снять палец со спуска,
когда он видел, как враг дает по нему самому очередь за очередью. Но Лао Кэ
и Фу добились этого от всех своих людей. Фу с гордостью думал теперь о том,
что в ближний бой его эскадрилья войдет с полным боекомплектом. Но вдруг он
с досадою заметил: правый ведомый открыл огонь без команды. Фу не вспомнил
при этом о Чэне. Это была для него просто "лиса" - такой же самолет, как все
остальные. Лишь секундою позже пришло на память имя - Чэн. Фу подумал:
"Нервничает..." Было вдвойне досадно, что нервничает именно Чэн, его бывший
учитель. Здесь, в боевой обстановке, он, Фу, превратился из ученика в
учителя; он, Фу, несет ответственность за жизнь своего бывшего учителя и за
жизнь товарищей, которых этот учитель должен прикрывать. Правильно ли,
достаточно ли убедительно изложил он Чэну свои взгляды на бой?.. Повидимому,
нет, раз Чэн выпустил очередь без всякого толка. Да, за эту очередь, которая
может сбить с толку остальных летчиков, отвечает он, Фу...
Противник продолжал атаковать сверху.
"Что ж, лобовая, так лобовая", - подумал Фу. Выбрав себе целью ведущий
вражеский самолет, он склонился к трубе прицела. И вдруг за привычным
силуэтом командирской машины противника он различил очертания опытного
американского моноплана. Машина была чрезвычайно компактна. Своим малым лбом
она отличалась от окружающих ее самолетов прежнего типа.
И тут произошло нечто неожиданное для ведомых Фу летчиков: ведущий
отвернул от американца, резко увел машину вправо и с набором высоты вышел
над противником. Можно было подумать, что Фу забыл все традиции полка и
собственные инструкции, многократно и настойчиво преподававшиеся летчикам:
"Не бойтесь лобовой атаки. Враг ее не выдерживает. Когда наступит момент
действительного риска столкновения, он отвернет первым. Зато у вас будет
выгодная возможность с кратчайшей дистанции поразить его".
Маневр Фу был настолько необычным и нежданным, что в рядах эскадрильи
произошло секундное замешательство. Как ни коротко оно было, Чэн не мог его
не заметить, так как сам был его невольным участником.
А Фу, развивая максимально возможную скорость, уводил теперь со
снижением свою эскадрилью на запад. Вот на короткий момент самолеты
окунулись в облачность, вот уже пробили ее. Летчики увидели землю. Едва
уловимая на быстром движении, мелькнула лента реки.
Не сбавляя оборотов и теряя высоту, Фу несся на запад.
Чэн старался не отставать, хотя не понимал, что заставляет Фу так
спешить, когда строевые машины гоминдановцев уже остались позади. Только
новый американский истребитель следовал за эскадрильей, словно увлеченный
погоней. Не было ли совершенным позором уходить от такого противника? Чэну
казалось: еще немного, и он не выдержит - вырвавшись из строя, атакует
янки...
Фу временами выравнивал машину. Но как только противник приближался
сзади на дистанцию действительного огня, снова двигал сектор, набирая
скорость.
Река осталась далеко позади. Фу, так же неожиданно, как при выходе из
атаки, сделал горку. Переход был столь стремителен, что перед глазами Фу
пошли темные круги. Кровь отлила от головы.
Преодолевая напряжение одеревяневшей шеи, Фу оглянулся. Ему хотелось
своими глазами убедиться в том, что эскадрилья следует за ним, хотя он знал,
что иначе и быть не может. Он пересчитал самолеты: все тут. С таким же
усилием повернул голову и с беспокойством оглядел небо. Он был убежден, что
если новый истребитель оторвется от массы своего сопровождения, янки не
ввяжется в бой.
Фу потерял скорость на горке для того, чтобы дать возможность менее
скоростным гоминдановцам нагнать американца. Не все, но, по крайней мере,
пять или шесть звеньев пиратов были теперь поблизости. Фу старался не
потерять американца в общей карусели. Не напрасно же Фу разыграл это
позорное бегство. Теперь нужно было навалиться всеми силами, оттереть янки
от всей стаи, заставить его сесть.
- Нажимать, пока не сядет! - вслух повторил Фу и даже стиснул от
напряжения зубы.
Как было условлено перед вылетом, его эскадрилья рассыпалась на звенья.
Звенья вышли противнику во фланги, чтобы разбить его строй и заставить
бросить командирское звено, в составе которого теперь шел американец. Звено
самого Фу, находясь над американцем, должно было заставить его сесть.
"Нажать, нажать!" - непрерывно звенело в голове Фу. Набрав высоту, он
камнем устремился на противника, стараясь выбить новый самолет из ведущего
вражеского звена. Но, повидимому, враг понял, чего добиваются истребители
Фу. Во всяком случае, он не рассыпал строй, как обычно, и не завязывал
одиночных боев. А янки, как пришитый, висел на хвосте своего ведущего
командира. Повидимому, он оставил намерение показать отменные боевые
качества нового самолета и думал только о том, как бы вырваться из
мясорубки. Вероятно, летчик, сидевший в этом новом самолете, разгадал, что
именно он-то и был целью всей сложной игры, а может быть, это было ему
передано по радио. Как бы то ни было, он жался к своим после нескольких
бесплодных попыток вырваться на высоту, где он мог бы воспользоваться своей
быстроходностью и улизнуть. Но звено Фу каждый раз заставляло его снова
втиснуться в кучу мечущихся, как осиный рой, гоминдановцев.
Наконец момент показался Фу подходящим для решительного удара. Его
истребитель сверкнул в лучах солнца и вошел в отвесное пике. В следующее
мгновение он был уже под брюхом американца. Чэн ждал, что сейчас от носа
самолета Фу к американцу протянется пучок белых трасс и все будет кончено,
но Фу сделал переворот в сторону Чэна и ушел из атаки, не дав ни одного
выстрела.
"У Фу задержка в пулеметах", - мелькнула у Чэна острая, как боль,
мысль. Положение Фу показалось Чэну затруднительным. И действительно, в
следующий миг американец оказался под хвостом самолета Фу и выпустил две
короткие очереди. Чэн различил нитки его трассирующих снарядов. Он не помнил
уже ничего, кроме того, что сейчас, может быть в следующую секунду, сноп
пламени и черного дыма охватит самолет Фу. К его удивлению и досаде, Фу, не
сбрасывая американца с хвоста, вошел в пологую петлю, словно нарочно
подставляя себя врагу. Американец, пользуясь выгодным положением, дал еще
одну очередь.
Чэн отлично знал, что именно этот американский истребитель - цель их
вылета, именно он нужен командованию. Но как бы ни был нужен командованию
этот самолет, Чэн не мог пойти на то, чтобы щадить его в момент, когда янки
угрожал жизни Фу! Рука Чэна почти помимо его воли легла на сектор. Самолет,
гудя мотором и дрожа, выходил правым боевым разворотом в хвост американцу,
продолжавшему вести огонь по Фу. Не отпуская гашеток, Чэн послал "страховую"
очередь, хотя был уверен в безошибочности своих первых пуль. И
действительно, дымок уже тянулся из-под центроплана американца.
Чэн перевел взгляд на "голубую ящерицу" и с облегчением увидел, что она
невредимой перешла на вираж вокруг падающего американского самолета.
Увидев пылающий самолет американца, Фу с досадою ударил по колпаку. Он
не заметил, кто зажег самолет, но было ясно: все усилия, все хитрости пошли
насмарку. Кто-то помешал посадить американца, кто-то из своих погорячился.
Задание было сорвано. Оставалось драться, как всегда. Фу собрал свои
самолеты. Бой продолжался по привычной программе...
Чэн прозевал приказание ведущего и не заметил, что к Фу собираются все
товарищи. Увидев пламя там, куда уперлись трассы его очереди, он забыл обо
всем, кроме возможности бить еще и еще. Были забыты все обещания, данные
самому себе. Чэн больше не думал ни о строе, ни о товарищах. Его помыслы
были заняты поисками цели, в которую можно было бы послать следующую
очередь. Все, чему он учился когда-то, все, чему столько лет учил других,
собралось сейчас в руке, охватившей штурвал. Тут, в этой невзрачной
дюралевой трубе, оплетенной затертым шпагатом, был сейчас весь смысл его
жизни. Хотелось взять от машины все, что могут дать полторы тысячи лошадиных
сил, зажатых в моторе. Чэн испытывал полное слияние с машиной, которое
приходит в восторге полета. Крылья казались продолжением собственных рук,
каждое движение кисти, каждый нажим ступни естественными, как шаги при
ходьбе. И над всем главенствовало и все подавляло одно непреодолимое, ни с
чем не сравнимое желание: стрелять! Ведь он стрелял боевыми зарядами,
стрелял не по холщевым мешкам конусов, не по щитам мишеней, - его выстрелы
должны были настичь уклоняющегося, сопротивляющегося врага.
Еще два раза он отчетливо видел, как под его выстрелами загорались
вражеские самолеты.
Значит, сегодня три!
Три!
Целых три!
А может быть, только три? Всего три сбитые машины за целую вечность,
что он кружится в жарком просторе высоко над землей.
Чэн заставлял машину проделывать целую цепь сложных фигур, чтобы занять
выгодную позицию. Эта позиция была ему нужна всего на долю секунды. Доля
секунды - и тогда будет четвертый трофей за день.
Сделав вид, будто хочет атаковать врага в лоб, и якобы не выдержав
сближения, Чэн задрал нос самолета, уверенный, что сам находится вне
прицела. На себя, еще на себя, пока машина не войдет в перевернутый полет! А
там, неожиданным для врага иммельманом, оказаться у него на хвосте и прямой
очередью послать жертву вслед первым трем. Четвертого врага за день!..
Но что же это?! Крик удивления и досады едва не вырвался из груди Чэна,
а может быть, и вырвался, да он сам его не услышал за ревом мотора. Перебои,
несколько коротких перебоев мотора! Быстрый взгляд на бензиномер: ноль! Как
он мог прозевать, что баки пусты?! Как мог, как смел? Он, инструктор Чэн!..
Ненависть к самому себе, страх перед тем, что должно сейчас произойти,
на миг заполнили мозг. Но тотчас же все вытеснила мысль, что машина
заваливается помимо его воли, что он не довел маневр до конца. Не отрывая
глаза от прицела, Чэн держал палец на спуске, но вражеского самолета все не
было в поле его зрения. Не было и не могло быть - ведь иммельман не
состоялся. Вместо того чтобы выйти в хвост противнику, Чэн сам подставил ему
брюхо своего самолета. Один миг растерянности, едва уловимая доля секунды!
Но ее было достаточно, чтобы внезапно просветленным разумом схватить все и
услышать звон своей бурно пульсирующей крови. Чэн понял: дробный стук,
который он слышит, не что иное, как пули врага, прямая очередь, ударившая по
его самолету!..
Чэн пошевелил педалями - тут все было в порядке. Надежда блеснула из-за
темного занавеса, которым было закрылось уже все.
Чэн толкнул штурвал от себя, потянул на себя, из стороны в стороны. Он
поддавался чересчур легко. Рука летчика не испытывала сопротивления, и
машина никак не реагировала на ее движения. Что же, значит управление
потеряно? Чэн оттолкнул колпак и покосился за борт. Машина шла со снижением.
Под нею, сменяясь молниеносной чередой, неслись разноцветные ковры земли.
Чэн смотрел на них и ждал, когда вражеский летчик пошлет последнюю,
заключительную очередь. В том, что эта очередь будет, он ни минуты не
сомневался. Не сомневался и в том, что тогда ему останется одно - парашют.
Чэн оглянулся, желая по положению противника определить возможное время
этого финала: вместо одного самолета за ним шли уже два. Но оба были своими!
Это были товарищи, повидимому вмешавшиеся в бой именно в тот момент, когда
Чэну грозила верная гибель.
Он окинул взглядом приборы. Самолет шел поразительно спокойно в
пологом, но точном планировании. Чэну оставалось подумать только о том,
чтобы посадить его в целости. Можно было сохранить не только себя, но и
материальную часть, - это было хорошо!
Чэн взялся за кран выпуска шасси и потянул на себя штурвал. Но теперь
штурвал не поддавался. Еще усилие - и опять напрасно. Руль высоты был
заклинен или повреждено управление. Истребитель, вместо того чтобы перейти в
горизонтальный полет, еще увеличил угол планирования. Чэн услышал
усилившееся пение воздуха и сообразил, что намерение посадить машину на
колеса - пустая фантазия. Не было никакого смысла выпускать шасси при
отсутствии контроля над движениями самолета, - это могло привести только к
аварии. Если самолет подойдет к земле нормально, то садиться нужно на брюхо.
Но через секунду Чэн убедился в том, что и такой надежды у него нет, -
машина не снизится правильно. К тому же движение ее все ускорялось, снижение
делалось все круче. Да, кажется, спасти истребитель не удастся! Эта мысль
невыносимой тяжестью давила на мозг, на все существо Чэна. За годы работы в
школе он привык к тому, что даже пустячная авария - несмываемый позор для
инструктора. А теперь ему оставалось только спасать собственную жизнь...
Чэн освободил защелку колпака и снял ноги с педалей. И тут, словно
почувствовав окончательную свободу, самолет несколько раз беспорядочно
рыскнул в стороны, задрался и скользнул на хвост, потом вдруг свалился на
крыло и завертелся в витках штопора. Времени терять было нельзя. Тяжелый
комбинезон стеснял движения, и только тут Чэн понял, до какой степени он
утомлен боем.
На малой высоте стало очень тепло, и белье сразу облепило тело горячим
компрессом.
Чэн не без труда стянул перчатки и проверил карабины парашютных лямок.
Мысли были сосредоточены на том, чтобы выброситься правильно. На память
пришли наставления школьных инструкторов-парашютистов. Когда-то он слушал
подобные наставления, уверенный в том, что уж ему-то, инструктору Чэну, они
не понадобятся...
Чэн с трудом протиснулся в вырез кабины, ставший вдруг непомерно узким
и неудобным. Центробежная сила сбрасывала тело в сторону, противоположную
вращению машины. Его прижимало к стенке кабины так, что казалось, никогда не
удастся от нее оторваться. Чэн напряг все силы в единственном желании
прекратить эту смертельную связь с самолетом и вдруг, неожиданно для себя,
понял, что свободен. И тотчас так же отчетливо понял, что отделился совсем
неправильно, вовсе не так, как учили в школе. Как бы в подтверждение этой
мысли, он тут же получил удар крылом. Удар был так силен, что Чэну
показалось, будто его спина переломилась. В глазах потемнело, и смутно,
сквозь туман, Чэн почувствовал, как его тело, словно выброшенное
катапультой, вылетело из орбиты вращения самолета...
Если бы удар не пришелся по туго сложенному в чехле парашюту, крыло,
вероятно, переломило бы Чэну спину. Ему уж едва ли удалось бы осознать, что
парашют вышел из чехла без помощи человека, освобожденный ударом крыла.
Произошло то, чего избегали в этих местах все товарищи, - прыжок без
затяжки, делавший летчика мишенью для преследовавших его врагов. Мысль об
этом была нестерпимо острой. Чэн даже забыл о только что виденных им в
воздухе самолетах друзей. В подтверждение слышанных им предостережений четко
пропело несколько пуль, донеслись хлопки пулеметной очереди. Чэн поднял
голову и увидел стрелявшего по нему гоминдановца. Но тотчас же за ним
заметил и двух своих, гнавших врага на запад.
Все три самолета исчезли из поля зрения Чэна, скрывшись за куполом
парашюта.
Летчик пытался уменьшить снос. Но ветер гнал его очень быстро. Чэну
показалось, что где-то высоко над ним самолет сделал круг и ушел на запад.
Чэн сосредоточил все внимание на посадке. А когда он освободился от
парашюта, то вокруг царила такая томительная тишина, что на секунду
показалось: именно тут, в этой тишине, наступит конец всему. Но он тотчас
совладал с этим чувством и принялся старательно складывать парашют, по всем
правилам, как бывало учили в школе молодежь...
Машина, высланная по указанию летчиков, нашла его к вечеру.
Сквозь мутную пелену дождя очертания гор казались расплывшимися. Из
желтых цыновки, закрывавшие входы пещер, стали темносерыми.
Дождь надоедливой дробью шуршал по промасленной бумаге решетчатых
дверей. Все, что было в пещерах, - постели, одеяла, одежда, даже доски
столов и ящики, служившие сиденьями, - все стало влажным. Большинство
летчиков было погружено в сон, а кто не спал - бранил метеоролога. Если бы
не его благоприятные предсказания, день наверняка был бы объявлен нелетным.
Тогда состоялось бы партийное собрание, которое откладывалось со дня на день
из-за напряженной боевой работы и для которого у каждого назрели вопросы. Но
удивительный оптимизм метеоролога держал командование полка и летчиков в
постоянном напряженном ожидании возможного вылета. В таких обстоятельствах
оставалось одно: спать под унылый шум дождя.
Лагерь полка казался вымершим. Даже комары приуныли, и только те,
которым удалось пробиться за цыновки, прикрывавшие вход в пещеры, с обычным
рвением досаждали летчикам.
В командирской пещере, опустив ноги с кана, сидел Фу. Напротив, за
маленьким столом, сидел Лао Кэ. Одною рукой он подпирал щеку, другою,
вооружившись спичкой, ворошил окурки в старой жестянке.
- Вам бы, извините за мнение, учителем быть, а не истребителями
командовать, - сказал Фу, продолжая разговор.
- Для меня это одно и то же... Я думал, мы с вами сходимся в мысли, что
бой - школа. К тому же самая строгая школа!
- Вы чрезвычайно правы: строгости много, - усмехнулся Фу.
- И ученики в ней разные бывают - плохие и хорошие... Вам опять повезло
на "трудного"... Я говорю о Чэне.
Фу сжал сигарету так, что табак рассыпался.
- Такие "индивидуалисты" высокого полета здесь только помеха. Нам
доверили это небо, и мы никому не можем позволить гоняться за личными
трофеями ценою общей победы. Я настаиваю на том, что Чэн нам не подходит.
- Вы меня радуете: на этот счет у нас с вами одно мнение.
Фу рассмеялся:
- Вас невозможно вызвать на спор!
- А я и в самом деле с вами совершенно согласен, - с полной
серьезностью сказал Лао Кэ. - Чэн в слетанной части действительно негоден.
- Правильно.
- И наша обязанность... - Лао Кэ умолк, старательно раскуривая трубку.
Когда от нее поднялась голубая струйка, он не спеша отогнал дым движением
руки и договорил: - вот я и говорю: наша обязанность сделать так, чтобы он
был годен.
Фу в сомнении покачал головой.
- Он не из тех, кого переломишь: упрям и... староват.
- И мне так кажется: упрям и недостаточно молод, чтобы его ломать. Если
переломится, никуда не будет годен. - Лао Кэ сделал глубокую затяжку и,
прищурившись, поглядел в глаза заместителю. - Не ломать его, а гнуть будем.
Фу рассмеялся и проговорил:
- Рассердиться бы на вас, обидеться за то, что вы меня учите! А мне,
как всегда после разговора с вами, легче: словно понял что-то новое, хотя
знаю все не хуже вас...
- А вот поначалу, когда вас к нам только что назначили, вы мне
показались... не смею сказать...
- Ну, ну?.. - с усмешкой спросил Фу.
- Ходит человек, молчит. Словно в себя все время смотрит. Даже после
боя, когда у всего народа языки ходят.
- Языки - это от возбуждения, - сказал Фу. - Но вы не правы. Я тогда не
в себя смотрел, а в людей вглядывался. Понять их нужно было.
- Это вы же меня научили людей распознавать! - одобрительно сказал Лао
Кэ. - Но больше всего мне сначала не нравилось, что вас ничем нельзя было из
себя вывеет". Даже показалось мне, что вам все на свете безразлично: и люди
наши и дела... Это пока я вас не разобрал.
- А теперь, решаюсь спросить, разобрались?
- Думаю, да. Я благодаря вам и людей-то вдвое больше любить стал.
Раньше только смотрю: ходит летчик, живет, дышит, дерется плохо или хорошо.
Ну, разумеется, меня интересовали их взгляды, мысли, даже семейные дела, но
вот так, привязаться к каждому из них и вникнуть в их души... этому, я
думаю, научился от вас, дорогой мой Фу. - Лао Кэ подумал и с оттенком
сожаления сказал: - Значит, и командиром-то я настоящим стал только после
вашего приезда. - Лао Кэ встал, прошелся взад и вперед по тесной пещере. - И
чем больше я их всех люблю, тем мне трудней... Я где-то читал, будто отец
любит сына, а когда тому в бой итти, не пускает, убивается. И пишут: это от
любви. Но, по-моему, это неправда! Я по себе сужу: когда нашему полку
сложное одиночное задание дадут, посмотрю я на свой народ и думаю; кого же
из них больше всех люблю?.. Кто мне дороже всех, того и посылаю.
Фу вскинул на него взгляд и удивленно сказал:
- А я ведь думал, это у меня одного...
Ему помешал договорить телефонный звонок. Лао Кэ взял трубку полевого
аппарата, выслушал и отдал приказание:
- Пришлите его ко мне. - И, не глядя на Фу, сказал ему: - Чэн прибыл с
места посадки.
- Боюсь я все-таки... - начал было Фу и замялся. Потом, сделав над
собою усилие, договорил: - боюсь, не выйдет из него ничего...
- Трудный ученик.
- Пусть едет в тыл.
- Командование прислало его из тыла сюда.
- Оно ошиблось.
- А мне этого не кажется. - Лао Кэ покачал головой. - Нет, мне этого не
кажется. По-моему, отправляя в наш полк одного из самых старых инструкторов
школы, командование считало, что в настоящий момент каждый летчик здесь
нужнее, чем в школе. Так же, как было время, когда командование справедливо
считало, что каждый хорошо летающий человек в школе нужнее, чем на фронте,
где у нас тогда почти не было самолетов... К тому же, товарищ Фу, мне
казалось, что вы личный друг генерала Линь Бяо?
- Мы вместе начинали жизнь.
- Вот видите. Значит, он вам близкий человек, а вы уже забыли, что он
говорил нам совсем недавно, когда мы прибыли на этот фронт.
Фу опустил глаза.
- Мне кажется, я помню все.
- И все же я позволю себе напомнить вам, что Линь Бяо сказал тогда:
"Летчики, от вас будет в большой степени зависеть наш успех на участке
фронта, являющемся для данного времени едва ли не самым важным". Помните,
Фу?
- Помню.
- И он сказал еще: "Замкнуть кольцо окружения гоминдановской
группировки возле Цзиньчжоу - значит выбить из рук Чан Кай-ши дубину,
которой он хотел ударить в затылок Народно-освободительной армии Центральной
равнины генерала Лю Бо-чена. От вас, летчики первого полка, будет зависеть,
удастся ли Чан Кай-ши и его американским сообщникам попрежнему быть
хозяевами в воздухе над головой нашей Дунбейской армии. Я прошу ваш полк в
целом и каждого летчика в отдельности прислушаться к словам председателя Мао
Цзе-дуна. Он поставил перед нами задачу разгромить Чан Кай-ши под Цзиньчжоу
и Мукденом, чтобы открыть Дунбейской народно-освободительной армии путь в
Северный и Центральный Китай". Разве не так сказал нам тогда генерал Линь
Бяо?.. Я спрашиваю вас, товарищ Фу, так?
- Так.
- "Прошу каждого прислушаться к словам председателя Мао Цзе-дуна".
Значит, генерал Линь Бяо просил об этом и летчика Чэна.
- Чэна тогда еще не было в полку.
- Но он уже ехал сюда. Значит, генерал Линь Бяо имел в виду и его,
обращался и к нему, требовал и от него выполнения мудрых указаний
председателя Мао Цзе-дуна.
- Тем хуже для Чэна, если он этого не понял, - проворчал Фу.
- Значит, мы с вами должны ему объяснить, какое огромное значение имеет
наша борьба за воздух на фронте Дунбейской армии. А вы вместо того хотите
отправить его в тыл.
- Могу вас уверить, Лао Кэ, - возразил Фу, - генерал Линь Бяо обращался
к кому угодно, только не к нарушителям боевой дисциплины.
- Вот тут я теряюсь, мой друг Фу, совершенно теряюсь: а не мог ли
генерал Линь Бяо иметь в виду именно их в первую очередь?
Фу смотрел на командира с недоумением, хотя в душе он и сознавал
справедливость этих нравоучений.
- У летчика Чэна психология неисправимого одиночки, - сказал он.
- Неисправимого?
- Мне так кажется.
- А летает он хорошо.
- Разве я это отрицаю?
- И если бы не этот "одиночка", то вы ходили бы теперь не с легкой
контузией, а было бы у вас настоящее решето вместо спины. Ведь пирата,
повисшего на вашем хвосте, именно Чэн снял!
- Позвольте узнать, - сказал Фу, - вы серьезно полагаете, будто я мог
бы изменить свое отношение к Чэну, если бы даже был совершенно уверен, что
именно он спас мне жизнь? Вы так думаете?.. Впрочем, дело не в этом... Я
полагал, что вы тоже понимаете: командованию нужен был новый "Икс". Какие же
тут могут быть разговоры! Если бы вы могли обеспечить исполнение задания,
умерев дважды, разве вы не пошли бы на это?.. Словно я вас не знаю... Да что
там: "вы, я"! Разве каждый из наших людей не отдал бы жизнь дважды и трижды
за исполнение боевого приказа?! Что тут говорить!.. А вы хотите, чтобы я за
то, что Чэн избавил меня от дырки в спине, простил ему нарушение этого
приказа... Извините, командир, но мне кажется, что вы говорите не то, что
думаете!
- Вот что я позволю себе сказать вам, товарищ Фу, - мягко проговорил
Лао Кэ. - Конечно, вы правы: каждый из нас даст себя разрезать на части,
если это будет условием исполнения воинского долга. Но вспомните, чему учит
нас партия о ценности человеческой жизни!
- На войне жизнь часто бывает ценою выполнения приказа, - горячо
возразил Фу, - и никому из нас не дано рассуждать, стоит ли данный приказ
моей жизни или нет.
Лао Кэ поднял руку, чтобы остановить Фу.
- Как вы думаете, - спросил он, - вышибая врага из-под хвоста вашего
самолета, Чэн рисковал жизнью или нет?
- Мне странно слышать такой вопрос! - Фу пожал плечами.
- Значит, спасая вашу жизнь, он готов был принести в жертву свою.
- Допустим. Что с того? Мотивы нарушения приказа меня не интересуют.
Неумение или нежелание справиться с самим собою...
- Если нежелание, я на вашей стороне! А если неумение, тогда как?..
Лао Кэ, повидимому, хотел сам себе и ответить, но ему помешал
раздавшийся у входа громкий голос Джойса.
- Разрешите войти? - И, получив разрешение, негр быстро заговорил: -
Инженер полка приказал обратиться к вам: можно принимать новый самолет для
летчика Чэна?
После минутного раздумья Лао Кэ вопросительно посмотрел на Фу, но тот
стоял, отвернувшись, словно разговор его не касался.
Командир сказал Джойсу:
- Свое решение я передам начальнику штаба.
- Хорошо! - упавшим голосом произнес Джойс. - Разрешите итти?
Лао Кэ отпустил его молчаливым кивком головы.
Едва Джойс вышел, Фу, резко повернувшись к командиру, быстро заговорил,
как если бы разговор их и не прерывался:
- Даже если оставить вопрос об этом "янки-Икс", хотя отбросить его
нельзя, и тогда Чэн виноват: он бросил строй вопреки моему приказу. Когда я
скомандовал "за мной", он счел мой приказ необязательным. Почему, я вас
спрашиваю?
- Прозевал ваш приказ.
- Ах, прозевал! Мы не на свадьбе гуляли, а дрались с врагом.
Лао Кэ покачал головой и сказал:
- Беру Чэна в свое звено.
Несколько мгновений Фу сидел неподвижно и молча глядел на командира,
потом отыскал свой упавший с кана шлем и, сердито надев его, так же молча
вышел.
Дождь все продолжался. Темные, плотные, как комья свалявшейся серой
ваты, облака тяжело ползли над самой землей. Они цеплялись за возвышенности,
задерживались, оплывали и проливались дождем.
Фу остановился. Ему хотелось спокойно подумать. Давно у него не было
такого сильного желания побыть одному. Казалось, даже собственное движение
мешало его думам. Понадобилось усилие воли, чтобы заставить себя взглянуть
на часы: скоро должен приехать Чэн. При воспоминании о нем в первый раз
пришла ясная мысль, что, по существу говоря, они ведь поменялись ролями со
своим бывшим учителем. И не рискует ли Фу сделать теперь то, что в свое
время сделал Чэн: списал из школы человека, из которого вышел и летчик и
командир. Не лучше ли было бы, если бы тогда, семь лет назад, Чэн терпеливо
изучил своего ученика Фу Би-чена. Инструктор не заставил бы учлета потерять
время, довел бы его переобучение до конца...
Фу стянул с головы шлем и подставил голову дождю. Но и влага не давала
прохлады. Казалось, даже дождь падает в этих местах подогретым. Вода стекала
за воротник куртки, теплая, противная, как пот. Фу жадно втянул воздух. И он
был парной, даже, кажется, пахнул гнилью.
Фу остановился: мимо него, разбрасывая грязь, проехал автомобиль. За
его стеклом Фу заметил Чэна.
Фу медленно зашагал к командирской пещере. Войдя к Лао Кэ, спросил:
- Позволите говорить откровенно?
- А разве между нами бывало иначе?
- Я знаю, моя обязанность переговорить сейчас с Чэном, но, если можете,
сделайте это вы...
Лао Кэ посмотрел на него с удивлением.
- А вы мне не расскажете, что у вас там накипело?
- Ничего особенного, - неохотно ответил Фу и, порывшись в кармане,
достал сигареты.
- Где же ваша откровенность?
Фу опустил сигареты в карман, так и не закурив.
- Помните, я вам когда-то рассказывал, как меня отчислили из школы, не
дав закончить переподготовку.
- Но ведь потом вы все же вернулись к полетам.
- Вернуться-то вернулся, но такие вещи не забываются... Инструктор,
настоявший на моем отчислении, - Чэн.
Оба помолчали.
Лао Кэ протянул руку:
- Давайте закурим.
Фу снова вынул сигареты. Оба не спеша закурили, словно это и было
единственным, ради чего они тут встретились.
- Перестаньте думать об этом Чэне, - сказал Лао Кэ. - Он будет летать в
моем звене.
- Вы должны понять, - возразил Фу: - для меня это не выход. Заняться
Чэном должен я сам.
Лао Кэ внимательно посмотрел на Фу и спросил:
- А переговорить с ним?
- Это другое дело. Вам он больше поверит. Вы ведь не были его учеником.
А сохранить его... нам действительно нужно.
Обнажая свои ровные зубы, Лао Кэ рассмеялся так просто и хорошо, как
смеялся всегда.
Фу дружески кивнул головой и поспешно вышел из пещеры, чтобы не
встретиться с Чэном.
"9"
Несмотря на сухую пору лета, рикша с трудом вытаскивал ноги из
чавкающей уличной грязи, покрывающей улицы предместья Тяньцзина. Узкий след,
прорезаемый в черном тесте грязи тонкими ободьями колес, долго не заплывал.
Паркер машинально следил за тем, как напрягаются мускулы на спине
рикши. Блуза китайца промокла от пота и облепила тело так, что оно казалось
политым темносинею краской.
Паркера заинтересовало лицо рикши. Американец никак не мог его
вспомнить, хотя Харада одалживал ему этого рикшу много раз. Американец с
неудовольствием отметил в себе эту новую черту: невнимательность. Он
безусловно распустился. Его глаз должен был чисто механически зафиксировать
лицо китайца. Пусть рикша всего только несовершенная лошадь, которой
нехватает двух ног, профессионально тренированная память разведчика обязана
была по первому требованию Паркера выдать статьи этой лошади. Да, он
непозволительно распускается! Годы? Едва ли. Скорее, разлагающее влияние
слишком большой уверенности, в которой пребывают здесь американцы даже
теперь, когда с каждым днем яснее становится, что удержаться в Китае им
удалось лишь ценою новых больших затрат и усилий.
Нужно подтянуться! Недоставало еще, чтобы он начал разъезжать на
автомобилях, как все эти развязные ребята из штаба Баркли. Нет, его правило
останется твердым: в каждой стране стараться жить так, как живет ее
собственное большинство. Разумеется, не то большинство, которое впрягается в
рикши, бродит по этим грязным улицам, задрав штаны до колен, и пожирает у
харчевен какую-то вонючую дрянь, завернутую в капустные листья. Нет, он не
собирается разыгрывать американо-китайского Лоуренса. Но нужно жить хотя бы
так, как живет китаец-купец, чиновник, офицер. Паркеру не следует выделяться
своими привычками и нравами белого человека. И очень жаль, что его костистая
физиономия, обтянутая багровой блестящей кожей, словно только что
пересаженной со спелого томата, не оставляла никаких иллюзий относительно
его национальной принадлежности - от него на целую милю разило англо-саксом.
Паркер знал, какую важную роль эта страна призвана сыграть в
американском наступлении на Советский Союз. Но он был реалист. Он понимал,
что здесь только снаружи все выглядит благополучно, и был уверен, что янки
придется много повозиться с желтыми, прежде чем удастся использовать их как
ударную силу против Советов. Сначала нужно навести порядок в собственном
хозяйстве старого разбойника Чан Кай-ши. Нужно дать ему в руки американскую
метлу и научить работать по-американски. Его война с красными давно
перестала быть частным делом "четырех семейств". Теперь в борьбе с
коммунистами в Китае заинтересована Америка. "Завоевать Китай руками самих
китайцев" - этот японский лозунг стал американским. Именно в этом
генеральная задача всех этих чанов, кунов, сунов, чэней и прочей падали.
Баркли на днях говорил, что за один январь текущего 1948 года Чан Кай-ши
передано сто тысяч тонн американского вооружения, находящегося на островах
Гуам и Сайпан. А материалы, предоставленные Штатами для арсеналов в Мукдене,
Чунцине, Ханькоу, Нанкине, Шанхае, Сучжоу, Пекине и Тяньцзине! Три с
половиной миллиона тонн оружия, переданного старому бандиту в предыдущем
году, вероятно, перешло в руки красных, а вторую половину Чан потерял в боях
с войсками Мао Цзе-дуна. Без малого шесть миллиардов долларов, которых уже
стоила Штатам война в Китае, кажутся Паркеру достаточным основанием для слов
Ведемейера: "Мы должны оказывать военную поддержку и вооруженную защиту
нашим экономическим инвестициям повсюду, где какие-либо силы угрожают тому,
что дорого нашему сердцу". Будь Паркер на месте тех, кто сидит там наверху,
в Вашингтоне, он задал бы хорошую трепку красным. Уж он не стал бы прятаться
за спину старого кретина Чана, а пустил бы в ход американских парней.
Городок-другой, где нет американских вложений, он угостил бы атомным
гостинцем. Знали бы китайцы, кого нужно слушаться! А то дело дошло до того,
что чанкайшисты начинают поучать янки: "Ключи ко всей американской политике
и к стратегическим планам Штатов лежат в оказании противодействия Советскому
Союзу. Поэтому американская политика во всех частях света должна
координироваться с этих позиций. А американцы рассматривают Китай как некий
иной мир, как какой-то частный вопрос. Между тем именно Китай является
центром построения антисоветского плацдарма в Азии!"
Каково! Будто янки сами не знают, что и как они должны координировать.
Хорош плацдарм, который расползается, как старая штанина! Негодяи из шайки
Чана умеют только прятать золото, попадающее к ним из кармана американцев, а
делать дело?.. Они, видите ли, надеются, что Соединенные Штаты "будут
энергично и полной мерой" помогать разгрому вооруженных сил китайских
коммунистов. Стюарт явно либеральничает. Разговаривать с чанкайшистской
шайкой нужно так, как говорил Ведемейер после своей поездки по Китаю:
"Милостивые государи, хорошее лекарство никогда не бывает сладким.
Потрудитесь браться за дело или..." У его слушателей глаза лезли на лоб от
желания доказать, что они готовы на все, лишь бы не это "или"... Пожалуй,
единственное толковое дело, проведенное Стюартом за последнее время, -
посылка Ли Цзун-женя на пост вице-президента вопреки желанию Чан Кай-ши.
Только напрасно в Америке полагают, что ставка на Ли Цзун-женя - игра на
новую лошадь. Старая лиса Ли Цзун-жень - это только новый хвост от той же
гоминдановской клячи. Едва ли она с этим хвостом побежит резвее, чем со
старым. Как бы там ни было, на американские денежки к нынешнему дню
вооружено около ста гоминдановских дивизий, а не меньше полусотни из них Чан
Кай-ши умудрился потерять в боях с красными. Туда же, к Мао Цзе-дуну и Чжу
Дэ, ушло и все американское вооружение этих дивизий.
Паркер не мог не понимать того, что было очевидно всем: китайский народ
против Чан Кай-ши и американцев, он за коммунистов; избежать гнева пятисот
миллионов китайцев можно, но для этого США пришлось бы повернуть курс своей
политики на сто восемьдесят градусов, то-есть плюнуть на все то, ради чего
янки сюда явились, признать, что коммунистическая партия во главе с Мао
Цзе-дуном есть единственный выразитель народной воли, отступиться от Чан
Кай-ши и немедленно убраться самим из Китая... Кто-то из американцев писал
на днях, что Китай - комбинация зон и баз различного стратегического
значения, необходимых американцам для того, чтобы господствовать в Желтом и
Японском морях, и что нет такой силы на свете, которая заставила бы Штаты
отказаться от создания таких баз в Китае и Корее. Подобный отказ был бы
равносилен отказу от окружения Советского Союза. Он был бы признанием того,
что Штаты должны снова стать тем, чем были полвека назад: лавочкой,
торгующей со своими соседями по западному полушарию...
Слуга покорный! На это не согласен даже он, Паркер: только-только
наладились тут его дела с поставками в Китай риса. Если рассказать об этом
какому-нибудь здравомыслящему парню, он, пожалуй, и не поверит, а между тем
это именно так: руками Чана американцам удалось почти уничтожить в Китае
рисосеяние. Китайцы могут выбирать: покупать рис в Штатах или подыхать с
голоду. Правда, у янки они покупают тоже не американский рис. Своего риса в
Америке нехватило бы и на половину поставок. Но до этого китайцам не должно
быть никакого дела. Пусть получают японский и корейский рис из рук янки и
гонят денежки...
Откинувшись на спинку колясочки, Паркер прикидывал в уме, что может ему
дать последний контракт. Эти размышления так увлекли его, что он едва не
проехал мимо лавки кондитера. Машинально заметив вывеску, Паркер спохватился
и ткнул рикшу палкой в спину:
- Стой, дуралей!
Когда рикша положил оглобли и обернулся, чтобы отстегнуть фартук
коляски, Паркер увидел, наконец, его лицо. Оно было широкое, скуластое,
покрытое густой осыпью рябин. Паркер мысленно рассмеялся над
несправедливостью к самому себе: конечно же, его взор многократно отмечал
эту физиономию, но чем он виноват, что лица всех китайцев сливались для
Паркера в одно?
Паркер вошел в кондитерскую Ван Сяна и едва не зажмурился.
Яркоапельсинная блестящая окраска стен, лоснящееся от жира, истекающего
сквозь все поры, широкое желтое лицо Ван Сяна, желтая глазурь на печеньях -
все это, подобно золотым рефлекторам, отражало яркий свет ламп.
Ван Сян дружески улыбался, а Паркер щурился, будто глядел на солнце.
- Прошу заходить. У нас всегда есть свежие ти-эн-ши.
Ван причмокнул языком, и у Паркера выделилась обильная слюна. Его
связывали с кондитером не только деловые отношения: Паркер был лакомкой и с
особенной охотой заглядывал на эту точку своей сети. Он всегда уходил от
Вана со свертками жирного, тающего во рту печенья.
Потягивая холодный лимонный сок, Паркер молча указывал на то печенье,
которое привлекало его сегодня. За месяц пребывания здесь он не перепробовал
еще всех изделий Ван Сяна.
Ван ловко поддевал пастью серебряного дракона приглянувшиеся американцу
печенья и клал в коробку, которую держал бой. Все трое при этом улыбались:
Ван Сян любезно-снисходительно, бой восторженно, Паркер плотоядно. И все
трое молчали.
Когда коробка была полна и бой ушел в заднюю комнату, чтобы завернуть
покупку, Ван Сян протянул Паркеру счет. Полковник, не глядя, сунул бумажку в
карман кителя. Его ничуть не удивило то, что счет оказался заготовленным
заранее.
Между ними не было сказано ни слова.
Только когда Паркер садился на рикшу, Ван Сян, кланяясь ему с голубого
порога, так же как при встрече, сказал:
- У нас всегда есть свежие ти-эн-ши.
Усевшись в коляске, Паркер проковырял дырочку в обертке и достал одно
печенье. Взгляд американца машинально отмечал движение мускулов на икрах
рикши, но его мысли были сосредоточены на маслянистом тесте, которое
разминалось по небу, как нежный крем.
Приятное ощущение во рту вернуло Паркера к приятным мыслям. Он ел и
думал о том, что, может быть, не так уж далек день, когда он вместо
очередного донесения пошлет в Вашингтон заявление об уходе со службы. Еще
две-три сделки с рисом - и он будет богат и независим.
До сих пор он ограничивался импортом риса, но теперь намерен расширить
свои операции и в обмен на ввезенный китайцам рис вывозить их опиум. Знающие
люди уверили его, что при некоторой ловкости опиум можно тут купить вдвое
дешевле, чем у англичан, вывозящих его из своих колоний. Правда, ввоз этого
зелья в Штаты запрещен законом, но Паркер уже знает путь, по которому
следует итти, чтобы не испытать затруднений. Все необходимые адреса у него в
кармане: англичанин - главный инспектор шанхайской таможни, инспектор
таможни в Сан-Франциско, скупщики контрабанды...
Сейчас он огорошит Баркли, разыгрывающего недотрогу: Паркеру сказали
наверняка, что генерал занимается опиумом. У него можно получить товар
дешевле, чем у кого бы то ни было другого, так как сам он черпает его из
запасов, конфискованных у китайцев. Интересно, какую цену назовет Баркли?
Или попытается корчить святую невинность?
Когда Паркер вошел в кабинет генерала Баркли, там шло заседание. Баркли
кивком указал ему свободное кресло. Паркер тихонько уселся и, казалось, весь
ушел в пережевывание своего печенья.
Коробка была почти пуста, когда офицеры, наконец, ушли.
Генерал сам затворил за ними дверь и остановился перед Паркером.
- У вас завелись от меня секреты...
Это было сказано так, что Паркер не сразу понял: вопрос это или
утверждение. Неужели старик пронюхал про его рисовые комбинации?.. Впрочем,
какое кому дело до его частной жизни!
Чтобы дать себе время подумать, Паркер стал не спеша щелчками сбивать с
рукава крошки печенья. Потом, не глядя на генерала, пустил пробный шар.
- Задание было так секретно, что... - он не договорил и выразительно
пожал плечами.
Генерал с досадой ударил костяшками пальцев по столу.
- К чертям, Паркер! Можете им сообщить, что в расположении моей
армии...
Паркер посмотрел на него исподлобья.
- В том-то и дело, сэр, что ваша армия тут ни при чем.
- Что вы болтаете! Не хотите же вы передавать китайским куклам то, что
скрываете от меня?
- Стань я докладывать свои дела вам, вы неизбежно должны были бы за них
и отвечать. Оставьте это нам.
- Пока вы не навяжете мне какого-нибудь сюрприза?
- Я не рождественский дед, сэр.
- Можете бросить игру в жмурки! Мои ребята уже донесли мне.
Баркли на минуту замолк, но, видя, что Паркер остался спокоен,
закончил:
- Вы отправили самолет в Монголию. Куда и зачем?
- Меня взгреют, если хозяева узнают, что я проговорился.
- Мне?
- Даже вам.
- Выкладывайте все начистоту или...
Паркер вопросительно посмотрел на генерала.
Тот снова стукнул пальцами по столу и решительно закончил:
- ...или я пошлю вас ко всем чертям!
- Разрешите мне так и донести?
- Хоть господу-богу.
- Слушаю, сэр.
- Без шума приехали, так же неслышно и уберетесь.
- Слушаю, сэр, - невозмутимо ответил Паркер.
А Баркли крикнул:
- Притом сегодня же!.. Мой характер вы знаете.
- Видите ли... план носит у нас условное название: "Будда". Он очень
прост: когда придет приказ, я должен послать в эфир музыкальную программу
"Джонни хочет веселиться".
Баркли сидел за столом, сложив руки на груди, и следил за каждым
движением губ Паркера. Когда тот замолчал, у Баркли вырвалось нетерпеливо:
- Ну, ну?!
- По первому сигналу мой человек в Монголии выкладывает знаки для
посадки самолета. Пункт заметен по очень характерным развалинам монастыря...
- И Паркер в общих чертах изложил суть поручения, возложенного на Хараду и
Бельца.
- В какой стадии все это дело? - спросил Баркли.
- Человек в Монголию отправлен. Его повез Бельц.
- Немец?
- Да.
- Он уже вернулся?
- Нет.
- Значит... авария?.. Не думаете же вы, что присутствие немца - залог
успеха операции?
Теперь в голосе Баркли зазвучала нескрываемая насмешка. Паркеру даже
показалось, что Баркли рад его неудаче. Поэтому он сказал с особенной
небрежностью, которую мог себе позволить человек независимого положения:
- В таких случаях осечек не дают, сэр.
- У нас с вами разное понятие об осечках, Паркер.
Словно поясняя то, что генерал должен был бы понять сам, Паркер сказал:
- Если у них произошла вынужденная посадка или что-нибудь в этом роде,
немец не попадет к монголам живым.
- Вы слишком высокого мнения о немцах, Паркер, - возразил генерал. -
Бельц не станет пускать себе пулю в лоб.
- Зато с ним есть другой человек, который...
- Кого повез Бельц?!
- Вполне опытного японца.
- Безрассудно было рисковать им, спаривая его с немцем.
- Не мог же я доверить такое дело китайскому летчику, сэр. В глазах
каждого из них мне чудится насмешка.
- Сказали бы мне во-время, и я дал бы вам сколько угодно японских
пилотов.
- В жизни не встречал японца - хорошего летчика, - усмехнулся Паркер.
- Наши учебные центры уже дали мне партию вполне доброкачественного
товара. Одна Иокосука тренирует больше летчиков, чем сами японцы были бы
способны выпустить из всех своих школ.
- Все это мусор, сэр.
- Честное слово, Паркер, это такой народ, что я спокойно доверил бы им
любую операцию. - Генерал улыбнулся и поспешно добавил: - Конечно, не такую,
которую я поручил бы нашему парню, но все же.
- Вот именно: "все же".
- Не пройдет и двух-трех лет, как мы создадим отличный летный корпус из
этих обезьян.
- Через два года тут все будет кончено. Чан сам отрубит головы всем
китайцам.
Баркли расхохотался:
- Это действительно то, о чем мечтает старый мошенник: отрубить головы
всем, кроме самого себя.
- Нет, он согласен сделать исключение для очаровательнейшей Сун
Мэй-лин.
- Иначе он никогда не почувствует себя спокойно. Но, к сожалению, вы
заблуждаетесь: суматохи здесь хватит еще надолго. Во всяком случае, мы
сумеем сплавить сюда все, что не израсходовали в войне, - до последнего
патрона и до последней банки колбасы. Будет куда девать и японских
летчиков... Найдется дело.
- Жизнь научила меня не верить ни одному желтому человеку: китайцы,
японцы, малайцы - они все стоят друг друга.
- Они годятся на то, чтобы бросить их в мясорубку под командованием
наших собственных ребят.
- Боюсь, что среди наших ребят тоже появятся скоро слишком
"сознательные", которые не будут годиться для настоящего дела.
- Однако мы отвлеклись, - прервал его Баркли. - Покажите мне место
высадки.
Паркер подошел к карте и долго водил по ней пальцем.
- Можно сломать язык с этим названием, - пробормотал он. Наконец его
палец остановился: - Вот здесь: Араджаргалантахит.
Генерал через его плечо обвел название карандашом.
- А как насчет "Джонни" и прочего?
Паркер пожал плечами.
- Это уже вне нас, сэр.
Генерал пристально посмотрел на полковника.
- Не хитрите, Паркер.
- Честное слово...
- А как вы будете знать, долетел ли этот ваш?..
- Харада?
- Да.
- Оба его голубя уже пришли - значит, он на месте.
- Вы не дали ему передатчика?
- Лама с передатчиком!.. Достаточно того, что у него есть приемник,
чтобы поймать мою увеселительную программу.
Генерал несколько раз прошелся по комнате.
- Хорошо. Докладывайте мне о ходе этого дела.
- Непременно, сэр.
- В любое время: днем и ночью. Только бы китайцы пошли на эту удочку.
Важно, чтобы Янь Ши-фан получил повод ворваться в Монголию и выйти в тыл
Линь Бяо. А в остальном мы ему поможем.
- Мне тоже так кажется.
- Вы правильно делали, Паркер, что скрывали это даже от меня. - И вдруг
подозрительно, исподлобья посмотрел на Паркера. - Этот план - все, что вы
делали у меня за спиной? - И, словно машинально, повторил: - "Джонни хочет
веселиться". Ну что же, Джонни и повеселится...
- Но, честное слово, если хоть одна душа будет знать то, что я сейчас
сказал... - жалобно проговорил Паркер.
Генерал остановил его движением руки:
- Есть вещи, которые никогда не станут достоянием даже самого
кропотливого историка.
Паркер знал это не хуже генерала. Именно поэтому он, внимательно
просмотрев по возвращении домой счет кондитера, свернул его трубочкой и
держал над огнем свечи до тех пор, пока от бумажки не остались только черные
хлопья. Но и на них Паркер дунул так, что они разлетелись в разные стороны.
"10"
Чэна наполняло чувством удовлетворения то, что, испытав аварию,
вынудившую его к прыжку из самолета, он все же отправился не в госпиталь, а
в полк. К тому же восторженное внимание, проявленное к нему пехотинцами при
посадке, укрепляло его уверенность, что и дома, в полку, он явится героем
дня. Может быть, ему будут даже завидовать: не каждому удается за день сбить
трех врагов! Правда, он потерял свою машину, но ведь ее ценою он спас от
верной гибели заместителя командира и его самолет. Таким образом, баланс как
будто сведен. Ему и в голову не приходило, что его могут считать виновником
срыва боевого задания, что, вырвавшись из строя, он нарушил все планы Фу в
дальнейшем бою.
По возвращении в полк, выслушивая Лао Кэ, Чэн не мог отделаться от
мысли, что к нему придираются незаслуженно, пока командир терпеливо не
доказал ему, что он действительно виноват.
Чэн сидел перед командиром, понуро опустив голову. Когда Лао Кэ кончил
говорить, наступило томительное молчание.
Наконец командир сказал:
- Для вас, летчик Чэн, было бы лучше, если бы вы не были так уверены в
себе. Может быть, тогда вы больше нуждались бы в товарищах и сами хотели бы
чувствовать близость соседа.
- Вы убедили меня в необходимости этого чувства, командир.
Лао Кэ махнул рукою.
- В том-то и беда, что вас нужно было в этом убеждать, а не сами вы
ощутили правильность нашей системы. - И, подумав, добавил: - Мне кажется,
что вы считаете чем-то вроде одолжения со своей стороны, когда соглашаетесь
впредь держать свое место в строю.
Эти слова были сказаны без обычной для Лао Кэ теплоты.
Поднимаясь с ящика, на котором сидел, Чэн почувствовал, как болит у
него ушибленная крылом спина, - впору было бы в постель. Но он сдержал
гримасу боли и, выпрямившись, откозырял командиру. Он вышел из пещеры,
полный решимости итти к Фу и переговорить с ним. Это было для Чэна нелегким
испытанием, но он готов был пройти и через него.
Идя к пещере Фу, он вдруг заметил, что за время его беседы с Лао Кэ
лагерь опустел. Было видно, как на ближайшей точке техники поспешно снимали
чехлы с моторов. Значит, боевая готовность, а о нем даже не вспомнили!
Чэн стоял в недоумении: забыли о нем или намеренно бросили здесь, как
наказанного школяра? Ведь никто не знает, что у него ушиблена спина. Для
всех он здоровый, полноценный боевой летчик... Здоровый - конечно, но
полноценный ли с их точки зрения?
Подумав, он поспешно пошел к себе, чтобы взять шлем и планшет и как
можно скорее добраться до площадки. Даже попробовал пуститься бегом, но от
боли в спине вынужден был снова перейти на шаг.
По дороге он увидел грузную фигуру Джойса. Негр сидел на корточках и с
меланхолической сосредоточенностью сковыривал грязь со своих сапог.
- Почему вы здесь?! - сердито крикнул Чэн.
- А где же мне быть?
- Почему не на аэродроме?
- А что там делать?.. - Джойс чего-то не договаривал, и Чэн еще раз
спросил:
- Да говорите же в конце концов, почему вы не у машины?
Джойс ответил медленно, словно насильно вытягивая из себя слова:
- Вам не назначили новой машины.
- Нет запасных машин?
- Есть...
- Так почему же?
Но тут же Чэн и сам понял все без объяснений: его оставили без машины.
Он процедил сквозь зубы:
- Понятно!..
- Жаль, что вы не поняли этого в бою.
- В бою?!
- Если бы не ваша ошибка, то и задание было бы выполнено нашей частью и
самолет у вас был бы.
- Случайный срыв, - сам не веря своим словам, но не желая ронять своего
достоинства, проговорил Чэн. - Не мог же я в конце концов предоставить
американцу расстрелять нашего заместителя командира.
Джойс, не дослушав, зашептал торопливо, взволнованно:
- Что, если с самолетом это... не временно? Если...
- Вы с ума сошли?!
- ...говорят...
- Молчите!.. - Чэн боялся услышать, что говорят в полку.
А Джойс, грустно покачивая головой, укоризненно говорил:
- Кажется, я напрасно согласился ехать сюда вашим механиком. Болеть
душой за всяких эгоистов...
- Я эгоист?!
- Неисправимый к тому же... Вы в бою, а у меня за каждый винтик в вашей
машине душа болит. Сидишь тут в травке и все вспоминаешь, вспоминаешь:
болтик там проверил ли, гаечку подтянул ли, шплинтик разогнул ли, тандерчик
переменил ли? Ведь механик к своему сердцу так не прислушивается, как к
мотору, когда его летчик на взлет идет!..
- Довольно!
- Это я вам сказать должен: довольно... - сердито огрызнулся Джойс. -
Вся душа моя впереди вас в бой летела, а вы? Оттого что я тут, а не в
воздухе, мне вдвое тяжелей.
- Знаете ли вы, что такое "тяжело"?.. Тяжело - это то, что сейчас со
мною происходит...
- Сегодня я нечаянно услышал разговор Лао Кэ с Фу...
Взволнованный этим неожиданным заявлением, Чэн вплотную придвинулся к
Джойсу.
- Я случайно услышал снаружи то, что говорилось в пещере. - И Джойс
пересказал Чэну разговор командира с заместителем.
Чэна давил мучительный стыд. Рассказ Джойса одним толчком перевернул в
нем представление о заместителе командира полка. В самом деле, какое
значение могло иметь то, что он спас жизнь Фу в бою? Какое отношение это
имеет к нарушению им. Чэном, боевого приказа? Значит, разбираясь в своих
отношениях с Фу, он оказался еще раз не только не прав, но и жестоко
несправедлив...
Он тихо произнес:
- Если меня отсюда отошлют, будет справедливо.
- Да... - грустно согласился Джойс. - К сожалению, это будет
справедливо.
И вдруг Чэн как бы очнулся:
- Нет! Я имею право драться. Я же теперь понимаю: виноват! Возьму себя
в руки, буду драться, как того требует обстановка. Не нужно мне эскадрильи,
буду летать рядовым летчиком! - И, неожиданно повернувшись к Джойсу, крикнул
вне себя: - И не смейте мне больше говорить об отчислении! Не будет этого!
Не будет!
- А если так, то что ж вы тут? Идите объясняйтесь.
- Они поймут: я исправлю свои ошибки.
- Они-то поймут... - загадочно начал было Джойс, но так и не договорил.
- Что? - с беспокойством спросил Чэн.
- Поспешить нужно с получением нового самолета, вот что.
- Да, да, верно! - несколько повеселев, воскликнул Чэн. - Идемте
добывать самолет!
Когда он добрался до площадки, оказалось, что Фу уехал на командный
пункт полка. От летчиков Чэн узнал: полковой врач Кун Мэй запретила Фу
летать из-за контузии спины, полученной в последнем бою. Но со слов летчиков
выходило, что Фу все же поехал к командиру договориться: он хотел сам вести
вторую эскадрилью на задание.
Без Фу ни начальник штаба эскадрильи, ни инженер ничего не могли
сказать Чэну о том, когда он получит новый самолет и получит ли вообще.
В той стороне, где находился командный пункт, в воздух метнулась
красная ракета. Ноги сами подняли Джойса из травы, но ему оставалось лишь
смотреть, как винты чужих истребителей засверкали на выглянувшем солнце
дрожащими, переливающимися дисками.
Один за другим вступали в работу моторы, сливая гул выхлопа в один
могучий рев. Джойс жадно раздул широкие ноздри, пытаясь уловить ни с чем не
сравнимый чудесный запах перегретого масла. Ухо чутко вылавливало из
стройного гула редкие хлопки выброшенной в глушитель смеси, пыталось поймать
перебои. Нет, все было в полном порядке, хотя машины и были подготовлены к
полету не им, не Джойсом.
Джойс опустился на корточки и, прищурившись, глядел, как качнулась
"красная лань" на борту командирской машины. Вот она тронулась, побежала.
Сквозь отбрасываемые истребителями тучи пыли Джойс видел, как между колесами
"лани" и землей образовался просвет, как машина пошла в воздух, набирая
высоту...
Самолеты исчезли в белесой дымке все еще облачного, но быстро
прояснявшегося неба. Аэродром затих.
Рядом с лежавшим в траве Джойсом опустился Чэн. Негр только покосился
на него, но не шевельнулся, не сказал ни слова. Так, молча, они лежали,
впившись взглядом в горизонт, за которым исчезли самолеты.
Прошло не меньше часа. Чэн вдруг порывисто вскочил и, загородившись
ладонью от солнца, стал вглядываться в небо.
- Один безусловно не наш! - сказал он наконец.
Посмотрев в направлении его руки, Джойс тоже заметил три самолета. Они
шли по прямой с заметным снижением. Через минуту уже можно было ясно
разобрать, что два истребителя гонят вражеский самолет. Всякая его попытка
ускользнуть от преследования тотчас вызывала ясно слышимые на земле очереди
истребителей. Тогда американец поспешно занимал прежнее положение между
преследователями.
Чэн уже понял, что если снижение будет продолжаться под тем же углом,
то встреча американца с землей - посадка или авария - должна произойти в
районе аэродрома. Он прикинул расстояние и крикнул Джойсу:
- Надо его взять!
Джойс не уловил мысли Чэна, но, видя, что тот побежал к аэродрому,
бросился следом.
Тем временем в воздухе происходила последняя стадия борьбы. Американец
продолжал отчаянные попытки выскользнуть из-под истребителей, но те с
прежней неумолимостью жали его к земле.
Когда положение сделалось уже совершенно безнадежным, американец,
решив, повидимому, что только добровольная посадка оставит ему все же
некоторую надежду на спасение, выпустил шасси и выровнял машину к посадке.
Едва его машина остановилась, откинулся колпак фонаря, и фигура в желтом
комбинезоне выскочила из пилотской кабины на крыло.
- Смотрите, смотрите! - закричал Джойс. - Он хочет поджечь машину!
Американский летчик соскочил с крыла и в упор выстрелил из пистолета в
центроплан своего самолета, где был, повидимому, расположен главный бак. Но
прежде чем ему удалось сделать второй выстрел, кулак Джойса свалил его с
ног. Всею тяжестью своих девяноста шести килограммов негр навалился на
американца.
Тем временем подоспел Фу и бегом направился к американскому самолету.
Чэн двинулся было за ним, но тут до его слуха донеслись слова,
произнесенные каким-то техником:
- К нам прибыли советские "Яки" - последняя покупка дунбейского
народного правительства.
Чэн остановился как вкопанный: "Яки"! Это были советские истребители.
Чэн уже летал на них в школе, а тут еще мало кто знал эту машину. Рой
радостных мыслей помчался в мозгу летчика. Он нагнал Фу, рассматривавшего
американский самолет:
- Мне необходимо с вами переговорить.
- Хорошо, зайдите вечером, - ответил Фу.
Джойс с нетерпением ждал свидания Чэна с Фу. Как назло, тот долго не
возвращался с аэродромов. Черная ночь давно накрыла степь, как закопченным
дочерна котлом. В небосводе не было ни единой щелочки. Дорогу можно было
отыскать только ощупью.
Джойс, наконец, нашел санитарную пещеру.
Мэй показалась ему взволнованной, даже растерянной.
- Ты недовольна тем, что я зашел? - спросил он.
Она ответила неопределенно:
- Садись.
- Скажи... контузия Фу - это серьезно? - спросил он.
При этом Джойс не глядел на Мэй и не поднял головы, когда почувствовал,
что она, остановившись, удивленно смотрит на него.
- Почему ты этим заинтересовался?
- Говорят, ты не разрешаешь ему летать.
- Да. Строго говоря, я должна была бы уложить его в постель.
- Контузия-то пустяковая.
- Это не меняет дела. Ты лучше сделаешь, если не будешь вмешиваться не
в свое дело Фу - мой пациент. - Она отвернулась и решительно сказала: -
Надеюсь, тебе самому не нужна медицинская помощь?
- Нет, мне она не нужна, - сказал Джойс. - Но я не узнаю тебя, Мэй...
Джойсу не удалось договорить - совсем рядом послышались быстрые шаги,
полог над входом откинулся, и негр различил фигуру Лао Кэ. Джойс козырнул и
неохотно вышел.
Лао Кэ спросил Мэй:
- Говорят, вы настаиваете на эвакуации Фу?
- Он нуждается в госпитале.
- В интересах части... - начал было Лао Кэ, но Мэй прервала его:
- Именно в интересах части я должна соблюдать предписанный мне порядок.
Лицо командира осветила мягкая улыбка.
- Мне кажется, у товарища Фу пустячная контузия...
- В этом меня уже пытались убедить только что, перед вашим приходом.
- Тем лучше, - добродушно сказал Лао Кэ, - значит, кто-то и до меня уже
пытался доказать вам, что очень важно в эти решающие дни не лишиться моего
заместителя, не обезглавить вторую эскадрилью. Ей дано важное задание...
- Уверяю вас, Фу не должен летать. Ему нужно лежать.
- Если ему придется полежать здесь - полгоря.
- Какой же здесь уход?! - Мэй пожала плечами. - Извините меня, но вы
первый не дадите ему ни минуты покоя.
Заметив, что в ее тоне уже нет прежней решительности, Лао Кэ продолжал
мягко настаивать:
- А кто же лучше вас выходит его? - И в его прищуренных глазах блеснула
хитринка.
После короткого размышления Мэй не очень твердо проговорила, точно сама
не была уверена в правильности своих слов:
- Если вы так настаиваете, пусть Фу полежит здесь! - И, оправдываясь
больше перед самой собой, чем перед командиром, прибавила: - А дальше будет
видно...
Через час Фу был водворен в пещеру, заботливо превращенную Мэй в нечто
вроде одиночной больничной палаты. Тщательно осмотрев его, Мэй ушла.
Приставленная к нему для ночного дежурства сестра отправилась за ужином для
больного.
Фу было смешно слышать в приложении к себе слово "больной". Он
чувствовал себя вполне сносно. Если бы не доводы Лао Кэ, он никогда и не
позволил бы запереть себя в этой скучной, пахнущей лекарствами пещере. "Все
равно никто не удержит меня здесь в случае боевой тревоги", - думал он.
Он беспокойно курил, мысленно возвращаясь к последнему бою. Что,
собственно говоря, случилось такого, в чем нужно было бы разбираться? В
часть прибыл летчик Чэн... Так ведь новые летчики прибывают по нескольку раз
в неделю. Одни уезжают, другие приезжают... Неужели все дело в том, что он,
Фу, знал его раньше? Ну, знал, ну, помнит!.. Отлично помнит, с каким суровым
видом заглядывал в полетный журнал учлета Фу инструктор Чэн.
Может быть, Фу просто выдумал эту предвзятость Чэна в отношении к
нему?.. Нет, не выдумал, - Фу не может забыть дня, когда Чэн с
пренебрежением бросил ему "Из летчика, который в бою жмется к товарищам, не
выйдет истребитель". И, словно бы в сторону, про себя, но так, что Фу не мог
не слышать, прибавил: "Воздушный бой не терпит трусов". Сколько лет прошло с
тех пор?..
Фу отбросил окурок и откинул цыновку у входа в пещеру. Ночь пахнула в
лицо душным ароматом трав. Фу глубоко вдохнул не дающий прохлады воздух, с
досадою опустил полог и, одетый, повалился на постель.
Он не слышал, как принесшая ужин сестра, нерешительно потоптавшись
возле него, ушла; не слышал шагов Чэна и как летчик, дважды спросив:
"Разрешите войти?" - и не получив ответа, отодвинул полог.
Чэн стоял в нерешительности.
Он пришел сюда, не найдя Фу в его пещере, пришел с намерением сказать
ему все, что сказал бы, вероятно; на его месте всякий другой провинившийся
летчик. Со дня на день - завтра, а может быть, даже на рассвете, - должны
разыграться решающие события на их участке фронта. Чтобы наравне с
остальными принять участие в боях, Чэн должен переговорить с командиром. Но
было очевидно, что больной спит. Отложить разговор или разбудить Фу? А может
быть... может быть, сославшись на болезнь Фу, говорить с которым Чэну не
легко, пойти к Лао Кэ?
Размышляя таким образом, Чэн стоял под отодвинутой цыновкой и смотрел
на лицо Фу, при свете луны казавшееся шафранно-желтым.
Разбуженный этим светом, Фу сел на койке. Он смешно сморщил нос, и от
этого движения Чэну захотелось по-дружески сесть рядом с ним и просто,
ничего не скрывая, рассказать свои переживания, повиниться в своих ошибках и
прежде всего в той, которую он, будучи инструктором, много лет назад
совершил в отношении своего ученика. Хотелось сказать, что ничего он против
Фу не имеет, признает его правоту и готов подчиниться его опыту и
авторитету, работать с ним рука об руку и помогать ему. В перерывах между
боями он будет работать с молодежью, обучать ее летать на чудесном
легкокрылом "Яке" и никому не станет вбивать в голову свои непригодные для
здешних мест теории. Только пусть не отнимают у него права драться!..
Чэн сделал шаг к Фу, и ему показалось, что тот догадывается о его
мыслях и верит в их искренность. Чэну почудилось, будто Фу улыбнулся в ответ
на его улыбку и, пододвинувшись на кровати, движением руки пригласил летчика
сесть рядом с собою. Но прежде чем Чэн успел подойти к койке, за его спиною
послышался голос незаметно вошедшей в пещеру Мэй:
- Зачем вы здесь?!
- Мне нужно поговорить с заместителем командира, - растерянно ответил
Чэн.
- Товарищу Фу необходим полный покой. Прошу вас уйти.
Чэн обернулся к Фу:
- Прикажете уйти?
- Нет! Нам действительно надо поговорить... Должен вам прямо сказать:
ваше поведение в бою заставляет усомниться в вашем праве командовать
эскадрильей. Вы должны отказаться от старых привычек и попыток навязать их
другим, или вывод будет один...
Чэн хорошо понимал и сам, о каком выводе идет речь. Он сказал:
- Прибыли "Яки". Я хорошо знаю эту машину.
Словно не расслышав, Фу ответил:
- Можете итти.
Чэн молча вышел.
Ушла и Мэй.
Лежа с открытыми глазами, Фу слышал, как через некоторое время перед
входом замерли чьи-то шаги и началось торопливое перешептывание. Слов не
было слышно, но по репликам сестры, сидевшей у входа, Фу понял, что пришел
кто-то из штаба полка. Это оказался посыльный. Фу поспешно зажег фонарик и
вскрыл пакет. В нем, кроме суточной сводки, была какая-то бумажка, сложенная
аккуратным квадратиком. Фу прочел ее и, бросив на стол, задумался. Посыльный
спросил:
- Ответ будет?
- Ответ?.. Да, да, сейчас. - Он потянулся было к планшету, но раздумал
и сказал: - Доложите начальнику штаба: ответ пришлю немного погодя.
Посыльный ушел. Перед Фу лежал рапорт Чэна о переводе в другую часть.
На уголке старательной рукой начальника штаба было выведено: "Товарищу Фу
Би-чену: командир Лао Кэ приказал доложить вам, что считает необходимым
задержать летчика Чэна и назначить его исполняющим обязанности командира
второй эскадрильи".
Фу вышел из пещеры. Луна стояла низко, словно и не совершила за это
время своего пути по небу. Но она не была уже такой жарко-багровой; в
желтом, как бенгальский огонь, освещении окружающий пейзаж казался мертвым,
словно затянутым дымом недавнего пожарища. Фу в задумчивости глядел вдаль,
где за горизонтом едва заметно вспыхивали отблески огней. В эту ночь
деятельность артиллерии не уменьшалась. Фу еще не доводилось видеть, чтобы
отсветы артиллерийских залпов захватывали такой большой участок фронта
одновременно. Они висели над горизонтом непрерывным заревом, похожим на
далекий степной пожар. Гул канонады едва доносился, как грохот далеко
идущего поезда.
Задумчивость Фу прервал несмелый голос сестры:
- Извините, но вы больной!
Фу не сразу понял, что это относится к нему. Он даже переспросил:
- Вы обращаетесь ко мне?
- Вам следует лежать, - видимо, сама не очень уверенная в том, что ее
слова могут иметь какую-нибудь цену в его глазах, сказала сестра. Она даже
удивилась, когда Фу послушно повернулся и ушел в пещеру.
Сидя за маленьким столиком, который, так же как все в этой пещере,
отзывал аптекой, Фу думал о том, что там, куда он только что смотрел, идет
ожесточенная борьба наземных войск. Утром, едва только можно будет
разобрать, что творится внизу, авиацию, конечно, вызовут. Самолеты должны
будут принять участие в борьбе и оберегать свои наземные части от налетов
противника. С этого часа будет особенно дорог каждый летчик, каждый самолет.
Так неужели же кто-нибудь может лишить его права участвовать в этой борьбе,
если сам он чувствует, что способен драться?..
Он пошарил по столу в поисках спичек и, не найдя их, крикнул сестре:
- Дайте огня!
- Ведь вы больной! - проговорила девушка, пытаясь казаться строгой.
Но Фу не обратил на ее слова внимания. Он достал из планшета кисточку и
на углу рапорта Чэна, где была надпись начальника штаба, пометил:
"Согласен".
Заклеил лист пластырем, оторванным тут же от катушки, которую он сам
достал из шкафчика, и отдал сестре:
- В штаб!
- Больной... - начала было та.
Но он ее оборвал:
- В штаб, сейчас же!
Сестра поклонилась и выбежала из пещеры.
Фу снял трубку телефона.
- "Отца"!
Соединение происходило долго. Наконец ответил командный пункт Линь Бяо.
- Попросите "Отца" к аппарату, говорит Фу Би-чен. - И когда Линь Бяо
взял трубку, летчик сказал: - Вы разрешили мне обращаться прямо к вам,
если... если будет очень трудно... - И после некоторого колебания добавил: -
Меня тут сделали больным...
- Знаю, - ответил очень далекий голос командующего.
- Я прошу разрешения итти в бой.
- Полежите денек, там видно будет.
- Прошу разрешить... - начал было Фу, но командующий перебил:
- Это все?
- Все.
- Тогда лежите.
- Но я здоров!
- Медицина лучше знает.
Услышав в черном ухе трубки какой-то треск и думая, что командующий
кладет трубку, Фу в отчаянии крикнул:
- Тогда разрешите приехать к вам!
На том конце трубки что-то пошипело, потрещало, и, наконец, снова
послышался голос:
- Если вы не нужны Лао Кэ, приезжайте. Тут тоже найдется, где
полежать...
В ту ночь Чэн почти не спал. Было еще далеко до рассвета, когда он
вышел из пещеры.
Облачность поредела и к концу ночи исчезла почти совсем. Тонкие мазки
прозрачной туманности, пересекавшие потускневшие звезды, говорили о
торопливом движении высоких перистых облаков. Воздух был неподвижен. Самое
чуткое ухо не уловило бы теперь в степи никакого шума, кроме стрекотания
насекомых. И это стрекотание то спадало до едва уловимого тоненького звона,
то усиливалось на миг и снова затухало. Словно все притаилось в ожидании
розоватого отсвета зари, когда все заговорит в полный голос и степь заживает
жизнью загорающегося дня.
Изредка просыпался перепел. Послав в притихшую степь троекратный свист,
он снова умолкал.
Как всегда, тепел и парен был воздух, как всегда, спокойно поблескивали
бледнеющие звезды, заканчивая свой путь. Ковш Большой Медведицы уже спрятал
свою ручку за гребни холмов у реки.
Некоторое время Чэн медленно бродил по лагерю. Потом остановился. Ему
не хотелось ни говорить, ни даже думать. Кажется, все стало ясно. Подачей
рапорта о переводе он отрезал себе путь к бою. Да, значит, завтра он уложит
свой чемодан. Куда же теперь? Как определит его судьбу командование? Мысль о
том, что его могут отправить обратно в тыл, мелькнула было на миг, но Чэн
решительно прогнал ее.
Он стоял неподвижно, погруженный в эти невеселые думы, когда его
внимание привлек треск, раздавшийся со стороны ближайшего аэродрома. Темную
синеву небосвода прорвали струи голубых сверкающих линий. Они были, как
стропила гигантского купола с вершиной, теряющейся где-то там, в высоте.
Это были следы трассирующих пуль. За ними следовали новые и новые - со
всех сторон. То же повторилось на другой, на третьей точке. Аэродромы
проснулись. Оружейники проверяли пулеметы. Сейчас займутся своим делом
мотористы. Чэну едва хватит времени, чтобы сбегать за планшетом...
И вдруг он вспомнил, что бежать некуда и незачем: у него нет самолета.
Он не примет участия в сегодняшних вылетах товарищей. Он впервые отчетливо,
до конца, понял, что порвались его связи с полком, едва успев возникнуть,
что он тут уже "чужой". И ему стало остро жаль покидать и полк с таким
славным командиром и товарищей. Потом он вспомнил о Фу и повернул в сторону
санитарной пещеры, - он решил проститься с Фу. Бывший ученик не должен был
дурно думать о нем, когда его тут уже не будет.
У шалаша связистов его перехватил взволнованный Джойс:
- Половину ночи потратил на то, чтобы найти вас, - и протянул летчику
лист приказа о назначении его временно исполняющим обязанности командира
второй эскадрильи.
Не веря себе, Чэн дважды внимательно перечитал приказ.
Вбежав к связистам, он позвонил по телефону Лао Кэ и получил разрешение
вылететь в бой на новом "Яке".
"11"
Из степи тянуло холодом. До знобкости свежий воздух, как в форточку,
врывался через арку въезда на главную улицу, асфальтовая стрела которой
прорезывала Улан-Батор из конца в конец.
Часовые у едва белевшей в темноте стены большого дома поеживались от
холода. Поглядывая на медленное движение звезд, они ждали смены.
Звяканье приклада о камень или скрип сапога переминающегося с ноги на
ногу цирика были единственными звуками, нарушавшими тишину.
Далеко за полночь в темноте послышалось мягкое цоканье нескольких пар
некованых конских копыт.
Топот кавалькады приблизился к самому дому и оборвался напротив
подъезда. В темноте замаячило светлое пятно плаща. Цирики скрестили было
штыки винтовок, но привыкшие к темноте глаза их опознали Соднома-Дорчжи.
Адъютант и Гомбо-Джап под руки ввели в подъезд пошатывающегося на
онемевших ногах Хараду...
Через час собравшиеся в кабинете Соднома-Дорчжи хмуро слушали
допрашиваемого майора Хараду. Все знали, что забрасываемые теперь в МНР
разведчики работали на командование расположенных в Китае американских
войск. Ширма гоминдана, которой прикрывалось это командование, никого не
обманывала: ни своих, ни чужих. Знали о фиктивности этой ширмы монголы,
ловившие японо-гоминдановских разведчиков; знали и сами японцы-шпионы.
Содном-Дорчжи не случайно совершил головокружительное по быстроте
путешествие по пустыне для встречи с Гомбо-Джапом.
Гомбо-Джап не случайно ежедневно, ежечасно и ежеминутно рисковал
жизнью, не отставая от Харады с момента его появления в конторе Паркера.
Все говорило о том, что японскому майору поручается задание большой
важности. Именно поэтому Содном-Дорчжи и хотел, чтобы суть этого задания, за
подготовкой которого его люди тщательно следили в Китае, стала известна его
товарищам по Совету министров МНР не в его пересказе, а из самого
непосредственного источника - из уст Харады.
Японец говорил вполголоса, не спеша. Его блестящие, как уголья, глазки
были полуприкрыты. Они загорались только тогда, когда в поле его зрения
попадал изловивший его Гомбо-Джап.
- Прибегая к вашей снисходительности, с-с-с, - шипел японец, - я должен
еще объяснить, что, снаряженный таким образом, я обязан был оставаться на
вашей земле столько времени, сколько понадобится, не предпринимая никаких
злых дел.
- Кому "понадобится"? - спросил Содном-Дорчжи.
- Посмею обратить ваше внимание на ту гребенку, которую этот человек, -
Харада движением связанных рук указал на Гомбо-Джапа, - взял у меня,
с-с-с...
Содном-Дорчжи вопросительно взглянул на Гомбо-Джапа, и тот вытащил из
кармана своих рваных штанов гребенку. Это был самый дешевый черный гребешок,
грубо инкрустированный металлом.
Гомбо-Джап передал его Содному-Дорчжи. Тот недоуменно повертел гребешок
в руках и положил перед собой.
Харада сказал:
- Если теперь ваша благосклонность обратит внимание на походное
изображение Будды, взятое у меня этим же человеком, с-с-с...
Гомбо-Джап невозмутимо выложил на стол маленький складень, крытый
черным лаком. Содном-Дорчжи хотел было раскрыть крошечные резные дверцы, но
сидевший рядом с ним полковник государственной безопасности поспешно
отстранил его руки и сказал Хараде:
- Открой.
Японец особенно длинно и угодливо втянул воздух.
- С-с-с... ваша благосклонность напрасно опасается этой безобидной
вещи, - он отворил дверцы складня. Все увидели изображение Будды -
позолоченную деревянную фигурку, сидящую на цветке лотоса. Японец поднял его
над головой и с улыбкой сказал: - Если мне будет позволено, я покажу
уважаемым господам, что представляет собой это священное изображение. Можно
не опасаться дурных последствий: это прекрасная американская вещь.
Полковник встал между Содномом-Дорчжи и японцем.
- Показывай, - сказал он.
- С-с-ссс... это не больше как радиоприемник. В соединении с гребенкой
он даст мне возможность открыть вам до конца, ради чего я прибыл на вашу
почтенную землю. - Харада воткнул крайний зубец гребешка в отверстие на
макушке Будды. - Теперь необходима тишина и ваше милостивое внимание.
Прошло несколько мгновений. Те, кто сидел ближе к японцу, услышали
слабые звуки, похожие на приглушенную радиопередачу. Харада приблизил
аппарат к уху и изобразил на лице удовлетворение.
- Всякий, кто хочет, может слышать, - сказал он, передавая аппарат
полковнику.
Тот послушал.
- Английский язык.
- Америка? - спросил Содном-Дорчжи.
- Нет, китайский город, - сказал Харада. - Милостиво обозреваемый вами
аппарат настроен всегда на одну и ту же волну. Он всегда слушает эту
станцию.
- А зачем ему слушать эту станцию? - спросил полковник.
Харада, словно защищаясь, поднял руку к лицу.
- Чтобы получить приказ, - сказал он. - Пусть ваше милосердие не осудит
меня.
И Харада рассказал ту часть плана "Будда", которая была, по его словам,
ему известна. Зачем прилетит этот самолет, что он будет делать, куда полетит
потом? Ни на один из этих вопросов он не ответил.
- Значит... - задумчиво произнес Содном-Дорчжи, - самолет должен был
прилететь после того, как станция послала бы вам эти сигналы?
- Ваша мудрость точно уяснила смысл моих недостойных речей, с-с-с-с...
- А когда должен был прийти этот сигнал? - спросил Содном-Дорчжи,
пристально глядя на японца.
- Как мне подсказывает мой ограниченный ум, даже ни один китайский
генерал не мог бы ответить на этот вопрос вашего достопочтенства.
Содном-Дорчжи переглянулся с присутствующими.
- Допустим, что так... - сказал он японцу. - С нас достаточно и того,
что вы сказали, но вы сказали не все!
Харада закрыл лицо руками и медленно закачался всем корпусом взад и
вперед. Это продолжалось, пока Содном-Дорчжи собирал со стола лежавшие перед
ним бумаги. Но как только он сделал шаг прочь от стола, Харада отнял руки от
лица и тихо спросил:
- Разве те интересные вещи, которые я вам доложил, не заслужили мне
помилование?
- Все это было нам известно и без вас. Вы были нам интересны как живой
свидетель.
Японец съежился на своем стуле. Он умоляюще сложил руки ладонями вместе
и, склонив голову, негромко произнес:
- Мой ничтожный ум не может решить такую трудную задачу.
Содном-Дорчжи пожал плечами и направился к выходу, но, прежде чем он
достиг двери, Харада крикнул:
- Милостивейший господин! Сердечное желание помочь в вашем благородном
деле...
Содном-Дорчжи гневно перебил его:
- Да или нет?
- Все, что прикажет ваша мудрость.
- Если игра будет нечестной...
Японец испуганно втянул воздух.
- О, ваша мудрость!..
И он выложил все, что знал о заговоре лам. Слушая его, Содном-Дорчжи
удовлетворенно кивал головой. Это было как раз то, что начали устанавливать
его органы до поимки Харады и о чем сигнализировали пастухи, вылавливавшие в
степи диверсантов-лам.
Харада мог бы еще рассказать о том, что прежде чем растянуться на своем
рваном халате в монастыре Араджаргалантахит, он вынул из пояса и спрятал в
щелях стены ампулы с дарами, изготовленные по рецепту господина генерала
Исии Сиро. Но, глядя, как кивает головой монгольский генерал, Харада решил
смолчать: было похоже на то, что знавшие так много монголы все-таки знали не
все. И действительно, дослушав, Содном-Дорчжи сказал:
- Теперь можно итти с докладом к маршалу.
Министры последовали за покинувшим комнату Содномом-Дорчжи.
Он отсутствовал около часа. За этот час никто из оставшихся в комнате -
ни Гомбо-Джап, ни адъютант, ни Харада - не проронил ни слова.
Содном-Дорчжи и полковник вернулись. Хараду увели.
- Самолет! - сказал Содном-Дорчжи адъютанту.
- Вылет утром?
- Нет, через полчаса. - И Содном-Дорчжи обернулся к Гомбо-Джапу. - Ты
полетишь с японцем.
Гомбо-Джап молча поклонился и вопросительно посмотрел на
Соднома-Дорчжи.
- Что тебе? - спросил Содном-Дорчжи.
- Как быть... с поручением насчет наблюдения за американцем Паркером.
Содном-Дорчжи на мгновение задумался.
- Бадма там?
- Да, он за меня теперь возит рикшу американца.
- Американец не заметит перемены?
Гомбо-Джап засмеялся:
- Он не отличил бы нас друг от друга, даже если бы нас поставили рядом.
- Будет так, как я сказал.
- Хорошо, я полечу.
- Доставишь, - и Содном-Дорчжи кивком указал на место, где раньше сидел
Харада, - его в Читу То, чего он не сказал нам, но что он, несомненно, еще
знает, поможет советским следователям разобраться в деле Ямады, Кадзицуки и
других сообщников еще не пойманного преступника Хирохито. Иди!
Гомбо-Джап повернулся четко, как солдат, и вышел.
Глядя ему вслед, Содном-Дорчжи негромко сказал адъютанту:
- Пусть заготовят приказ о повышении Гомбо в звание капитана. Я сам
доложу маршалу.
"12"
Когда Паркер, получив экстренный вызов в токийскую ставку Макарчера,
заехал проститься к генералу Баркли, тот не без сарказма сказал:
- Говорил я вам...
Паркер насторожился.
- Все-то у вас секреты, секреты... Курите, - и генерал дружески
протянул ему сигареты. - Самолет Харады оказался неисправным?
- Виновата скверная постановка авиационной службы у вас, сэр, -
отпарировал Паркер.
Но Баркли сделал вид, будто не замечает выпада.
- Я не раз наблюдал: когда люди делают что-нибудь у меня за спиною, им
не везет.
- Приму во внимание для будущего, сэр.
- И пожалеете, что не приняли во внимание в прошлом... Во всяком
случае, выражаю вам свое сочувствие.
- Можно подумать, что вы уже знаете, чего они от меня хотят там, в
Токио.
- Не знаю, но могу догадаться... У Мака твердый характер.
- Но он трезвый человек.
- Именно поэтому он может вам спустить штаны... Хотите выпить перед
дорогой?
Паркер отказался и уехал.
Сосущая под ложечкой тоска отвратительных предчувствий не исчезла и
тогда, когда он вылез из самолета на аэродроме Ацуги.
Хотя в вызове было сказано, что ему надлежит прибыть непосредственно к
главнокомандующему, Паркер решил сначала показаться в Джиту. Свои парни,
может быть, помогут ему вынырнуть из неприятностей. Хотя этот штабной народ
обычно охотнее тянет ко дну тех, кто уже начал пускать пузыри.
Так и вышло. Самого генерала Билоуби, который знал Паркера по прежней
работе, не оказалось на месте - отдыхал в Никко. Остальные офицеры мялись.
Однако все стало ясно с первых же фраз главнокомандующего. В заключение
жесточайшей головомойки Макарчер сказал:
- Для Востока вы не годитесь.
- Я давно работаю тут, сэр.
- Все ваши прежние дела, вместе взятые, не стоят того, которое вы
провалили теперь.
- Кто из нас гарантирован, сэр?..
Ноздри крючковатого носа Макарчера сильно раздулись.
- Вы отлично понимаете, что мы ставили на эту карту. - Генерал,
прищурившись, уставился на Паркера. Тот старался казаться спокойным. -
Какого же дьявола вы разводите тут бобы?
- Обещаю вам, сэр: устранение монгольских министров будет проведено так
же чисто, как если бы их судьбою занимался сам господь-бог.
- Но ваш господь-бог уже не может дать Чан Кай-ши благовидного предлога
ворваться во Внешнюю Монголию.
- Тот господь-бог, которым управляем мы, сэр, может все... рано или
поздно.
- Предлог нужен мне рано, а не поздно... Вам придется вернуться в
Европу, Паркер, и конец.
- Это действительно конец, сэр.
Тяжелые мешки верхних век прикрыли глаза Макарчера.
- Если не опростоволоситесь там так же, как тут, для вас еще не все
потеряно... - с недоброй усмешкой сказал он. - Но держаться придется крепко.
Заметив, как по мере его слов вытягивается физиономия Паркера, Макарчер
несколько мягче сказал:
- Здесь вы нужны меньше, чем в Европе.
Все еще надеясь, что Макарчер переменит решение, Паркер закинул
последнюю удочку:
- Не кажется ли вам, сэр, что этот Харада...
- Какой Харада?
- Я говорю о японце, попавшем в руки монголам.
- Так, так...
- Нужно ограничить его возможность болтать.
- Запоздалая заботливость, Паркер, - иронически заметил Макарчер. По
его тону Паркер понял, что все его попытки оправдаться в глазах
главнокомандующего не приведут ни к чему.
- Быть может, он еще не успел...
- К сожалению, он уже успел.
- Неприятность больше, чем я думал, сэр.
- Они повезли вашего японца в Читу, а оттуда в Хабаровск. Русские там
докопались до некоторых бактериологических дел наших японских друзей и, на
мой взгляд, готовят нам здоровый скандал.
- Фу, чорт побери!
Макарчер отпустил его молчаливым кивком.
Паркер был уже у двери, когда за его спиной раздался голос Макарчера:
- Постойте-ка, полковник! А что бы вы сказали, если бы я попросту
отправил вас в Штаты, а?
Паркер остановился как вкопанный. Штаты?! Это конец всему. Он знает,
зачем людей отсылают домой: в лучшем случае оставалось бы написать для
какой-нибудь газеты "Воспоминания секретного агента", из которых вычеркнули
бы малейший намек на правду. А потом?
Он стоял с виновато опущенной головой перед сердито глядящим на него
Макарчером.
- Тут, в Токио, бежал из-под надзора полиции нужный нам джап, - сказал
генерал. - Боюсь, что один он может не доехать до Штатов. Я хотел, чтобы вы
показали ему дорогу... Ясно?.. Впрочем, если хотите, можете отправляться ко
всем чертям!
Забыв от радости, что на нем военная форма и устав предписывает в таких
случаях приложить руку к козырьку и повернуться через правое плечо, Паркер
снял фуражку и поклонился Макарчеру. А тот бросил ему вслед:
- А черти находятся в Германии!.. Ясно?
- Да, сэр...
"Что ж, Германия, так Германия! - подумал Паркер. - В конце концов и в
Европе можно делать дела. Конечно, не так, как в других колониях..."
Он начинал верить тому, что отделался легко, если принять во внимание
характер главнокомандующего... Но, чорт возьми, хотел бы он знать, кто
подложил ему эту свинью, кто наябедничал Маку?
Паркер, посвистывая, шел по коридору: оставалось решить вопрос о том,
как повыгоднее закруглить рисовые дела в Китае.
- Здорово, старина!
Паркер оглянулся: его окликнул старый приятель - такой же, как он сам,
разведчик из Джиту. Паркер нехотя ответил на приветствие, но тот весело
продолжал:
- Весь отдел говорит, что вы легко отделались. Чорт вас дернул затевать
дела в монопольной области Баркли!
Паркер не понял:
- Монополия Баркли?
- Ну да. Какого чорта было соваться в дела с опиумом? Мало вам риса?
Паркер свистнул. Он так и думал: свинью подложил ему Баркли.
- Но Маку-то я не стоял поперек дороги... - растерянно проговорил он.
Приятель быстро оглянулся и, наклонившись к уху Паркера, шепнул:
- Я в этом не уверен... - И снова громко: - Легко, легко отделались,
старина! А то пришлось бы вам прокатиться в Штаты в обществе этого блошиного
фабриканта Исии...
- Исии Сиро? - удивленно спросил Паркер.
- Вывозим колдуна в Штаты вместе со всеми помощниками и с кучей
подопытного материала. А то, говорят, у наших негров слишком толстая шкура -
блохи не берут. - Он расхохотался и хлопнул Паркера по спине. - Счастливого
пути, старина! Привет фрицам! Не унывайте. Говорят, в Германии тоже можно
делать дела, и вовсе не такие плохие. Только не становитесь на дороге
хозяевам, вот и все. Особенно в такие моменты, когда их гонят с насиженных
мест.
- Что вы болтаете?
- Баркли уже получил приказ убраться из Тяньцзина.
- Значит, решено бросить Тяньцзин? - с беспокойством спросил Паркер,
но, тут же вспомнив, что именно в этом пункте сосредоточены главные склады
опиума, награбленного Баркли, обрадованно подумал: "Так ему и нужно! Не рой
яму другому!"
- Это, верно, насчет Тяньцзина? - спросил он.
- Боюсь, что тут дело пахнет не одним Тяньцзином. Я не стал бы покупать
ломов и в Нанкине. Честное слово, кажется, пора сбывать с рук недвижимость.
Это я вам говорю, как друг. Впрочем, счастливчик, вас все это уже не
касается, в Германии вы свое возьмете.
- Покупать развалины?.. - с кривой усмешкой перебил Паркер.
- Ну, старина, кроме развалин, там еще кое-что осталось. Можете
вернуться в Штаты богатым человеком.
Паркер подумал, что хорошо было бы попасть в Штаты до Германии, чтобы
закруглить дела с рисом, и заискивающе тронул его за рукав:
- А может быть, все-таки устроите мне эту поездку с Исии Сиро?
- Поздно! Никто не станет просить за вас Мака.
Приятель весело помахал рукой и исчез в глубине коридора.
Паркер вышел на крыльцо и несколько мгновений бессмысленно глядел на
высившийся перед ним огромный серый квадрат императорского дворца. Его мысли
были уже далеко, в знакомой ему Германии.
"13"
В одной руке Сань Тин была кастрюлька, в другой - чайник. Это вынуждало
ее итти по узкому ходу сообщения боком. Если она задевала за стенки хода,
земля осыпалась и песок набивался Сань Тин в обувь. Тогда девушка
останавливалась и тщательно высыпала песок из соломенных туфель.
Слева, будто совсем рядом с траншеей, по которой шла девушка, тяжело
ударили выстрелы дальнобойных пушек, стоявших за горой. Сань Тин мигнула от
неожиданности и опять приостановилась. Она проследила на слух за полетами
снарядов и, подумав, что с такими частыми остановками не скоро дойдешь до
цели, зашагала дальше.
Маленькая лампочка, горевшая от самолетного аккумулятора, едва
разбивала полумрак, паривший в блиндаже командующего. Тем не менее после
темной ночи и этот свет показался Сань Тин ослепительным. Войдя, она даже
зажмурилась, но сразу же заметила среди присутствующих фигуру Люя -
решительно ничем не примечательного порученца командующего. Это был не очень
складный человек, среднего роста, с плоским лицом. Стоило, однако, Люю
обратиться в сторону вошедшей Сань Тин, как она вспыхнула и отвернулась.
Линь Бяо протянул порученцу только что написанный листок и коротко
бросил:
- Начальнику штаба.
Проводив Люя взглядом исподлобья, Сань Тин сказала, ни к кому не
обращаясь:
- Свежий лук и огурцы.
- Замечательно! - добродушно сказал командующий Линь Бяо. Это был
плотный, небольшого роста человек, с загорелым молодым лицом, на котором
выделялись глаза - не по возрасту спокойные глаза мудреца.
- Это хорошо - огурцы! - повторил сидевший рядом с Линь Бяо худощавый
генерал Пын Дэ-хуай. - Но сначала бриться!
- Бриться потом, - твердо сказала Сань Тин. - Рис простынет. - И стала
накрывать на стол.
Время от времени она искоса, так, чтобы не заметили генералы,
взглядывала на Пын Дэ-хуая. Она впервые видела прославленного заместителя
главкома, но его популярность в армии была так велика, что девушке казалось,
будто она уже отлично знает этого коренастого спокойного человека со
строгими карими глазами и с такими густыми-густыми, сдвинутыми к переносице
бровями, каких она еще никогда ни у кого не видывала. Эти брови придавали
его и без того энергичному лицу выражение еще большей силы.
По тону, каким в ее присутствии разговаривали генералы, Сань Тин
решила, что Пын Дэ-хуай, старый друг и соратник Линь Бяо, просто по пути
заехал проведать ее командующего. Ей не приходило в голову, что за
спокойными и как будто даже малозначащими разговорами кроется большая
озабоченность судьбою огромной и важнейшей операции, для наблюдения за
которой Чжу Дэ и прислал сюда своего заместителя.
Пока Линь Бяо и Пын Дэ-хуай ели, Сань Тин не стояла без дела: она
полмела в крошечном отделении, служившем командующему спальней.
Линь Бяо с озабоченным видом обратился к Сань Тин:
- Как дела с прачечной? - И тут же почтительно пояснил Пын Дэ-хуаю,
хотя тот ни о чем не спрашивал, с аппетитом поедая рис с луком: - Наш
начальник хозяйства уверяет, будто при таком быстром наступлении чистое
белье для солдат - дело недостижимое: воды нет!
- Втолкуйте ему, что именно в стремительном наступлении солдату не до
стирки.
- Я и хочу, чтобы девушки ему доказали: при желании можно устроить все.
Даже воду достать.
- Да, - убежденно вставила Сань Тин. - Девушек я мобилизовала -
согласны в свободное время организовать показательную прачечную.
Когда командующий отодвинул пустую плошку, Сань Тин сказала Пын
Дэ-хуаю:
- Вот теперь будем бриться!
Генерал рассмеялся.
- Она у вас строгая хозяйка, - сказал он Линь Бяо.
Сань Тин внесла большой чайник, обернутый полотенцем, приготовила все
для бритья и перевесила лампочку так, чтобы Пын Дэ-хуай видел себя в
маленьком зеркальце.
За горой сухо треснули оглушительные разрывы вражеских тяжелых
снарядов, и, покрывая их, еще громче охнули свои дальнобойки. Снаряды,
шурша, прошли над блиндажом. От сотрясения зеркальце поползло по столу. Сань
Тин его с трудом поймала и снова поставила перед Пын Дэ-хуаем.
Через минуту девушка скрылась в темном ходе сообщения...
В блиндаже все еще было почти темно. Лампочка, притянутая шпагатом к
самому столу, освещала кусок карты и узкую, с тонкими пальцами руку
командующего. Он водил неотточенным концом карандаша по зеленому клочку
карты и объяснял обстановку сидевшему напротив него Фу.
Время от времени над их головами, заглушая голос командующего,
раздавался вой приближающегося снаряда. Звук менялся в зависимости от
калибра. Потом слышался хлесткий удар разрыва. Это противник, нервничая,
держал под обстрелом брод на реке. В строгий, словно нарочитый черед с
разрывами раздавались свирепые, беспощадно рвущие воздух выстрелы своих
гаубиц. Они стреляли через гору. За каждым таким залпом был слышен тягостный
шум удаляющихся снарядов.
От близких разрывов снарядов песчинки сыпались с потолка сквозь щели
наката и до странности громко стучали по зеленому полю карты. В таких
случаях командующий хмурил мохнатые брови и спокойно сдувал песчинки, не
прерывая разговора.
Внезапно, точно кем-то вспугнутая, зенитная артиллерия подняла
судорожный лай. Пушки стреляли с такой частотой, что казалось, вот-вот они
захлебнутся. Но так же мгновенно, как началась эта стрельба, она и кончилась
- словно слаженный оркестр умолк по мановению дирижерской палочки.
Командующий глянул на ручные часы, отмечая начало и конец огня. С улыбкой
сказал:
- Еще год тому назад такой концерт мог устроить только господин Чан
Кай-ши, а вот теперь и мы способны задавать музыку, ласкающую слух патриота.
И снова не слышно ничего, кроме грохота разрывов и мышиного шороха
песчинок о карту.
- Нет, тут долго не высидишь, - сказал вдруг Фу, выпрямляясь, словно
собрался уходить: - Тоска.
- Больной! - шутливо сказал командующий и с добродушной усмешкой
добавил: - Полезно и поскучать... Если уж приехали, сидите. Не так-то часто
вы доставляете мне удовольствие видеть вас.
- Да, говорят "больной"... - Фу поднял руку и сжал ее в кулак.
Через голову летчика Линь Бяо увидел входящего в блиндаж Пын Дэ-хуая,
отложил карандаш и поднялся. Фу обернулся и, увидев заместителя главкома
Народно-освободительной армии, тоже поспешно поднялся и одернул на себе
куртку.
Пын Дэ-хуай, прищурившись, поочередно оглядел обоих.
- Вот, прошу, - с улыбкой сказал Линь Бяо, указывая на Фу, -
оказывается, с другими справляться легче, чем с самим собой.
- В молодости безусловно! - согласился Пын Дэ-хуай. И, снова посмотрев
на Фу, строго спросил: - Ваши сегодня начинают?
- Да, большое дело будет, - с удовольствием подтвердил Линь Бяо. -
Сегодня на них весь Китай смотрит.
- Мои товарищи открывают бой, а я не с ними... - сказал Фу. - Это
первый бой в истории нашей молодой авиации, когда от нее так много зависит.
Фу была невыносима мысль: товарищи пойдут в бой без него. К тому же его
грызло сомнение, о котором не знали ни Линь Бяо, ни Пын Дэ-хуай: ведь Чэн
поведет сегодня вторую эскадрилью. Что из этого выйдет? Фу был совершенно
уверен: в роли рядового летчика Чэн мог забыться, вырваться вперед, но
теперь, когда он ведет эскадрилью и отвечает за всех товарищей, когда он
знает, как много зависит от сегодняшнего боя, Чэн не сможет хотя бы на миг
забыть лежащей на нем ответственности. Он должен будет помнить: от его
примера, от его дисциплинированности, от его умения и желания в любой миг
стать на защиту товарища будет зависеть и поведение остальных летчиков, их
участь, их жизнь, судьба боевого задания. И разве в конце концов не
следовало еще раз попытаться подчинить Чэна воле коллектива, которую он не
сможет не чувствовать в бою, когда за каждым его движением будут следить
глаза всех его подчиненных?
Фу нервно поднялся и посмотрел на часы, но Линь Бяо движением руки
усадил его на место.
- У меня тут свои часы, - сказал он, указывая на узкую полоску
смотровой щели: она была теперь окрашена розовым отсветом зари... - Как вы
поступили с этим вашим новым... Кажется, Чэном зовут его?
Фу доложил.
Внимательно слушавший его Пын Дэ-хуай спросил:
- Как же это?.. - Он снял, протер очки и снова надел. - А если этот Чэн
опять оторвется от своих? Ведь он им все карты спутает...
- Теперь этого не будет!
- Значит, воспитательная работа?.. - Линь Бяо задумчиво покачал
головой. - Что же, это наше с вами дело, командирское. Я хочу сказать:
благодаря Чэну мы увидели, что нужно внимательно заняться теми, кто не
научился на лету схватывать новое. Теперь я считаю: вы обязаны удержать у
себя Чэна, "доучить" его. Тогда, вернувшись когда-нибудь в тыл, он будет
передавать свой опыт и другим.
- А если к тому времени или просто в условиях другой войны жизнь
перевернет вверх ногами и наш здешний опыт и, может быть, заставит вернуться
к прежним теориям? - спросил Фу Би-чен.
Пын Дэ-хуай сделал отрицательный знак.
- Нет, жизнь не пятится и не движется по замкнутому кругу. Однажды уйдя
от старых теорий, мы уже не вернемся к ним. Но вы правы, жизнь может сломать
то, что мы тут почерпнули и из чего сделали свои выводы. Даже больше:
наверняка сломает. Именно потому, что не стоит на месте. Но наш опыт,
почерпнутый тут, так же как наши выводы, сделанные из этого опыта, не
пропадут. Наши преемники сделают новые выводы, рассмотрят наш опыт, как
пройденный и отвергнутый или как составную часть новой теории, нового
указания к действию. С моей точки зрения, чрезвычайно важно, даже, пожалуй,
необходимо, чтобы некоторые командиры, вернувшись отсюда, с войны, пошли в
школы.
- Опять учиться?! - воскликнул Линь Бяо.
- Нет, учить!.. А нам самим нужно переучиваться здесь. Американцы
останутся американцами, нам еще придется с ними встретиться в бою.
Фу несколько раз хотелось вставить слово, но он не смел перебивать
старших и только теперь сказал:
- Может быть, я ошибаюсь и чересчур узко смотрю на свою задачу, но мне
кажется, что я должен добиться, чтобы каждый летчик до конца понял: победа
зависит от его гибкости в такой же мере, как от его храбрости и летного
мастерства.
- Это верно, - сказал Пын Дэ-хуай. - Советую наизусть запомнить, как
помню я, слова товарища Сталина: "Смелость и отвага - это только одна
сторона героизма. Другая сторона - не менее важная - это уменье. Смелость,
говорят, города берет. Но это только тогда, когда смелость, отвага,
готовность к риску сочетается с отличными знаниями".
- Да, - горячо подхватил Фу, - а знания - это не только то, что
преподнесено нам учителями, а и весь большой опыт жизни. Так я считаю.
Поэтому и воинская доблесть летчика складывается, по-моему, из трех
элементов: храбрости, мастерства и опыта.
- Смотрите! - шутливо проговорил Линь Бяо. - Он уже и новую формулу
доблести изобрел.
- Ничего, - ободряюще сказал Пын Дэ-хуай, кладя руку на плечо Фу. -
Думайте и формулы изобретайте... только правильные.
А Линь Бяо сказал летчику:
- Вот вы уже вывели теорию отставания школы от жизни. - Командующий
посмотрел на Фу так, словно видел его впервые. - А сами-то вы откуда пришли
сюда, не из школы? Самого-то вас где сделали человеком - не в школе? Школа,
именно хорошая военная школа сделала из вас то, что вы собою представляете:
хорошего летчика и командира.
- Хорошим-то командиром он стал давно, - заметил Пын Дэ-хуай, - я помню
лет... лет... - И спросил Фу: - Сколько лет тому назад вы явились ко мне
желторотым студентом, намеревавшимся покорить небо над Китаем?
- Двадцать лет тому назад, - смущенно ответил Фу.
- И, наверно, думали, что уже никогда не подниметесь в воздух, когда
партия приказала вам стать пехотинцем?.. Но скажите спасибо партии и
пехоте... Нет лучшей военной школы, чем служба в пехоте, - продолжал Пын
Дэ-хуай. - Мы с Линь Бяо тоже долго учились ногами. Да, да, ноги и голова
сделали вас хорошим солдатом и отличным командиром.
- Нечего краснеть - не девица! - с усмешкой сказал Линь Бяо летчику. -
Я тоже так думаю. А то, что кажется вам оторванными от жизни теориями, на
деле является совершенно необходимой базой для усвоения опыта. Если из-под
вас выбить эту теорию, что вы сможете понять в виденном здесь?! Сидите! -
прикрикнул он вдруг, заметив, как Фу нетерпеливо подался всем телом вперед
при его последних словах. - Человек есть человек. У него в голове не солома,
а мозги. Если под влиянием каких-то причин они пошли в сторону, вглядитесь,
поверните их, куда надо. Вы командир и над своими мозгами.
Пын Дэ-хуай постучал очками по стоявшей на столе пустой кружке, словно
напоминая командующему о регламенте. Но тот уже умолк и сам.
- Ваше дело проанализировать поступок этого Чэна, - раздельно
проговорил Пын Дэ-хуай, обращаясь к Фу. - Уясните себе степень его
типичности или случайности и сделайте все выводы, какие должен сделать
командир и член партии. - Тут Пын Дэ-хуай на мгновение задумался, словно
что-то вспоминая: - Итак, как сказано, Чэн был когда-то вашим инструктором,
и именно он настоял на вашем отчислении из нашей школы летчиков, когда вы
проходили там переобучение... Ведь учились вы летать в Америке?
- Да.
- А когда вас отчислили из нашей школы, где же вы закончили обучение?
Ведь у нас тогда еще не было других школ.
- Партия послала меня усовершенствоваться в Советский Союз, я там и
учился.
- Остальное ясно, - с удовлетворением сказал генерал. - Тогда мне
понятно и превосходство вашего метода над методом летчика Чэна, обучавшегося
только в Америке и воспринявшего американские навыки... Все понятно. - И,
обращаясь к Линь Бяо: - И это нам тоже следует принять во внимание на
будущее время.
- Это очень интересное обстоятельство, - ответил Линь Бяо, - настолько
интересное, что, может быть, о нем следует доложить главнокомандующему Чжу
Дэ...
- Быть может, - ответил Пын Дэ-хуай. - Ибо сказано: полководец - это
мудрость, беспристрастность, гуманность, мужество, строгость. А мудрость не
может жить без опыта, как опыт без познания окружающего. - И тут он снова
обратился к Фу: - Мы с вами обязаны знать наших людей так, как врач знает
своего пациента. Для нас не должно быть тайн ни в уме, ни в душе
подчиненного. Таков закон войны, дорогой Фу.
- Командир Лао Кэ именно так и думает, - скромно ответил Фу.
- Это очень хорошо, - сказал Пын Дэ-хуай, - но это еще не все, чего
требует от военачальника положение: если знаешь врага и себя, сражайся хоть
сто раз, опасности не будет; если знаешь себя, а его не знаешь, один раз
победишь, другой раз потерпишь поражение; если не знаешь ни себя, ни его,
каждый раз, когда будешь сражаться, будешь терпеть поражение... Я хочу вам
сказать, товарищ Фу: мы не должны сами себя вводить в заблуждение
неосновательными мыслями, будто, прогнав Чан Кай-ши до берега моря и сбросив
его в это море, окончим дело войны. Конец Чан Кай-ши - только пауза в деле
освобождения нашего великого отечества от пут реакции и иностранного
империализма. Мудрость нашего великого председателя Мао обеспечит нам
правильное использование такой паузы для укрепления наших сил и позиций. Но
вопросы войны и мира не будут еще решены окончательно, пока не наступит
такое положение, когда не нам будут диктовать или навязывать решения о войне
и мире, а мы будем решать эти вопросы и диктовать волю нашего народа тем,
кто обязан ей подчиняться - пришельцам, явившимся в Китай для обогащения за
наш счет, для ограбления народа и обращения его в рабство. Не только
изгнание их с нашей земли, но и внушение им страха перед силою нашего оружия
- вот что позволит обуздать их. А для достижения такой большой цели нам
предстоит пройти еще длинный и не легкий путь.
- Вы полагаете, что за войной с внутренней реакцией в Китае должна еще
последовать война с иноземными друзьями и хозяевами этой реакции -
американцами? - спросил Фу.
- Не обязательно должно так случиться, - в задумчивости ответил Пын
Дэ-хуай, - но мы должны подготовить себя к такой возможности. Величайшие
полководцы древности говорили: "Самая лучшая война - разбить замыслы
противника; на следующем месте - разбить его союзы; на следующем месте -
разбить его войска". Довершая последнее из этих положений, мы тем самым
решаем, вероятно, и второе. Чан Кай-ши без армии и без тыла не будет нужен
американцам. Останется решить первое положение: разбить замыслы захватчиков.
Я уверен: мудрость председателя Мао и опыт главкома Чжу Дэ приведут нас к
цели.
- Путем войны? - спросил Фу.
- Не знаю... Может быть. Но могу с твердостью повторить слова Сунь Цзы,
сказанные двадцать пять веков назад: "Тот, кто не понимает до конца всего
вреда войны, не может понять до конца и всю выгоду войны". Американцы
понимают только ее выгоду, не понимая вреда. Значит...
- Значит, они будут побеждены! - решительно досказал Линь Бяо. - Если
товарищ Пын разрешит мне...
Пын Дэ-хуай согласно кивнул головой, и Линь Бяо продолжал:
- ...Я тоже позволю себе вспомнить некоторые положения мудрости нашего
народа, имеющие непосредственное отношение ко всей нашей армии в целом и к
тому прекрасному роду оружия, в рядах которого вы теперь сражаетесь, товарищ
Фу. - И, на минуту задумавшись, процитировал: - "То, что позволяет быстроте
бурного потока нести на себе камни, есть его мощь. То, что позволяет
быстроте птицы поразить свою жертву, есть рассчитанность удара. Поэтому у
того, кто хорошо сражается, мощь стремительна, рассчитанность коротка. Мощь
- это натягивание лука, рассчитанность удара - спуск стрелы". Мне хотелось
бы, товарищ Фу, чтобы вы повторили эти слова летчику Чэну. Можете добавить:
"Удар войска подобен тому, как если бы ударили камнем по яйцу". Может ли
истребитель-одиночка быть камнем, а эскадрилья яйцом? Пусть он об этом
подумает.
- Позвольте мне выразить уверенность, - ответил Фу, - что летчик Чэн
уже понял многое. Сегодня, надеюсь, он докажет это. Я в нем уверен. Как
говорят русские, "чувство локтя" будет его шестым чувством, а в бою первым.
- Только смотрите, чтобы, выгибая его волю по своему желанию, как гнут
бамбук для изделия, вы не согнули ее больше чем следует. Воля к встрече с
врагом - вот первое качество всякого бойца на земле и в воздухе.
- Непобедимость может крыться в обороне, но возможность победить - это
наступление, - ответил Фу.
- Правильно сказано, Фу! - с нескрываемым удовольствием проговорил Пын
Дэ-хуай.
Тут в дверь несмело просунулась голова Сань Тин.
- Позволите давать чай?
- Непременно! - весело крикнул Линь Бяо. - Тут без чая не обойтись. И
дайте гостям ваши прекрасные лепешки, Сань Тин.
Темнота за смотровой щелью блиндажа исчезла, уступив место розовому
свету, быстро растекавшемуся по всему небосводу.
Внезапно стремительно нарастающий гул многочисленных, низко летящих
самолетов потряс воздух над горой.
- Лао Кэ! - крикнул Фу, бросаясь к смотровой щели.
- Молодец! - удовлетворенно проговорил Линь Бяо. - Словно из-под земли
вырвался. Теперь авиация противника не успеет подняться - Лао Кэ пришьет ее
к аэродромам.
- Да, уж Лао Кэ! - в восхищении воскликнул Фу. - Он им даст.
Из хода сообщения донесся торопливый говорок телефониста:
- Товарищ командующий!.. Наблюдательный доносит: противник в воздухе.
- Не может этого быть!.. Пускай проверят! - сердито крикнул Линь Бяо.
- Противник действительно в воздухе, - проговорил Фу, глядя в щель.
Линь Бяо мельком глянул и разочарованно произнес:
- Значит, сами поднялись на задание раньше, чем подошел Лао Кэ. Жаль...
Но Фу его не слушал. Просунув стереотрубу в щель, он, не отрываясь,
следил за сближающимися самолетами.
- Сошлись!
Линь Бяо прильнул к трубе и стал крутить кремальерку, чтобы не упустить
из поля зрения быстро двигавшийся в розовом небе рой своих истребителей. И
больше для самого себя, чем для присутствующих, пробормотал:
- И все-таки он загонит их обратно в Цзиньчжоу.
Лао Кэ действительно не застал противника на аэродромах. Очевидно,
гоминдановцы сами вылетели с таким же намерением: приковать народную авиацию
к земле. Лао Кэ, рассчитывавший пройти над вражеским расположением так,
чтобы его появление было полной неожиданностью для авиации, встретил ее в
воздухе тотчас по переходе пехотных позиций.
Теперь задачей Лао Кэ было навязать противнику бой и, как всегда,
провести его над своим расположением. Навалившись на врагов всей частью, Лао
Кэ не давал им опомниться. Они были вынуждены принять бой. Тогда Лао Кэ стал
уводить своих из боя со всею стремительностью, какая была доступна его
самолетам. Этот маневр был повторен два или три раза, пока весь рой
сражающихся не был оттянут на свою сторону.
Следя за сигналами Лао Кэ, Чэн вел свою эскадрилью правой ведомой и
старался четко и быстро повторять маневры командира. Где-то далеко, на
задворках сознания, мелькало иногда искушение положить пальцы на сектор,
прибавить обороты, вырваться над головою противника так, чтобы он не успел
опомниться от неожиданности, и "дать хорошего огня" командирскому звену
врага. Но он хорошо помнил недавно полученный урок.
Когда Чэн, оторвав взгляд от самолета Лао Кэ, по установившейся
привычке оглядел небосвод, он увидел, как из облака вывалился клубок серых
американских машин с задранными хвостами. Очевидно, резерв вражеского
командира наблюдал, как обычно, бой сверху и теперь решил клюнуть летчиков
НОА в тот момент, когда они этого меньше всего ожидали.
Чэн видел, что американские самолеты пикировали между звеном Лао Кэ и
остальными. Гоминдановцы и американцы, очевидно, намеревались разбить строй
и отсечь Лао Кэ от его ведомых.
"Неужели командир не видит?" - пронеслось в голове Чэна. И тут же он
уверенно ответил сам себе: "Увидит!" Однако через одну-две секунды эта
уверенность сменилась беспокойством. Чем дальше, тем беспокойство делалось
сильнее: вся масса вражеских истребителей, получивших, вероятно,
соответствующий приказ по радио от своего командира, пошла в бой с ведомыми
эскадрильями Народной армии. Вынырнувший из облака вражеский резерв,
подкрепленный еще новыми звеньями, используя превышение, продолжал нажимать
на Лао Кэ. Происходило одно из двух: либо Лао Кэ не видел верхних вражеских
самолетов и тогда рисковал очутиться под их огнем, либо он знал о положении
вещей и сознательно привлекал к себе внимание врага, чтобы не дать ему
ввязаться в бой со всем полком. В таком случае перед Лао Кэ открывалась
перспектива драться с противником, по крайней мере вчетверо превосходящим
его численностью.
Пока Чэн в течение нескольких секунд бесплодно пытался по каким-нибудь
признакам в поведении командирского самолета решить эту задачу, враги уже
зашли в тыл Лао Кэ. Их основные силы обволокли первую эскадрилью, не давая
ей ходу в сторону командирского звена. Еще в прошлом боевом вылете, очутись
он в подобном же положении, Чэн безусловно пришел бы к решению,
определявшему его личный, одиночный маневр. Но сегодня, думая о себе, он уже
отождествлял себя с теми, кто шел за ним, - со своими товарищами, с
летчиками своей эскадрильи. И поэтому всего доля секунды понадобилась ему на
то, чтобы приказать второй эскадрилье следовать за ним. Если бы рев его
собственного мотора не заглушал для него всех звуков вселенной, Чэн услышал
бы, как одновременно с движением его сектора увеличилось число оборотов на
всех моторах его эскадрильи. На фоне облаков, висящих над горизонтом, он
увидел, как все его машины, повторяя его маневр, ложатся в вираж. Чэн
скользнул взглядом по окутанной роем врагов первой эскадрилье и за нею
увидел самолет Лао Кэ. К удивлению Чэна, командир продолжал вести себя так,
будто до сих пор не подозревал о присутствии противника у себя в тылу. С
этого мгновения все мысли и чувства Чэна были сосредоточены на одном:
пристроиться в хвост самолету Лао Кэ раньше противника. У врагов было
преимущество: они выходили в желаемое положение с большого запаса высоты и
могли использовать для маневра скорость своего снижения, а Чэну нужно было
предупредить их, проделывая маневр с набором высоты. Рука Чэна, казалось,
сама, без участия сознания, жала на сектор до тех пор, пока стрелка
тахометра не подошла к максимальным оборотам, на какие был способен мотор.
На таком режиме он мог работать очень короткое время. Но мотор должен был
выдать теперь все, что было вложено в него конструктором и строителями.
Наконец Чэн почувствовал по вибрации самолета, который должен был
вот-вот провиснуть и отказаться слушаться управления, что от мотора взято
все. Летчик бросил короткий взгляд на своих ведомых и, убедившись, что все
следуют за ним, вздохнул легко и свободно. Через секунду его эскадрилья с
ревом и стремительностью смерча врезалась в узкий промежуток, оставшийся
между звеном Лао Кэ и настигавшими его врагами. Хвосты своих были прикрыты.
Дальше все пошло, как по расписанию. Через короткий миг, едва ли
достаточный, чтобы стороннему наблюдателю осознать происходящее, звено Лао
Кэ вырвалось вверх и повисло над головами неприятеля. Началась настоящая
карусель.
В стереотрубе командующего эта карусель выглядела тучею комаров,
которые бестолково метались в луче солнечного света. Даже опытные
наблюдатели едва улавливали быструю смену положений дерущихся и с трудом
связывали это в нечто объяснимое.
После неудавшегося первого захода в тыл вражескому подразделению Чэн
вывел своих на второй заход и с удовлетворением положил палец на спуск. Он
был почти уверен, что именно намеченный им самолет, который был теперь в его
прицеле, должен загореться от его очереди. Он бровью не повел, когда после
его короткой очереди из-под брюха вражеского самолета действительно брызнула
струя дыма. Сначала дым вырвался тонкой, стремительной струйкой, начисто
сбитой потоком воздуха. Тотчас за нею последовало густое черное облачко,
растянувшееся в длинный траурный шлейф. От двойного переворота, которым
летчик бесполезно пытался спастись от гибели, дымный шлейф замотался вокруг
его машины, и самолет исчез в сплошном черном облаке.
Чэну было некогда следить за вражеским самолетом: в поле его зрения был
"Як" Лао Кэ. От него только что, на глазах Чэна, отвалился густо задымивший
и перешедший в беспорядочное падение истребитель противника. И именно в этот
момент Чэн вдруг почувствовал, как его собственная машина забилась,
сотрясаемая беспорядочными рывками. Мысль об аварии винта или мотора
раскаленною стрелой пронзила мозг. Но, как почти всегда бывает в таких
случаях, на смену этой первой мысли тотчас появилась надежда: вот он сейчас
что-то сделает - на миг выключит контакт, и когда снова включит его, все
будет в полном порядке - мотор загудит привычным ровным гулом. И Чэн
машинально выключил зажигание, но когда он снова поднял кнопку контакта,
мотор не включился.
Еще попытка у еще - напрасно... Самолет превратился в простой планер,
отягощенный на носу тонной бесполезной стали.
Чэн уже не успел ответить на вопрос, заданный самому себе: "Выходить из
боя?". Он всем телом, как если бы удары приходились по нему самому,
почувствовал, как "Як" вздрагивает от хлещущей по нему новой очереди. В
тишине, показавшейся после остановки мотора могильным молчанием, Чэн
отчетливо слышал, а может быть, все еще только ощущал всеми нервами звон
секущих пуль. Их удары отдавались в голове, словно по ней били чем-то
твердым и звенящим. Впрочем, в следующее мгновение он с трудом сообразил,
что это ему вовсе не чудится, - удар действительно пришелся ему по голове, и
из-под шлема сочилась на лоб теплая кровь.
Чэн сделал усилие, чтобы оттолкнуть со лба шлем, огненным кольцом
сжимавший голову. Но застежка под подбородком не поддавалась, и шлем все
плотнее и горячее стискивал череп. Пытаясь напряжением воли удержать
ускользающее сознание, Чэн смутно понял, что машину спасти уже не удастся.
Это было последнее, что он воспринял перед тем, как мерзкое ощущение тошноты
подкатило к горлу...
- Лао Кэ! - вырвалось у Фу, внимательно следившего за снижением "Яка".
Он старался убедить себя в том, что это не беспорядочное падение машины, не
управляемой волею человека, а всего только хитрость Лао Кэ. До боли в
пальцах, до дрожи в руке стискивая стереотрубу, Фу ждал, что вот сейчас, в
следующую секунду, Лао Кэ выправит машину, включит мотор и...
Прошла секунда, другая, третья, а "Як" продолжал свое безвольное
падение. Было очевидно: никто не брал в руки ее управления.
Неужели некому его взять?..
Что с Лао Кэ?
Командир не может быть мертв - тогда он не выключил бы мотор.
Ранен?
Неужели у Лао Кэ нехватает сил дотронуться пальцем до контакта
зажигания? Немножко сил, чтобы взяться за управление! Ведь дальше рука сама
проделает все привычные движения, необходимые, чтобы вывести легкокрылый
"Як" в правильный полет. Машина так легка, так послушна.
Одно маленькое усилие, друг!.. Маленькое усилие - и ты посадишь ее, как
всегда...
Фу больше всего в жизни хотелось быть сейчас там, возле своего друга,
напарника, командира: одному "я" быть там, где второе...
Чэн, придя в себя, определил характер падения своего самолета. Сделав
несколько порывистых произвольных движений хвостом, "Як" нерешительно
перешел в правильный неторопливый штопор. Преодолевая все еще подкатывавшую
к горлу тошноту, летчик взялся за управление и убедился в его исправности:
действовали рули и элероны. Он думал теперь только о том, чтобы благополучно
посадить самолет. Летчик без труда вывел послушный самолет из штопора и,
переведя его в пологое планирование - такое, чтобы машина только-только не
проваливалась, внимательно вгляделся в землю. До нее было уже рукою подать.
Впереди и немного влево виднелось ровное место, поразившее Чэна свежей
зеленью колыхавшейся там высокой сочной травы. Чэн чуть тронул от себя ручку
и легонько нажал педаль. Чэн знал: высокая трава хорошо затормозит машину на
пробеге - посадка будет, как на смотру!
Но тут Чэну почудилось, что в просветах травы что-то блеснуло. Через
секунду он был уже уверен: вода!
Под ним было болото.
Но прежде чем он мог что-либо предпринять на дотягивающей последние
метры машине, он почувствовал, как по брюху "Яка" стегают высокие, крепкие,
как хлысты, стебли. Стена брызг, поднятая колесами, коснувшимися воды,
застлала козырек, обдала фонтанами всю машину.
У Чэна блеснула было надежда, что машина, по инерции преодолев болото,
остановится у противоположного берега, отчетливо желтевшего впереди краями
обнаженней глины. Но высокая крепкая трава и вола задержали машину. "Як"
остановился в самой середине болота.
Едва Чэн успел отстегнуть парашют и расправить затекшие ноги, собираясь
вылезти из машины, как увидел, что стебли окружающей травы показались у
самого его лица, вровень с краем кабины. Он с удивлением взглянул на борт:
машина погружалась в болото. Он понял, что намерение выбраться на берег
нужно оставить. "А что же делать?" От неосторожного усилия тупая боль в
спине заставила Чэна опустить руки, и в голове снова зазвучал мучительно
громкий звон. Прошло много времени, прежде чем Чэн смог осторожно, не
напрягая спину, выбраться на фюзеляж. Но единственное, что он увидел отсюда,
было все то же болото и дальний берег овражка, загораживавший горизонт с той
стороны, где были свои.
Чэн вытащил карту из планшета: место его посадки было вдали от всяких
дорог, далеко за правым флангом народных войск...
Фу видел, как "Як" перешел в штопор и скрылся за бугром, далеко на
правом фланге.
- Лао Кэ! - прошептал Фу, отрываясь от щели. Он и не заметил, что
командующий давно покинул блиндаж. Отправившись на его поиски, Фу обнаружил
его на наблюдательном пункте.
- Прошу разрешения взять ваш самолет, - сказал Фу.
- Зачем?
- Я должен быть в части, командир выбыл из строя.
- Отправляйтесь! - проговорил командующий.
Фу добежал до поворота хода сообщения, как вдруг остановился,
ухватившись за стенку: прямо навстречу ему торопливо шагал... Лао Кэ! Фу не
мог ошибиться, хотя, может быть, кто-нибудь другой и не сразу узнал бы Лао
Кэ в этом испачканном маслом и копотью человеке, на котором клочьями висели
остатки одежды.
- Живой?! - воскликнул Фу.
И нельзя было понять: вопрос это или категорическое утверждение для
самого себя.
Лао Кэ усмехнулся и совершенно спокойно проговорил:
- А то какой же?
Фу схватил друга за плечи и потряс.
- Что с вами? - с искренним удивлением спросил командир, не понимавший
причины такого восторга.
- Я же своими глазами видел, как вы только что упали.
- Я?
- "Як" штопорил до самой земли!
- Ах, вот вы о чем!.. Это там, за бугром, у болота?
- Ну да!
- Это Чэн! Если бы не он, мое звено смяли бы. Противнику больше всего
хотелось обезглавить полк. И тогда неизвестно, что еще вышло бы из всего
дела. Однако, - перебил он сам себя, - нужно поскорее подать ему помощь... -
Лао Кэ вынул карту. - Я видел, где он воткнулся в болото...
Несколько мгновений Фу, колеблясь, глядел на голубое пятно, испещренное
на карте косыми частыми штрихами.
- И вы думаете, что он дел? - спросил он.
- Я отчетливо видел, что он выправил машину и посадил ее.
- А где ваш "Як"?
- Тут, под горой, возле ямы, где спрятан самолет командующего.
Фу быстро огляделся, словно боясь, что его могут подслушать, и
полушопотом сказал:
- Я возьму ее, слетаю на болото, а?
Но Лао Кэ молча показал на свое лицо и одежду.
- Масляный бак? - спросил Фу.
- Нет...
И командир рассказал: осколок вражеского снаряда, не перебив
маслопровода, только вдавил трубку так, что масло пошло через суфлер и
залило всю кабину, пока Лао Кэ выбирал место для посадки. Пройдет немало
времени, пока заменят помятый маслопровод и проверят исправность мотора,
работавшего некоторое время почти без подачи масла.
...Лежа на крыле своего "Яка", Чэн следил за тем, как заканчивался бой
полка, как самолеты дружной стаей прошли на юго-запад и исчезли в
волнующейся дымке, поднимавшейся от нагретой земли. Вместе с ними исчезла
для Чэна и надежда на спасение, но для него это уже почти не имело значения.
Надо всем главенствовала радостная мысль о том, что полк выполнил задание -
воздух над полем сражения за выход в Северный Китай был очищен от
американо-гоминдановской авиации. Теперь Лао Кэ запрет ее на ее же
аэродромах, и войска Дунбейской армии погонят банды Чан Кай-ши на юг, чтобы
выйти к Ляодунскому заливу и к Великой стене и повиснуть угрозой над линией
обороны гоминдановцев Калган-Бейпин-Тяньцзин. Закрыв глаза, Чэн мысленно
рисовал себе картину начавшегося сегодня разгрома гоминдановской группировки
старого разбойника.
От нестерпимой жары все больше трещала голова. Попытка снять шлем
вызвала новое кровотечение из запекшейся было раны. Чэн не решался больше
трогать его, хотя шлем давил голову нестерпимо.
Руки и лицо Чэна совершенно почернели от облепивших его комаров. Чэну
вспомнились его собственные насмешки над словами Мэй о комарах как биче
летчиков. У него не было сил сгонять их, да это было и бесполезно: вместо
прежних на испачканные кровью руки и лицо тотчас устремлялись легионы новых.
Чэн сделал попытку, несмотря на головокружение, добраться до берега. Но
едва он спустился с самолета, как должен был тотчас же взобраться обратно:
под ногами была такая топь, что он неизбежно погрузился бы в нее с головою,
прежде чем успел бы сделать два шага. Выбор оставался небольшой: утонуть в
трясине или умереть от солнечного удара...
Инстинкт заставлял Чэна цепляться за крыло. Все же это было крыло его
родного самолета. И вот он лежал тут, и тягучие, все более медленные и
трудные думы текли в его мозгу, казалось кипевшем под лучами беспощадного
солнца. Это были мысли о Мэй и о Джойсе, о Фу Би-чене и о строгом командире
Лао Кэ; мысли о школе, любви и боях. Стоило Чэну сомкнуть веки, и на
огненном фоне рядом с образом Мэй неизбежно возникало лицо негра. Мешалось
все: дружба, любовь, ошибки, победа... Мысль о победе всплывала надо всеми
другими: победа, победа... Победа?
Чтобы не видеть раскаленного добела неба, Чэн перевернулся на живот. Он
попытался спрятать лицо в воротник куртки, но комары тотчас набились туда.
Они проникали под одежду, яростно кусали за ушами, шею, спину. Чэну
чудилось, что все тело его горит от уколов раскаленных иголок и череп
распирает тесный шлем.
Он с усилием вернулся мыслями к товарищам, к полку. Перед ним встала
широкая улыбка Лао Кэ, его сверкающие белизною зубы; проплыл перед глазами
непослушный вихор Фу Би-чена.
...Сань Тин вошла в блиндаж и подняла цыновку, чтобы сделать сквозняк:
в земляном углублении нечем было дышать. Солнце стояло высоко и словно вовсе
не собиралось уходить с небосклона.
Сань Тин отерла лицо и, тряхнув головой, принялась накрывать на стол.
Потом принесла большой чайник с трубой, наполненной горячими углями.
Командующий любил крепкий, свежезаваренный чай.
Сань Тин приподняла крышечку и заботливо понюхала пар. Кажется, все
обстояло благополучно. Она высунулась из блиндажа и приветливо сказала,
словно принимая гостей:
- Чай пить!
- Когда-нибудь, - сказал Линь Бяо, - весь мир поймет, что в жару нужно
брать горячую ванну, а не обливаться холодной водой, пить кипящий чай, а не
глотать толченый лед, как это делают дикари янки, - и потянулся за налитой
для него чашкой.
Ловко держа ее на растопыренных пальцах, он маленькими глотками
отхлебывал ароматную зеленоватую жидкость, и мохнатые брови его сильно
двигались в такт глоткам.
В блиндаж вошел ординарец.
- Генералу Пын Дэ-хуаю! - доложил он, протягивая пакет.
Пын Дэ-хуай отошел от стереотрубы и, распечатав длинный узкий конверт,
стал быстро просматривать бумагу. Линь Бяо отставил недопитую чашку и
напряженно наблюдал за выражением лица генерала, будто пытаясь по нему
угадать содержание донесения.
- Самое важное, - спокойно проговорил Пын Дэ-хуай, закончив чтение, -
что авиация Чан Кай-ши больше не принимает участия в обороне Цзиньчжоу...
- Значит, маньчжурскую пробку мы заткнем накрепко.
- И второе: Фан Юй-тан выступил.
- А-а, господин католик, наконец, решился! - смеясь, сказал Линь Бяо.
- Его дивизии ударили от Калгана во фланг Янь Ши-фану.
- Эти два толстяка ненавидят друг друга. Сцепившись, они уже не
разойдутся, пока один из них не падет. А мы поможем пасть изменнику Яню.
- Что же, - подумав, проговорил Пын Дэ-хуай, - можете двигаться и вы.
Вместо ответа Линь Бяо молча перекинул через голову ремень большого
маузера.
- Вам выпала большая честь, Линь Бяо, - сказал Пын Дэ-хуай. - Сегодня
начинается конец Чан Кай-ши. И этот удар наносят ваши солдаты.
- С именем партии и председателя Мао!
Фу сделал над болотом два круга, далеко высунув за борт голову, чтобы
хорошенько разглядеть лежавший посредине болота самолет. Он видел
распластанного на его крыле Чэна. Шум мотора должен был бы разогнать самый
крепкий сон, но Чэн не шевелился. Посадив самолет, Фу поставил сектор на
малые обороты и пошел к воде. Сложив руки рупором, он покричал, но Чэн не
отозвался. Фу постоял в раздумье и медленно зашагал обратно к самолету.
Солнце уже давно перешло зенит, когда над озером снова послышалось
стрекотанье мотора. На этот раз из подрулившего к озеру учебного самолета
следом за Фу вылез Джойс. Они оба покричали с берега, но опять не получили
ответа. Они сели на берету и молча закурили. Время от времени Фу поглядывал
на часы, поднимая взгляд к солнцу, и мерил путь, оставшийся багровому диску
до горизонта.
- Я так и знал: санитарному автомобилю сюда не пройти, - сказал он.
- Ему не перебраться через то второе болото. А объезжать - это до
завтра, - согласился Джойс. - Такое положение вещей нас не устраивает.
- А еще больше его, - с горькой усмешкой сказал Фу, движением головы
указав на Чэна.
- Тогда мы не должны больше ждать санитарный автомобиль, - сказал
Джойс: - в нашем распоряжении мало времени.
Фу молча поднялся и пошел к самолету. Джойс помог ему выгрузить
надувную резиновую лодку.
...Солнцу оставалось уже пройти совсем короткий путь до горизонта. От
высокой травы озера на берег ложились длинные тени.
Тяжело ступая с Чэном на плече, Джойс приближался к своему самолету. На
примятой траве оставались мокрые следы. Его одежда тоже была мокрой.
Остановившись возле самолета, Джойс осторожно снял со своей шеи руку
Чэна. Вдвоем с Фу они бережно положили Чэна в заднюю кабину.
Негр отряхнулся, сбрасывая с себя налипшую траву и грязь. Глядя на
него, Фу усмехнулся.
Только когда они выкурили по папиросе, Джойс сказал:
- Втроем мы с этой площадки не взлетим! - И в подтверждение своих слов
ударил каблуком в пружинящую почву берега. - За мною пришлете завтра.
Полагая, повидимому, что другого решения не может быть, он обошел крыло
и взялся за винт.
Фу застегнул шлем и полез в кабину. Прогрев мотор, он дотянулся до Чэна
и осторожно ощупал повязку, которой не очень умело, но очень старательно
была обмотана его голова.
Наконец Фу уселся и дал обороты. Но тут, пересиливая вихрь от винта,
Джойс бросился к самолету и крикнул в самое ухо Фу:
- Отдайте мне ваши сигареты!.. Тут чертовски много комаров.
Пряча в карман пачку и держась за борт кабины, он ответил улыбкой
устремленному на него с немым вопросом взгляду Чэна. Стараясь казаться
веселым, крикнул раненому:
- Мэй ждет вас... Ждет, понимаете?..
Но видя, что вопрос не исчез из глаз Чэна, крикнул еще громче:
- А Цзиньчжоу уже взят. Линь Бяо ринулся на равнину, понимаете?.. "Его
превосходительство Фан" вцепился в спину толстому Яню... Одним словом, все в
порядке.
При этих словах Джойс едва не упал на землю, отброшенный мощным потоком
воздуха. Самолет побежал, разбрызгивая воду, подскочил, и на фоне погасаюшей
зари Джойсу стали видны оторвавшиеся от земли колеса.
Джойс присел на корточки. Его большие пальцы с ярко белевшими в
сумерках ногтями долго разминали сигарету. Так долго, что если бы не комары,
он, наверно, и не вспомнил бы, что ее нужно закурить.
" * ЧАСТЬ ПЯТАЯ * "
...Ваша хваленая Америка с ног
до головы покрыта язвами,
эти язвы - вероломство, измена...
Уолт Уитмэн
"1"
Бывший генерал-полковник Конрад фон Шверер не верил никому. До тех пор,
пока собственными глазами не увидит, как их вешают, он не хотел верить ни
газетам, ни радио, ни друзьям.
Могли повесить Риббентропа, могли повесить Кальтенбруннера, Шираха,
Заукеля - любого из этих каналий. Но Кейтеля! Он же был человеком его
круга!.. За пределами мыслимого была для Шверера казнь Кейтеля... Повесить
фельдмаршала Германской империи!
Но бывали минуты, когда Шверер понимал: сопротивление действительности
бессмысленно. Неизбежность подчинения действительности подтверждалась и тем,
что от его квартиры в лучшей, западной, части Берлина остались три комнаты,
соединенные с кухней деревянными мостками. Он, генерал-полковник фон Шверер,
вынужден был пробираться по этим отвратительным, шатким мосткам всякий раз,
когда нужно было выйти из дому. А разве менее отвратительна была эта серая
охотничья куртка с зелеными клапанами на бесчисленных карманах и зеленая
шляпа с идиотским перышком - весь этот клоунский маскарад? На него пришлось
впервые пойти с полгода тому назад, чтобы неузнанным пробраться в восточный
Берлин, где еще показывали советский фильм "Суд народов".
Шверер отлично помнит, с каким чувством страха переступал тогда порог
зала в кинематографе; помнит, как боялся поднять глаза на входивших сюда
вместе с ним.
Во время сеанса Шверер только один раз внимательно, стараясь не
пропустить ни секунды, посмотрел в лицо Кейтелю, когда тот вошел в зал, где
сидели союзные главнокомандующие, и, нелепо, как шут, отсалютовав
фельдмаршальским жезлом, сел за стол для подписания акта капитуляции.
Позже, когда на экране появились подсудимые, взгляд Шверера был
прикован к плечам Кейтеля и Йодля: там уже не было погонов, на воротниках не
было петлиц. Он не решался больше смотреть в лицо Кейтелю и даже Йодлю,
этому длинноголовому проныре, которому когда-то завидовал и которого боялся.
И вот все они трупы. Впрочем, нет, не все: по страшной иронии судьбы
тот, кто не оправдал своей миссии парашютного дипломата, Гесс, цел и
невредим!.. Что это - политическая игра англичан и американцев, награда за
услуги?..
Едва ли менее страшным, чем фильм, показалось Швереру то, что он
наблюдал в зрительном зале и в фойе, пока ждал начала сеанса. Там были люди,
пришедшие смотреть картину по второму разу. И не потому, что эти немцы,
подобно Швереру, не могли или не хотели поверить в правдивость показанного,
а именно для того, чтобы с радостью и облегчением убедить в этой реальности
и самих себя и вновь приводимых с собой родных и знакомых. Многие
рукоплескали там, где Швереру хотелось кричать от страха.
Последнюю часть второго сеанса Шверер просидел с закрытыми глазами, и
только тогда, когда раздались рукоплескания, он разомкнул веки и увидел на
экране труп с концом веревки на шее.
Шверер встал и, наступая на ноги сидящим, побежал к выходу. Он не мог
больше оставаться тут, его тошнило от страха, навалившегося на него и
сжимавшего живот. Что, если его узнают, что, если и его...
Расставив руки, как слепой, он, шатаясь, шел на тусклый синий огонек
над словом "выход". Выход, выход!.. Куда угодно, только подальше от
повешенных!.. Ведь и он!.. Ведь и он!..
Когда Шверер вышел из кинематографа, было уже совсем темно. Он брел, не
видя ни дороги, ни лиц прохожих, ни возвышающихся вокруг черных руин. Только
тогда, когда за углом в глаза ему плеснуло багровое пламя, он поднял голову
и остановился в удивлении и испуге. Лицо его сморщилось в жалкую гримасу, он
забыл, что в руках у него собственная зеленая шляпа, и нервно мял и мял ее.
Площадь была заполнена толпою подростков. Они весело суетились вокруг
большого костра и что-то пели нестройным хором.
Над костром высилась освещенная пламенем тренога, к ее вершине было
подвешено толстое чучело с табличкой: "Геринг". От пляшущих бликов костра
казалось, что ноги уродливой куклы совершают нелепые движения канатного
плясуна.
О, Шверер никогда не забудет той ночи! С тех пор вид всякой веревки
вызывал у него воспоминание о словах, огненными буквами горевших над входом
кино: "Суд народов"!.. Они грозно светились на фоне погруженного во мрак
Берлина, они неслись над городом вслед убегавшему от ужасного видения
Швереру, они, как пылающий меч архангела, изгоняли его из города, где
хозяином стал народ. "Суд народов"! Это было страшно. Шверер, спотыкаясь,
бежал мимо ослепших глазниц берлинских развалин. Он зажимал уши, чтобы не
слышать гула упреков, чудившихся в каждом возгласе; он не смотрел на людей,
чтобы не встретиться с укоряющим взглядом вдовы, сироты, калеки; сердце его,
как безумное, колотилось в груди, казавшейся наполненной пепелящим жаром
страха: и он тоже, и он тоже... "Суд народов"! Кровь стучала в висках: "Суд
народов!.. Суд... суд..."
Шверер бежал из родного города, и несколько ночей подряд его душили
кошмары: палач, накидывающий ему петлю из толстой белой веревки. Из такой
самой веревки, какую Шверер видел на шее Кейтеля, Нейрата, Йодля... Да,
народы не пожалели пеньки для помощников Гитлера! Шверер никогда не
перестанет благодарить господа-бога за то, что тот помог ему остаться
свидетелем этого суда, а не быть в нем объектом киноаппарата: веревка такой
толщины не может оборваться... Но почему этот же бог, к которому Шверер
всегда относился вполне лояльно, не избавит его от ужаса назойливых
воспоминаний? Зачем они постоянно теснятся в его мозгу? Для чего память
упрямо воссоздает ему шаг за шагом события последних дней Берлина и империи
Гитлера? К чему назойливые думы о последних совещаниях в имперской
канцелярии, когда Гитлер призвал его, Конрада фон Шверера, поборника идеи
примирения с Западом любой ценой и беспощадной борьбы с Россией?..
Запоздалый призыв!..
Теснятся в памяти события, люди. Нет, уже не люди, а маски мертвецов.
Из всех участников военных совещаний последних дней Берлина в живых остался,
пожалуй, один Гудериан...
Шверер с трудом принуждает свою память проскользнуть мимо длинного ряда
лиц, встающих перед ним с чертами, дико искаженными предсмертным ужасом. Это
те из его коллег-генералов, кто, выполняя волю американских вдохновителей
заговора 20 июля, пытался разделаться с Гитлером, чтобы заменить шайку
Гитлера правительством, приемлемым для англо-американцев. Шверер видел всех
их повешенными.
Когда это снится Швереру, он просыпается весь в поту: прежде, в 1944
году, ему и в голову не приходило, что сообщение, мимоходом сделанное им
Гитлеру из простого желания выслужиться, по сути дела окажется доносом,
роковым для нескольких тысяч человек, главным образом его сослуживцев -
генералов и офицеров. Быть может, события тех июльских дней и не были бы
выжжены в памяти Шверера, как каленым железом, если бы не садистская выдумка
Гитлера, приказавшего всем генералам, до которых не дотянулись щупальцы
"особой комиссии 20.7.44" просмотреть фильм - отчет о казни главных
участников заговора 20 июля. Гитлер строго наблюдал за тем, чтобы никто не
улизнул от кровавого зрелища. Швереру пришлось увидеть на экране, как в
подвал, похожий на лавку мясника, первым втащили генерал-полковника Эриха
Геппнера. Шверер был уверен, что Геппнера привели в число заговорщиков
отнюдь не принципиальные соображения, а скорее всего желание отомстить
Гитлеру за жестокую обиду: еще в 1942 году Гитлер отрешил его от
командования армией на русском фронте и предал военному суду за неисполнение
приказа драться "до последнего солдата". Геппнер тогда отступил под натиском
советских войск. Это стоило ему отставки Шверер готов был допустить, что
инициаторы заговора могли поддеть Геппнера на крючок честолюбия и мести. Да,
только это... И вот перед глазами Шверера ужасные кадры развязки.
Когда Геппнера привели на место казни, он, повидимому, не сразу осознал
назначение больших железных крючьев, вбитых в стены подвала. Скованному по
рукам, ему связали еще ноги. Два эсесовца подтащили его к стене и повернули
лицом к зловеще торчащему крюку. Кажется, только тут Геппнер понял, что его
ждет, - он стал биться в руках палачей. Но третий эсесовец, охватив его
голову, с размаху насадил ее подбородком на крюк...
В этом месте фильма Швереру сделалось плохо, и он отвернулся от экрана.
Но в демонстрационном зале тотчас раздался окрик Кальтенбруннера, посланного
Гитлером, чтобы следить за впечатлением, какое казнь произведет на зрителей:
- Смотреть на экран!
Кальтенбруннер успел заметить попытку некоторых генералов закрыть
глаза.
- Смотреть! - грубо орал он на весь зал.
Генералы смотрели. Смотрел Шверер. Он видел, как в подвал, где еще
судорожно передергивалось на крюке тело Геппнера, шлепая по лужам его крови,
вели старика, в котором не сразу можно было узнать генерал-фельдмаршала
Вицлебена.
Боже правый! Неужели еще одна жизнь в уплату за неудовлетворенное
честолюбие? Уж тут-то Шверер убежден: не беззаветная преданность родине
сделала Вицлебена одним из руководителей заговора, а устранение от
командования на Западе. Неужели и его?.. Неужто так ужасна участь, которой
по счастливой случайности избежал сам Шверер?.. Бежать, бежать из зала!.. Но
нет, взгляд Кальтенбруннера пригвождает его к креслу. Шверер не смеет даже
опустить веки, он смотрит на Вицлебена: старый фельдмаршал в одних брюках.
Вместо мундира на нем клочьями висят окровавленные остатки нижней рубашки,
лицо представляет собою сплошной кровоподтек. Увидев то, что недавно было
Геппнером, Вицлебен забился в руках палачей.
Здоровенные звероподобные эсесовцы подняли его, чтобы повесить рядом с
Геппнером. Однако старик сопротивлялся так яростно, что палачи промахнулись.
Железный крюк разорвал ему лицо и вошел в скулу под глазом. Но в приговоре
Гитлера было сказано, что заговорщики должны быть повешены за подбородок.
Поэтому воющего старика сняли с крюка и снова, на этот раз более тщательно,
надели нижней челюстью.
Швереру потом рассказывали, что в этом месте первого просмотра,
организованного для одного Гитлера, он швырнул чем-то в изображение
Вицлебена на экране, затопал ногами и, брызжа пеной, завизжал:
- Так его, так его!..
По возвращении домой с этого просмотра Шверер долго возился в уборной.
Ему было стыдно показать кому-нибудь свое белье. К тому же его долго,
мучительно рвало. Перепуганная Эмма вызвала врачей...
С тех пор прошло четыре года, но стоило Швереру услышать или прочесть
имя кого-либо из казненных, как поднималось ощущение тошноты и его начинал
трясти озноб.
Но до сегодняшнего дня в этом деле с заговором 20 июля для Шверера
оставалось кое-что непонятное. Как могло случиться, что некий группенфюрер
СС Вильгельм Кроне, пытавшийся вовлечь его в это дело, остался цел? Как
могло случиться, что этот Кроне, возложивший на него, Шверера, задачу
изолировать Гитлера и Кейтеля в штабном бункере под Растенбургом, на случай,
если фюрер не будет убит бомбой Штауфенберга, не только не был привлечен к
ответу, но предстал перед Шверером в роли следователя страшной "особой
комиссии 20.7.44"? Именно Кроне перепуганный Шверер назвал патера Августа
Гаусса как лицо, сделавшее попытку протянуть к нему нить от католического
крыла заговорщиков; именно этому Кроне генерал указал на доктора Зеегера,
вступившего в сношения со Шверером от имени социал-демократов, желавших
принять участие в заговоре. Но вместо того чтобы немедленно дать приказ об
аресте всех этих лиц, Кроне заставил Шверера подписать обязательство под
страхом немедленной смерти молчать обо всем, что он видел и слышал, обо
всем, что сам говорил в "особой комиссии". Кто был этот Кроне - человек
Гитлера, Гиммлера или еще кого-то, таинственного и более страшного, чем они
оба?.. За что же расплатились своими жизнями Геппнер, Вицлебен, Штауфенберг
и десятки других? Во имя чего были вынуждены покончить с собою Роммель,
Фромм и еще многие - за ошибки свои или чужие? Не была ли эта смерть на
крючьях и в тюремных дворах расплатой за то, что они не сумели осуществить
запоздалую попытку вырвать власть из рук Гитлера? И во имя чего они
добивались этой власти? Ради примирения с англо-американцами и обращения
всей мощи объединенных сил Запада против коммунистического Востока, против
ненавистной Швереру России? Правда ли это? Правда ли, что у заговорщиков
была тайная договоренность с англо-американцами, что в случае замены
гитлеровской шайки военным кабинетом союзники прекратят военные действия на
Западе и даже помогут генеральскому правительству Германии оружием,
продовольствием и деньгами для продолжения войны с Россией? Ведь если так,
если американцы знали о заговоре, то логично было бы допустить, что они и
содействовали его успеху. Значит, и генералы-заговорщики были не кем иным,
как дурачками, таскавшими каштаны для американцев. Почему американцы
снюхались с ними, а не с господами из Рура!.. Значит, американцы допустили
крупный просчет с заговором 20 июля и заплатили за этот просчет чужими
головами - головами немецких генералов! Сначала платили немецкой кровью за
привод Гитлера, потом за попытку от него отделаться?!. Два дорогих
просчета...
Шверер не уставал благодарить бога за то, что всевышний уберег его и от
крючьев в подвале и от пули или петли в числе четырех тысяч девятисот
восьмидесяти человек, казненных Гитлером по спискам "особой комиссии". Какое
счастье, что Кроне предложил ему тогда только скромную задачу в Растенбурге,
без каких бы то ни было гарантий на будущее! Обещай ему заговорщики
командование Восточным фронтом или хотя бы руководство большой операцией
против русских, и - кто знает? - устоял ли бы Шверер против такого соблазна?
Не пошел ли бы и он против фюрера и не болтался ли бы и он на крюке рядом с
Вицлебеном?..
Да, события 20 июля сыграли большую роль в жизни Шверера. Они сразу
выдвинули его на видное место и сделали его постоянным участником военных
совещаний в имперской канцелярии. Ах, эти совещания!.. Эти последние ночи,
когда уже стала ясна картина общего поражения, когда пальцы участников,
подобно загнанным крысам, метались по карте, когда напрасны стали поиски
выхода из ловушки, в которую завела генералов военная безграмотность фюрера
или, вернее говоря, завели себя сами генералы потворством маниакальной вере
ефрейтора в то, что какие-то высшие силы дали ему знания и власть
полководца...
Память Шверера жадно удерживала подробности этих ночных сборищ, которые
Гитлер любил называть "разбором ситуации", хотя никаких разборов в
действительности не бывало. Были доклады Гудериана, Кейтеля, позднее Кребса,
Йодля, умевшего ловко обходить все неприятности. В ответ, как правило, бывал
истерический крик Гитлера, противоречивые приказы, непостижимое упрямство,
позволявшее ему не видеть самого очевидного...
Длинные трудные ночи в штабе, езда в автомобиле по разрушенному
Берлину, ставшему похожим на каменный лабиринт. Фоссштрассе с мрачным
фасадом имперской канцелярии, построенной Шпеером по личным наброскам
фюрера, такого же бездарного архитектора, каким незадачливым он оказался в
роли правителя и полководца. Здание, растянувшееся по всей Фоссштрассе от
площади Вильгельма до улицы Германа Геринга, уже мало походило на резиденцию
правительства: стены местами обвалились и по всей длине были выщерблены
осколками авиабомб. Вместо зеркальных стекол окна глядели на улицу слепыми
щитами из фанеры или железа. Когда Шверер впервые прибыл на совещание, весь
цоколь дома был уже заложен мешками с песком и изуродован покатыми
бронированными входами в подземелья убежищ. Все было уныло, грязно,
обшарпано. Только молодые, огромного роста часовые, как в лучшие времена,
стояли еще у двух действующих подъездов: у одного в левом крыле для членов
нацистской партии и у другого в правом - для военных. Эти парни были,
казалось, олицетворением силы армии. Но когда Шверер впервые попал внутрь
здания, то увидел, что эти наружные часовые были только декорацией. По ту
сторону двери Шверера встретил караул из офицеров СС, - это была подлинная
охрана гитлеровской резиденции. Эти уже не только не брали на караул своими
автоматами, но даже не считали нужным козырнуть генералу. Они молча
протянули лапы за пропуском. Бесцеремонно сверили с оригиналом наклеенную в
удостоверении фотографию, направив в лицо генералу ослепительный луч фонаря.
На каждом повороте длинных переходов стояли такие же караулы, происходила
такая же тщательная проверка, пока, наконец, подавленный Шверер с закушенной
от досады губой не переступил порога личных апартаментов фюрера, полагая,
что сейчас он изольет обиду кому-нибудь из коллег-генералов. Но именно тут
его и задержали дольше всего. Ему прежде всего предложили сдать оружие, без
церемоний взяли у него из рук портфель и с обидной тщательностью перерыли
его содержимое, как будто между листами доклада или завернутый в оперативную
карту там лежал динамит. Наконец ему предложили снять шинель, и еще один
эсесовец с наглой мордой взглядом ощупал каждую выпуклость на генеральском
мундире, карманы, бриджи. Однако даже это поразило теперь Шверера меньше,
чем готовность, с которой другие участники совещания сами протягивали свои
портфели для обыска и, словно ненароком, под взглядом эсесовца проводили
ладонями по своим плоским карманам, поспешно вытаскивая из них единственное,
что считали возможным возить сюда, - портсигары и футляры с очками. На
глазах Шверера все это проделывали и Гудериан, и Йодль, и даже приехавший
последним Кейтель. Повидимому, здесь не верили никому, боялись всех.
Исключение составлял кое-кто из генералов СС да вошедший свободной
походкой, уже знакомый Швереру группенфюрер Кроне. Швереру было известно,
что Кроне выполнял теперь обязанности офицера связи Гиммлера при
рейхсмаршале Геринге. Шверер пристально смотрел в лицо группенфюреру,
готовый угодливо улыбнуться, как только встретится с его взглядом. Но
группенфюрер делал вид, будто не видит маленького генерала. Кроне
по-приятельски протянул руку личному адъютанту Гитлера штурмбаннфюреру
Гюнше, покровительственно положил руку на плечо подполковнику генерального
штаба - военному адъютанту фюрера.
Шверер отлично помнил все слухи об источнике могущества того или иного
эсесовца, о действительных причинах карьеры того или иного генерала, но
подлинное лицо этого Кроне оставалось ему непонятным. О нем никто ничего
точно не знал. Одни считали его креатурой Геринга, другие - соглядатаем при
нем его смертельного врага Гиммлера. У Кроне, повидимому, не было близких
друзей, но никто не знал и его открытых врагов.
Наконец Швереру показалось, что он поймал мимолетный взгляд, которым
Кроне обменялся с прошедшим через приемную Борманом. Но это могло генералу
только и почудиться. Не так-то просто было уловить что-нибудь на
грубо-энергичной физиономии Бормана, ставшего вторым "я" Гитлера с тех пор,
как ему удалось спровадить в Англию Гесса. Черты лица рейхслейтера всегда
сохраняли выражение черствого спокойствия. Пробор его черных прямых волос,
проходящий точно посредине головы, был всегда одинаково ровно зализан.
Широкие ноздри и такие же широкие скулы делали круглое лицо Бормана еще
грубее и шире. Неуклюжая коренастость фигуры придавала Борману сходство с
борцом или боксером.
При появлении в комнате этого диктатора национал-социалистской партии
все замирали. Генералы склоняли головы в почтительном поклоне или старались
спрятаться за спины соседей.
Борман остановился перед генералом СС Фегелейном, женатым на сестре Евы
Браун, дружески поздоровался с ним, и они вместе направились к гитлеровскому
кабинету. Гюнше поторопился отворить дверь, и все трое скрылись за нею.
Откровенный вздох облегчения пронесся по приемной - генералы боялись Бормана
и ненавидели выскочку Фегелейна, который на правах родственника фюрера
смотрел на всех сверху вниз.
Через несколько минут дверь кабинета отворилась, и Гюнше пригласил
присутствующих войти. Гитлера в кабинете еще не было. У стены сидел Геринг,
навалившись на круглый стол животом, поднявшимся к самому подбородку и
распиравшим голубой замшевый мундир. Начальник его штаба Коллер что-то
поспешно объяснял ему, водя пальцем по карте.
Шверер окинул быстрым взглядом знакомую обстановку: не изменилось ли
что-нибудь? Но нет, все было на месте, все было так же грандиозно, так же,
как всегда, свидетельствовало о мании величия, владеющей фюрером: был
огромен ковер, покрывающий весь пол просторного зала-кабинета, огромны
зеркальные окна от пола до потолка, непомерно велик для одного человека
письменный стол. Два пресс-папье на нем казались циклопически тяжелыми
глыбами мрамора.
Прошло еще несколько минут в напряженном молчании. Наконец отворилась
одна из замаскированных дверей в задней стене, но вместо Гитлера вошел его
главный военный адъютант генерал Бургдорф и объявил, что ввиду приближения
воздушного противника совещание переносится в бомбоубежище.
Длинной процессией, строго соблюдая старшинство, предводительствуемые
Герингом, генералы потянулись к переходу в бункер фюрера. Исключение опять
составляли Кроне и появившийся Кальтенбруннер. Они стояли рядом,
прислонившись к простенку между окнами. Шверер успел заметить, что
Кальтенбруннер замкнул шествие, а Кроне так и остался в кабинете.
Путь генералов по длинным коридорам, едва освещенным ручными фонарями
эсесовцев, был долог и неудобен.
Здесь не было уже ни натертых паркетов, ни зеркальных окон. В большие
дыры разбитых стен смутно виднелись мрачные силуэты берлинских руин, местами
сквозь бреши в потолке мелькали звезды. На полу стояли грязные лужи. Шверер
спотыкался о большие куски штукатурки и несколько раз чихнул, наглотавшись
известковой пыли. По мере того как процессия спускалась в подземелье, воздух
делался все более влажным. И это резиденция фюрера!.. По спине Шверера
пробежал нервный холодок.
"2"
В части бункера, служившей спальней и будуаром Еве Браун, царил
полумрак. Красное пятно света дрожало на медном листе перед камином,
трепетный блик перебегал по расстеленной на полу шкуре белого медведя и,
задев лакированный угол кровати, пропадал в глубине комнаты. Картины на
темных стенах казались мутными пятнами. В первый момент можно было и не
заметить маленькой лампочки на ночном столике, и казалось, что единственным
источником света является горящий в камине кокс.
Гитлер сидел на низенькой скамеечке для ног у каминной решетки и,
полуобернувшись к огню, рассматривал фотографическое изображение обнаженной
Евы. Он смотрел пристально, прищурив один глаз, напрасно стараясь умерить
дрожь левой руки, полупарализованной бомбой Штауфенберга. Ева с нескрываемым
удовольствием рассматривала другую такую же фотографию. Когда Гитлер,
насмотревшись, бросил портрет в камин, Ева передала ему свой и взялась за
следующий. Целая груда фотографий, где Ева была изображена одетой,
полуодетой и совершенно неодетой, лежала перед нею на полу. Ева брала их и
разглядывала, пока Гитлер не решался предать сожжению очередное фото своей
подруги.
Гитлер сжег их уже много: куча пылающего кокса была наполовину завалена
черными хлопьями сгоревшей бумаги.
В дверь просунулась физиономия Гюнше.
- Мой фюрер, господа собрались.
Гитлер молча кивнул головой и продолжал своеобразное аутодафе,
повидимому занимавшее его мысли больше, чем пылающие вокруг него руины
Германии и пожары Берлина, подступившие уже к самым стенам имперской
канцелярии.
Гюнше умоляюще посмотрел на Еву. Она отложила очередную фотографию и
сказала:
- Пора!
Гитлер глядел на нее снизу вверх бессмысленными, слезящимися глазами
полуидиота, его седая голова тряслась все больше и больше. Ева и Гюнше
помогли ему подняться на подгибающиеся ноги. Шаркая подошвами, словно у него
нехватало сил переставлять свои большие ступни, Гитлер поплелся к выходу.
При его появлении в комнате совещаний все стихло. Тщетно стараясь
ступать твердо и выпрямить согнувшуюся, как у старика, спину, Гитлер подошел
к своему месту и, пошарив рукою, как слепой, чтобы нащупать подлокотник,
упал в кресло. Перед ним уже были разложены карты с отметками передвижения
войск за последние сутки. Немецко-фашистские войска отступали повсюду. Но
это походило на отступление лишь до тех пор, пока докладывал Гудериан.
Начальник генерального штаба умышленно не скрывал безнадежности и положения
гитлеровских армий на Западе. Эта безнадежность якобы делала бессмысленным
сопротивление англо-американцам, хотя в действительности они нажимали только
там, откуда немцы снимали войска для переброски на восток. По мере того как
Гудериан говорил, нервный тик все более заметно передергивал щеку Гитлера.
Повидимому, ему стоило большого усилия молча слушать начальника генерального
штаба. К тому же Гитлер не выносил, когда ему говорили что-нибудь слишком
громко. Один Йодль умел делать доклад так, что его было приятно слушать:
мягко, вполголоса, сглаживая неприятности.
- ...Судьба Германии, - говорит между тем Гудериан, - будет определена
участью ее столицы. Из этого следует сделать вывод: все внимание - обороне
Берлина. Нажим русских...
- Какова численность русских дивизий, непосредственно угрожающих нам на
берлинском направлении? - перебил Гитлер.
Гудериан быстро, делая отметки карандашом на карте, перечислил
сбивчивые, разрозненные данные о советских силах и виновато добавил:
- Сведения, разумеется, не абсолютные. Нельзя ручаться за работу
разведки в разгаре отступления...
- Я запретил говорить об отступлении! - не поднимая головы, сказал
Гитлер.
- Я имею в виду большую подвижность фронта, - поправился Гудериан, - в
таких условиях данные разведки следует принимать с осторожностью. Они почти
всегда оказываются преувеличенными в нашу пользу. Однако и из того, что дает
разведка, мы видим: соотношение сил - один к пяти в пользу противника.
- Вы всегда преувеличиваете, чтобы меня расстроить... Да, да, не
спорьте - ваша цель расстроить меня, расстроить! Вы всегда меня
расстраиваете, а сами вы просто боитесь русских! Вы трус. Да, да, вы прус,
Гудериан! - все повышая голос, выкрикивал Гитлер, хотя Гудериан и не думал
спорить, ожидая, пока пройдет этот пароксизм страха, который Гитлер
бесплодно пытался выдать за приступ обидчивости. Несмотря на грубость черт
лица Гудериана, лишенных какой бы то ни было одухотворенности, можно было
все же судить о том, какого усилия стоит генералу не потерять нить начатого
доклада. С еще большим темпераментом, чем прежде, он повторил:
- Судьба Германии зависит...
Но Гитлер снова перебил его:
- Судьба Германии не ваше дело, Гудериан!.. Восточный фронт! -
Вытянутая вдоль стола левая рука Гитлера запрыгала в судороге. - Я вас
спрашиваю: что произошло на Восточном фронте, что угрожает Берлину?
- Если ваши вчерашние приказы, мой фюрер, относительно померанской
группы не будут отменены, противник уничтожит ее без всякой пользы для нас.
Померанские войска должны быть немедленно подкреплены обеими курляндскими
армиями.
Щека Гитлера задергалась так, что левый глаз почти перестал
открываться, голова угрожающе затряслась. Испуганный Кейтель сделал
Гудериану знак остановиться, но тот, словно закусив удила, продолжал:
- Только переброска обеих курляндских армий в Померанию...
- Никогда! - истерически закричал Гитлер. - Я не позволю тронуть эти
армии никогда, никогда!..
- Тогда двадцать пять боевых дивизий, укомплектованных полным составом
людей и лучшим вооружением, будут наверняка истреблены русскими. Одной их
штурмовой авиации, этих "Илов", будет достаточно, чтобы методически добить
наши войска еще раньше, чем Еременко предпримет решительную атаку.
- Я же приказал снабдить курляндские армии лучшей зенитной артиллерией!
- кричал Гитлер. - Куда вы девали эрликоны, полученные от шведов?
- Эрликоны мы получили не из Швеции, а из Швейцарии, - бесцеремонно
поправил Гитлера Гудериан. - Они даны в Курляндию, но результатом этого
будет только то, что и они достанутся русским. Адмирал Дениц должен
немедленно вывезти из Курляндии людей и вооружение. Там погибает огромное
количество боеприпасов. Нужно спешить, пока Либава еще не блокирована. Даже
если бы ради этого Деницу пришлось отказаться от действий флота на всех
других участках северного морского театра...
- Вы ничего не понимаете в морских операциях... - проворчал Гитлер. -
Лучше не напоминайте мне о курляндских армиях. Они останутся там.
- И погибнут.
- С честью!
- Но без пользы. А переброска Шестнадцатой и Восемнадцатой армий в
Померанию вместе с Шестой танковой армией СС Зеппа Дитриха дала бы нам
усиление в сорок еще вполне боеспособных дивизий. Мы получили бы шанс
остановить русских на пути к Берлину, начав контрнаступление из Померании на
юг. Этим мы отвели бы прямую угрозу Берлину, вернули бы себе Силезию со
всеми ее промышленными ресурсами и организовали бы сильную стратегическую
позицию Тиршпигель. - Тут Гудериан повернулся к генералу Гелену: - Покажите
фюреру по карте, как это выглядело бы.
Гелен склонился было над картой, но Гитлер вихляющейся от гнева рукой
грубо оттолкнул его в плечо и отшвырнул карту. Однако на этот раз Гудериан
не дал себя перебить и заговорил еще громче и быстрее:
- Только на эту операцию стоит теперь бросить все. Пусть на западе
противник следует по пятам за нашими дивизиями, пусть едет на своих
автомобилях по совершенно открытым дорогам. Я готов расставить указатели на
английском языке... Все это ничто по сравнению с тем, что угрожает нам с
востока. Русские намерены...
- Откуда вы знаете намерения русских? - огрызнулся Гитлер. - Вы не
можете их знать. Это вовсе не дело генерального штаба - строить догадки о
намерениях противника. Распознавать его планы и делать из них для себя
оперативные выводы может только гений. А гений никогда не станет заниматься
подобным мелким ремесленничеством, как пересчитывание вражеских дивизий на
том или ином участке. - Он секунду злобно смотрел на Гудериана, потом
сказал: - К тому же я не вижу в вашем генеральном штабе гениев.
Гудериан сделал шаг к Гитлеру и, перебивая его, тоже крикнул:
- Если вы не дадите согласия на предложенный мною план и не вручите
командование в Померании Манштейну, я снимаю с себя всякую ответственность
за судьбу страны, за Берлин...
Гитлер мелко затряс головой, и горло его стало издавать странные звуки,
которые с некоторых пор заменяли ему смех. Наконец он поднял мутный взгляд
на Гудериана.
- Манштейн!.. Вы не могли придумать ничего другого!.. Манштейн?! Это
правда, что он талантливее и умнее всех остальных офицеров вашего
генерального штаба, но он хорош только там, где можно располагать десятками
дивизий, сотнями тысяч людей, тысячами танков. Ничего этого у меня нет. Мои
генералы должны теперь действовать малыми силами. Не численный перевес над
русскими, а искусство полководцев должно дать нам победу на востоке.
Искусство и безграничная вера в победу национал-социализма! А Манштейн
никогда не верил в силу национал-социалистских идей, он никогда не был
предан мне. Без такой преданности не может быть разговора о победе. Нет,
Гудериан, я не могу использовать вашего Манштейна!.. - Гитлер из-под
насупленных бровей посмотрел на начальника генерального штаба и, помолчав,
вдруг непривычно тихо проговорил: - Что же касается ответственности за
судьбу Германии и Берлина, то нести ее может только человек железной воли.
Железная воля присуща только вполне здоровым людям. А у вас, Гудериан,
по-моему, больное сердце. Вам не кажется? Так посоветуйтесь с врачами и
поезжайте лечиться на курорт. За вас тут поработает Кребс.
Шверер в ужасе откинулся на спинку скамьи: Кребс?! Маленький, круглый,
как шар, вечно веселый Кребс!.. Шверер хорошо знал его бездарность и
легкомыслие.
Повидимому, слова Гитлера поразили и испугали всех генералов. Швереру,
как начальнику русского отдела восточного управления ОКХ, стало не по себе.
О чем бы тут ни говорили, дело шло ведь о судьбе Германии, а Кребс во главе
генерального штаба - это было похоже на скверный анекдот.
Шверер с надеждой посмотрел на Гудериана, ожидая, что тот найдет выход,
скажет что-нибудь, что разрядит атмосферу, заставит Гитлера переменить
решение. Но нет, Гудериан поблагодарил фюрера за отпуск и стал складывать
свою папку. Шверер с ужасом понял, что лишается одного из самых влиятельных
и верных своих союзников. Кто поможет ему теперь в осуществлении плана
открытия Западного фронта и пропуска англо-американцев к Берлину? Кто
помешает теперь русским взять Берлин? Чего стоит теперь прекрасный план
поворота всех дивизий, всех боевых средств, еще остающихся на Западном
фронте, на восток, против неумолимо надвигающейся армии русских?..
Но, повидимому, до сознания Гитлера в те дни уже не доходила правда о
положении Германии. Он с нескрываемой досадой и нетерпением ждал, когда
закончатся доклады генералов, и, видимо, только для проформы задал
начальнику штаба Геринга Коллеру вопрос, ставший традиционным для всех
совещаний:
- Когда вступит в строй наш новый реактивный истребитель "Фокке-Вульф"?
Кажется, он даже не слушал ответа Коллера, пытавшегося как можно мягче
преподнести сообщение о том, что заводы, строившие опытную серию реактивных
истребителей, уже захвачены Советской Армией и им уже не суждено увидеть
воздух. Гитлер следил за Коллером тупым, бессмысленным взглядом мутных глаз
и, как только увидел, что губы генерала перестали двигаться, поспешно
сказал:
- Гюнше, дайте шкатулку с орденами.
Все поняли, что этому моменту Гитлер придает значение самого важного
пункта совещания. Под сумрачными взглядами генералов он принялся бережно
освобождать из папиросной бумаги образцы новых знаков отличия, только что
присланных с фабрики орденов. Он любовно разглядывал их, поглаживал и,
передав один орден ближайшему из генералов, спросил:
- Как вы находите?.. Этот орден я намерен учредить для тех, кто первым
войдет в Москву. Вы видите здесь, в центре, под знаком нашей свастики девиз:
"Там, где я ступаю, умирает все!" Жизнь никогда не возродится на полях
России, которую вторично пересекут мои войска. - Тряся головой, он оглядел
присутствующих: - Господа, я обещаю первый такой крест тому из вас, чьи
войска ворвутся в Московский Кремль! Я сам, вот этими руками, надену его
герою... Я еще подумаю и, может быть, прикажу сохранить всего лишь один
экземпляр этого знака именно для такого героя. Один экземпляр!.. Быть
единственным кавалером ордена! Такой чести не имел еще никто, никогда,
нигде!..
Даже Шверер смотрел на Гитлера с чувством, похожим на презрение, на
лице же Геринга блуждала откровенная насмешка.
Шверер хорошо помнил, чем кончилось последнее совещание с участием
Гудериана: он тогда уже понял, что судьба войны, беспримерной в истории
человечества, решена. В ту ночь катастрофа представилась ему неизбежной. Ее
определило тупое упрямство фюрера, его нежелание вникнуть в обстановку на
фронтах, его дилетантское отрицание всего разумного, что предлагалось
генералами. Шверер верил тому, что причина крушения нацистско-генеральской
империи определена волей, решениями полусумасшедшего шизофреника. Но Шверер
настолько ничего не понимал в истинном ходе истории, что ему казалось: не
трясись у Гитлера голова, не дрожи у него руки, не будь он весь похож на
развалившуюся тряпичную куклу, все пошло бы иначе. Шверер воображал, что от
Гитлера и его генералов еще зависело что-то в ходе войны. Единственное, что
он тогда понимал: война была в те дни историей, определявшей движение сотен
миллионов человеческих судеб, одни из которых стремительно катились к
заслуженному концу, чтобы дать возможность свободно развиваться другим. Но
то, что представлялось Швереру трагической случайностью, было в
действительности исторически закономерным возмездием кучке маньяков
мировладения, толкнувших народы в кровавую баню войны. Швереру не дано было
знать, что трагедия немецко-фашистских генералов была и крушением многих
надежд для тех, кто стоял за спиною американских и английских генералов,
торопившихся к Берлину. Вместе с Гитлером терпели поражение хозяева
Соединенных Штатов Америки. Заря освобождения уже загоралась над доброй
половиной Европы сразу.
После последнего совещания с Гудерианом события, казалось Швереру,
понеслись с умопомрачительной быстротой. Теперь, передумывая их, он уже с
трудом восстанавливал детали. Все сливалось в цепь диких метаний между
штаб-квартирой армии и бомбоубежищем Гитлера.
Впрочем, это не только казалось Швереру. События действительно
развивались с невиданной стремительностью. Советская Армия наступала с таким
напором и такими темпами, что гитлеровское командование не только лишилось
возможности что-либо планировать в обороне Берлина, но и теряло
представление о действительном положении на фронтах. Гигантские клещи
советского охвата, прорезав своими бронированными клешнями, насчитывавшими
до четырех тысяч танков, всю глубину немецко-фашистской обороны, устремились
в обход германской столицы. С Коттбусского направления, от
Франкфурта-на-Одере и с Фрейенвальде двигались советские танковые армии. Они
давили на своем пути гитлеровскую пехоту, дробили фортификационные
сооружения и подавляли всякие попытки сопротивления со стороны немецких
танков. "Пантеры" и "Тигры" эсесовских бронетанковых дивизий, лишенные
бензина, превращались командованием в стальные доты смертников, но советские
танкисты делали их просто бронированными могилами гитлеровцев. Еще кое-как
действовавшие телефонные линии подземного узла связи имперской канцелярии с
каждым часом приносили главарям гитлеровской шайки все более угрожающие
известия. Расстояние от переднего края наступающих советских войск до
резиденции Гитлера сокращалось с каждым днем, с каждым часом, но на все
доводы своих генералов, требующих перенесения ставки на северо-запад,
навстречу американцам, Гитлер упрямо твердил свое маниакальное "нет". Он
боялся даже на минуту высунуть нос из своего бункера, прикрытого
восьмиметровой толщей железобетона. Содрогающаяся вокруг него земля, гул
бетона, вой вентиляторов - все это казалось ему таким страшным, что, отдав
однажды приказ о переезде на запад, он тотчас же отменил его: ведь для того
чтобы переехать, нужно было выйти на поверхность. А через несколько дней
стало уже поздно. О переезде не могло быть и речи: кольцо советского
окружения почти сомкнулось. Остался узенький коридор, по которому Кребс и
новый комендант Берлина Вейдлинг надеялись втянуть американцев в берлинский
круг смерти, чтобы столкнуть их с русскими. Геббельс продолжал с тупостью
кретина твердить, что как только советские войска встретятся с
американскими, между ними произойдет сражение. На это фатальное столкновение
союзников надеялись все, от Гитлера до последнего эсесовского солдата в его
охране; на это столкновение заставляли рассчитывать фольксштурмистов и
прятавшихся по подвалам берлинских женщин и стариков. Чтобы ускорить
вожделенный миг удара по русским соединенными силами немецких и американских
войск, Гитлер приказал отвести к востоку все войска, еще остававшиеся на
Эльбе между Дрезденом и Дессау-Росслау. А тем временем, чтобы задержать
миллионную советскую армию, вышедшую к лесам Шпрее, он бросил в бой свой
последний резерв - охранный эскадрон численностью в 250 человек с
несколькими танками и броневиками.
- Пусть они умрут все до одного, но дадут время Венку подоспеть нам на
помощь.
И действительно, скоро от эскадрона осталось 20 раненых солдат. Но
чтобы его раздавить, как козявку, советским войскам не понадобилось
задерживаться. Это сделали мимоходом несколько танков.
Шверер не верил тому, что "армия Венка" может принести спасение
Берлину, и даже тому, что она вообще когда-нибудь появится под его стенами.
Ведь это вовсе и не была армия. Из ее девяти дивизий шесть существовало
только в воспаленном мозгу Гитлера. Все, кроме него, знали, что у Венка
всего три дивизии, плохо экипированные, плохо вооруженные и состоящие
главным образом из 17-18-летних юнкеров, взятых со скамей офицерских училищ.
Эти три горе-дивизии и составляли корпус генерала Коллера, недавно
перевезенный из Норвегии. Придавая его мифической "армии Венка", Гитлер
воскликнул:
- Венк, я передаю в ваши руки судьбу Германии.
Все в ставке отлично понимали, что их судьба находится в более чем
слабых руках. Движением Венка никто из генералов даже не интересовался.
Только Гитлер требовал, чтобы ему каждый час сообщали о положении "армии
спасения".
Но 21 апреля и сам Гитлер понял, наконец, что надежды на спасение нет.
Он впервые произнес вслух то, что давно уже знали его помощники:
- Война проиграна...
Гитлер покончил с собой. Генерал-фельдмаршал Кессельринг получил
полноту власти в южной части разрезанной надвое Германии, адмирал Дениц стал
правителем Севера, Геббельс, Борман и Кребс оставались в имперской
канцелярии. Колченогий "немец укороченного образца" стал жертвою собственной
лжи о том, что Берлин и Германия будут спасены, если не "армией Венка", то
американцами, которые, подоспев к Берлину, остановят армии большевиков.
Теперь Геббельс был в ловушке. Ему не только некуда было выскочить самому,
но невозможно было даже эвакуировать жену и пятерых детей. Он, как скорпион,
жалящий себя в кольце огня, убил всех шестерых и кончил жизнь самоубийством,
как только стало ясно, что овладевшее Берлином советское командование
отвергнет какие бы то ни было предложения о перемирии. Генерал Кребс, дважды
выезжавший на переговоры с генералом армии Чуйковым, привозил один и тот же
ответ:
- Никаких условий! Капитуляция должна быть безоговорочной.
После неудачной попытки выскочить из окружения в сторону американцев и
Кребс пустил себе пулю в лоб, предоставив начальнику берлинского гарнизона
генералу Вейдлингу расхлебывать кровавую кашу. Шверер уже плохо помнит, что
происходило в последние минуты в бункере Гитлера. Отчетливее всего у него в
памяти удержалась бурная сцена между Борманом и генералом Бургдорфом. Шверер
стал ее свидетелем случайно, явившись к Кребсу за последними приказаниями
насчет оперативных документов. На простых дубовых скамьях вокруг стола,
липкого от пролитого вина, сидели Борман, Кребс и Бургдорф.
Бургдорф, потрясая кулаком перед широкой физиономией Бормана,
истерически кричал:
- Я ставил себе целью объединение партии с армией! Ради этого я
пожертвовал симпатиями своих друзей, я ушел сюда, к вам, которых презирали
все офицеры...
- Презирали? - глухо проговорил Борман.
- Презирали и ненавидели.
- Кто? - стукнув кулаком по столу так, что подпрыгнули стаканы, крикнул
Борман.
- Дурак, - грубо ответил Бургдорф, - теперь тебе это все равно!..
- Я тебя спрашиваю: кто?
- Пойди к чорту, дурак! - повторил Бургдорф, отмахиваясь от Кребса,
пытавшегося его успокоить. - Не мешай мне, Ганс!.. Я вижу, что был идиотом.
Презрение товарищей, выпавшее на мою долю, было справедливо: вы кретины и
преступники. Да, да, все: от Гитлера до тебя самого... - Бургдорф с трудом
переводил дыхание и, сжав кулаки, смотрел прямо в глаза Борману. - Но
теперь-то я скажу хоть тебе, чего вы все стоите: дермо, собачье дермо! Ради
чего мы послали на смерть миллионы немцев, ради чего мы умертвили цвет
нашего народа? Ради достоинства и величия Германии? Врешь! Все это совершено
ради вас, и только вас одних. Вы весело жили, лапали баб, хапали имения,
копили богатства, обманывая и угнетая народ. Немецкие идеалы, немецкую
нравственность, веру и душу немцев вы втоптали в грязь.
- Но ты тоже не оставался в стороне от этого, - с усмешкой перебил
Борман.
- Да, и я тоже, и я тоже... И, как преступник, я, наверно, буду
наказан. Если меня не пристукнут русские, то непременно повесят сами же
немцы. И тебя. И тебя! - торжествующе крикнул он, тыча пальцем в грудь
Бормана, оставшегося единственным трезвым из всех троих.
Шверер стоял в дверях, никем не замечаемый, и наблюдал эту сцену, когда
на плечо ему легла чья-то рука. Обернувшись, он увидел группенфюрера Кроне.
- На два слова, генерал, - сказал Кроне и потянул Шверера за рукав в
темный коридор. - Что вы намерены делать?
Шверер пожал плечами:
- Жду указаний о том, куда девать материалы моего отдела.
- Русского отдела? - спросил Кроне.
- Да...
В низкой двери бункера появился Борман.
- Что вам нужно? - спросил он, увидев Кроне и Шверера.
Приблизившись к Борману, Кроне что-то прошептал ему на ухо.
- А, хорошо! Но помните, что в нашем распоряжении минуты, - сказал
Борман и скрылся в бункере.
Кроне обратился к Швереру:
- Господин Борман просит вас немедленно собрать все самое важное из
документов русского отдела; все то, что представляет ценность на будущее.
- Ценность на будущее? - не без удивления спросил Шверер.
- Да, на тот случай, если бы нам пришлось возобновить операции против
русских. Нам или кому-нибудь другому...
Шверер начинал понимать. Надежда на то, что даже нынешний разгром
Германии не означает окончательного крушения планов войны с Россией, надежда
на то, что его труды могут еще оказаться не потраченными напрасно и рано или
поздно, руками немцев или американцев, но военная машина будет снова пущена
в ход против ненавистной Швереру России, вспыхнула в нем при виде уверенного
в себе, спокойного Кроне.
- Ваше дело покончить со сборами. В вашем распоряжении полчаса, -
сказал эсесовец.
- Это немыслимо!
- Через полчаса я приду за вами, - строго повторил Кроне.
И действительно, ровно через тридцать минут он был у Шверера. За его
спиною стояло несколько здоровенных солдат СС с мешками. Мешки набили
бумагами и картами и, предводительствуемые Кроне, двинулись подземными
ходами. Когда они проходили мимо главного убежища, Кроне велел остановиться
и подождать его. Он исчез за поворотом, ведущим в бункер, где раньше жил
Гитлер. Через несколько минут он вернулся с Борманом.
Пройдя несколько шагов, Шверер почувствовал, что ему нечем дышать.
Смешанный смрад горячего бензина и паленого мяса душил его. Пелена черного
дыма тянулась под сводом подземного хода. Повернув за угол, Шверер
попятился: несколько эсесовцев в противогазах, плеская из жестянок бензином,
пытались сжечь труп Геббельса. Шверер узнал его по валяющейся тут же
знаменитой туфле с высоким каблуком, похожей на дамскую. Стараясь совладать
с собою, Шверер ухватился за стенку. Но его сознание все же отметило
спокойствие Бормана, приостановившегося над трупом Геббельса, на котором
огонь уже успел уничтожить одежду.
- Время! - сердито напомнил Кроне, и Борман пошел дальше. Шверер с
трудом плелся следом.
Скоро Шверер увидел над собою клочок неба. Он уже две недели не выходил
из-под земли, и первые глотки пропитанного зловонием разложения и угаром
пожарищ воздуха не принесли ему облегчения. Кровь стучала у него в висках,
он пошатывался. Кроне пришлось ухватить его за локоть и толкнуть вперед, к
ступеням, ведущим на поверхность земли.
Спотыкаясь о камни развалин, перелезая через обвалы, местами ползя на
животе, они с лихорадочной поспешностью пробирались по останкам Берлина.
Пожары освещали им путь.
Шверер плохо ориентировался. Только выйдя на прямую, как стрела,
магистраль Ост-Вест, он понял, где находится. Но приходилось то и дело
менять направление, ложиться, чтобы спастись от осколков непрерывно
рвавшихся снарядов, вставать и, пробежав несколько шагов, снова ложиться и
снова бежать. Шверера душило сердце, ставшее огромным, подступавшее к самому
горлу; в глазах его метались огненные круги, такие же яркие, как разрывы
снарядов, как зарево пожаров. Близкий удар снаряда заставил Шверера
распластаться на земле.
В свете взрыва Шверер ясно различил силуэт Бормана и увидел, как
заместитель Гитлера выкинул вперед руки, сделал несколько путающихся
неверных шагов и упал ничком. Кроне бросил свой мешок, побежал к Борману и
перевернул ею лицом вверх, но сквозь слезы, вызванные гарью пожарищ, Шверер
увидел, что у Бормана нет лица...
Дальнейшее смешалось в какой-то кошмар, где Шверер не мог установить
последовательности событий. Он только помнил, что его втиснули в самолет
вместе с мешками. При этом он больно ударился головой обо что-то острое и,
вероятно, потерял сознание. Он не помнил, что было в пути, откуда взялись
американские солдаты, окружившие его при посадке самолета. Американский
офицер под руку подвел его к "виллису"... Ну, а потом... Потом все пошло как
по маслу: первый разговор с американским генералом, приказ разобрать
документы русского отдела и сдать их американцам. Потом предложение
отдохнуть и заниматься чем угодно в ожидании, пока его позовут... Швереру
тогда очень хотелось поговорить с группенфюрером Кроне, посоветоваться с
ним. Но никто в американском штабе не знал Кроне. При этом имени американцы
недоуменно пожимали плечами.
- Скажите, - много позже спросил Шверер у приставленного к нему
американца, - произошло ли в конце концов столкновение между американцами и
русскими, когда они встретились?
- Столкновение? Какое столкновение?
- Сражение, которое должно было сделать германо-советскую войну
американо-советской.
Американец хлопнул себя по коленкам.
- О каком столкновении могла итти речь?! Чтобы русские смяли и нас так
же, как вас? Чтобы они утопили нас в Эльбе и вторглись во Францию? Едва ли
это входило в планы Айка. Нет, мистер Шверер, тогда такое столкновение не
входило в наши расчеты.
- А теперь?
- Теперь мы тоже едва ли смогли бы поднять наших солдат на войну с
русскими. Сначала должен полностью смениться личный состав нашей армии. На
это нужно время. И он должен увеличиться, по крайней мере, в пять раз. На
это тоже нужно время.
- А тогда?
- Тогда, может быть, что-нибудь и выйдет, если вы не окажетесь такими
же идиотами, как теперь. Не думаю, чтобы наши вторично совершили ошибку,
сделав ставку на вооруженную Германию, как на единственный заслон против
русских коммунистов. История показала, что такой заслон ничего не стоит.
Наши сильно просчитались, положившись на вашего Гитлера. Он и его шайка
оказались просто жуликами, выманившими у нас много долларов и пустившими их
на ветер.
- На ветер? - Шверер покачал головой. - Нет, ваши деньги и кровь немцев
не пропали даром. Это был прекрасный урок на будущее, отличная репетиция
перед спектаклем, который мы еще раз поставим со всей основательностью.
- Довольно дорогая репетиция, мистер Шверер, - усмехнулся американец. -
Еще одна такая - и мы окажемся банкротами. Нам нечем будет заплатить за
солдат, которых вы нам поставите.
- Это будет очень печально. Очень, очень печально, - грустно проговорил
Шверер.
Американец бесцеремонно похлопал Шверера по спине.
- Ну, не унывайте, старина, все образуется. Хотя, надо сознаться, на
этот раз русские здорово обогнали нас из-за вашей глупости. Пустить им кровь
вы пустили, но зато они начисто нокаутировали вас. Это чертовски неудачно.
Что-то в этом матче не было предусмотрено.
- Да, - уронив на руки голову, проговорил Шверер. - Гитлера нет, нет
Бормана, Геббельса...
- Э, это не такая уж беда. Когда дураки оказываются дураками, им туда и
дорога, куда они все отправились. Теперь мы более бережно будем подбирать
парней для черной работы. С более крепкими кулаками и не с таким мусором в
головах, каким были набиты черепа этих господ. Это нам тоже хороший урок: не
делать ставку на дураков... У вас, папаша, еще есть шанс выйти в люди.
Шверер поднял на него слезящиеся глаза.
- А вы не думаете, молодой человек, что русские могут потребовать моей
выдачи, а? - спросил он дрожащим голосом.
- Вы нам нужны - и баста! У нас вы в безопасности. Если понадобится, мы
предъявим русским даже ваш труп, извлеченный из-под обломков самолета.
Шверер в ужасе закрыл глаза. Ему ясно представился его собственный
изуродованный труп. Развязность американца начинала ему досаждать.
- Ваш чин? - с неожиданной резкостью спросил он.
- Капитан.
- Так потрудитесь встать! - приказал Шверер. - Наверно, и у вас в армии
капитанам не разрешается быть такими нахалами в присутствии генералов.
На лице американца отразилось крайнее удивление, и он неохотно, но все
же поднялся из-за стола...
Благодарение богу, все это было теперь только воспоминанием. Шверер
избежал веревки палача, его миновала и участь многих генералов, попавших в
руки русских. Он мог свободно вернуться в западную зону Берлина, чтобы
трудиться над снова положенным на стол "Маршем на восток". Правда, всю
работу приходилось пересмотреть с начала до конца, все пересчитать,
передумать, но идея оставалась идеей: Россия должна быть сокрушена. И
сокрушить ее предстояло не кому-нибудь, а им, немецким генералам, прошедшим
школу 1914-1918 годов и познавшим позор разгрома 1945 года. Больше это не
должно повториться. Не должно и не может быть третьего поражения... Но
как?.. Как?.. Как избежать расплаты за просчеты американо-немецких политиков
в войне 1939-1945 годов? Чтобы в этом разобраться, стоит посидеть над
рукописью "Марша".
Стараясь отогнать отвратительное видение толстой белой веревки,
свисающей с шеи Кейтеля, Шверер склонился над письменным столом...
"3"
- Выпьем по "Устрице пустыни", господа! - предложил Роу.
Грили молча кивнул. Штризе с готовностью улыбнулся, хотя ему вовсе не
нравилась эта "Устрица". Став помощником Монтегю Грили, он старался теперь
во всем подражать англичанам, в особенности этим двум, с которыми ему
приходилось чаще всего иметь дело. Штризе подавляла надменная независимость,
с которою держался Роу, хотя тот был всего лишь журналистом. Ему нравилось,
как пахло в кабинете сэра Монтегю, председателя окружной комиссии по
денацификации. Чтобы добиться такого же запаха у себя, Штризе стал курить
трубку и велел ежедневно менять на столе цветы.
Нужно было проявлять большую гибкость, чтобы, едва успев сменить мундир
гитлеровского руководителя военной промышленности округа на штатский костюм
помощника председателя комиссии по денацификации, не вызвать кривой усмешки.
Пауль Штризе не вызвал улыбок; англичане и американцы знали, что делали, а
рядовые немцы в западной половине Германии еще не научились заново
улыбаться. Они хмуро приглядывались к происходящему, стараясь понять: что
же, в сущности, нового принесли в Западную Германию союзники-победители,
кроме того, что старые хозяева предприятий стали называться иначе?..
Штризе, не поморщившись, выцедил "Устрицу", крепкий коктейль,
приготовленный Роу, и еще раз услужливо улыбнулся.
- Я нашел человека, которого вы могли бы послать в русскую зону, -
сказал он.
- Журналист? - спросил Роу.
Штризе замялся:
- Не совсем...
- Сумеет дать отчет о том, что меня интересует?
- Безусловно.
- Как зовут?
- Эрнст фон Шверер.
- Шверер? - переспросил Роу, словно это имя было ему знакомо.
- Брат того инженера на русской стороне, - пояснил Штризе, - сын
генерала фон Шверера.
- Вот как! - оживился было сэр Монтегю, но под сердитым взглядом Роу
умолк.
- Пришлите его ко мне, - сказал Роу и холодно кивнул головой.
Штризе знал: после этого кивка ему остается одно - откланяться. Он
улыбнулся еще любезнее и, стараясь двигаться как можно свободнее, вышел.
- Хоть на этот раз не будьте тюленем, Монти, - сказал Роу, обращаясь к
Грили. - Раздобудьте у Винера список документов, которые нужно взять на той
стороне.
- Зачем? - меланхолически спросил Грили. - Этот Шверер должен нам
доставить своего брата-инженера живьем.
- А если нет?
- Можно подумать, что привезти из советской зоны родного брата нивесть
какая трудная задача! К тому же у этих парней из бывших эсесовцев именно та
хватка, какая нам нужна.
Роу занялся взбалтыванием коктейля. Он делал это сосредоточенно и как
бы между делом спросил:
- Так и условимся: вы берете командование на себя.
Грили замахал руками:
- Вы же отлично знаете, Уинн, я к этому совершенно не способен.
- Только стричь купоны?..
- Что вы сердитесь, Уинн? Хорошо, я постараюсь получить список
документов. Но вы же знаете, как трудно иметь дело с теми, кого зацапали
янки. А Винера они проглотили с костями.
Роу с досадой ударил кулаком по ручке кресла.
- И так всегда, когда дело идет о чем-нибудь мало-мальски важном или
выгодном! Скоро они будут таскать наши собственные секреты без всякого
стеснения!
- Да, там, где речь идет обо всяких этих реактивных игрушках, мы,
британцы, непозволительно легкомысленны.
Роу нахмурился, вылавливая из стаканчика ломтик лимона.
- Да, мы несколько запоздали, - пробормотал он. - Двести тысяч патентов
- на том берегу океана!..
- Совершенное безобразие! - согласился Грили.
- Не было бы большого греха, если бы нам удалось стащить у янки из-под
носа хотя бы то, что осталось на советской стороне в голове или в письменном
столе Эгона Шверера.
- Это совершенно необходимо, Уинн! - Грили прижал руку к груди, желая
сделать свои слова более убедительными. - Поймите, без того, что осталось у
Эгона Шверера, Винер не сможет справиться со своею частью задачи, что бы ни
сулили ему янки!
- Знаю.
- Я еще до войны предлагал Винеру пятьдесят тысяч фунтов за его
лавочку, - плаксиво сказал Грили.
- И это я знаю.
- Но янки меня просто возмущают! Теперь они искренно убеждены, что
"Европа" должна поставить Айку Эйзенхауэру гигантский памятник из
нержавеющей стали...
- Еще бы! Не столько за то, что он воевал с немцами, сколько за то, что
русские не оказались на Рейне!.. Да, ради этого ему пришлось поторопиться. -
Роу закурил. Его голос доносился как из-за дымовой завесы. - А представляете
себе историю, если бы освободителями Франции тоже оказались русские?
При этих словах Роу Монти тоже принялся раскуривать трубку.
- Вы всегда каркали, а посмотрите: мы пришли к финишу. Да еще как! -
помолчав, сказал он.
- Да, но не в роли седока...
- Но и не лошади же.
- Если клячу нельзя назвать лошадью... - Роу пожал плечами. - Мы кляча,
на которой скакали янки! Притом захлестанная до полусмерти. Нам
предоставляют бить в бубен по поводу того, что мы преодолели барьеры, не
сломав себе хребет. Это пляска на собственных похоронах! - сердито крикнул
Роу, несколькими взмахами руки разогнав дым. Если хотите знать, Монти, я не
могу понять, как случилось, что, имея таких чиновников, как вы, таких
министров, как ваш братец Бен...
- Ну, ну, Уинн!
- Повторяю: как могло произойти, что, имея во главе управления такое
сборище ограниченных интриганов, Англия триста лет ходила в великих
державах?.. Хотите знать мое мнение. Монти?
- Не очень...
- А я все-таки скажу!.. Все три последних века своей истории Англия
держалась на нас. Ее становым хребтом была секретная служба, Монти. Моя
служба! Мы... Такие, как я.
Роу продолжал развязно болтать, и у Монтегю был такой вид, будто эта
болтовня его чрезвычайно занимает. В действительности почти все, что говорил
Роу, пролетало мимо ушей слушателя, занятого своими собственными мыслями.
Монтегю не принадлежал к числу людей, любящих философствовать на отвлеченные
темы, но его простоватая, иногда даже немножко смешная внешность скрывала
натуру далеко не простую. Основным свойством этой натуры был тот особенный,
ни с чем не сравнимый вид хитрости, который вырабатывается у англичан
"высшего" круга всем воспитанием, всем лицемерным укладом их жизни. Но если
у одного из них эта хитрость, как бы выветриваясь с возрастом, приобретает
черты простой изворотливости и не выходит за пределы житейского практицизма,
то у других вырастает именно в ветвистое дерево тончайшей лживости и
коварства, прикрытых оболочкой "британской прямоты и грубоватости". Носители
такой "британской прямоты" не останавливаются перед преступлением, если его
можно совершить по ту сторону занавеса, именуемого этикетом. Этому виду
тончайшего лицемерия и полной аморальности британская политика обязана
многими из своих "блистательнейших" достижений. Этот же вид фарисейской
лживости служит и основою личных отношений между британцами того
общественного слоя, к которому принадлежал мистер Монтегю Грили.
В этом смысле не было никакой или почти никакой разницы между Грили и
Роу. Но в то время как Роу готов был выложить перед Монтегю многое именно
потому, что презирал его, считая глупцом и тюленем, сам Монти, столь же
искренно презирая Роу, не находил нужным выкладывать ему ничего или почти
ничего, что могло бы поколебать его собственную репутацию простака.
Слушая сейчас хвастливые выкрики пьяного Роу, Монти думал о том, что
имеет перед ним существенное преимущество: основательную осведомленность в
его делах. Вторым преимуществом Монти было, очевидно, то, что Роу не знал и
по самому своему положению не мог знать об этой осведомленности Монти. Да,
такова была разница, определяемая их общественным положением. Быть членами
одного общества вовсе еще не значило иметь в нем одинаковый вес. Вот Роу
кичится тем, что является верным солдатом секретной службы Британии. Слов
нет: тонкая служба, важная служба! И ей, конечно, нужны такие, как Роу. И
даже хорошо, что такие, как Роу, воображают себя носителями самых
сокровенных тайн самой тайной из служб Англии. Это делает их уверенными в
себе. А секретный агент британской службы всегда должен быть уверен в себе.
Но... - при этом новом предположении Монтегю мысленно усмехнулся, хотя черты
его большого красивого лица продолжали сохранять неподвижность - но что
сказал бы Роу, если бы узнал, что он, тюлень и простак Монти, был лично
знаком с неким сэром Икс?.. Да, да, с тем самым Иксом, чье имя знают всего
несколько англичан; с Иксом, о котором принято лишь почтительно говорить:
"лицо, ограждающее интересы империи". Ибо так было, есть и всегда будет:
больше, чем армия, и даже больше, чем флот, в охране государства значит
секретная служба... Уж, наверное, Роу, при всей его хвастливости, не мог бы
рассказать, что созданием и укреплением этой службы занимались такие столпы
империи, как лорд Кромер, "укротитель Египта", когда он был еще скромным
лейтенантом Берингом, или будущие фельдмаршалы сэр Уильям Робертсон и сэр
Джордж Мильн, или, скажем, сэр Невиль Хожер, совмещавший высокое положение
главы обороны всей империи со званием тестя Уинстона Черчилля!.. Кстати
говоря, и сам толстый зятек сэра Невиля мог бы кое-что рассказать о
деятельности на ниве Интеллидженс сервис... Интересно, стал ли бы кто-нибудь
из этих лиц слушать пьяную болтовню какого-то капитана Роу, для которого его
"шеф" - вершина; тот самый "шеф", который для сэра Икс всего лишь один из
помощников!.. Послушать Роу, так выходит, что его служба - основа мира,
какая-то самодовлеющая сила, главенствующая над всем, повелевающая от себя и
ради себя. А что, если вот так, напрямик, сказать сейчас этому
разболтавшемуся пьянчужке, что он былинка, ничтожнейший муравей в армии,
призванной таскать каштаны не только не для себя и не для своих "шефов"...
Тут брови Грили нахмурились: если говорить откровенно, секретная служба
существует и не для таких, как он, Монтегю, даже не для таких, как Бен, -
она служит неизмеримо более могущественным повелителям империи и ее
некоронованным королям-лордам стали и угля, нефти и хлопка...
Роу уронил рюмку. Звук разбитого стекла нарушил течение мыслей Монти, и
он поймал последнюю фразу пьяницы:
- Хотел бы я знать, чего стоили бы все вы без нас - простаков,
работающих на вас, как прилежные муравьи!
Монти поспешно расправил брови, и лицо его снова не выражало ничего,
кроме недоуменного простодушия. Он расхохотался.
- Умоляю, Уинни, не прикидывайтесь травоядным и... таким героем! - И
Монтегю засмеялся.
Несколько мгновений Роу озадаченно смотрел на него, потом обиженно
произнес:
- Ладно, смейтесь, это не спасет ни вас, Монти, ни Англию. Лавочка
безусловно обанкротится, и притом довольно скоро...
Роу нетвердыми шагами подошел к столу, чтобы налить себе новую рюмку.
- Вам нужно бросить пить, Уинни.
- И тут же повеситься? Нет, слуга покорный. Я должен дожить свой срок.
Настает довольно ответственный период в существовании нашего острова. Это
понимает даже ваш брат Бен, несмотря на всю его глупость.
- Но, но, полегче, Уинн! - со смехом воскликнул Грили. - Вы забыли: Бен
снова в правительственном большинстве.
- В прежние времена была бы неплохая пожива для оппозиционной прессы:
лорд Крейфильд - лейборист... И небеса не рухнули, и Англия стоит на месте!
- Консерваторы не проронили ни слова, - серьезно заявил Грили.
- А вы не думаете, что они платят Бену суточные за все время, что он
продержится в лейбористах? - Роу потряс над головой номером "Таймса" и
громко прочел: - "У нас, как вы, американцы, это слыхали, социалистическое
правительство. А я, как вы, возможно, тоже слыхали, лидер консервативной
оппозиции. Но я вам могу сказать, что нет другой страны в Европе, которая
представляла бы собою более твердый и прочный фронт против советского и
коммунистического вторжения, чем Англия". - Он отмахнулся от попытки Грили
вставить слово. - Идите к чорту, Монти, дайте мне дочитать. Вы обязаны это
дослушать: толстяк пока больше не премьер, но Черчилль остается Черчиллем, и
всякому из нас есть чему поучиться у старого сторожевого бульдога Британии.
Итак: "Мои многочисленные разногласия с правительством не затрагивают
области внешней политики, которая под руководством министра иностранных дел
Бевина сохранила стабильность и преемственность".
- Какую стабильность?
- Конечно, антисоветскую! А преемственность? Черчиллевскую,
консервативную...
- Но я не верю в "русскую опасность"! - воскликнул, наконец, Грили.
- Я тоже не верю, - рассмеялся Роу. - Но я вам должен сказать:
наступило время для всех нас пустить в ход такой ворох вранья, какой нам
никогда еще не был нужен!.. Нам нужен небоскреб лжи, чтобы противопоставить
что-нибудь тем чертовски простым и понятным вещам, о которых говорят
русские.
- Англичане не станут их слушать.
- К сожалению, никогда еще миллионам людей не было так понятно то, о
чем русские говорят теперь с трибун всех конференций. А недостатка в
конференциях, как видите, нет!
- К большому нашему сожалению. А этот... как его... "железный занавес"?
Разве плохо придумано?! - с восхищением воскликнул Монти.
- Сработано, знаете ли, по рецепту нашего покойного друга Геббельса.
- Ну уж... - обиженно пробормотал Монти.
- Да, да: "чем крупнее ложь, тем легче ей верят".
- Вы думаете, что на самом деле...
- Никакого занавеса не было и не может быть! Это же не в интересах
Советов. Но зато это в наших интересах. Именно поэтому такой занавес должен
быть повешен.
- Но тогда он должен висеть совсем не на польской границе.
- Мы воздвигли бы его там, если бы не существовало советской зоны
оккупации Германии.
- А в нынешних обстоятельствах?
- Между восточной и западной зонами Германии, Монти, - вот его место!
- Потерять половину Европы?
- Лучше половину, чем всю... Я, кажется, немного пьян! Да, да, я знаю:
я пьян. Поэтому я говорю с вами так откровенно. В трезвом виде я не способен
говорить правду. В особенности таким олухам, как вы. Впрочем, вероятно, и
сейчас я говорю все это напрасно. Вы ничего не способны понять.
- Я кое-что понял, - пробурчал Монтегю.
- Именно кое-что. Ах вы, старая обезьяна! Кое-что! Это мне нравится!..
В этом наша беда, Монти: там, где должны бы сидеть умные люди вроде меня,
торчат типы, подобные вам, которые понимают "кое-что".
- Послушайте, Уинн! У меня тоже есть терпение.
- Все держится на субъектах, умеющих делать вид, будто они понимают
"кое-что"...
- Шли бы вы спать, Уинн! - сердито проговорил Грили. - Мне надоело ваше
малодушие.
Роу поднялся и, стоя на не очень твердых ногах, насмешливо поклонился.
- Слушаюсь, милорд. Сейчас я стану оптимистом. - С этими словами Роу
упал обратно в кресло и всплеснул руками: - Боже правый! Вот кого нехватает
для полной коллекции нашим социалистам, - вас.
- Но, но, полегче, старина!
Роу выбил пепел из трубки в стакан Грили.
- Прошли времена, когда Англия могла похлопывать по плечу любую державу
мира.
Роу налил себе виски и, не смешивая ее ни с чем, медленно отпил глоток.
Поставив стакан и тупо глядя на желтую колеблющуюся поверхность спирта, он
стал чиркать спички о коробок, но от его неловких движений они ломались одна
за другой.
Он озлобленно отбросил коробок, поднял стакан и, словно читая в нем,
раздельно произнес:
- "Правь, Британия" пора выкинуть в мусорный ящик. К чорту адмиралов!
Они годятся только для кинематографа. Судьба Англии зависит теперь не от
дредноутов, а от шпионов, Монти. На морях нам остались одни воспоминания.
Удержать бы кое-что на суше. Но боюсь, и тут нас ждут сюрпризы от проклятых
янки.
- Вы совсем уже нас хороните...
- А то, что происходит в Бирме, в Индии, во всех наших доминионах? А
то, что завтра начнется в Турции, Персии, Афганистане - везде, где мы
чувствовали себя как дома, - не их работа?
- Их интересы там, - Грили неопределенно махнул куда-то в угол комнаты,
- в западном полушарии.
- Снимите шоры, Монти!
- Глупости, Уинн! Теперь уж я скажу вам: вы больны манией
преследования.
- Оставим эту тему. Так же, как будем считать решенным между нами
вопрос: если я вожусь с вашими делами, то вовсе не потому, что вижу какую-то
перспективу, а лишь для того, чтобы урвать свое на черный день. На тот
неизбежный день, когда вся наша лавочка начнет разваливаться, как гнилой
сарай.
- Хорошо, вернемся к делу, - сказал Грилли. - Может быть, плюнуть на
эти реактивки и заняться чем-то более рентабельным на ближайшее будущее?
Американцы украли у немцев достаточное количество патентов, - почему бы и
нам не попробовать взять свое?
- Все, что стоило труда, они уже вывезли. К тому же могу вас уверить, в
будущем не будет ничего более рентабельного, чем военное производство. В
этом нам порукой нюх янки.
- Они только кричат о войне.
- Даже если им не удастся затеять большую драку номер три, о которой
они мечтают, военные акции все равно будут выше всех остальных.
- Если бы знать: надолго ли?
- Пока нынешние лидеры сидят в своих креслах... Нам нужно попробовать
надуть кое-кого так же, как янки надули нас.
- Для этого вам нужны вопросы Винера?
- Да, хотя нельзя строить на этот счет больших иллюзий. Инженер Шверер
может оказаться неприступным.
- Если нельзя будет взять хитростью или силой, мы ему просто заплатим.
- Так-то так, но есть такой сорт людей, самый неприятный, - на попытку
купить их они отвечают ударом по физиономии.
- Не встречал таких дураков!
- А они, говорят, стали попадаться среди жителей советской зоны.
Влияние русских... Но все равно мы должны тут опередить янки.
Грили картинно поднял глаза к потолку.
- Дай-то бог!
"4"
Анни медленно, одним пальцем выстукивала на машинке под диктовку фрау
Шверер. Хотя к экономии не было решительно никаких поводов, Шверер день ото
дня становился все скупее. Из денег, полученных от американского
командования в Германии на продолжение работы над "Маршем на восток", он не
дал Эмме ни пфеннига. Он даже не считал нужным пригласить секретаря или
стенографа и обходился услугами Анни. Не так-то просто было ей, сначала
превратившись из горничной в секретаря, теперь еще исполнять обязанность
машинистки.
Непривычные пальцы Анни долго выбирали клавиши и часто ударяли не по
тем буквам. Страница получалась грязная, генерал ворчал и швырял ее обратно
сквозь щель в двери. От страха Анни писала еще хуже и еще медленнее. Но вот
она и вовсе остановилась, пока фрау Шверер молчала, силясь прочесть
неразборчивые строки на листке, который держала, повернув к свету.
- Ах, какой почерк! - сказала она, наконец, тоном полного отчаяния. -
Что же делать?
- Спросите у него, - сказала Анни.
- О-о! - лицо фрау Шверер отразило страх, и она несколько раз
отрицательно качнула головой.
Анни молча взяла у нее листок и, подойдя к плотно затворенной двери
кабинета, постучала. Ей ответило молчание. Она постучала еще раз и
прислушалась. Теперь за дверью послышались торопливые шаркающие шаги. Дверь
чуть приотворилась. Анни просунула в щелку листок.
- Мы не можем разобрать...
Несколько мгновений царило молчание, за которым последовало недовольное
фырканье, и раздраженный старческий голос скороговоркою прочел:
- "Нет ничего удивительного в том, что после такого поражения у нас
появляется разочарование. Нам начинают твердить о необходимости изгнать из
человека зверя и сделать его тем, кем ему якобы предназначено быть, - мирным
тружеником. Но мы не позволим этому жалкому малодушию свить гнездо в умах
немцев... На это я надеюсь, и эта надежда помогает мне держать в руках
перо..."
Генерал высунул голову из кабинета и сердито спросил:
- Эмма, где мой атофан?
Фрау Шверер бросила взгляд на неуклюжую бляху круглых стенных часов.
- О, правда, пора итти за лекарством, Конрад! - сказала она.
Анни поймала брошенный в щелку листок и вернулась к машинке.
- Ты допишешь, когда принесешь лекарство, - сказала фрау Шверер.
- Он и так сердится, что я долго пишу.
Фрау Шверер в испуге приложила палец к губам и оглянулась на дверь.
- Тсс! - Подумав, она сказала: - Хорошо, я схожу сама, а ты тут пиши.
Старуха на цыпочках приблизилась к двери кабинета и прислушалась. Потом
так же тихонько подошла к противоположной двери, которую перед нею отворила
Анни. За порогом открылся провал разрушенной бомбой части дома. Над провалом
висели дощатые мостки с перильцами, кончавшиеся лестничкой.
Стуча каблуками по доскам, фрау Шверер вышла на улицу.
Ни гудки автомобилей, ни шорох шин не нарушали тишины мертвого
квартала. Только редкий стук эрзацтуфель слышался между развалинами.
Фрау Шверер успела пройти не больше десятка шагов, когда увидела
появившегося из-за угла Эгона.
- Ты идешь к нему? - озабоченно спросила она, поцеловав сына в
склоненную голову.
- Да, я должен с ним поговорить, хотя в прошлый раз мы поссорились.
Фрау Шверер вздохнула:
- Ты забываешь: он твой отец!..
- Уговорите его бросить то дело, которым он занимается вопреки здравому
смыслу.
- Твой отец может заниматься чем хочет!
- Я этого не думаю, мама...
- Ах, какое кому дело!
- Вы, мама, не понимаете того, что происходит.
- Вы все воображаете, будто я такая уж глупая! А я все отлично понимаю.
Мы с Анни переписываем его труд, и как только...
- Посоветуйте ему выбросить все это в печку, прийти к нам, в советскую
зону, и публично, прямо сказать: "Я такой-то, я всю жизнь совершал злые,
вредные глупости; помогите мне хоть раз сделать что-нибудь умное и доброе".
- Эгон!
- Третьего выхода нет.
- Он говорит, что пройдет еще немного времени, и все вернется к
прежнему.
- Глупости!
- Нет, не глупости. Он лучше знает. Он говорит: еще совсем немного
времени, и американцы все приведут в порядок. Тогда у нас снова будет все: и
дом, и деньги, и положение, не худшее, чем прежде.
- Мама! - в ужасе воскликнул Эгон. - Подумайте, что вы говорите:
служить американцам!
- Он лучше знает.
- Неужели он не понял ничего из всего, что я старался так ясно
объяснить ему?
- Если ты с ним говорил об этом, то тебе действительно лучше не ходить
к нам... К тому же он сердится на тебя за то, что ты занимаешься пустяками.
- То, что я сейчас делаю, мне во много раз милее всех построенных мною
самолетов.
Эгон снял шляпу и наклонился к руке матери.
- Принеси нам чего-нибудь съестного, - сказала фрау Шверер и снова
осторожно прикоснулась губами к его волосам. - У нас совсем неважно с
продуктами из-за этого глупого американского "воздушного моста".
- Ага! - Эгон усмехнулся. - Значит, не все, что делают ваши любимые
американцы, так уж хорошо!
- Ах, не говори! Сидеть без угля и без масла - не вижу в этом ничего
хорошего. И все, говорят, из-за ослиного упрямства этих американцев.
- Это не просто упрямство, мама. Это целый заговор против нас, против
немцев и вообще против всех, кто не хочет возвращения фашизма.
- Ты опять за свое, - недовольно проговорила Эмма. - Мне пора...
Приходи ко мне... Нет, нет, к отцу не нужно, не ходи, ты его раздражаешь. -
С этими словами она поцеловала его в лоб. - Прощай.
Эгон, не оглядываясь, свернул за руины на углу.
Расставшись с матерью, он почти тотчас забыл о ней и стал думать о
своем. Он шел долго и неторопливо. Его заботили затруднения, встретившиеся
именно теперь, когда дело дошло до практического осуществления проекта его
счетной машины. Советский комендант дал разрешение на постройку, но негде
было взять средств для покупки материалов. Может быть, следует пойти к
Вирту? У Вирта, как у заведующего отделом транспорта в магистрате, наверное,
есть ненужный металл, который он сможет дать. Эгон давно убедился в том, что
Рупрехт Вирт - достойный преемник своего учителя Франца Лемке. Кому, как не
Вирту, Эгон был обязан тем, что ему удалось вернуться на родину из Швеции,
куда он был вынужден перекочевать из Норвегии, когда ее захватили
гитлеровцы. А вон ведь многие эмигранты до сих пор сидят на чужбине. Да, да,
Эгон уверен: Вирт поможет ему и теперь в деле со счетной машиной!
Через полчаса Эгон поднялся на третий этаж дома, где помещался
магистрат.
- Дорогой доктор, где вы пропадали? - встретил его Рупрехт Вирт,
коренастый, небольшого роста молодой человек с открытым лицом и зачесанными
назад русыми волосами.
- Я, наконец, закончил свой аппарат, - сказал Эгон.
- Значит, можно освободить какую-то долю человеческого мозга от
необходимости делать расчеты?
- Представьте себе, я добился возможности интегрировать.
- Это здорово!
- Я никогда не чувствовал такого удовлетворения! Ведь моей счетной
машиной никто не может завоевать мир.
- Кто знает... - неопределенно проговорил Вирт. - Судя по тому, что
американцы украли в Германии и все патенты мирного характера, следует
думать, что и последними можно воевать. Притом воевать самым активным
образом.
- Мир помешался на войнах... Я не вижу этому конца... - пробормотал
Эгон.
- К счастью, тому миру, о котором вы говорите, противостоит другой мир
- мир социализма, мир творческого труда!..
- Англичане и американцы первыми забыли, во имя чего и как велась эта
война.
Вирт, вспомнив что-то, ударил себя по лбу:
- Я все хочу вас спросить: в число тех военных патентов, что вывезли
американцы, попали все ваши изобретения?
- Не все, но многие.
- А то, что не попало в их руки?
- Это немного...
- Но существенно?
- Без этого мой бывший хозяин доктор Винер, которого хорошо знавал наш
Лемке, не сможет довести до конца свое последнее грязное дело - передачу
американцам новой модели "фау".
- Сейчас речь не о нем: те из ваших ужасных усовершенствований...
- Не напоминайте мне о них! - с отвращением проговорил Эгон.
- ...которые не попали к американцам, в надежном месте?
- Как нельзя больше! - Эгон грустно покачал головой. - Бумаги давно в
печке.
- Значит, для того чтобы ими овладеть, нужно, чтобы вы сызнова записали
все это?
- Этого не заставит меня сделать сам господь-бог!
- Меня больше бога интересует Винер. Если бы он вдруг появился...
- Здесь?..
- Он или какой-нибудь его эмиссар...
- Я бы послал к чорту любого из них. Поговорим лучше о моей счетной
машине.
- Я знаю, вам нехватает материалов. Сейчас мы с вами кое-куда пойдем...
На улице Эгон с трудом поспевал за Руппом, который шагал быстро,
уверенно и твердо.
"5"
- Курите, - приветливо сказал Кроне, подвигая собеседнику ящик с
сигарами.
Эрнст Шверер, худой человек, с нестарым, но сильно помятым лицом и с
обильною сединой в волосах, принялся медленно, словно нехотя, приготовлять
сигару. Взгляд Кроне цепко ощупывал его лицо, всю фигуру, даже пальцы,
вертевшие сигару. Пальцы Эрнста заметно вздрагивали, и веко левого глаза
сводил легкий тик.
- Перестаньте нервничать, Шверер, - тем же тоном спокойной
приветливости проговорил Кроне. - Не случилось ничего непоправимого. Из-за
того, что ваш брат отказался ехать сюда, Германия не станет ни слабее, ни
сильнее, ни богаче, ни беднее.
- Но, господин группенфюрер, его приезд имеет очень большое значение!
- Чем дольше я к вам приглядываюсь, тем больше вы напоминаете мне
вашего брата.
- Между мной и Эгоном нет ничего общего, - заносчиво проговорил Эрнст
Шверер.
- Я имею в виду вашего убитого на Восточном фронте брата Отто. У вас та
же исполнительная ограниченность и неспособность смотреть на вещи более
широко, чем сказано в приказе.
- Я хорошо понимаю политический смысл похищения Эгона.
- Как раз этого-то от вас и не требуется. Было бы гораздо лучше, если
бы вместо "политических" размышлений вы дали себе труд подумать:
"Осуществить план - выведать у Эгона его тайну - Штризе не удалось. Как мне
его увезти?"
На этот раз тон насмешливого превосходства прозвучал в ответе Эрнста:
- Советская зона не Америка, киднапинг там не в моде...
Кроне поднялся из-за стола и подошел к растворенному окну.
- Уверены ли вы, что никаких записей у Эгона нет? - спросил он Эрнста.
- Он сам сказал мне.
- Допустим, что он не соврал и все, что есть ценного, заключено теперь
в его голове.
- Это безусловно так!
- Значит, нам нужна его голова! Разумеется, не в отдельной упаковке...
Нужно найти способ доставить его сюда, хотя бы на короткое время, для
разговора с американцами.
Эрнст Шверер усмехнулся:
- Мы могли бы и сами...
- Это будет их делом: выжать из него то, что им нужно.
- Я... предпочел бы точно знать, что они от него выудят.
- Нас с вами это не касается.
Кроне прошелся по комнате.
- Итак, - сказал он, оборачиваясь к Эрнсту, - завтра мы вместе с вами
отправляемся в советскую зону и на месте посмотрим, что можно сделать...
Доктор Шверер ведь женат?
- Да.
- У него, кажется, есть дети?
- Дочка, восемь лет.
- Вы прибавили ей год, - поправил Кроне. - Значит, завтра утром. И вот
что: позаботьтесь о том, чтобы захватить с собой немного продуктов.
Чего-нибудь такого, что любят ваши родители. Ведь вы еще состоите в любимцах
мамаши?
- Я вас не совсем понимаю, господин группенфюрер... - озадаченно
пробормотал Эрнст.
- Это и не обязательно... Вам нужны деньги? Можете не отвечать: вы
достаточно плохо владеете лицом. - Кроне вынул бумажник и отсчитал несколько
бумажек. - Вас, конечно, больше устраивают доллары, нежели оккупационные
марки?.. Прошу!
Когда Эрнст был уже у двери, Кроне рассмеялся и спросил:
- А почему вы не спросили меня: что общего между нашей операцией и
вкусами ваших стариков?
- Вы же сами сказали, что это меня не касается.
- Думали поразить меня выдержкой? Нет, милый мой, это не выдержка, а
безразличие.
- Извините, господин группенфюрер.
- Я хочу сказать, что к заданию американцев вы должны относиться так
же, как отнеслись бы к нашим. Так слушайте, план прост: вы должны убедить
свою матушку пригласить внучку на денек к себе. Погостить и поесть случайно
раздобытых лакомств. Пока девочка будет у бабушки, - одна или с матерью, это
не имеет значения, - за нею может прийти сам доктор Шверер. Понятно?
- Почти...
- Но даже на этой стороне нужно избегать шума.
- А если брат не отпустит дочь на эту сторону, к старикам?
- Тогда я достану ее сам. Так или иначе, ее нужно взять. Легче похитить
ребенка, чем возиться с увозом вашего брата.
- Конечно, - согласился Эрнст и уже смело взял из ящика Кроне две
сигары и сунул себе в карман. - Это, конечно, легче...
После ухода Эрнста Кроне опустил шторы и зажег свет.
Окна уютно светились сквозь живую изгородь, окружающую небольшой домик.
Прохожие не без зависти поглядывали на этот уголок, подобный островку,
уцелевшему в море невзгод, захлестнувших Западную Германию. Многие знали,
что под видом безобидного бюргера здесь нашел себе приют какой-то субъект,
занимавший в гитлеровские времена видное положение и даже имевший звание
группенфюрера СС, и многие были уверены, что если бы дело происходило на
советской стороне, то этому субъекту пришлось бы солоно. Но заявления в
комиссию по денацификации, возглавляемую сэром Монтегю Грили, ни к чему не
приводили, разве только к неприятностям для заявителей. Поэтому заявления
скоро прекратились, и Кроне никто не беспокоил.
Кроне вел замкнутую жизнь. Днем к нему приходили кухарка и уборщица.
Вечера он проводил один, запершись в доме. Посетители бывали редко. Это были
люди, которых никто в этой местности не знал.
Сегодня, как и всегда, у Кроне царила тишина. Самые любопытные уши,
если их интересовало происходящее в доме, не уловили бы снаружи телефонного
звонка, раздавшегося в комнате, где сидел Кроне.
- О, Фрэнк! - с неподдельной радостью воскликнул Кроне, сняв трубку. -
Ты уже здесь?! Ну, ну, я буду очень рад... Только приходи пешком. Дверь на
веранду будет не заперта...
Повесив трубку, Кроне посмотрел на часы и отпер балконную дверь.
Прошло не больше четверти часа, и в комнату вошел полковник Фрэнк
Паркер. Он плотно затворил дверь за собой и повернул ключ.
- Вот и я, Мак, - сказал он просто, снимая перчатки и отбрасывая их в
сторону вместе со шляпой.
Кроне пошел ему навстречу и двумя руками потряс руку Паркера.
- Приятно видеть тебя в порядке! Только с тобой я чувствую себя самим
собою и ощущаю, что цел.
- Да и тебе достался довольно трудный пост. По сравнению с тобой
пресловутый британский Лоуренс жил у арабов, как в пансионе!
Кроне достал из шкафчика несколько бутылок.
- Покрепче?.. Один наш английский коллега, говорят, потчует своих
друзей месивом собственного изобретения. Он называет его "Устрица
пустыни"... Прочищает мозги, как выстрел.
С этими словами Кроне принялся за приготовление коктейля.
Паркер оглядел комнату.
- Совсем обжился? - спросил он.
- Завтра снимаюсь с якоря.
- Так я займу твою хижину.
- Получай в наследство!
- С рецептом "Устрицы"?
- Как всякий другой чужой секрет, могу уступить за сходную цену.
- А ты домой?
- Зависит от того, что ты называешь домом.
- В Штаты?
- Боюсь, что я настолько отвык от Штатов, что именно туда-то и приехал
бы, как в гости. Нет, я еду как раз в обратном направлении.
- На ту сторону?
- Да.
- Покупать души?
- За время работы в гестапо я пришел к выводу: далеко не все покупается
и продается.
- Странный вывод... для такой службы!
- Видишь ли... мне несколько раз пришлось там столкнуться с
коммунистами. Их нельзя было ничем заставить изменить своим взглядам: ни
кнутом, ни деньгами.
- У немцев было мало денег.
Кроне покачал головой.
- Нет... не все продается. Нам нужно с этим считаться. Вот и сейчас я
опять нарвался на такого субъекта. Он даже еще и не коммунист, хотя идет к
этому.
- Не можешь купить?
- Его пробовали купить англичане - не вышло. Теперь мы хотим его просто
украсть.
- Такая важная птица?
- У него в голове кое-что, чего нам нехватает для некоторых работ
реактивщиков.
- Так при чем тут англичане?
Кроне рассмеялся.
- Они думали утащить его у нас из-под носа, а нос им натяну я!
- Это правильно... А что тебя гонит с места?
- Нужно побывать среди немцев в советской зоне и заодно обделать это
дело с инженером Шверером...
- Этим самым, с реактивными проектами?"
- Да.
Паркер поставил на край стола пустой стакан.
- Твое месиво действует здорово! Особенно на голодный желудок.
- К сожалению, ничего не могу предложить, кроме бисквитов и шоколада.
- Вполне устраивает! Я ведь сластена... Я спешил застать тебя. Мне
предстоит провести тут некоторое время.
- Тебе будет трудновато, Фрэнк. Немцы здесь особенно недолюбливают
нашего брата.
- Обломаем!..
- Они даже таких, как я, не очень-то уважают. А если бы они знали, что
я вовсе не немец фон Кроне, а Мак-Кронин, американец, мне пришлось бы
худо... Нужно замесить все наново.
- Приготовь мне еще порцию твоего "Крокодила пустыни"... Но то, что ты
говоришь о здешнем народе, меня удивляет.
- Рано или поздно то же самое произойдет по всей зоне.
- Глупости! - упрямо проговорил Паркер. - Впрочем, я тут ненадолго.
Только наберу кое-какой народ.
- Наших отсюда не сманишь!
- Мне нужны немцы. Фу, чорт! Как я не сообразил сразу; ведь ты же
должен знать всех и каждого.
- Какого сорта люди тебе нужны?
- Для создания чего-то вроде "иностранного легиона".
- Тут ты, конечно, прав.
- Это не моя мысль; так думают все наши, постарше меня.
- Да, когда-то французы первыми поняли, что такое иностранный легион...
- задумчиво проговорил Кроне. - Нам еще чертовски может понадобиться
подобное учреждение. Нужно заранее подбирать такой народ, которому уже
некуда деваться, а нигде, как здесь, в Западной Германии, ты не найдешь его
в таком количестве.
- Вот, вот, - обрадованно сказал Паркер. - И в руках держать можно и
отвечать не придется перед папами, мамами да перед избирателями. Тризония
надолго останется для нас резервуаром, из которого мы будем черпать солдат
для самых трудных дел и мест.
- Однако у тебя большой диапазон: Токио-Париж! Который же из флангов
настоящий?
- Оба. Наши стремятся занять такие позиции, чтобы господствовать и над
Старым Светом. Поэтому базы в Исландии, Гренландии и на Аляске ничуть не
менее важны, чем в Тихом океане, Желтом море или Мраморном. Иначе мы никогда
не возьмем Советы в достаточно крепкие клещи. При той политике, которую
ведут в Вашингтоне, нам нужен не один Гибралтар, а десять:
средиземноморский, полярный, атлантический, тихоокеанский. Везде: в Европе,
в Азии, в Африке - всюду! И для каждой такой позиции мы должны найти
чудаков, которые согласились бы сидеть в ее гарнизоне за пару галет и глоток
джина.
- На первый взгляд не так-то просто!
- Э, брат, на американские козлы сел теперь кучер, который может и
рискнуть на горе.
- Однако шею могут свернуть не только его пассажиры, но и он сам, -
скептически заметил Кроне.
- Это, знаешь ли, довольно старый закон: своя глупая голова дороже
десятка умных чужих.
- В этом смысле Гитлер был наиболее подходящим субъектом. Наши не
сумели его во-время поддержать.
Паркер потянулся и зевнул.
- Чертовски устал!
- Ну, спать, так спать! - проговорил Кроне и устало потянулся. - Диван
к твоим услугам. Сейчас я дам тебе плед и подушки.
Делая постель, Паркер спросил:
- Что ты скажешь, если я отворю на ночь окошко?
Из спальни послышался смех Кроне.
- Только то, - крикнул он, - что, может быть, утром затворять его будет
за нас кто-нибудь другой!.. Я же говорил: немцы не очень любят янки!
- Фу, дьявол! Неужели так скверно?
- Я же говорил... Ну спи, Фрэнк. Мне рано вставать.
"6"
Эмалированная дощечка с номером дома держалась на остатке стены. Рядом
с нею была огромная брешь. Дальше снова кусок стены с уцелевшей дверью
подъезда. Сбоку кнопка звонка в начищенной медной розетке. Чтобы попасть
внутрь дома, не нужно было подниматься по ступеням. Это можно было сделать
через любую из брешей по обе стороны двери.
Однако дверь была затворена, и на ее створке белела карточка: "Доктор
инженер Э.ф.Шверер".
Рупп поднялся по ступеням и надавил кнопку.
- О, господин Вирт! - радостно воскликнула Эльза. - Муж будет так
рад!..
Это была правда. Приветливая улыбка появилась на лице Эгона, когда он
увидел гостя.
Рупп критически оглядел скудную обстановку комнаты.
- Неважно устроились, - проговорил Рупп.
Эгон махнул рукой:
- Сейчас не до того. Дайте закончить мою машину... Все придет!
- Именно потому, что вы хотите работать, вам не может быть безразлично,
как жить, хотя бы ради нее. - И Рупп кивком указал на девочку, безмятежно
спавшую в кроватке у единственной стены, не выщербленной осколками.
- О, Лили!..
- Да, ее будущее - будущее всей Германии, - сказал Рупп.
- Германия никогда больше не будет тем, чем была.
- Надеюсь! И об этом позаботимся мы сами, немцы. Именно поэтому-то ее
будущее и должно быть прекрасным.
- Если только на это может рассчитывать страна, занятая чужими
войсками, раздробленная на части, с областями, не могущими жить друг без
друга, но изолированными одна от другой.
- Это, конечно, так, но я надеюсь, что немцы не дадут себя одурачить.
- Если вы не идеализируете немца в большом, широко народном понимании
этого имени; если в немце не умерли совесть и честь, затоптанные Гитлером:
если в немце еще тлеет искорка национального достоинства и понятия о
подлинной свободе человека, а мне хочется верить, - Эгон в порыве поднял
руки, - да, мне хочется верить, что в моем народе эта искра тлеет так же
неугасимо, как, оказывается, тлела во мне самом; если все это живет еще и
будет жить, то оккупанты там, на западе нашей родины, натягивают опасную для
них пружину.
- Я рад слышать это от вас, - сказал Рупп. - Надо только уточнить: не
опасную, а смертельную.
- Может быть, и смертельную... - в задумчивости повторил за ним Эгон. -
Когда в народе просыпается сознание того, что он народ, он не прощает, не
может и не должен прощать того, что делают американцы и англичане...
Особенно американцы... Они плюют нам в лицо, они третируют нас, как каких-то
варваров, как рабов, как подонки человечества. Нас без стеснения обирают.
Солдаты и офицеры - кто как умеет. Они разгромили мою старую квартиру в
своем секторе Берлина. Растащили все. "На память, на память!" -
приговаривали они, растаскивая вещи. - По мере того как Эгон говорил, лицо
его покрывалось бледностью. Он судорожно сжимал руки. - Теперь, если я вижу
на улице американцев, мне хочется позвать их к себе вот сюда, в эту голую
конуру: "Не хотите ли взять еще что-нибудь?" Солдат, вероятно,
удовлетворился бы кастрюльками Эльзы; офицеру я предложил бы детскую
кроватку. А генерал... генерал, конечно, пожелал бы овладеть чертежами моей
счетной машины. О, в этом американские генералы понимают толк!
- Так... - задумчиво произнес Рупп. - Мы подыщем вам более подходящее
жилье. Хотя бы ради... ради Лили. И ради вас самого.
Эгон грустно улыбнулся.
- Теперь часто приходится слышать о том, что многие представляют себе,
будто нас будут рвать с двух сторон...
- Это не так, мой доктор.
Рупп развернул книгу, которую держал в руке.
- Вот послушайте: "Красная Армия имеет своей целью изгнать немецких
оккупантов из нашей страны и освободить советскую землю от
немецко-фашистских захватчиков. Очень вероятно, что война за освобождение
советской земли приведет к изгнанию или уничтожению клики Гитлера. Мы
приветствовали бы подобный исход. Но было бы смешно отождествлять клику
Гитлера с германским народом, с германским государством. Опыт истории
говорит, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство
германское остается..."
Рупп поднял глаза на Эгона. Тот сидел, охватив голову руками. Его глаза
были закрыты. Рупп раздельно повторил:
- "...гитлеры приходят и уходят, а народ германский..." Заметьте,
доктор, это говорилось в тот период, когда Гитлер в своем приказе писал:
"Уничтожь в себе жалость и сострадание - убивай всякого русского,
советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка
или мальчик, - убивай!.." - В голосе Руппа зазвучала гордость. - А смотрите,
доктор, что говорит Сталин: "У нас нет такой задачи, чтобы уничтожить
Германию, ибо невозможно уничтожить Германию, как невозможно уничтожить
Россию. Но уничтожить гитлеровское государство - можно и должно".
- Я знаю, он это сказал!
- А раз сказал он...
Эгон подался всем корпусом к Руппу и в волнении проговорил:
- Много лет назад я слышал его голос по радио в автомобиле Франца... Я
мог бы и сейчас слово в слово повторить его речь...
- Я вижу, вам она хорошо запомнилась.
- Разве можно забыть этот голос! Эти слова! - Глаза Эгона загорелись
новою надеждой. Он остановился над кроваткой и долго, задумавшись, смотрел
на разметавшуюся во сне девочку.
- Я совсем забыла тебе передать, - сказала Эльза: - заходил Эрнст.
- Эрнст? - Брови Эгона недовольно сошлись. - Что ему тут нужно?
- Твои родители приглашают Лили на денек погостить. Эрнст завтра заедет
за ней.
- Завтра я занят.
- Так я поеду с Лили.
- Одна, в ту зону!
"7"
Старый Шверер напрасно старался скрыть от жены владевшее им с утра
беспокойство. Он непривычно суетился, то и дело высовывался из кабинета,
чтобы посмотреть на единственные оставшиеся в доме часы, и потом, поймав
себя на этом нетерпении, с ожесточением захлопывал дверь.
Наконец над входной дверью настойчиво задребезжал звонок.
Перед отворившею дверь Анни стоял плотный человек среднего роста, в
наглухо застегнутом черном пиджаке, из которого торчал стоячий крахмальный
воротничок. Прямые широкие поля черной шляпы почти касались оправы очков.
Обнажив коротко остриженную голову, вошедший негромко, но настойчиво
проговорил:
- Я желал бы видеть господина Шверера. - Заметив готовый сорваться с
губ Анни ответ, он предупредил его легким движением руки и уверенно
произнес: - Если вы скажете, что пришел отец Август фон Гаусс, он захочет
меня принять.
Прежде чем Анни успела что-либо ответить, за ее спиною приотворилась
дверь генеральского кабинета и выглянул сам Шверер. Он пристально и с
очевидным удивлением смотрел на Августа.
- Вполне понимаю ваше недоумение, - с улыбкою проговорил священник. - С
тех пор как мы виделись последний раз, прошло, по крайней мере, десять лет.
Вы имели право забыть меня.
- Вы... так изменились, - проговорил Шверер, продолжая в
нерешительности стоять в дверях, но Август без приглашения направился в
кабинет. Швереру поневоле пришлось посторониться, и, последовав за гостем,
он сердито прихлопнул створку двери.
Торопливо, мелкими шажками Шверер обошел стол, но не опустился в
кресло.
- Вы перестанете удивляться моему визиту, - сказал священник, - когда
узнаете, что я прибыл как посланец доброй воли от его святейшества папы!
Немцы достаточно хорошо знали святого отца, когда он был еще кардиналом
Пачелли. И он тоже достаточно хорошо знал многих немцев...
Шверер потер лоб и нерешительно проговорил:
- Да, да, кардинал Пачелли.
- Я знаю, экселенц, вы никогда не были склонны интересоваться делами
церкви. Это грех многих наших военных. Грех и большая ошибка. Политическая
и, я бы позволил себе сказать, экселенц, тактическая ошибка! Именно так:
тактическая, - внушительно повторил патер Август. - Думаю, что у моего
старшего брата есть теперь достаточно времени для размышления над ошибками,
приведшими его в плен к русским, где ему не осталось ничего иного, как
заниматься историей живописи...
- Французской! - презрительно фыркнул генерал.
- Полагаю, что вы, как всякий цивилизованный человек, хорошо знаете
заслуги его святейшества перед национал-социализмом и перед современной
Германией вообще. Еще большие услуги святая церковь рассчитывает оказать ей
в будущем.
Генерал нетерпеливо перебил:
- И все-таки я не понимаю: почему вы здесь, у меня?
Отец Август сделал вид, что не замечает его раздражения. Все тем же
ровным, спокойно-настойчивым голосом он проговорил:
- Самое могущественное государство вселенной - святая католическая
церковь - протягивает руку всякому, кто готов сотрудничать с нею на любом
поприще. - Он сделал паузу и повторил: - На любом, экселенц: духовном,
политическом, экономическом и военном. Рим поддержит всякого, кто стремится
к уничтожению коммунизма. Назовите мне иную, более универсальную и гибкую
машину, способную объединить самые разнородные, подчас даже противоречивые
силы и элементы, чем наша церковь!
- Не преувеличиваете ли вы?
- Преувеличиваю? - отец Август соболезнующе покачал головой, как если
бы ему было жаль этого, так мало знающего старикашку. - Покажите мне другую
державу, подданные которой были бы равноправными гражданами всех государств
мира! Святейший отец, наш папа, может отдать любой приказ любому из трехсот
восьмидесяти миллионов своих подданных, не считаясь ни с их положением, ни с
их национальностью! Католицизм стирает границы - он не признает
национальностей, он космополитичен...
- Я помню, то же самое говорили мне о коммунизме, - пробормотал Шверер.
- Увы, это было нашей ошибкой. На деле коммунисты всегда настойчиво
боролись только с узким национализмом. Это-то мы опрометчиво и принимали за
космополитизм.
- Я не очень разбираюсь в этом, - заметил генерал.
- А вам очень важно понять, что, будучи врагами космополитизма, за
который борется святая католическая церковь, коммунисты отстаивают право
человека на его национальность, на его любовь к его земному отечеству. Эта
точка зрения антагонистична нашей. Мы утверждаем, что истинное отечество,
единое для всех людей, не здесь, на этой грешной земле, а там... - отец
Август возвел глаза к потолку и даже воздел руки.
Шверер раздраженно повел плечами.
- Космополитизм, интернационализм! Мне нет до всего этого никакого
дела.
- Неправда! Вы не имеете права повторять ошибки прошлого. В своих
планах вы должны рассчитывать на католицизм.
Шверер в полном изумлении уставился на собеседника.
- Да, да, именно так! Католик, не признающий себя ни поляком, ни чехом,
ни итальянцем, ни французом, а только подданным святого престола, только
покорным рабом святейшего отца римской церкви, - вот на кого вы должны
делать ставку не меньшую, чем на своих солдат...
- Однако чему я все-таки обязан вашим визитом? - спросил его Шверер.
- Поймите же, - проговорил Август, - престол святого Петра - вот центр,
к которому вскоре протянутся все руки, желающие поднять меч на
большевистскую Россию. В Рим придут все, кто захочет принять участие в
крестовом походе против большевизма.
- Положение усложнилось, - резко возразил генерал. - Нам самим, всем
нашим соседям и даже самому Риму нужно лечиться от язвы коммунизма, прежде
чем выступать в поход.
- Мы это знаем, - сказал Гаусс. - Мы боремся и будем бороться с этой
бедой. Такова миссия апостольской церкви. Светские власти многих государств
и самого богатого и могущественного среди них - Соединенных Штатов -
работают рука об руку с нами. У нас нет разногласий в этом деле.
- Я очень рад, однако все же думаю: я ничем не могу быть полезен его
святейшеству. Я сторонник крайних мер. Россию нужно побеждать не крестами, а
пушками. Тут нужны не священники, а солдаты. Только над этим я работаю и
намерен работать дальше.
- Мы хорошо знаем, над чем вы теперь трудитесь. Мы одобряем ваш труд.
- Вы ничего не можете знать, - сказал Шверер. - Никому из духовных лиц
я не докладывал о том, над чем тружусь!
- И тем не менее... - Гаусс улыбнулся. - Могу вас уверить: мы очень
многое знаем.
- То же самое любила говорить наша гестапо! - желчно заметил Шверер.
Август Гаусс развел руками, как бы говоря: "Можете называть это как
угодно".
- Мы знаем, что англо-американское командование пока поддерживает ваш
литературный труд. У них попрежнему велик интерес к теме похода на восток.
- Для того чтобы сообщить мне все это, вы и пришли?.. - раздраженно
проговорил генерал. - Все это я знал и знаю без вас. Я работаю для тех, кто,
так же как я, понимает, куда должен быть направлен меч будущей Германии.
- Примите же и нас в число тех, кто думает так, - произнес Гаусс и
сунул руку в карман пиджака.
Шверер увидел пачку узких длинных зеленых банкнот.
- Мы хотим внести свою лепту в великое дело. По указанию пастыря
верующих мы должны помочь вам закончить ваш труд: книга должна быть
дописана.
- Я и допишу ее!
- Безусловно, с помощью божьей. Мы только просим внести в рукопись
некоторые коррективы по нашим указаниям. - Священник подвинул пачку долларов
к Швереру. - Прошу вас, примите этот скромный взнос в наше общее дело.
- Я не нуждаюсь... - начал было сердито Шверер, но ему помешал
договорить неожиданный удар в дверь. Она порывисто распахнулась, и в кабинет
вбежал Эрнст. Его лицо было бледно. Он тяжело дышал.
Увидев его, Шверер испуганно крикнул:
- Лили?!
Эрнст протянул дрожащую руку, чтобы остановить бросившегося к нему
отца.
- Нет, нет, с нею ничего не случилось... - Окинув взглядом незнакомого
посетителя, он, насколько мог спокойно, сказал: - Просто я не застал там
никого дома.
Август Гаусс поднялся и, молча поклонившись генералу, вышел. Генерал
засеменил к двери. Он хотел крикнуть женщинам, чтобы проводили патера, но,
увидев их суетящимися в кухне, сам пошел по мосткам перед Гауссом и отворил
ему дверь.
Эрнст, оставшись один в кабинете, рывком освободился от галстука и
дрожащими пальцами расстегнул воротник рубашки. Он перестал владеть собой.
Даже здесь, на земле, не подконтрольной советским войскам, ему чудилась
погоня русских, едва не захвативших его на квартире Эгона. Если бы он не
успел вскочить в автомобиль, его схватили бы так же, как Кроне.
Эрнст провел рукою под воротником - шея была мокра от пота. Он в
бессилии откинул голову, но тут его взгляд упал на пачку долларов, лежавшую
на отцовском столе. Одно мгновение он с удивлением смотрел на деньги. Потом
быстрым движением пальцев, в которых сразу исчезла дрожь, схватил несколько
билетов и, скомкав, сунул в карман.
Когда генерал вернулся в кабинет, Эрнст сидел, откинувшись на спинку
кресла.
"8"
- Курить, надеюсь, разрешите, - спросил арестованный.
Помощник советского коменданта молча подвинул ему коробку папирос.
- Я предпочел бы получить обратно мои сигары, - сказал арестованный.
- Не раньше, чем их исследуют.
Арестованный пожал плечами и взял папиросу.
Офицер придвинул к себе протокол допроса.
- Ваше имя?
Арестованный испытующе посмотрел на офицера, пытаясь поймать его
взгляд, но тот глядел на кончик пера.
Подумав несколько мгновений, арестованный четко произнес:
- Вильгельм фон Кроне.
- Национальность?
- Немец.
- Вы в этом уверены? - спросил офицер и впервые взглянул на Кроне.
- Так утверждали мои родители. У меня не было оснований им не доверять.
- Несмотря на арест, вы пытаетесь сохранить бодрое настроение? - с
усмешкой спросил офицер.
Кроне пожал плечами:
- У меня нет оснований быть недовольным.
- А то, что провалились ваши намерения в отношении инженера Шверера?
- О, это довольно сложный вопрос!
- Поэтому-то мне и хотелось бы его выяснить.
- Я бы предпочел отложить это до другого раза: когда меня будут
допрашивать там, в России...
- Почему вы так уверены, что окажетесь в СССР?
- А разве вы не отправите меня в Россию?
- Если это будет необходимо.
- Я полагал, что всех СС вы отправляете в лагери.
- Все зависит от того, что я от вас услышу.
- Длинная и сложная история...
- Этого я не боюсь.
- В сущности, это хроника семейства Шверер. И даже больше, чем одного
этого семейства, - это хроника больших и сложных событий, которые привели к
тому, что я должен был ехать сюда, в вашу зону. И, я бы даже сказал, к тому,
что эта часть Германии стала именно вашей зоной и что я, немецкий гражданин
и чиновник, сижу тут арестованный. У вас нехватит терпения выслушать всю эту
историю.
- Хватит не только выслушать, но и записать.
- Я должен был бы начать ее издалека.
- Откуда хотите.
Помощник коменданта позвонил и приказал вошедшему сержанту прислать
стенографистку.
Пока стенографистка усаживалась и приготовляла карандаши, Кроне нервно
курил, делая глубокие затяжки. Когда стенографистка взглянула на офицера в
знак того, что она готова, Кроне сказал:
- Постараюсь сделать так, чтобы всякому, кто будет это читать, все
стало ясно. - Он криво усмехнулся, глядя на отделяющуюся от папиросы струйку
дыма. - Могу сказать: жизнь большинства участников этой истории я знаю
лучше, чем они сами. Они многое забыли, а я обязан был помнить все. - Он
полуобернулся к стенографистке: - Вы готовы, фройлейн?
Кроне уже собирался начать говорить, когда офицер остановил его
движением руки. Он мгновенье о чем-то раздумывал, потом сказал
стенографистке:
- Выйдите на несколько минут и пришлите мне сержанта.
Вошедшему сержанту помощник коменданта сказал:
- Возьмите арестованного. Приведете, когда позвоню. Ясно?
Оставшись в кабинете один, офицер несколько раз прошелся из угла в
угол. Вернулся к столу, набрал диском номер телефона.
- Тот, кто называет себя Кроне, у нас в руках, - сказал он. - Я думаю,
это ключ ко многому из того, что мы уже знаем. Остается свести концы с
концами...
Выслушав какую-ту реплику собеседника, он продолжал:
- Сейчас я начну допрос. Вы будете получать стенограммы сразу по
расшифровании. Исправляйте все неточности. Дополняйте рассказ. Он должен
содержать все, что Кроне попытается скрыть и чего он сам не может знать, но
что знаем мы... Первую стенограмму получите сегодня.
Положив трубку, он нажал кнопку звонка и приказал ввести арестованного.
Кроне сел. Он старался сохранить спокойствие. Но когда он закуривал,
его пальцы заметно дрожали.
Едва начав диктовать, он уже потянулся за новой папиросой.
Офицер сидел у окна и, казалось, не слушая Кроне, рассматривал молодое
деревце, посаженное под окном советскими солдатами. Деревце было тоненькое,
и листочки на нем были крошечные, светлозеленые. Они разворачивались с такою
робостью, словно боялись раскрыться в этой, только еще третьей для них весне
без грохота пушек, без топота солдатских сапог.
Офицер с дружеской усмешкой смотрел, как солдат, присев на корточки,
разрыхляет землю вокруг деревца. Солдат поливал землю прямо из большого
ведра, отставив в сторону аккуратную, маленькую, разрисованную маргаритками
немецкую лейку.
" * ЧАСТЬ ШЕСТАЯ * "
Родилась счастливой,
умерла отважной.
Мао Цзе-дун
"1"
Сань Тин почти без отдыха шла со вчерашнего вечера. Усталость свинцом
наливала даже ее привычные к походам ноги, маленькие ноги китайской
девушки-бойца, еще "дьяволенком" проделавшей весь легендарный поход частей
8-й армии в японский тыл в начале Освободительной войны.
Сань Тин невыразимо хотелось присесть, но она знала: сесть - значит
уснуть, а уснуть - значит рисковать быть застигнутой гоминдановским
патрулем. Это было в ее положении недопустимо. Поэтому она заставляла себя
итти, пока были силы, а сил должно было хватить до тех пор, пока она не
достигнет цели - католической миссии в окрестностях Тайюани.
Столица Шаньси давно уже находилась в тылу наступающей
Народно-освободительной армии. Армия генерала Пын Дэ-хуая прошла на запад,
обложив укрепленный район Тайюани и не задерживаясь у нее ради овладения
таким призом, как гоминдановский генерал Янь Ши-фан, все равно, рано или
поздно, обреченный на капитуляцию. Ликвидация последних очагов сопротивления
гоминдановцев была только вопросом времени, притом совсем не такого большого
времени, как пытались это изобразить в своей прессе Чан Кай-ши и его
американские покровители. Недаром главари гоминдановцев поспешно
эвакуировались на остров Тайван, форсированными темпами перевозили туда
спасенные от НОА остатки американского вооружения и сжигали запасы
продовольствия и награбленного имущества, которое не могли ни перебросить на
юг, ни захватить с собой, но и не хотели оставить законному хозяину -
китайскому народу.
Однако, несмотря на очевидную обреченность, клика Чан Кай-ши,
подстрекаемая ее американскими повелителями, не желала сложить оружие.
Отступая под неудержимым напором НОА, Чан Кай-ши и его американские военные
советники выработали новый план, чтобы попытаться удержать в своих руках
южные и западные провинции Китая. Порты Амой, Сватоу и Кантон должны были
служить воротами для дальнейшего притока американского вооружения.
Гоминдановцы спешили стянуть свои главные силы, пока еще не
разгромленные войсками НОА, в треугольник Нанкин - Шанхай - Ханьчжоу. Эти
силы насчитывали более полумиллиона солдат под командованием генерала Тан
Энь-бо. Обороной района городов Ханькоу, Цзюцзянь, Наньчан, Чанша командовал
один из самых отвратительных палачей, жестокий и жадный генерал Бай Цзун-си,
имевший в своем распоряжении около трехсот тысяч человек. Эти провинции
должны были, по мысли американо-гоминдановских стратегов, стать главным
плацдармом для продолжения гражданской войны, окончательно ликвидированной
уже на севере и успешно заканчиваемой НОА в Западном и Центральном Китае.
Одновременно с наступлением Народно-освободительной армии на юг,
северо-западные войска НОА, возглавляемые генералами Пын Дэ-хуаем и Хо
Луном, вели широкие операции против чанкайшистских войск в северо-западных
провинциях - Шаньси, Ганьсу, Суйюань и Нинся. НОА шаг за шагом заставляла
гоминдановцев отступать, теряя живую силу и огромную боевую технику,
привезенную американцами. Гоминдановское командование возлагало большие
надежды на группы войск генералов Ху Цзун-наня, Ма Бу-фаня и Ма Хун-куя,
считая, что они являются надежным заслоном против прорыва освободительных
армий на запад и против их выхода обходным маневром на юго-запад, где
пыталась укрепиться группировка Бай Цзун-си.
Но, поддерживаемое всем многомиллионным народом Китая, наступление НОА
развивалось неудержимо. За три года боев под ее ударами Чан Кай-ши потерял
около шести миллионов человек. Трофеи НОА исчислялись в 40 тысяч
артиллерийских орудий, 250 тысяч пулеметов, 2 миллиона винтовок, около
тысячи танков и ста самолетов. Довооруженные этой техникой армии народа
стремились к последним рубежам освободительной войны - к берегам океана.
В эти критические для американо-гоминдановской авантюры дни в Токио
произошло свидание между Макарчером и прилетевшим из Америки Джоном
Ванденгеймом, личным представителем президента. Подвижность Джона,
унаследованная, вероятно, от папаши-гангстера, отличала его от других
монополистических "королей" Америки. Для затыкания брешей, образующихся в
крепости американского империализма, он готов был лететь куда угодно. Его
багровая физиономия была хорошо знакома и американо-британским сатрапам в
Западной Германии и вице-королю Дальнего Востока.
То обстоятельство, что на этот раз Джон прибыл в качестве личного
представителя Фрумэна, не радовало Макарчера. Он отлично знал, что были
времена, когда, несмотря на принадлежность к разным партиям,
делец-монополист Ванденгейм откупил у мерзкой памяти Пендергаста право
распоряжаться приглянувшимся ему мелким политическим жуком Гарри Фрумэном.
Макарчер не был так наивен, чтобы воображать, будто, продвинув Гарри до
президентского кресла, Ванденгейм перестал быть его фактическим хозяином.
Макарчер хорошо помнил времена, когда Джон Ванденгейм не без робости
входил в вагон покойного Рузвельта и когда сам он, генерал Макарчер,
несколько свысока глядел на этого грубого крикуна. Но времена переменились.
Теперь с Ванденгеймом нужно было считаться уже не только как с финансовой
силой, но и как с официальным лицом, способным открыто насовать палок в
колеса колесницы, на которой Макарчер рассчитывал прикатить к вершинам
неделимой власти над Азией и Тихим океаном.
Первые свидания Ванденгейма с Макарчером происходили без свидетелей в
личной резиденции главнокомандующего. Но кое-кто, со слов адъютантов, знал
об истерических криках Ванденгейма и площадной брани Макарчера, доносившихся
из-за двери генеральского кабинета.
Им было о чем поговорить. Американская авантюра в Китае перевалила
через зенит и стремительно катилась по нисходящей кривой к неизбежному
концу. Джона выводили из себя неудачи Чан Кай-ши. Он был склонен винить во
всем неповоротливость американских роенных советников и бездарность генерала
Баркли; он называл близорукими кротами генералов Ведемейера и Маршалла.
Больше того, Ванденгейм говорил:
- Вы сами, Мак, - да, да, я не боюсь это сказать, - вы сами виноваты в
том, что под прикрытием старого дурня Чача не было организовано настоящее
американское вторжение в Китай.
- Если бы мы попробовали это сделать, мы тут же встретили бы
сопротивление не только всей Азии, а может быть, и американцев, - как раз
то, от чего нас предостерегал покойный президент Рузвельт.
- Рузвельт, Рузвельт! - раздраженно возразил Джон. - Чего стоят его
предостережения, когда нет его самого. Идеи хороши до тех пор, пока
существуют люди, способные их проводить. Идеи Рузвельта были хороши для
Рузвельта. Как бы выглядел нынешний президент, если бы попробовал
осуществлять программу своего предшественника? Это была бы трагическая
оперетка. Трагическая для Штатов. Нет, Мак, Фрумэн хорош для идей Фрумэна.
- И ваших? - с язвительностью вставил Макарчер.
- Моих и ваших, - поправил его Джон. - Не будем жаловаться на судьбу,
которая дала нам такого президента, который...
- Вам мало считать себя королем республики, хотите уже называться
судьбой?
- К чорту остроты, Мак! Нам нужно делать общее дело. Говорите толком и
вполне откровенно: вы надеетесь на то, что удастся задержаться на юге Китая?
- Скорее, на западе, если...
- На чорта нам нужен запад, граничащий с Советами! Куда мы имеем оттуда
выход? В объятия англичан, в Индию? - Вы реальный человек, Джон, - спокойно
сказал Макарчер. - Индия и англичане - это давно уже не одно и то же.
- Но Индия и Америка - еще меньше одно и то же.
- Может быть, сегодня. Но я не знаю, что будет завтра.
- Если бы я это знал, то, может быть, не прилетел бы к вам.
- Так чем же вас не устраивает Западный Китай? Я гарантирую вам, что
через год далай-лама выставит из Тибета последнего англичанина.
- Вы хотите, чтобы я занялся разведением яков? Нет, Мак, это мне не
нравится. Будем серьезны: если вам окончательно дадут под зад и в Южном
Китае, наше дело в Азии можно считать проигранным. Американское право
распоряжаться китайским сырьем и китайскими дешевыми рабочими руками,
американская промышленность на японских островах, японские солдаты в
американской форме, американские базы на корейской земле - вот на чем
строились расчеты. Они летят прахом.
- Посмотрим... - неопределенно пробормотал Макарчер.
- Что тут смотреть! - крикнул Джон. - Ответьте мне, наконец, на прямой
вопрос: вы удержитесь в Южном Китае или нет?
Макарчер продолжал молча курить свою длинную папиросу, как ни в чем не
бывало покачивая ногой.
- Ага! - еще громче крикнул Джон. - Вы потому и трубите на весь мир о
стратегических преимуществах этого дрянного "пятачка" - Формозы, что не
надеетесь сохранить ничего больше! Я понял... все понял... - машинально
повторил он несколько раз, тупо глядя на Макарчера. - Так знайте же, Мак:
это поражение будет вам стоить всей Азии, понимаете - всей Азии! Вы никогда
в нее не вернетесь.
- У меня остается еще Южная Корея. Это прекрасный стратегический
плацдарм для развития широкого наступления на Китай, на всю Азию.
- Дай бог, чтобы там с вами не случилось того же, что произошло тут. А
я уж воздержусь от вложения в эту лавочку хотя бы одного нового цента. С
меня хватит того, что стоит этот старый кретин Чан. К чорту!.. Обходитесь
без меня.
- А если я все-таки влезу в Азию через Корею обеими ногами,
по-настоящему?.. Вы немедленно явитесь!
- Если вы станете там крепко, так, чтобы вас тут же не посадили задом в
воду, я, конечно, явлюсь. Явлюсь и покажу вам, чего стоит доллар.
- Доллар рядом с винтовкой?
- Нет, позади винтовки. Только так, Мак. С этих пор только так. Вы
недаром носите такую красивую шапку с золотом. Извольте же шагать впереди. А
мы уж за вами. Зря не платят ни за что!.. Китай - прекрасный урок для нас.
Как говорят адъютанты, на этом закончились их свидания с глазу на глаз.
Следующая встреча происходила в присутствии нескольких японцев и
уполномоченного Чан Кай-ши. Речь шла о японском предложении использовать на
покидаемом американцами пространстве Китая средства бактериологической
войны. Не смущаясь тем, что все их преступные замыслы этого рода были
разоблачены хабаровский процессом Ямады, Кадзицуки, Кавасимы и других,
японцы предложили американцам свои услуги. От американцев требовалось только
доставить из Штатов средства бактериологической войны, изготовляющиеся в
Кэмп Детрик.
Джон отнесся к этому предложению благосклонно. Уполномоченный Чан
Кай-ши возражал, ссылаясь на то, что бактериологические средства угрожают и
остаткам живой силы самого гоминдана, отходящим в направлении Индо-Китая.
Макарчер знал истинный мотив благосклонности Ванденгейма: прикрытый
фиговым листком правительственного института, Кэмп Детрик фактически являлся
лавочкой Джона, сулившей ему в случае осуществления бактериологической войны
гигантские барыши. Именно поэтому Макарчеру и не хотелось пускать машину в
ход раньше, чем Джон догадается сделать его самого участником лавочки.
Макарчеру казалось, что у него есть все основания считать себя
первооткрывателем этого источника долларов. Кто, как не он, десять лет тому
назад первым выведал эту тайну японцев?
Приглашенный к обсуждению этого дела Баркли колебался. С одной стороны,
его пугала перспектива заразить чумою места, где он научился извлекать
доллары из всего, что попадалось под руку: было ли разумно уничтожать своих
собственных рабов и покупателей? С другой стороны, было соблазнительно раз
навсегда покончить с помехой, какую сторонники Мао Цзе-дуна представляли
коммерческим комбинациям Баркли на азиатском материке.
В конце концов решение было все же принято. В Штаты полетели шифровки с
приказом отгрузить продукцию Кэмп Детрик в адрес Чан Кай-ши. Оттуда самолеты
должны были доставить груз в тыл НОА. Самым удобным пунктом для этого
казалась Тайюань, находящаяся в далеком тылу НОА. А ввиду необходимости
соблюдать в этом деле строжайшую тайну решили организовать центральную
станцию в таком месте, чтобы ни у кого не могло возникнуть и тени подозрения
в ее истинном назначении. Прекрасным местом была бы католическая миссия св.
Игнатия на дороге между Тайюанью и Сюйгоу.
Когда кардиналу Томасу Тьен объяснили суть дела, он охотно дал согласие
на организацию в миссии рассадника чумы на весь Западный, Северный и
Центральный Китай под видом станции противочумных прививок.
Именно туда, в расположение войск гоминдановского генерала Янь Ши-фана,
одного из ближайших помощников главнокомандующего блокированной
гоминдановской армии, и спешила теперь Сань Тин. Она, как величайшую
гордость, несла в себе сознание важности данного ей поручения. Это задание
возложил на нее сам генерал Пын Дэ-хуай - гроза гоминдановцев.
При мысли о Пын Дэ-хуае Сань Тин пришел на память и тот день, когда она
стала бойцом его 1-й полевой армии. Ведь раньше-то она воевала в рядах 4-й
полевой армии генерала Линь Бяо. Линь Бяо был замечательный генерал, и Сань
Тин любила его, как родного отца. Впрочем, нет! Слово "отец" тут совсем не
подходит. Линь Бяо был слишком молод, чтобы связывать с ним представление о
слове "отец". Скорее Сань Тин воспринимала его как старшего, очень, очень
мудрого брата. И, наверное, она никогда-никогда не ушла бы сама от генерала
Линь Бяо, а, как любящая сестренка, заботилась бы о нем до самого конца
войны, если бы в тот памятный день, когда 1-й авиационный полк НОА одержал
свою большую победу под Цзиньчжоу, Сань Тин не услышала в блиндаже Линь Бяо
увлекательного рассказа Пын Дэ-хуая о значении, какое имеет работа секретных
агентов НОА в гоминдановском тылу. Ее воображение было так взбудоражено этим
рассказом о подвигах народных разведчиков, что на следующее утро, подавая
чай Лин Бяо и собиравшемуся в путь Пын Дэ-хуаю, Сань Тин осмелилась сказать:
- Уважаемый отец и командир, товарищ Линь Бяо, я очень стыжусь того,
что отнимаю ваше драгоценное время таким мелким делом, но позвольте мне
сказать: подвиги моих братьев и сестер, о которых рассказывал вчера генерал
Пын Дэ-хуай, кажутся мне слишком прекрасными, чтобы я могла когда-нибудь
найти покой, приготовляя обед и заваривая чай и даже делая такую важную
работу, как стирка белья для солдат.
Линь Бяо рассмеялся и ответил:
- Но подвиги армии и складываются из мужества разведчиков, храбрости
солдат, искусства генералов и скромного труда таких, как вы, моя помощница
Сань Тин. Должен же кто-нибудь стирать белье и греть воду для чая. Думайте о
величии этого подвига, прекрасного своей скромностью, и душа ваша,
несомненно, обретет утраченный покой.
Но тут вдруг в разговор вмешался Пын Дэ-хуай:
- А не кажется ли вам, товарищ Линь, что эта девушка прошла уже ту
часть своего героического солдатского пути в Народно-освободительной войне,
когда она должна была стирать белье и чинить туфли? Не заслужила ли она
своей скромностью и трудолюбием, о котором вы сами так лестно отозвались,
права посмотреть в глаза врагу? Не отсюда, не из вашего укрытия, а так, как
она мечтает: в тылу врага, где скрытые опасности подкарауливают патриота на
каждом шагу. Быть может, настало время дать Сань Тин возможность поработать
там, где она тоже имеет возможность пролить свою кровь за великое дело
народа?
Линь Бяо сурово свел брови и посмотрел в глаза Сань Тин:
- Подвиг патриота велик, даже если он совсем незаметен. Не думайте,
Сань Тин, что работа разведчика заметнее работы прачки.
- Товарищ генерал Линь Бяо, прошу вас поверить: сердце мое наполнено
желанием служить народу на любом посту. Но если, как прекрасно сказал
товарищ генерал Пын, я смогу пролить в этой войне хоть капельку своей крови,
я приду к победе во столько раз счастливей, сколько крыш на самой большой
пагоде в Пекине. В моем уме нет мечты обрести известность. Пусть я останусь
таким же маленьким и незаметным человеком, как прачка, но пусть кровь моя
сольется с потоком крови моего народа.
- Хорошо, - ответил Линь Бяо, - если генерал Пын полагает, что настало
время вам стать бойцом секретной войны, которую ведут наши братья во
вражеском тылу, я отпущу вас к генералу Пын, в его армию. Потому что мне
было бы очень грустно думать, что в вашей смерти повинен я, если до моих
ушей дойдет когда-нибудь весть о том, что война потребовала и вашей жизни.
Сань Тин не смела поднять глаз на Пын Дэ-хуая. Она обмерла от восторга,
когда он сказал:
- Хорошо! Пусть Сань Тин станет моим солдатом. Я уверен, дорогой мой
друг Линь, что горе никогда не коснется вас в связи с ее именем. Если
случится то, что может случиться с каждым воином, то слава подвига,
совершенного Сань Тин, озарит вас светом такой радости, которая не оставит
места для тени печали.
Сань Тин молча поклонилась обоим генералам и вышла, не поднимая головы,
чтобы они не увидели слез радости, навернувшихся на ее глаза.
Вслед ей послышались слова Пын Дэ-хуая:
- Я уезжаю через полчаса... Будьте готовы.
С тех пор прошло всего несколько месяцев, и, окончив школу разведчиков,
Сань Тин выполняет уже третье самостоятельное поручение. Она должна
проникнуть в район осажденной войсками НОА Тайюани и передать партизанам,
скрывающимся в подземельях близ Тайюани, приказ: помочь секретному агенту,
присланному Пын Дэ-хуаем, предотвратить бактериологическую диверсию,
подготовляемую американо-гоминдановскими разбойниками. На этот раз Сань Тин
- всего лишь связная, но она знает огромное значение связи в такого рода
делах. Разумеется, не произойди какой-то заминки с приемом радиограмм у
партизан, Сань Тин, быть может, и не пришлось бы выполнять роль почтового
голубя. Но в том-то и дело: отправив передачу, радиостанция Пын Дэ-хуая не
получила квитанции от партизан. Так и осталось неизвестным, дошел ли приказ.
Вот Сань Тин и приходилось обеспечить его доставку во что бы то ни стало.
Этим, однако, не исчерпывалось ее задание. Выполнив задачу по связи, она
должна была прийти на помощь секретному агенту Пын Дэ-хуая, посланному для
ликвидации диверсии. Нужно было обеспечить ему отступление из миссии, когда
задание будет выполнено. По словам генерала, лично инструктировавшего Сань
Тин при отправлении, независимо от того, что именно этот агент представлял
большую ценность для НОА, всякий разведчик, совершающий опасный подвиг для
народа, имеет право знать, что его тыл обеспечен.
Ноги Сань Тин подкашивались, но она шла. Когда ее отяжелевшие веки
опускались, перед нею возникал образ Пын Дэ-хуая, каким она видела его в
последний раз, когда он давал ей инструкцию. И тогда веки Сань Тин сами
поднимались, глаза смотрели вперед, и ноги начинали двигаться быстрее.
Она заставляла их двигаться через силу потому, что ноша, возложенная на
ее плечи Пын Дэ-хуаем, была большой и очень важной ношей. Такую огромную
тяжесть она несла впервые в жизни. Сегодняшняя ночь казалась ей чем-то вроде
самого ответственного экзамена в очень трудной школе. Идя к цели, Сань Тин
не переставала думать о том, что говорил ей на прощанье генерал Пын Дэ-хуай:
- Древняя китайская мудрость справедливо говорит: "Защищаются друг от
друга несколько лет, а победу решают в один день. В этих условиях не знать
положения противника - верх негуманности. Тот, кто его не знает, не
полководец для людей, не хозяин победы". Нет ничего, Сань Тин, что следовало
бы пожалеть для получения сведений о враге. "Знание наперед нельзя получить
от богов и демонов. Знание положения противника можно получить только от
людей", - кажется, так сказал древний мудрец Сунь Цзы. Он сказал очень
правильно, имея в виду необходимость посылать в стан врага лазутчиков. И он
же сказал: "Не обладая гуманностью и справедливостью, не сможешь ничего
узнать у людей в тылу врага". Это тоже правильные слова, хотя они были
сказаны тогда, когда в Китае не было ни гуманности, ни справедливости. Мы
гуманны и справедливы уже по одному тому, что гуманна цель нашей борьбы и
борьба справедлива. Вы всегда должны помнить это, Сань Тин, это даст вам
силы и мужество для борьбы в самых тяжких условиях, встречающихся на пути
разведчика...
Сань Тин думала теперь об этом, и ей казалось, что рядом с нею идет
генерал Пын Дэ-хуай, - так хорошо она слышала его голос в тишине ночи.
А ночь была теплая и безлунная. Плотный полог низко бегущих облаков
укрывал землю от света месяца. Сань Тин скорее угадывала, чем видела глазами
дорогу. Временами не было слышно ничего, кроме звука собственных шагов да
мягкого шуршания ветра в траве. Изредка, но всякий раз пугая неожиданностью,
поперек дороги мелькала тень зверька. Где-то, ни с того ни с сего,
вскрикивала не ко времени проснувшаяся птица. И снова все было тихо вокруг.
Черно и тихо.
Сань Тин все шла. Когда ветер тянул с запада, к теплому аромату полей
примешивалась струя свежего воздуха с Хуанхэ. По расчетам Сань Тин, было уже
недалеко до Сюйгоу. Там предстояло самое трудное: переправа через Фыньхэ.
Гоминдановский патруль у парома, кроме денег, наверно, потребует и
документы. Хотя товарищи, отправлявшие Сань Тин, и уверяли, что ее пропуск
не уступает настоящему, но острое ощущение опасности заставляло ее
непрестанно возвращаться мыслью к предстоящей процедуре контроля.
Так добралась она до перекрестка дорог.
Нужная Сань Тин дорога - та, что шла в обход Сюйгоу, - лежала вдоль
глубокой балки, поросшей по краю густым кустарником. Несколько старых акаций
высились тут, ласково шелестя листвой. На этот раз у девушки нехватило сил
пройти мимо, не позволив себе хотя бы короткого отдыха. Ей казалось, что
если не дать ногам передышки, они не донесут ее до цели.
Но едва она притулилась под деревом, как веки ее сами собою сомкнулись.
Она очнулась от проникшего в сознание нового звука и тотчас поняла, что
он исходит от летящего на большой высоте самолета. Самолет делал круги: звук
то удалялся, то снова нарастал, приближаясь. Внезапно он резко усилился.
Опытное ухо Сань Тин подсказало ей, что летчик, не выключая мотора, шел на
резкое снижение. По изменению звука Сань Тин могла с уверенностью сказать,
что самолет вышел из-под облаков. Вот он перешел на горизонтальный полет,
сделал площадку, снова стал набирать высоту и, судя по резкому спаду шума,
ушел обратно за облака. Словно забытый им в пространстве, раздался легкий
хлопок. Но напрасно Сань Тин вглядывалась в темноту. В ночном небе не было
ничего видно. Тянувший с запада ветерок не приносил никаких звуков, по
которым можно было бы судить о случившемся в небе. Поэтому девушка
вздрогнула от неожиданности, когда вдруг почти совсем над нею темный фон
облаков прочертила еще более черная тень огромного тюльпана. Это был
парашют. Он был уже почти у земли. Еще мгновение - и в ветвях акации, под
которой сидела Сань Тин, послышался треск рвущегося шелка. Прежде чем Сань
Тин решила, что нужно делать, с той стороны, где упал парашют, послышался
женский голос, отчетливо произнесший:
- Кажется, вполне удачно...
Сань Тин хотела броситься к парашютистке, но ослепительный свет фар
автомобиля, выскочившего из-за поворота дороги, ведущей к Тайюани, пронизал
темноту, ярко осветил дерево с висящими в его ветвях обрывками парашюта и,
как казалось Сань Тин, ее самое. Чтобы ускользнуть из поля света, Сань Тин
метнулась в сторону и тотчас почувствовала, что летит в бездну. Она падала в
балку, обдираясь о кусты и колючки. Из-под обрыва она видела, как бросилась
прочь от светового луча парашютистка и тоже исчезла в окаймлявших дорогу
кустах. А фары продолжали гореть. Серебром переливались в их голубоватом
свете трепещущие листки акаций, и колыхались лохмотья темного шелка.
Из автомобиля вышла женщина. Лица ее Сань Тин не могла хорошо
разглядеть. Эта женщина нагнулась, взяла в руки шнуры парашюта, сбросила на
землю автомобильные перчатки с широкими раструбами, достала из кармана
жакета пистолет и коротким движением передернула затвор, загоняя в ствол
патрон. В руке ее появился фонарик. Она направила его луч на кусты, растущие
по краю оврага, раздвинула их и исчезла, следуя за тянущимися к балке
парашютными стропами.
Долго царила вокруг тишина, но вот ее встряхнул удар пистолетного
выстрела. Тотчас за ним второй.
Подумав, Сань Тин решила, что тайно спуститься на парашюте в
расположении войск Янь Ши-фана мог только человек из НОА. Значит,
парашютистка была для Сань Тин своим человеком. Ехать же на автомобиле в
Тайюань мог только враг. Значит, автомобилистка была врагом. Предчувствие
говорило Сань Тин, что парашютистка нуждается в помощи.
Сань Тин долго карабкалась по песчаной крутизне откоса: он осыпался, с
тоннами песка Сань Тин падала обратно, но поднималась и карабкалась снова,
пока не очутилась на краю оврага. Тут прозвучал третий выстрел.
И опять мертвая тишина наполнила мир настороженностью. Эта тишина
показалась Сань Тин бесконечной. Наконец совсем рядом с притаившейся Сань
Тин послышался шорох раздвигаемых кустов. Автомобилистка вышла на дорогу.
Она неторопливо оправила измятый костюм, отряхнулась от приставшей к нему
травы. Так же не спеша ощупала карман жакета и, отыскав папиросы, закурила.
Лишь после того развернула зажатый подмышкой бумажник и принялась с
интересом разглядывать его содержимое. Часть бумаг она по прочтении тут же
рвала и пускала по ветру, другие тщательно прятала обратно в бумажник. На
одной она задержалась особенно долго. Сань Тин было видно, что это крошечный
листок, на котором едва может поместиться несколько слов. Губы
автомобилистки шевелились - она, казалось, заучивала написанное. Как будто
проверив себя по бумажке и убедившись в том, что знает ее содержание
наизусть, она порвала и этот листок и отбросила прочь клочки. Сань Тин
хотелось выстрелить в эту женщину, но она твердо помнила, что секретный
агент не должен выдавать себя ничем, он не должен вмешиваться во что бы то
ни было, что может его разоблачить или хотя бы отвлечь в сторону от
выполнения главной задачи. Между тем незнакомка спрятала бумажник; подняв с
дороги перчатки, отряхнула их и надела. Спокойно, как делала все, заняла
место за рулем автомобиля.
Фары погасли. На дороге осталось мутное пятно замаскированного света.
Мягко замурлыкал мотор, автомобиль тронулся, набирая скорость. Исчезли в
ночной черноте урчание мотора, шелест шин и робкое пятно замаскированного
света.
Сань Тин понадобилось некоторое время, чтобы найти в кустах тело
парашютистки. По покрою комбинезона, по шлему Сань Тин безошибочно признала
в ней бойца НОА. На всякий случай Сань Тин осмотрела ее карманы, хотя и
понимала, что бумажник с таким интересным содержимым, изучавшийся
автомобилисткой, был, вероятно, единственным, что могло бы открыть ей имя
убитой.
Постояв несколько минут в раздумье, Сань Тин поспешила прочь, в сторону
от начинавших темнеть в предрассветной мгле силуэтов Сюйгоу.
"2"
Цзинь Фын было уже двенадцать лет, но она была такая маленькая, что все
принимали ее за восьмилетнюю. Она лежала на кане. Кан был холодный, и она
никак не могла заснуть, хотя спать ей очень хотелось. Но стоило ей закрыть
глаза, и делалось очень страшно: перед нею вставал образ ее старшей сестры,
Чэн Го. Цзинь Фын знала, что на допросе в гоминдановской разведке Чэн Го
отрубили руку, потом вторую. Поэтому сестра появлялась перед нею непременно
без рук. Девочка знала, что Чэн Го в конце концов повесили за ноги, и знала,
как выглядят такие повешенные. Было очень страшно.
Она боялась спать. Только делала вид, будто спит, чтобы не нужно было
ни с кем разговаривать и можно было думать.
Когда командир отряда "Красных кротов" отворачивался, она приподнимала
веки и видела, как он читал, высоко поднимая книгу здоровой рукой, чтобы
свет коптилки падал на страницу; видела, как он неловко засунул книгу под
локоть раненой правой руки, когда встал, чтобы накрыть Цзинь Фын ватником.
У командира было такое же лицо, какие она видела у людей, долго
пробывших в тюрьме. Но у него это было не от тюрьмы, а потому, что полтора
месяца с того дня, как его ранили, он не выходил на поверхность. Тут, под
землей, на расстоянии почти четырех ли от ближайшего входа в подземелье,
воздух был всегда спертый, промозглый и пропитанный таким количеством
копоти, что каждый плевок делался похожим на мазок туши.
Девочке был виден и радист, отделенный от командира цыновкой. Он сидел
с черными наушниками на голове, подперев ее двумя руками и время от времени
встряхивая ею, чтобы отогнать дрему. Теперь девочка знала, что радисту
девятнадцать лет. Но когда она этого еще не знала - в тот день, когда пришла
сюда впервые с сестрой, - то, здороваясь, назвала его "дедушкой". По
сравнению с ним сорокалетний командир казался молодым.
Перед вахтой, когда радист подсаживался к глинобитному столу, чтобы
выпить горячей воды, лицо у него бывало прозрачно-желтое, а к концу
дежурства, когда в морщинки дряблой кожи набивалась сажа коптилок, оно
делалось темно-серым.
До того как командира ранили, он часто бывал на поверхности. А радист
не был там с того дня, как пришел сюда. Командир называл его ушами отряда.
Радист был лишен права ходить в операции на поверхность земли. Он не взрывал
складов и транспортов врага, не убивал гоминдановских часовых, не приводил
пленных. Он только слушал эфир и редко, совсем редко посылал в него свои
позывные, если нужно было дать знать далекому командованию, что отряд цел и
действует, или выдать квитанцию в получении боевого приказа Пын Дэ-хуая. Но
переходить с приема на передачу можно было совсем-совсем редко, чтобы не
выдать себя гоминдановцам.
Сквозь прищуренные веки девочка видела, как в подземелье вошли
начальник штаба и начальник разведки отряда. Они были большие друзья, и
когда бывали под землей, то почти не расставались. Девочка всегда видела их
вместе. В ее представлении они были едва ли не одним существом, хотя ей
никогда не доводилось видеть людей, до такой степени не схожих между собой.
Начальник штаба был низенький, толстый, добродушный, любитель пошутить и
сыграть в кости. Начальник же разведки был высок, худ, раздражителен, почти
непрерывно курил длинную трубку с медной чашечкой, жил по часам и возражал
на все, что говорил начальник штаба. Но оба они одинаково любили
девочку-связную Цзинь Фын.
Она все это знала, как знала всю жизнь отряда. Она глядела на сонно
вздрагивающего радиста и думала обо всем этом. Она была совсем маленькая
девочка, но думала о них всех так, словно была самой старшей; как будто
большая была она, а они - маленькие. Она морщила лоб и думала, а когда
командир к ней оборачивался, плотно смыкала веки и делала вид, будто спит.
Все члены отряда были прежде рабочими, людьми пришлыми из других мест.
Кроме начальника разведки, который когда-то работал на мельнице здесь же в
Шаньси. И кроме работника подпольной типографии, помещавшейся тут же под
землей, в следующем отсеке подземелья. Он был тоже местный - инженер из
Тайюани. А теперь он был печатником и наборщиком и, когда не было работы в
типографии, еще оружейником. И еще не была работницей Цяо Цяо - жена
инженера. Она была доктором, но и она тоже жила почти все время под землей,
потому что командир не пускал ее на поверхность, чтобы не лишиться
единственного врача. Цяо Цяо устроила лазарет во втором отсеке направо. Там
у нее был даже операционный стол, покрытый белою клеенкой. Когда кто-нибудь
возвращался с поверхности раненный, доктор сажала его под фонарем и лечила.
А если раненого приносили, Цяо Цяо клала его на белую клеенку и делала
операцию. А товарищи раненого держали над ним фонари и рассказывали доктору
Цяо Цяо новости с земли...
Эта жизнь отряда "Красных кротов" под землей вовсе не была чем-то
необыкновенным, и подземелье, в котором он скрывался, тоже не было
единственным в Китае. К концу сороковых годов во многих провинциях
Северо-Западного Китая существовали разветвленные системы подземных ходов и
укрытий. Одна часть этих сооружений осталась партизанам, боровшимся с
американо-чанкайшистскими разбойниками, в наследство от тех времен, когда
шла война с японскими захватчиками, другая часть была сооружена заново,
чтобы развить и усовершенствовать старую систему.
Началом этих подземных сооружений явились простые ямы вроде погребов,
вырытые крестьянами под своими домами с целью укрытия в них женщин и детей,
когда приходили японцы. Но враги легко обнаруживали такие примитивные
укрытия, и наивные попытки спрятаться от злых преследователей дорого
обходились жителям деревень. Это заставило крестьян усложнить систему
подземелий. Спуск в погреб или в яму под каном стал только началом длинного
хода, соединявшего несколько домов. Постепенно эти ходы прошли под целыми
деревнями, потом соединили ряд деревень.
Иногда крестьянам удавалось, узнав о приближении врага, уходить этими
подземными галлереями, но подчас они являлись для крестьян и ловушками.
Японцы зажигали перед выходами костры из соломы и навоза, облитого бензином.
Удушливый дым тянуло в тоннель, и, спасая от смерти детей, жители выходили
наружу, прямо в лапы врагов. Бывали случаи, что в местах, расположенных
вблизи рек или водоемов, японцы заставляли местных жителей, не успевших уйти
под землю, прорывать каналы, соединяя русло с подземной галлереей, и
затапливали всю систему катакомб вместе с людьми. Гибли сотни и тысячи
мирных китайцев, их жены и дети.
Однако чем более жестоким делался враг, тем больше труда и хитрости
вкладывали в свои подземные сооружения китайцы. Они научились
предусматривать все, что могли пустить в ход японцы. Подземные сооружения
превратились в целые города, куда укрывались крестьяне со скарбом и скотом,
где они подчас оставались месяцами, не выходя на поверхность. Они научились
устраивать примитивную вентиляцию и водоотводы.
Тогда японцы пустили в ход боевые газы. Груды тел взрослых и детей
загромождали иногда подземные убежища и ходы. Но ничто не могло остановить
этого удивительного строительства, которое широко использовалось партизанами
для неожиданных налетов на врага. Японцы больше всего боялись этих выходцев
из-под земли, появлявшихся самым нежданным образом и в самых неожиданных
местах.
Все беспощадней делались меры японцев против подземного противника, все
искуснее становились партизаны. Их катакомбы стали извилистыми,
многоэтажными. Они тянулись на десятки ли. Невозможно представить себе объем
труда, затраченного китайцами на сооружение этих подземелий. И все это
втайне, все с единственным оборудованием - лопатой и мотыгой. Едва ли
история партизанских войн знала и узнает что-либо подобное трудолюбию,
вложенному китайскими крестьянами в подземную войну.
С окончанием антияпонской войны значение подземных сооружений не
уменьшилось, а даже увеличилось. В ходе последней освободительной борьбы с
реакцией бывало так, что под землей укрывались целые уезды, формировались
партизанские отряды специально для борьбы из-под земли. И если прежде их
боялись японцы, то теперь их вдвое больше страшились гоминдановцы, так как у
подземных воинов-освободителей появилось то, чего не было раньше: оружие,
боеприпасы, техника.
"Красные кроты" не были дивом. Они были одной из боевых единиц,
принимавших постоянное и деятельное участие в народно-освободительной войне
китайского народа.
Девочка лежала и думала, а командир читал. Иногда он зажмуривал
уставшие от плохого света глаза и, опустив книгу на колени, спрашивал
радиста:
- Что?
- Тихо, - отвечал радист, и командир снова брался за книгу.
Может быть, потому, что девочка очень много думала об этих людях, к
которым так привыкла и которых так любила, а может быть, потому, что она
все-таки очень устала после ночи беготни, но, наконец, она уснула, и
казненная сестра не приходила к ней, и девочка спала, лишь изредка
вскрикивая и разбрасывая руки. Когда раздавался ее крик, командир опускал
книгу, а если она, раскинувшись, сбрасывала с себя ватник, он вставал,
неловко зажав книгу раненой правой рукой, подбирал ватник и осторожно
накрывал им девочку.
Цзинь Фын проснулась через час, когда командир тронул ее за плечо. Она
подумала, что наступило утро и товарищи вернулись с поверхности земли.
Однако, протерев глаза, увидела, что, кроме командира, около кана стоит
радист с листочком в руке. И когда она совсем проснулась, командир взял этот
листок и сказал девочке так, как будто говорил со взрослой:
- Цзинь Фын, сегодня ночью к нам спущена парашютистка, направляющаяся в
католическую миссию, для операции, о которой ты знаешь. Ее пароль: "Светлая
жизнь вернется. Мы сумеем ее завоевать. Не правда ли?"
- Правда, - сказала девочка.
Командир засмеялся:
- Я знаю, но это конец пароля: "Не правда ли?". Поняла?
Девочка кивнула головой.
- Повтори пароль, - сказал командир, и девочка повторила. - У тебя
золотая память. Пойдешь в миссию святого Игнатия у Сюйгоу и передашь то, что
я сейчас сказал, и еще скажешь: все наши люди должны подчиняться этому
новому товарищу.
- Я пойду днем? - спросила она.
- До обеда нужно быть там.
Девочка спустила ноги с кана.
- Если позволите, я пойду.
- Сначала поешь.
- Не хочется.
- Едят не только потому, что хочется.
- А почему?
- Потому, что нужно.
Радист ласково потянул ее за косичку, перевязанную красной бумажкой.
- Нужно слушаться старших, - сказал он и освободил большой чайник от
тряпок, сохранявших ему тепло.
Чайник был тяжелый и совсем закопченный. Наливая себе теплой воды,
Цзинь Фын испачкала пальцы и стала их тщательно обтирать. Радист засмеялся:
- Вы франтиха, Цзинь Фын!
Она с укоризной покачала головой:
- Вы так долго сидите тут и не понимаете. А если кто-нибудь там наверху
увидит? Спросят: почему у тебя, девочка, пальцы в саже? Что я скажу?
И она снова покачала головой.
Девочка ела лепешку из чумизы и запивала водой, потом встала.
- Я готова.
- Хорошо, - сказал командир. - Исполняйте поручение, Цзинь Фын.
Девочка зажгла фонарь, подняла его вровень с лицом и установила длину
фитиля. Пламя колебалось, маленькое, тусклое, красноватое. Девочка переняла
фонарь в левую руку и спросила командира:
- Больше ничего не прикажете?
- Зайдешь в музей и оттуда домой.
Девочка была так мала ростом, что ей вовсе не нужно было нагибаться в
подземном ходе, где люди отряда передвигались почти ползком, однако от
старших она переняла не только манеру ходить быстро-быстро, но и сгибалась,
как большая.
Она уверенно бежала в пятне тусклого красноватого света фонаря. Только
один момент там, где она пробегала, можно было видеть неровные стенки хода.
Свод был такой же неровный. Местами он осел и его подпирали бревна крепей.
Иногда путь девочке преграждали обвалы, и приходилось перебираться через
кучи земли.
Цзинь Фын уверенно выбирала повороты среди ответвлений, зиявших по обе
стороны главного хода; она разбиралась в этом лабиринте так, как прохожие
распознают переулки родного города.
Когда в лицо ей потянуло свежим воздухом, девочка замедлила шаг и
прикрутила фитиль фонаря. Еще через сотню шагов дышать стало совсем легко.
Девочка увидела над головой светлые точки звезд. Она задула фонарь и
поставила его в нишу стены. Когда она осторожно приблизилась к выходу,
часовой, лежавший на животе, с американским автоматом в руках, посторонился.
Она протянула ему ручонку, и он помог ей выбраться на поверхность. Оба
молчали. Тут разговаривать не полагалось.
Через мгновение ее маленькая тень слилась с непроглядной тьмой,
царившей в овраге.
"3"
В те дни, если путник шел в Тайюань с юга по дороге, огибающей Сюйгоу с
западной стороны, то ему было не миновать мост "Четырех ящериц", перекинутый
через правую протоку реки Фыньхэ. Этот мост был старинным каменным
сооружением, украшенным по четырем углам изваяниями огнедышащих чудовищ,
известных тут почему-то под мирным именем ящериц, хотя они нимало не
походили на этих маленьких изящных зверьков. Впрочем, может быть, в шестом
веке, к которому знатоки относили эти произведения древнего ваятеля, ящерицы
и выглядели так воинственно. Четырнадцать веков - большой срок. За это время
многое изменилось в Китае. Быть может, так неузнаваемо изменились и ящерицы.
Гораздо удивительнее было то, что мост этот в те дни еще стоял не
взорванный, несмотря на то, что на протяжении последних тридцати лет японцы,
гоминдановцы и американцы старательно разрушали в Китае все, что могло
служить переправой "красным", неустанно и беспощадно преследовавшим этих
врагов народа, загнанных, наконец, к их последнему рубежу на китайской
земле.
Миновав мост и свернув по первой дороге налево, путник сразу за
пригорком попадал в неожиданно возникавшую среди широких полей густую
зелень. Запущенная аллея, обсаженная старой акацией и вязами, вела к живой
изгороди, скрывавшей железные прутья высокой решетки. Деревья аллеи были так
стары, что стволы многих из них полопались до самой вершины, а ветви, как
усталые руки, свисали к земле. Сквозь чугунный узор наглухо замкнутых
массивных ворот был виден тенистый парк, из которого при малейшем движении
воздуха доносился аромат роз. За густой порослью парка не было видно
строений. Только над вершинами деревьев к небу тянулась игла католической
церкви.
Хотя отсюда были уже видны предместья Тайюани и даже его кирпичная
крепостная стена на горе, шум города сюда не достигал.
В те дни, к которым относятся события, на левом каменном столбе ворот
красовалась большая чугунная доска с выпуклой литой надписью по-китайски:
Миссия
РОТЫ ХРИСТОВОЙ,
учрежденная во блаженную память
ИГНАТИЯ ЛОЙОЛЫ,
преподобного генерала роты,
и восстановленная
достопочтенным и высокопреосвященным
Томасом Тьен
с апостольского благословения
святейшего отца нашего папы
ПИЯ XII
Над этой надписью венчиком латинскими буквами была расположена надпись:
"Ad majorem Dei gloriam".
На другом столбе яркая эмалированная доска лаконически гласила:
"Находится
под покровительством
и защитой
вооруженных сил США".
Под доской белела фарфоровая кнопка звонка. Если ее нажать, то из
скрытой в акациях сторожки появлялся большого роста китаец. Не отпирая
ворот, он сквозь решетку спрашивал, что нужно посетителю, и, лишь сходив в
миссию, возвращался, чтобы впустить путника или отослать его прочь. Если
нужно было отворить ворота, привратник делал это с нескрываемым
неудовольствием, словно в каждом посетителе подозревал врага.
Как сказано, человек этот был высок ростом, широк в плечах; черты его
смуглого лица были правильны и тонки. Карие глаза глядели со строгостью. Он
был молчалив и сдержан в движениях. Звали его У Вэй. Это был шофер, он же
сторож миссии.
С некоторых пор миссия мало походила на заведение религиозное. В нее не
допускали богомольцев. Теперь тут, как в комфортабельном пансионе, отдыхали
высшие тайюаньские чиновники и офицеры американской военной миссии, на
средства которой, говорят, и содержалось все заведение.
Миссионеры исчезли из миссии, и ее истинной хозяйкой в округе считали
экономку Ма Ню, которую здесь называли "сестра Мария". Народная молва
утверждала, будто эта женщина, изменив родине, пошла на службу полиции.
От ворот миссии к ее большому каменному жилому строению вела запущенная
каштановая аллея. Единственное, за чем в этом парке, повидимому, ухаживали,
были розы. Бесчисленные кусты роз, алых, розовых, чайных, белых, источали
сладкий аромат, расслабляющий волю, располагающий к лени и к
ничегонеделанию, которое, по мнению Ма - Марии, было основным условием
отдыха высоких гостей, пребывавших под ее кровом.
Ма была еще молодой женщиной небольшого роста, с лицом очень правильным
и даже красивым, но слишком неподвижным, чтобы быть привлекательным. Глаза
Ма были всегда полны грустной задумчивости, движения медлительны и спокойны;
говорила она ровным голосом, не повышая его, даже когда сердилась. Эта
мягкость, однако, не мешала ей быть придирчивой и строгой хозяйкой,
державшей в страхе служащих миссии.
Ранним утром, когда Ма и чиновные гости еще спали, женский персонал
миссии, состоявший из двух горничных и кухарки, собрался в просторной,
выложенной белыми изразцами кухне. Горничные Го Лин и Тан Кэ представляли во
всем резкую противоположность друг другу. Го Лин была полная девушка с
мечтательными глазами и с мягкостью движений, свойственной полным женщинам.
На вид ей можно было дать больше ее девятнадцати лет. Тан Кэ была стройна,
почти худа, ее непослушные волосы плохо укладывались в прическу и несколько
беспорядочно окаймляли смуглое лицо с темным пушком на верхней губе и с
хмуро глядящими карими глазами. Движения Тан Кэ были коротки, стремительны,
речь быстра и тверда.
Третьей женщине, кухарке У Дэ, окрещенной здесь именем Анны, было за
пятьдесят. Она выглядела крепкой и суровой. У нее были гладко прибранные
седеющие волосы и строгий взгляд.
Сердито погромыхивая посудой, У Дэ готовила утренний завтрак, Го Лин
перетирала посуду, Тан Кэ вертелась перед зеркалом, в пятый раз перекалывая
кружевной фартучек. Тихонько, так, что едва можно было разобрать слова, все
трое напевали:
Девушка хорошая, смелая и юная,
С темными упрямыми дугами бровей,
Не гуляй с врагами ты вечерами лунными,
Не растрать ты, девушка, нежности своей.
Эта жизнь веселая нам совсем ненужная,
И тепло Шаньси не согреет нас.
Мы семью товарищей, теплую и дружную.
Сохранимте, девушки, в этот грозный час.
Не теряйте мужества, не растратьте силы вы,
Девушки хорошие, с жаркою душой.
Пение было прервано слабым звонком, донесшимся со стороны ворот. Го Лин
посмотрела на часы: время было раннее. Тан Кэ с любопытством выглянула в
окно: У Вэй, на ходу застегивая куртку, шел отворять. Через минуту по
главной аллее, скрипя ободьями по песку, проехал маленький желтый
шарабанчик. Из него торчала прикрытая соломенной шапочкой женская голова.
Волосы гостьи были собраны в высокую прическу. По этой прическе Тан Кэ
безошибочно признала гостью.
- Стелла! - презрительно бросила она в кухню.
У Дэ сердито громыхнула кастрюлей и безапелляционно отрезала:
- Плохой человек.
- Что ей может быть нужно? - с беспокойством пробормотала Го Лин.
На ступенях послышался дробный стук каблуков, и в кухню стремительно
вбежала посетительница. На ней был изящный дорожный костюм, модная обувь;
все мелочи ее костюма соответствовали картинке новейшего журнала.
- Здравствуйте! - развязно воскликнула гостья.
У Дэ демонстративно отвернулась Тан Кэ сделала вид, будто не слышит.
Только Го Лин несмело ответила:
- Здравствуйте, Сяо Фын-ин.
- Вы нарочно дразните меня? - сердито вскинулась гостья.
- Извините, - растерянно проговорила Го Лин.
- Сколько раз я сообщала вам: нет Сяо Фын-ин - есть Стелла Сяо!
По-моему, это не так трудно запомнить.
Тан Кэ с насмешливой почтительностью произнесла:
- Мисс Стелла!
- По-моему, ничего смешного в этом нет, - надулась гостья.
- Да, конечно.
- Какой у вас всех скучный вид! Можно подумать, будто вы только что с
похорон.
У Дэ пристально поглядела на нее:
- А у вас праздник?
Сяо Фын-ин фыркнула:
- Вы, Анна, способны испортить настроение кому угодно. - И так же
демонстративно отвернулась от Анны, как та от нее. - Глядя на эту женщину с
дурным характером, и вы, девочки, становитесь старухами. Теперь, когда перед
нами открываются двери мира!..
- Замолчите, пожалуйста! - в гневе крикнула от плиты У Дэ.
Сяо Фын-ин посмотрела на кухарку сквозь прищуренные веки:
- О, как много вы себе позволяете, Анна. И вообще я...
Она не договорила. У Дэ исподлобья вопросительно смотрела в ее сторону:
- Ну что же, договаривайте.
Сяо Фын-ин вспыхнула:
- Удивляюсь, почему вас тут держат.
- А вы замолвите словечко, чтобы меня выгнали, - негромко проговорила У
Дэ.
Несколько мгновений Сяо Фын-ин молча глядела на кухарку.
- Если бы не У Вэй...
Пальцы Анны, державшие поварешку, судорожно сжались.
- Оставь моего сына в покое.
Чтобы предотвратить ссору, Тан Кэ спросила Сяо Фын-ин:
- Вы были сегодня в городе?
Та не сразу сообразила, что вопрос обращен к ней. Наконец ответила
нахмурившись:
- Да.
После некоторого молчания Тан Кэ сказала:
- Говорят... на бульваре...
Она не договорила, но Сяо Фын-ин, видимо, сразу поняла, о чем идет
речь. Тень растерянности и смущения пробежала по ее лицу, однако, тотчас
оправившись, франтиха с наигранной небрежностью сказала:
- Ах, вы об этом...
Го Лин испуганно взмахнула своими густыми ресницами и приблизила руку
ко рту, словно желая удержать собственные слова.
- Говорят... там двенадцать виселиц... - проронила она едва слышно.
- Двенадцать переносных американских виселиц, - сказала У Дэ. - На
каждой уже не двое, а четверо наших.
Го Лин испуганно вскинулась:
- Тетя Дэ!
- Тетя! - вторя ей, так же испуганно воскликнула и Тан Кэ.
- Ну что, что! - глубоко сидящие глаза У Дэ сверкнули.
- Его превосходительство Янь Ши-фан поступил так, как советовал мистер
Баркли, - сказала Сяо Фын-ин.
- Да замолчишь ты?! - крикнула У Дэ.
Го Лин испуганно всплеснула пухлыми руками.
- Уведи отсюда тетю Дэ, - шепнула ей Тан Кэ.
Го Лин взяла У Дэ за локоть и потянула прочь, но кухарка гневно
высвободила руку:
- Оставь, я скажу ей...
- Тетя Дэ, прошу вас, довольно! - строго сказала Тан Кэ и властно
вывела кухарку.
Губы Сяо Фын-ин нервно дергались. Она вынула сигарету. Несколько раз
щелкнула новенькой американской зажигалкой. Пламя в ее вздрагивающих пальцах
колыхалось и не попадало на кончик сигареты. Не обращая внимания на
пристально следящую за нею Го Лин, она отодвинула стеклянную дверь холла и,
войдя туда, с размаху бросилась в кресло. Го Лин стояла на пороге, в ее
глазах были страх и страдание. Она хотела что-то сказать и не решалась.
Вошедшая Ма Ню нарушила молчание. Она спросила Сяо Фын-ин:
- Что вам угодно?
- У меня есть дело к хозяйке этого дома.
- Ко мне? - удивилась Ма.
Сяо Фын-ин движением головы велела Го Лин уйти и сказала Ма:
- Я буду здесь жить.
Ма поспешно воскликнула:
- Я не хотела бы этому верить!
- Теперь я секретарь его превосходительства Янь Ши-фана.
От изумления Ма могла только издать односложное:
- О-о!..
- Вы же сами хотели, чтобы его превосходительство Янь Ши-фан оказал
честь этому дому своим пребыванием под его кровлей.
- Значит... сегодня генерал будет здесь? - едва слышно выговорила Ма и
на минуту задумалась. - Я все приготовлю...
- Прошу вас не думать, будто уговорить его было так легко, - сказала
Фын-ин.
Ма взглянула на нее вопросительно.
- У меня накопились счета, которые я никому не могу показать... -
опуская глаза, сказала Фын-ин.
- Вы получите деньги.
- Значит, вечером... мы приедем вместе.
С этими словами Фын-ин вышла и уселась в свой желтый шарабанчик.
Когда У Вэй, затворив за нею ворота, повернул обратно, Ма быстро прошла
в гараж.
- Еще немного, и я не выдержу, - сказала она У Вэю.
- Стыдно так говорить, Ню, - спокойно ответил он.
- О, мне ничего не стыдно! Раньше я стыдилась самой себя, а теперь... -
она безнадежно махнула рукой.
- Зачем ты так говоришь? - с ласковой укоризной произнес он и привлек
ее к себе. - Я же знаю...
Она не дала ему договорить:
- Откуда тебе знать, как это страшно, когда меня все презирают, все
считают изменницей... Это так страшно, так страшно...
Он ласково погладил ее по голове:
- Прошу, успокойся.
Она закрыла глаза, и на лице ее отразилось утомление, вокруг рта легла
резкая складка.
- Если бы не ты, - тихо произнесла она, - у меня нехватило бы сил.
- Все будет хорошо.
- Да. Лишь бы нам быть вместе. Но... твоя мать...
- Она поймет: ведь иначе ты не могла. Ты должна была выполнить приказ.
- Она ненавидит меня.
- Я объясню ей.
- Объяснишь?.. Она ненавидит меня с каждым днем сильней. И тут не о чем
спорить: так и должно быть. Меня все ненавидят, все, все. Ты сам знаешь: У
Дэ сказала...
- Мало ли что могла сказать мать, пока не знает.
Ма повела плечами как будто от холода, хотя на улице стояла жара.
- Постоянно чудится, будто кто-то меня выслеживает. И свои и враги -
все меня подкарауливают. Не знаю, откуда мне ждать пули: от людей Янь
Ши-фана или от янки? Мне страшно.
Голос ее задрожал. У Вэй нежно обнял ее:
- Бедная моя!
- Я знаю, - прошептала она, - нужно справиться. Непременно нужно
справиться! И я справлюсь. Только не уходи от меня.
- Я же с тобою.
Он подвел ее к скамеечке у ворот гаража и, заботливо усадив, сел рядом.
Оба молчали. В саду было тихо. Птицы прятались в листву от лучей
поднимающегося солнца. Надвигался жаркий весенний день. Аромат роз висел
неподвижный и душный.
Ма улыбнулась.
- Когда я смотрю на все это, мне хочется верить, что все... все будет
хорошо.
- Разве можно в это не верить?
"4"
Цзинь Фын нужно было миновать патрули войск Янь Ши-фана на южных
подступах к городу и проникнуть в миссию так, чтобы ее никто, решительно
никто не видел. Девочка хорошо знала дорогу. Она знала, что пройдет, если
только ничего не случится на пути от лавки, в которой она взяла овощи, до
Зеленого бульвара. Там снова вход под землю. Эта галлерея не только проведет
ее мимо патрулей, но приведет и в самую миссию. Нужно пройти к Зеленому
бульвару парком. Там никто не обратит внимания на продавщицу овощей.
Но как только девочка свернула на улицу Маньчжурских могил, то сразу
увидела, что туда лучше не ходить. Что-то случилось там. Ее наметанный глаз
сразу различил в толпе нескольких агентов полиции. Она вернулась и пошла в
сторону вокзала. По дороге она услышала разговор о том, что и в парке
обыскивают прохожих.
Она не может дать себя обыскать! У нее в корзинке лежит электрический
фонарик. "Зачем фонарик обыкновенной девочке?" - спросит полицейский.
Значит, ей следовало обойти и парк.
Цзинь Фын миновала улицу, именовавшуюся теперь улицей Чан Кай-ши, и
подошла к харчевне на углу. Здесь она сделала вид, будто рассматривает
выставленные в окне кушанья. А сама косилась вдоль улицы: свободен путь или
нет? На перекрестке стоял полицейский. Девочка знала, что, попадись она ему
на глаза, он ее непременно остановит, возьмет за ухо, заглянет в корзину,
потребует сладкую морковку, а может быть, начнет копаться в корзинке, найдет
фонарик... Нет, полицейского тоже нужно миновать. Она зашла в харчевню и
предложила хозяину овощей, хотя была заранее уверена, что ее попросту
выгонят. Так оно и случилось. Очутившись снова на улице, она увидела, что
полицейский все еще на своем месте. Но она знала, что это не в привычке
полицейских - стоять на солнцепеке; рано или поздно он уберется.
Цзинь Фын прошлась по тротуару. Ее внимание привлек наклеенный на стену
дома листок - извещение командующего войсками генерала Янь Ши-фана. Параграф
за параграфом кончался словами: "нарушение карается смертной казнью".
Смертной казнью карался ущерб, причиненный материалам, принадлежащим
гоминдановскому командованию; смертной казни подвергались все жители
местности, где будет поврежден телефонный провод; смертной казни обрекались
жильцы и сторожа в случае порчи военного имущества, лежащего на тротуарах,
прилегающих к их домам; под страхом смертной казни никто не имел права
переселяться с квартиры на квартиру без разрешения квартального
уполномоченного...
Девочка начала читать "извещение" для вида, но, дойдя до " 8,
по-настоящему заинтересовалась. Там говорилось:
"Мы, генерал Янь Ши-фан, губернатор и комендант, отец этого города,
объявляем:
Каждый, кто знает о каких-либо входах в подземелья, обязан в течение 24
часов от момента обнародования настоящего уведомления сообщить о них в свой
полицейский участок; лица, проживающие в деревнях, обязаны сделать сообщение
жандармским постам или полевой полиции. Неисполнение карается смертью.
Предаются смертной казни все жители тех домов, где по истечении
указанного срока будут обнаружены выходы подземелий, о которых не было
сообщено властям. Также будут казнены и те, кто живет вблизи от таких мест и
знает тех, кто пользуется подземельями, но не сообщил о том властям в
надлежащий срок.
"НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИЕ НАРУШИТЕЛИ СЕГО ПРИКАЗА"
КАРАЮТСЯ НАРАВНЕ СО ВЗРОСЛЫМИ..."
Девочка остановилась на этих строках и прочла снова:
"Несовершеннолетние нарушители..." Нет, ей только показалось, будто это
напечатано жирным шрифтом. Шрифт самый обыкновенный.
Приказ был датирован вчерашним днем. Значит, он уже вошел в силу. А она
видела его в первый раз. У них в штабе его еще не было. Она оглянулась, нет
ли кого-нибудь поблизости. Ей очень хотелось сорвать листок, чтобы принести
его своим: это интересная новость. Значит, Янь Ши-фан очень боится тех, кто
скрывается под землей; он не остановится на угрозах. Может быть, он со
своими американскими советниками попробует замуровать или заминировать все
входы и выходы подземелий, как это делали японцы. Или пустит под землю
газ...
Наконец полицейский, как и ждала Цзинь Фын, отошел от перекрестка и
уселся в тени. Девочка потянулась было к листку, но так и не решилась его
сорвать: если полицейский не во-время поднимет голову... Нет, сейчас не
время. Нельзя ставить под угрозу боевое задание, полученное от командира...
Она проскользнула мимо полицейского и пошла вниз по улице.
Улица вывела ее много южнее, чем нужно, но зато тут не было ни
патрулей, ни полицейских, ни даже прохожих. Тут негде было ходить и нечего
было охранять. Тут были одни жалкие развалины домов. Цзинь Фын уверенно
повернула направо: там тоже есть вход под землю, расположенный в развалинах
большого дома.
Девочка перелезла через кучу битого кирпича и стала спускаться в
подвал. Для этого ей приходилось перепрыгивать через зияющие провалы в
лестнице, где нехватало по две и три ступеньки подряд. Но Цзинь Фын умела
прыгать. Важно только, чтобы ступеньки были сухие, иначе можно
поскользнуться!
В подвале было так темно, что Цзинь Фын пришлось остановиться, чтобы
дать глазам привыкнуть после яркого солнца наверху. Цзинь Фын долго ничего
не видела, но зато отчетливо слышала, что кто-то тут есть, чувствовала на
себе чей-то взгляд. Ей стало страшно. Потому что, если тот, кто ее сейчас
видит, враг, он может выстрелить, ударить ее или подкараулить ее за дверью.
Она не знает, за которой из двух дверей он притаился.
Девочка стояла и ничего не могла придумать. После некоторого колебания
вынула из-под плетенок с овощами электрический фонарик и посветила на ту
дверь, в которую ей теперь нужно было итти, чтобы проникнуть в подземелье.
Луч фонарика осветил только черный провал, кончавшийся кладкой фундамента.
Цзинь Фын там никого не увидела, хотя была уверена, что кто-то там стоял.
Если это враг - значит гоминдановцы узнали про этот вход и устроили
засаду...
Что же она должна делать? Уйти обратно?.. А миссия?
Нет, она не может уйти обратно. Нельзя вернуться к командиру и сказать,
что приказ не выполнен.
А тот, в темноте, опять смотрел на нее. Она это чувствовала и готова
была расплакаться от досады. Не от страха, нет! А только от обиды на свое
собственное бессилие. Если бы она была большой, настоящей партизанкой, у нее
был бы пистолет, она бросилась бы к двери и застрелила бы того, кто за нею
подглядывает.
Она порывисто обернулась и, светя перед собою, быстро перебежала ко
второй двери. Прижавшись к стене, выхваченный из темноты лучом фонаря, перед
нею стоял мальчик, такой маленький, что обыкновенный солдатский ватник был
ему, как халат.
Мальчик стоял и мигал на свет. Когда Цзинь Фын поднесла фонарь к самому
его лицу, он загородился худой грязной рукой.
- Позвольте спросить, что вы здесь делаете? - вежливо сказала девочка.
- А вы что?
Она взяла его за плечо и подтолкнула к выходу.
- Уходите отсюда, прошу вас.
И тут она увидела, что мальчик вовсе не такой уже маленький, каким
показался сначала из-за чрезмерно большого ватника. Он был только очень
худой и очень, очень грязный.
- Позвольте узнать, мальчик, как вас зовут? - спросила Цзинь Фын.
- Мое имя Чунь Си.
- Зачем вы здесь?
- Я тут живу, - просто ответил мальчик и с любопытством поглядел на
плетенки в корзинке.
- Вы один тут живете?
- С другими детьми... А что у вас в корзинке?
- С какими детьми? - вместо ответа спросила девочка.
- Они просто дети.
- Разве у вас нет дома? - осведомилась она.
- А у вас есть?
- Нету, - ответила она.
Чунь Си повторил вопрос:
- Что в этой корзинке?
Она покачала головой и с укором сказала:
- К чему такое любопытство?
- Мне хочется есть, - спокойно, почти безразлично ответил мальчик.
- А где дети? - спросила она.
- Там, - и он кивком головы показал в подвал.
- Их много?
- Восемь. - И, подумав, пояснил: - Шесть мальчиков и две девочки...
Прошу вас, дайте мне того, что в этой корзинке.
Девочка подумала и сказала:
- Покажите мне, где дети.
Чунь Си молча повернулся и, бесшумно ступая босыми ногами, пошел в
темноту. Как только девочка погасила фонарь, она сразу потеряла мальчика из
виду. Он был такой грязный, и ноги его были такие черные, что в своем сером
ватнике он совсем сливался с темнотой. Девочка опять засветила фонарик и,
подняв его над головой, чтобы дальше видеть, пошла следом за мальчиком. За
стеной она увидела сразу всех ребят. Они лежали, тесно прижавшись друг к
другу. Ни по одежде, ни по лицам нельзя было отличить мальчиков от девочек.
Под одинаковым у всех слоем грязи Цзинь Фын угадывала одинаково бледные
лица. Она строго спросила Чунь Си:
- Я хотела бы знать, чьи вы?
При звуке ее голоса тела зашевелились, и дети стали подниматься. Между
тем Чунь Си ответил Цзинь Фын:
- Мы разные: одни погорелых, другие повешенных... - И, подумав,
повторил: - Разные.
Девочка достала из корзинки одну из плетенок, - ту, в которой лежали
капустные листья. Чунь Си, вытянув лист капусты, хотел сунуть его в рот, но
Цзинь Фын остановила его:
- Это всем, - сказала она и, подождав минуту, пока дети сгрудились
около плетенки, неслышно вышла из подвала. На миг сверкнув фонарем, она
осветила себе путь и дальше пошла в темноте с вытянутыми вперед руками. Так
дошла она до спуска в подземелье. Тут Цзинь Фын постояла и, затаив дыхание,
прислушалась: кажется, никто за ней не подсматривал. Она ощупала ногой порог
лаза и спустилась в него. Только завернув за угол фундамента, снова зажгла
фонарь и побежала по проходу.
"5"
Миссия просыпалась. Хотя жильцов в ней было немного, но Го Лин и Тан Кэ
только и делали, что защелкивали нумератор звонка, призывавший их в комнаты.
Американцы не стеснялись. Если горничная мешкала одну-две минуты, нумератор
выскакивал снова, и настойчивая дробь звонка резала слух У Дэ, возившейся у
плиты. Чаще других выглядывала в окошечко нумератора цифра "3". Она
появлялась каждые десять-пятнадцать минут. Когда это случалось, Го Лин вся
сжималась и кричала Тан Кэ:
- Опять этот рыжий американец!
Она боялась ходить в третью комнату. Там жил тощий рыжий
офицер-американец, терроризировавший своими требованиями весь персонал.
Большинство гостей, по заведенному обычаю, получало завтрак у себя в
комнатах. Но в изъятие из общего правила двое жильцов, Биб и Кароль,
спускались к завтраку в столовую. Это были агенты американской военной
миссии, составлявшие теперь постоянную охрану пансиона. За время пребывания
здесь оба поправились и располнели. Кароль стал еще медлительней, чем был. И
даже речь его, казалось, стала еще более растянутой. В противоположность ему
Биб не утратил ни прежней резкости движений, ни необыкновенной
стремительности речи. Он был многословен до надоедливости. Даже Ма,
привыкшая угождать жильцам, не могла подчас заставить себя дослушать его до
конца.
Спустившись со второго этажа в столовую, Биб повел носом, пытаясь по
запаху распознать, что будет дано на завтрак. Быстрым движением он потирал
ладошки своих пухлых, поросших густым кудреватым волосом рук.
Он с удивлением констатировал, что Тан Кэ поставила на стол только один
прибор.
- А мистер Кароль? - спросил он.
- Он уехал... еще с утра.
- Уехал?.. - Биб хотел еще что-то прибавить, судя по интонации не
слишком лестное для Кароля, но раздумал. Вместо того с важностью сказал: -
Можно подавать!
Вошедшая через несколько минут Ма застала его за столом с салфеткой,
заткнутой за воротничок, с энтузиазмом уписывающим гренки со шпинатом.
Однако, как ни был Биб увлечен едой, он все же намеревался заговорить, но Ма
предупредила его:
- Говорят, у нас сегодня гости?
Это был не то вопрос, не то сообщение. Биб насторожился.
- Собственно говоря, - недовольно сказал он, - это моя обязанность, как
начальника охраны пансиона, первым знать о гостях.
- Случайно я...
Как всегда, он не стал слушать:
- Вся наша жизнь состоит из случайностей, но я не люблю таких, которые
проходят мимо меня, непосредственно меня касаясь. И прямо скажу: если бы это
были не вы... Чего не простишь красивой женщине?! Случайность! А разве не
случайность то, что мы с Каролем, лучшие детективы Америки, оказались вдруг
тут, в этом китайском захолустье? Сначала, когда мне сказали: "Биб, ты
будешь охранять духовную миссию", я даже обиделся. Я и монахи! Но, увидев
вас, понял: на мою долю выпала именно та счастливая случайность, какая
бывает раз в жизни. Вы верите в счастье? Нет? Когда я увидел вас...
- Вы не знаете, куда поехал мистер Кароль? - перебила Ма.
- Кароль? Да, именно ему я и сказал тогда: мой друг Кароль, вот она,
моя судьба...
Ма повернулась и молча вышла из комнаты.
Несколько мгновений Биб стоял ошеломленный. Потом потянул из кармана
яркий платок, сердито встряхнул его и отер выступившие на лбу капли пота.
- Дура! - сказал он негромко. - Они все тут дуры. Ей объясняется в
любви американец, а у нее такой вид, как будто перед нею давят лимон. Дура!
Дура! - повторил он еще раз и, повернувшись к двери, увидел входящего в
комнату высокого грузного мужчину с большою лысой головой. Лицо верзилы было
широкое, студенистое, со щеками, отливающими темной синевой от тщательно
сбриваемой, но стремительно прорастающей бороды. Это был Кароль.
- Куда тебя чорт носил? - резко спросил Биб.
- Опять сломался автомобиль. Полдороги от города тащился пешком. Этот
прохвост У Вэй совсем распустился.
- Отправь его в полицейский участок на порку: живо придет в себя.
- Я просто набью ему морду... У нас новости. Куча новостей! Во-первых,
у нас сегодня важный гость: сам генерал Янь Ши-фан.
- Так вот о ком говорила Ма! - Лицо Биба отразило почтение. - Это
важно, очень важно!
- Это сущие пустяки по сравнению с тем, что я тебе еще скажу.
- Не тяни.
- К нам едет новый начальник.
- Вместо Баркли?
Кароль загадочно улыбнулся и, помедлив, ответил:
- Вместо тебя! Приезжает новый начальник охраны этой лавочки.
Лицо Биба налилось кровью, и брань неудержимым потоком полилась из его
уст. Смысл немногих общечеловеческих слов, вкрапленных в этот поток
сквернословия, сводился к тому, что, повидимому, какая-то дрянь переплюнула
его и купила у начальства это выгодное местечко. А может быть, сюда решил
пробраться какой-нибудь рекетир-гастролер? Появится, потребует, чтобы Биб от
него откупился, и укатит с легким заработком. Пожалуй, это самое вероятное!
- Придется платить рекет, - сказал Биб Каролю.
- Рекетом тут не отделаешься. Новое начальство не берет, - проговорил
Кароль и сам, кажется, поразился тому, что такая нелепость могла сорваться с
языка. - Дело в том, что это почти не американка.
- Что значит "почти"?
- Китаянка из Штатов - мисс Ада.
- Глупости. Мы не можем подчиняться китаянке.
- Если мне платят, я готов подчиниться даже негру. К тому же, говорят,
эта особа - работник высшего класса. Столичная штучка.
- Знаем мы этих птиц! - усмехнулся Биб. - Там, где от нас можно
отделаться десятком долларов, ей подавай всю сотню.
- Эта едет со специальной целью.
- Нет ничего хуже, чем начальник, задавшийся специальной целью
заработать на новых подчиненных.
- Ее задача: покончить тут с подпольщиками.
- С этого начинают все новички! - с облегчением воскликнул Биб. - Разве
мы с тобой, отправляясь сюда, не дали клятвенного обещания раз и навсегда
покончить с возможностью появления партизан вблизи миссии? А что из этого
вышло?
- У меня нет никакого желания встречаться с ними.
- Этим же кончит и твоя новая штучка. Чем гоняться за этими красными,
куда проще и верней за каждого убитого партизанами нашего вешать десяток
китайцев. А новички всегда хотят чего-нибудь особенного.
- Но про эту рассказывают удивительные вещи, - нерешительно проговорил
Кароль.
Биб рассмеялся.
- А вспомни-ка, старина, какие удивительные штуки мы с тобою сочиняли
про самих себя, чтобы создать себе репутацию, а?
Но Кароль не сдавался. Выговаривая по два слова в минуту и заставляя
слушателя приплясывать от нетерпения, он рассказал, как вновь назначенная
начальница охраны мисс Ада уже по дороге сумела перехватить только что
высаженную самолетом диверсантку красных и овладела ее паролем. Теперь под
видом этой посланницы красных Ада намерена явиться к местным подпольщикам,
чтобы проникнуть в их ряды и разгромить всю организацию.
Биб снова, еще громче, чем прежде, рассмеялся.
- Сказки для журналистов. Нас с тобой на такой мякине не проведешь.
- Что касается меня, то... - начал было Кароль, но Биб его не слушал.
- Чтобы я поверил, будто красная партизанка дала себя скрутить какой-то
хвастливой штучке! За кого ты меня принимаешь?
- Я собственными глазами видел в полиции парашют диверсантки.
- Ты был уже пьян.
- Это же было утром, - возмутился Кароль.
- А ее, эту Аду, ты видел?
- Нет. Ее тут видел только капитан, да и тот лишь мельком и в первый
раз.
- Значит, из здешних ее решительно никто раньше не знал? -
подозрительно спросил Биб.
- Разумеется. - Кароль пожал плечами. - Я же сказал тебе: она прямо из
Штатов.
- А почем же они знают, что она - именно она.
- Ты настоящий кретин, старина!.. Неужели капитан глупее тебя и не
подумал об этом? Наверно, уже навел все необходимые справки и просветил ее
насквозь.
- И все-таки, все-таки... - повторил Биб, делая вид, будто ему очень
весело, и лихорадочно обдумывал, как ему теперь выйти из положения, не теряя
престижа в глазах этого тупицы Кароля. - Садись-ка лучше завтракать, -
сказал он, чтобы что-нибудь сказать, но тут же спохватился: - А как мы
узнаем эту Аду?
- Ее пароль: "Надеюсь найти приют под сенью звезд и полос".
- О, мы ей окажем приют!.. - со смехом воскликнул Биб и принялся за
еду.
"6"
Далеко впереди забрезжил свет. Цзинь Фын погасила фонарик и замедлила
шаги. Она знала: свет падает через колодец. Обыкновенный колодец, где берут
воду, прорезывает подземелье, и дальше итти нельзя - свод там совсем
обрушился и завалил ход. Здесь Цзинь Фын должна выйти на поверхность.
Колодец расположен во дворе маленькой усадьбы. На усадьбе живет
старушка - мать доктора Ли Хай-дэ, а сам доктор Ли живет в городе и работает
в клинике.
Доктора Ли знает весь город. Он очень хороший доктор, но полиция его не
любит, потому что он, по секрету от нее, лечил простых крестьян из
окрестностей Тайюани и тайюаньских рабочих. А полиция не хочет, чтобы лечили
таких людей: она боится, что ежели позволить их лечить, то вместе с другими
придут к доктору и скрывающиеся в городе и под городом партизаны. Среди
партизан много раненых, и среди тех, кто скрывается в подземельях, есть
больные, и, конечно, гоминдановцы не хотят, чтобы их лечили. А полиция не
знает, что под землей есть свой врач Цяо Цяо, учившаяся в Пекине, поэтому
полиция подозревает доктора Ли в том, что он лечит именно таких сомнительных
людей, которых не стали бы лечить другие, благонамеренные доктора. Его уже
несколько раз арестовывали и допрашивали. Даже сажали на электрический стул.
Ли сидел на электрическом стуле, а следователь поворачивал ручку. Доктора
трясло током, и следователь ждал, когда он назовет партизан, которых лечил
по секрету от властей. Но Ли никого не называл; его били, и он опять никого
не называл. Тогда полицейские звали других докторов, чтобы они лечили Ли и
уничтожали видимые следы истязаний. Ли был очень хороший доктор, и когда
нужно было сделать сложную операцию какому-нибудь большому гоминдановскому
чиновнику, то звали его. Поэтому начальник полиции сам сидел в комнате
следователя, когда допрашивали доктора Ли, и не позволял поворачивать ручку
электрического стула так, чтобы совсем убить Ли.
Доктор Ли уже три раза возвращался из полиции. Теперь он был болен не
только потому, что его били, и не только потому, что его сажали на
электрический стул, а еще и потому, что у него была сильная чахотка.
Доктор Ли не хотел, чтобы его мать видела, каким он возвращается из
полиции, или была дома, когда приходят его арестовывать. Поэтому он и жил в
городе один, думая, что старушка совсем ничего не знает про аресты и про
электрический стул. Он был спокоен за мать, которую очень любил. А она знала
все. Она знала, что его уже три раза арестовывали, что его били, что он
сидел на электрическом стуле. Но она не хотела, чтобы он знал про то, что
она знает.
Все это знала Цзинь Фын.
Если она приходила на маленькую усадьбу Ли, мать доктора прижимала к
своему плечу ее головку, и когда отпускала ее, то волосы девочки были совсем
мокрые от слез старушки. Старушка уже почти ничего не могла говорить.
Заикалась и только плакала. И слушать могла только через черный рожок. Но
вовсе не потому, что была такая старая. Прежде, пока не пришли японцы и
когда еще никто не знал по-настоящему, чего стоят американцы, она никогда не
плакала и хорошо слышала и хорошо говорила.
Девочку, выходившую из колодца, старушка любила, потому что очень
хорошо знала, какое дело делает девочка, - то же самое, какое делал ее сын.
И девочка любила старушку и не боялась ее. Почти всегда, выходя на
поверхность, чтобы пробежать сотню шагов, отделявшую колодец от спуска в
продолжение подземелья, она навещала старую матушку Ли. Если поблизости были
солдаты и из колодца не следовало выходить, старушка вешала на его край
старый ковшик так, что его было видно снизу.
Сегодня ковшика наверху не было. Значит, на поверхности все обстояло
хорошо, и Цзинь Фын смело поднялась по зарубкам, выдолбленным в стенках
колодца. Дверь домика, как всегда, была отворена. Девочка вошла, но на этот
раз, кроме старушки, увидела в доме чужого человека. Он был худой и бледный.
Такой бледный, что девочка подумала даже, что это лежит мертвец. Его кожа
была совсем-совсем прозрачная - как промасленная бумага, из какой делают
зонтики. Человек лежал на старушкиной постели и широко открытыми глазами
глядел на девочку. Только потому, что эти глаза были живые и добрые-добрые,
девочка и поняла, что перед нею не мертвец, а живой человек. А старушка
сидела около постели, держала его руку двумя своими сухонькими ручками. А
рука у него была узкая, длинная, с тонкими-тонкими пальцами, и кожа на этой
руке была такал же прозрачная, как на его лице.
Снова переведя взгляд с лица человека на эту руку, Цзинь Фын увидела,
что рука совсем мокрая от падающих на нее одна за другой слез старушки.
Девочка поняла: это и есть доктор Ли. Она нахмурила брови и подумала: если
он пришел сюда и лег в постель матери, значит он уже так устал, что не может
больше жить.
Старушка хотела что-то сказать, но губы ее очень дрожали, а из глаз все
катились и катились слезы. Доктор осторожно положил руку на седые волосы
матери, хотел погладить их, но рука упала и у него нехватило сил поднять ее
снова. Рука свисала почти до пола; девочка смотрела на нее, и ей казалось,
что рука все вытягивается, вытягивается. Девочка взяла руку, подержала ее,
ласково погладила своими загорелыми пальчиками и осторожно положила на край
кана.
Потом девочка взяла старушку под руку, вывела в кухню и вымыла ей лицо,
и тогда старушка немного успокоилась и сказала:
- Они снова взяли его и опять посадили на электрический стул... Теперь
он уже никогда не вылечится. Они знают это и больше уже не станут его
беречь; он не может делать операций и совсем им не нужен. Если они возьмут
его еще раз, то убьют совсем.
- Нет, - сказала Цзинь Фын так твердо, что старушка утерла побежавшие
было снова слезы. - Позвольте мне сказать вам: товарищи придут за ним,
унесут его, и полицейские больше никогда-никогда его не возьмут, а доктор
Цяо Цяо его вылечит. - И, подумав, прибавила: - Все это совершенная правда.
Старушка покачала головой:
- Вы видели, какой он... А у меня ничего нет... ничего, кроме
прошлогодней кукурузы, совсем уже черной.
Цзинь Фын на секунду задумалась.
- До завтра этого хватит уважаемому доктору, вашему сыну. - Она достала
из корзинки вторую плетенку с картофелем и поставила на стол перед
старушкой.
Старушка прижала к своей старой груди голову девочки и поцеловала ее
сухими губами. Поцелуй пришелся в то самое место, откуда начиналась косичка,
связанная красной бумажкой. И на этот раз волосы девочки остались сухими,
потому что старушка больше не плакала.
Видя, что Цзинь Фын собирается уйти, старушка сказала:
- Останьтесь с нами, прошу вас. У меня нет сил, а ему нужно помочь.
Девочка посмотрела на старушку, на ее трясущиеся, слабые руки, на
умоляющие глаза, готовые снова наполниться слезами, и обернулась к двери,
сквозь которую виден был лежащий на кане доктор. Она посмотрела на его лицо
и поняла, что действительно без нее старушка ни в чем не сможет ему помочь.
Цзинь Фын захотелось остаться здесь не только потому, что было жалко
больного доктора и его мать, но и потому, что она знала: доктор Ли очень,
очень хороший человек, ему непременно следует помочь. Но тут она подумала: а
как бы поступил на ее месте большой "Красный крот"? Остался ли бы он тут?
Нет, наверно, не остался бы, а пошел бы дальше с заданием командира. Цзинь
Фын положила свою маленькую загорелую руку на сухую руку старушки и,
преодолевая жалость, сказала, как взрослая ребенку:
- Потерпите, очень прошу вас. Я непременно вернусь. - И, подумав,
прибавила так, что старушка улыбнулась впервые с тех пор, как девочка ее
знала: - Вот вернусь и, если позволите, подумаем с вами вместе.
Она пошла через двор к изгороди, в которой был лаз ко входу в следующую
галлерею, а старушка стояла у двери и глядела на дорогу: нет ли там
кого-нибудь постороннего.
На дороге никого не было, и девочка сошла под землю. Этот ход должен
был привести ее в самую миссию. Никем не замеченная она выйдет из-под земли
в кустах акации за гаражом.
Девочка засветила фонарик, нагнулась и побежала.
"7"
Между десятью утра и двумя пополудни в доме миссии никого из
постояльцев не оставалось. Эти часы, когда солнце стоит высоко, гости -
китайцы и американцы - проводили у маленького бассейна и забавлялись
кормлением рыбок.
В доме находилась только прислуга. У Дэ, грохоча сковородками с еще
большим ожесточением, чем обычно, готовила второй завтрак. Девушки
приступили к уборке комнат.
Ма Ню отправилась в направлении Тайюани, намереваясь проникнуть в
город. Повез ее У Вэй на старом, дребезжавшем всеми суставами автомобиле,
собранном им из брошенных миссией двух разбитых фордов.
Занятая уборкой, Тан Кэ не сразу услышала настойчивый звонок у ворот и
побежала отворять.
За решеткой стояла Цзинь Фын и робко, нараспев выговаривала:
- Овощи, свежие овощи...
Тан Кэ отперла калитку и поманила девочку к себе:
- Овощи свежие?
- Морковь совсем сахарная.
- Без обмана?
- Уверяю вас: как для родных.
Тан Кэ быстро огляделась и понизила голос:
- Почему вы? Где Чэн Го?
Цзинь Фын молча отвернулась. Тан Кэ испуганно схватила девочку за руку.
- Взяли? - меняясь в лице, быстро спросила она.
Девочка ответила молчаливым кивком головы.
Наступило долгое молчание. Девочка продолжала смотреть в землю и
дрожащими пальчиками мяла край платьица.
- Никого не выдала? - тихо спросила Тан Кэ.
Девочка подняла на нее глаза, опушенные длинными штрихами необыкновенно
густых ресниц, и с укоризной, от которой Тан Кэ стало не по себе, сказала:
- Чэн Го?
- Да, да... - растерянно проговорила Тан Кэ: - Я знаю... Ее пытали?
- Ей отрубили руки.
- Ох!
Тан Кэ закрыла лицо руками. А девочка сказала совсем тихо, так, что Тан
Кэ скорее угадала, чем расслышала:
- ...и повесили... вниз головой.
Тан Кэ отняла от лица руки и смотрела на девочку, не в силах проронить
ни слова. А та спросила коротко и строго:
- Ну?
Тан Кэ провела рукой по бледному лицу:
- Ей было только четырнадцать.
- Уже четырнадцать, - поправила Цзинь Фын.
- Ты... не боишься?
Вместо ответа девочка, нахмурившись, спросила:
- Извините, пожалуйста, не могу ли я видеть сторожа У Вэя?
- Он уехал в город. Подождите его.
- Извините, но это невозможно... - несколько растерянно проговорила
Цзинь Фын. - Видите ли, я очень тороплюсь.
- Тогда передай все мне... Ты же знаешь: мне все можно сказать.
- Благодарю вас, я это знаю, - колеблясь, сказала девочка и затем
смущенно добавила: - Извините, пожалуйста, но не могли бы вы немного
нагнуться?
При этом она приподнялась на цыпочках, тщетно пытаясь дотянуться до уха
Тан Кэ. Той пришлось еще больше нагнуться, и тогда Цзинь Фын приблизила губы
к ее уху и, закрыв глаза в стремлении быть точной, стала шептать. Тан Кэ
пришлось напрячь слух, чтобы не пропустить ни слова.
Приняв передачу и проводив Цзинь Фын, Тан Кэ поглядела ей вслед и,
вернувшись к Го Лин, шепнула:
- Маленькая связная.
У Го Лин сделались испуганные глаза.
- Боюсь новых людей.
- Это сестра Чэн Го.
- Почему не она сама?
- Повесили...
Го Лин испуганно взмахнула руками, как бы отгоняя страшное известие.
Оправившись, она спросила:
- Зачем пришла связная?
- К нам на самолете послан уполномоченный штаба, женщина. Сегодня ночью
она должна была спуститься на парашюте и вот-вот будет здесь.
- Как мы ее узнаем?
- Ее пароль: "Светлая жизнь вернется. Мы сумеем ее завоевать. Не правда
ли?"
- Какой странный пароль!
- Мы должны ей подчиняться беспрекословно, исполнять все ее приказания.
- Мне это не нравится.
- А тебе хочется, чтобы партизанам было предоставлено право обсуждать
приказы?
- Ты опять скажешь, что я трусиха, ну что ж, я и не скрываю: да, я
трусиха. Я боюсь всех, кого не знаю; боюсь всех тайн и вот таких приказов.
Придется быть настороже. Посмотрим, что собою представляет эта женщина...
- О, как ты рассуждаешь! - воскликнула Тан Кэ. - Центр требует
подчинения, а мы будем "смотреть", понравится ли нам начальник... Можно
подумать, что ты забыла: мы не просто партизаны...
- Ах, ты же знаешь, при дружбе Марии с полицией ей немного нужно, чтобы
посадить даже святого... - в смущении проговорила Го Лин.
- Ты ее чересчур боишься.
- Она на нас так смотрит в последнее время.
- Мало ли кто и на кого смотрит. Главное - Мария не подозревает, кто мы
с тобой...
Заслышав шум приближающегося по аллее автомобиля, Тан Кэ торопливо
оправила фартук:
- Мария вернулась.
Го Лин взялась за щетку.
Через несколько минут в комнату вошла Ма. У нее был усталый вид. Она
недовольно оглядела девушек и отослала их прочь.
Тан Кэ подошла к гаражу и остановилась, наблюдая, как У Вэй моет
запыленный автомобиль. За шумом воды У Вэй не слышал шагов Тан Кэ и
продолжал напевать что-то себе под нос. Только повернувшись к ней и едва не
обдав ее водой, увидел и улыбнулся.
- Иди ко мне в помощницы! - весело крикнул он.
- В помощницы? - Тан Кэ смотрела на него без улыбки.
У Вэй опустил ведро и удивленно уставился на сердитое лицо девушки.
- Что случилось?
- Я хочу с тобою серьезно поговорить.
У Вэй вытер руки и жестом пригласил Тан Кэ к скамеечке.
- Ничего, я постою, - неприветливо сказала она.
- Я вижу: у тебя длинный разговор, - продолжая улыбаться, сказал У Вэй.
- То, что я хочу сказать, очень важно. Мы хотим предупредить тебя: ты
должен бросить это... с Марией. Она нехорошая. Она может дорого обойтись и
тебе и всем нам, эта полицейская дрянь... Мы же видим, что ты... - Тан Кэ не
договорила, глядя в глаза У Вэю.
- Вы ничего видеть не можете, - ответил он недовольно. - Не можете и не
должны, - настойчиво повторил он. - Начальник здесь я, и я знаю, что делаю.
- Я обязана была предупредить.
- Хорошо, хорошо... - сказал он, не скрывая желания окончить неприятный
разговор.
Помолчав, Тан Кэ сказала:
- Была связная.
Он сразу насторожился:
- Ну?
- Принесла серьезное задание: взять живым Янь Ши-фана... Только я не
понимаю, как это выполнить.
- Разве ты не знаешь, что Янь Ши-фан сегодня будет тут?
- А ты откуда знаешь? - с беспокойством спросила Тан Кэ, полагавшая,
что только она знала это от связной Цзинь Фын.
- От... Ма, - ответил У Вэй.
- Ага!.. - Она хотела еще что-то сказать, но осеклась и, подумав,
сказала: - Тогда это действительно подозрительно.
- Что?
- Это задание. Может быть, Го Лин права. Как-то уж очень кстати вдруг
все сходится. Только получили задание, и Янь Ши-фан уже тут.
- Ты думаешь, возможна... - Он не договорил, но она поняла
недосказанное слово "провокация" и нерешительно кивнула головой.
Вернувшись в комнаты, Тан Кэ тихонько сказала Го Лин:
- Может быть, ты и права. Все как-то уж очень подозрительно совпало:
появление новой связной, прибытие нового человека из штаба, приезд такого
лица, как Янь Ши-фан.
- Янь Ши-фан?
- Да, он должен вечером быть тут вместе с этим янки Баркли. Теперь
нужно уберечься от Марии, чтобы она ничего не заподозрила...
- Значит, мы должны?..
- Задание остается заданием.
- Даже когда оно так подозрительно?
- Откладывать мы не имеем права.
- Ты права.
- Нужно действовать.
"8"
Цзинь Фын отодвинула камень и осторожно выглянула из впадины, служившей
выходом на поверхность. Двор был пуст. Девочка вышла на двор и присела в
тени, отбрасываемой разрушенным домом. Цзинь Фын устала, ужасно устала. Она
закрыла глаза, и ей почудилось, что она гуляет в тенистом парке у дома
губернатора. Она испуганно подняла веки, но видение сада секунду назад было
так ярко, что она не сразу его отогнала.
Иногда, проходя мимо этого парка, она сквозь узоры его каменной ограды
заглядывалась на гуляющих там детей. Особенно хотелось ей прокатиться в
коляске, запряженной осликом. Но девочка знала, что эти катающиеся и
играющие ребята - дети важных чиновников, или купцов, или генералов из армии
Янь Ши-фана. А таким, как она, нельзя кататься, можно только иногда издали
посмотреть на катание других. И то лишь до тех пор, пока на ней не
останавливался взгляд полицейского или садовника. Тогда нужно было уйти из
тени ограды. А еще около этого сада всегда толпились продавцы сластей. Один
раз в жизни, на Новый год, Цзинь Фын довелось попробовать белой липучки, и с
тех пор при взгляде на это лакомство легкая судорога всегда сводила ей
челюсти. А тут в корзине каждого торговца лежали целые кучи липучек. Это
было почти невыносимо. Может быть, красные и зеленые человечки, такие
прозрачные, словно они были сделаны из стекла, были еще вкуснее, но девочка
равнодушно смотрела, как торговец снимал прозрачного человечка с высокой
палки, где они были натыканы в соломенную подушку, как булавки в праздничную
прическу щеголихи. И даже когда покупательница, отправив стеклянного
человечка в рот и пососав, вытаскивала его, чтобы полюбоваться его блеском,
Цзинь Фын не очень завидовала, потому что она, несмотря на свои двенадцать
лет, еще не знала, что такое сахар.
Она вздохнула и встала. Словно и сейчас она почувствовала на себе
взгляд полицейского или садовника, даже оглянулась. Но никого поблизости не
было. Она вышла на улицу, так как ей нужно было попасть в музей - там был
пост партизан. Он помещался в подвале калорифера, оборудованного в здании
музея в конце девятнадцатого века каким-то европейским инженером. Если
проникнуть в огород за музеем, то можно войти в ямку, встать на корточки и,
проползши шагов двадцать под землей, вылезти из калориферного отверстия
прямо в подвале. Там горит тусклая лампочка и в углу под музейным панцырем
спрятан радиоприемник. А на калорифере постелен ковер.
В подвале живет бывший сторож музея товарищ Хо. Полиция считает его
бежавшим к "красным", но на самом деле он остался в городе.
Из калориферного подвала есть второй выход - прямо в музей. Он
загорожен шкафом, у которого отодвигается задняя стенка. В шкафу лежит
всякий мусор, а снаружи к нему прислонены потемневшие полотна старинных
картин. А чтобы картины кто-нибудь случайно не отодвинул, они прижаты тремя
тяжелыми изваяниями из мрамора.
Теперь наверху в музее - новый сторож, Чжан Пын-эр, тот, что раньше был
посыльным. Чжан служит в музее уже восемнадцать лет. Теперь он приносит
бывшему сторожу Хо пищу и наблюдает за обоими выходами из подземелья, чтобы
гоминдановцы не могли неожиданно поймать Хо, если дознаются о подвале. Но
только они, наверно, не дознаются, потому что о нем никто, кроме Хо и Чжана,
здесь не знает.
Когда Цзинь Фын пришла на огород за музеем, сторож ел суп из капусты.
Девочка была голодна, и суп так хорошо пахнул, что она не удержалась и
втянула носом воздух. Чжан увидел это и отдал ей палочки:
- Ешь, а я тем временем разведаю.
Девочка с жадностью проглотила глоток теплой жидкости и выловила один
капустный листик. Когда Чжан вернулся, палочки лежали поперек плошки и супа
в ней было столько же, сколько прежде. Сторож вложил палочки в руку девочки
и сказал:
- Ешь, а то я рассержусь.
- У нас под землей всего больше, чем у вас. Зачем я буду вас объедать?
- солгала она, хотя ей очень хотелось есть.
Он взял плошку в обе руки и сделал вид, будто хочет выплеснуть суп;
тогда она испуганно схватила палочки и быстро съела все.
- Теперь полезай, - сказал Чжан. - Вокруг спокойно.
Девочка пошла в конец огорода, где росли кусты шиповника, и юркнула в
скрытую среди них ямку.
Когда она вылезла из калорифера, то сразу увидела, что старый Хо чем-то
обеспокоен. Он делал то, что позволял себе только в самых-самых крайних
случаях, когда очень волновался: сидел на корточках и, куря трубку, выпускал
дым в отдушину. Это было очень рискованно. Если гоминдановцы почуят малейший
запах дыма в комнате, куда выходит потайной лаз из шкафа, загороженного
картинами, они могут начать поиски.
Девочка с укоризной поглядела на Хо, как старшая на шалуна, и старик
смущенно придавил тлеющий табак почерневшим пальцем.
Хо был темный и страшный и еще более бледный, чем ее
товарищи-партизаны, живущие в катакомбе. Потому что он тоже жил под землей,
но жил один. Совершенно один, без товарищей, и уже совсем никогда не бывал
наверху.
Хотя никто не мог их услышать, Хо сказал шопотом:
- Сейчас же иди к "Медведю".
- Зачем?
- Таков приказ.
Девочка почувствовала, как сжались его пальцы на ее плече.
- Сейчас же иди, это неотложное дело.
- Хорошо, - сказала девочка, как могла более твердо, но ухом, привыкшим
улавливать малейшие шумы и интонации, Хо различил в ее ответе колебание. Она
потупилась и повторила: - Хорошо.
Она было поднялась, но почувствовала, что сейчас упадет от усталости.
- Что с тобой? - спросил Хо.
- Если вы разрешите, я совсем немножко отдохну.
Его пальцы, не отпускавшие ее плеча, сжались еще крепче, и он сказал:
- Дитя мое, нужно итти.
- Хорошо.
Пролезая в черное узкое отверстие, она подумала, что уже не сможет
сегодня привести товарищей к доктору Ли Хай-дэ. Полицейские могут прийти к
нему и увести его в тюрьму. И тогда уже больше они его не отпустят. Она
посмотрела в мрачную пустоту калорифера, и ей показалось, будто оттуда на
нее глядят добрые глаза доктора. Она согнулась, встала на корточки и полезла
в трубу. Глаза доктора отступали перед нею и, когда она увидела впереди свет
выхода, исчезли совсем. Она уже хотела было вылезти в огород, когда услышала
голос Чжана, очень громко с кем-то говорившего. Она попятилась в темноту;
ползла и ползла, пока не исчез светлый квадрат выхода, и тогда легла. Лежала
и думала, а перед нею опять стояли глаза доктора Ли.
Цзинь Фын лежала до тех пор, пока вдали не послышался голос сторожа,
тихонько напевавшего:
Девушки хорошие, смелые и юные,
С темными упрямыми дугами бровей...
Это значило, что опасность миновала, и Цзинь Фын выползла наверх, чтобы
поспешить к "Медведю".
Итти было недалеко, но зато это был оживленный район города. Не
очень-то приятно было ходить тут, шмыгая между прохожими, из которых каждый
третий был шпионом яньшифановской полиции.
Цзинь Фын не спеша поднималась по улице и как бы невзначай остановилась
перед маленьким магазином с вывеской "Медведь". Прежде чем войти, нужно было
проверить, есть ли на выставке флакон одеколона "Черная кошка". Флакон был
пустой, только для витрины. Это гарантировало от того, что какой-нибудь
настойчивый покупатель может взять его, не считаясь с ценой.
"Черная кошка" была на месте. Значит, можно было входить.
Цзинь Фын отворила дверь и скромно подождала, пока из магазина вышла
какая-то покупательница. Однако купец продолжал делать вид, будто не
замечает присутствия девочки. Лишь сделав почтительный поклон вслед
покупательнице, он принялся за чтение книги, лежавшей на высокой конторке.
Читал он вслух, нараспев, меланхолически почесывая спину длинной обезьяньей
рукой из слоновой кости. При этом он так ловко, что не замечала даже Цзинь
Фын, косился на двери и окна своей лавки. Девочка увидела только, как он
слегка кивнул ей головой, и тогда проговорила:
- Извините, пожалуйста, меня прислали из музея.
- Маленькая девочка была там, где американские монахи молятся богу? -
не отрываясь от книги и так же нараспев, словно продолжая чтение, спросил
купец.
Девочка ответила молчаливым кивком головы.
- И передала все, что ей было велено?
Кивок повторился в том же молчании.
Тут говор купца стал еще монотонней - он почти пропел, понизив, однако,
голос до полушопота:
- И теперь она тотчас отправится обратно.
- В миссию?! - с испугом вырвалось у Цзинь Фын, но она тотчас
спохватилась и, испуганно оглядевшись, уставилась на купца.
А тот продолжал:
- Она передаст старой тете У Дэ, что вместо своего человека в миссию
может явиться враг - китаянка, но американская шпионка с нашим паролем.
Девочка передаст: мы полагаем, что наша работница, сброшенная на парашюте,
могла быть убита при спуске. Быть может, тело, найденное в овраге под
Сюйгоу, - это тело нашего человека. Мы этого точно еще не знаем. Поэтому
товарищи в миссии должны быть очень осторожны. Потом девочка вернется к
командиру "Красных кротов" и повторит ему все это. Она скажет, что ему
следует послать в город разведку и выяснить, кто убит: наш человек или враг?
Цзинь Фын напряженно вслушивалась в каждое слово купца. Лицо ее
отражало величайшее внимание.
Купец кончил и, видя, что Цзинь Фын замешкалась у прилавка, уставился в
книгу и нараспев, но настойчиво произнес:
- Девочке пора уходить, пока никто не зашел в лавку.
Цзинь Фын закусила губу, чтобы не дать вырваться просьбе, просившейся
на язык: "Не позволите ли мне немного отдохнуть?" Она молча повернулась и
вышла на улицу.
Только тут купец оторвался от книги и проводил девочку долгим взглядом.
Если бы она обернулась и увидела этот взгляд, то, наверно, подумала бы, что
для этого человека она самое дорогое существо на свете...
А он подавил вздох и, бормоча вслух те пустяки, которые были изображены
в красной книге сложным плетением иероглифов, принялся, как прежде, водить
себе под халатом длинной лапой обезьяны с тонкими острыми пальцами, приятно
щекотавшими кожу на лопатках. При этом мысли купца были далеки и от
иероглифов, которые машинально произносили его губы, и от приятного ощущения
на коже лопаток. Он мысленно шел вместе с маленькой девочкой-связной по
нескончаемым, сложным подземным галлереям, которые знал так же хорошо, как и
остальные его товарищи, так как долго укрывался там и не раз выходил оттуда
на ночные вылазки против врагов, прежде чем ему приказали стать купцом и
торговать дрянными американскими товарами.
"9"
Обед в миссии подходил к концу. Кароль взялся за десерт. Ел
сосредоточенно и жадно. Его большая нижняя челюсть двигалась ритмически из
стороны в сторону, взад-вперед и снова из стороны в сторону. Она была
внушительна и работала, как тяжелая деталь механической терки. Иногда эта
челюсть совершала вместо двух установленных движений неожиданно третье -
снизу вверх. Тогда рот верзилы издавал громкое чавканье, и соседи слышали
отчетливый лязг зубов. Эти звуки были единственными, какие издавал за едою
Кароль. Биб же, раньше всех расправляясь с блюдами, почти непрерывно болтал.
Так как остальные жильцы, кроме агентов, часто менялись, то болтовня
Биба не успевала им надоесть. Они слушали ее с интересом. Но на этот раз
прыщавый рыжий американец в форме майора раздраженно постучал ложечкой по
блюдцу и, заставив Биба замолчать, спросил соседа:
- Вас тоже уведомили, что комната должна быть очищена сегодня же?
- Да, конечно, - ответил сосед. - Здесь это вполне в порядке вещей.
- Как, с вами это уже бывало? - Майор удивленно вскинул рыжие брови.
- Да, я отдыхаю тут не в первый раз.
- И вы так спокойно это переносите, не жалуетесь?
- Какой смысл? - сосед пожал плечами. - Дом всегда очищают, если сюда
собирается прибыть какая-нибудь важная персона.
- А мы? - рыжий стукнул себя в грудь.
- Ф-фа! Большие люди любят тишину.
- Я американец. Я буду жаловаться.
- Э, бросьте, - сказал сосед. - Мария имеет сильную руку там, куда вы
собираетесь жаловаться.
- Эта китаянка?! - в сомнении спросил рыжий. - Чорт знает что такое!
Рано или поздно она попадет ко мне в Джиту, тогда я с ней поговорю.
Он сердито оттолкнул стул и вышел из-за стола.
За ним вскоре последовали и остальные, кроме агентов.
- Как ты думаешь, когда явится эта Ада? - спросил Биб.
Обсуждая все возможные обстоятельства следования таинственной
начальницы, агенты принялись вычислять сроки ее прибытия в миссию.
- Сегодня ночью приехала в город. - Загибая короткие волосатые пальцы,
Биб говорил: - Ванна, парикмахерская и тому подобное, валяние в постели...
Раньше завтрашнего дня Баркли ее не увидит. День уйдет на разговоры с
начальством. Если она интересная баба, Баркли не пропустит случая с нею
поужинать. Надо думать, дня через два-три, выспавшись, она соизволит прибыть
сюда. Бабы нелепо много времени тратят на всякие пустяки и на никому не
нужную болтовню, - пренебрежительно продолжал Биб. - В этом отношении наша
Мария - счастливое исключение. Она мало говорит и совсем неплохо управляет
заведением. Думаю, что когда тут хозяйничали миссионеры, было хуже.
К этому заключению он пришел главным образом на том основании, что в
пансионе хорошо кормили и всячески стремились угодить его личным вкусам. Он
имел возможность лакомиться с утра до вечера. Вот и сейчас, не успев еще до
конца убрать со стола, Тан Кэ принесла вазу с фруктами, и агент принялся
ощипывать гроздь винограда. Он отрывал ягоды и, ловко подбрасывая, отправлял
в рот. Ел он их с кожурой, противно хрустя косточками. Когда на грозди
осталось несколько ягод, он поднял ее над лицом и, обрывая последние ягоды
прямо зубами, потянулся свободной рукой за следующей кистью. Так же, как за
обедом, процесс еды не мешал ему говорить:
- Здесь нам не угрожает голодная смерть. Полиция знала, кому поручить
миссию. Меня радует то, что мы чувствуем себя здесь в безопасности. Не нужно
день и ночь ползать на брюхе по окрестностям в поисках всяких диверсантов.
Подпольщики боятся Марии не меньше, чем нас. До послезавтра нам ничто не
угрожает. А там мы примемся следить за каждым приближающимся автомобилем,
чтобы не прозевать приезда этой Ады... И до послезавтра... если нам не
наделает хлопот приезд Янь Ши-фана, - проворчал Кароль. - Он явится со своей
охраной.
- Мария этого не потерпит.
- Ну, с Янь Ши-фаном ей придется спрятать свои правила в карман. Если
он рассердится, то просто прикажет отрубить ей кочан.
- Но, но! Мария под защитой Баркли.
- Твое здоровье, старина! - Биб поднял бокал. - И за то, чтобы эта Ада
отсюда поскорей убралась.
- Воображаю, с какой помпой эта дура сюда явится, - проворчал Кароль.
Они чокнулись, и звон стекла еще висел в воздухе, когда Бибу
почудилось, будто чья-то тень легла от двери поперек стола. Он быстро
обернулся и замер с открытым ртом: в дверях веранды стояла китаянка с
красивым энергичным лицом, обрамленным гладко причесанными иссиня-черными
волосами. Сразу бросалась в глаза черная родинка на ее лбу, чуть-чуть выше
переносицы.
Это была Мэй.
Если бы Биб накануне ночью побывал в овраге под Сюйгоу, он узнал бы в
Мэй ту, кто вышла из оврага и под взглядом Сань Тин разглядывала записку, а
потом умчалась на автомобиле. Но Биб видел эту женщину впервые.
- Кто вы? - рявкнул он.
- Откуда вы взялись? - грубо спросил и Кароль.
- Вот... - она смущенно показала на балконную дверь: - в эту дверь.
- Эта дверь не для первого встречного.
Незнакомка обвела их насмешливым взглядом больших темных глаз и
негромко, с необыкновенным спокойствием проговорила:
- Но я пришла именно сюда; я надеюсь найти приют под сенью звезд и
полос...
Она не успела произнести до конца свой пароль, как Биб, расшаркиваясь,
пробормотал:
- О, если бы мы знали, мисс Ада! Прошу поверить: только по долгу
службы... Ведь мы никого, решительно никого не впускаем без...
- Мы на посту, - проворчал Кароль.
- Это и видно, - скептически сказала Мэй. - Я прошла сюда, никем не
замеченная.
- Непостижимо! - Круглые плечи Биба поднялись до самых ушей. - Мы
отлучились всего на минутку, подкрепиться. Эта работа дьявольски выматывает.
Мы сейчас же представим вас хозяйке, сестре Марии...
Мэй остановила его жестом:
- Она не должна знать, кто я.
- О, она вполне свой человек. На нее мы можем положиться, как на самих
себя, - вмешался Кароль.
- Сомнительная рекомендация, - усмехнулась "Ада". - Все, что от вас
требуется: устроить меня сюда на работу.
- В качестве?
- Врача, - коротко приказала Мэй и, не оставляя времени для вопроса,
тут же спросила сама: - Здесь, говорят, не совсем спокойно?
- О, тут настоящий вулкан! Особенно опасны "Красные кроты" - партизаны,
скрывающиеся под землей.
Биб, на щадя красок, стал описывать коварство местных жителей, только и
ждущих, чем бы насолить американцам, опасности, которыми окружены люди в
этой дикой стране, не желающей признавать благотворного влияния Америки. Он
высказал убеждение, что, несмотря на тщательную проверку, которой
подверглись все служащие миссии, ненадежным элементам все же удалось
проникнуть даже сюда.
- Вы что-нибудь заметили? - с интересом спросила Мэй.
- Тут есть одна злобная старуха, - сказал Биб: - Анна, здешняя
повариха.
Мэй испытующе взглянула на агента:
- Вы ее подозреваете?
- Как только мы ее застукаем... - хвастливо начал Кароль.
- Лишняя формальность, - прервала его Мэй. - Ее нужно попросту
уничтожить. Я этим займусь. - И, как бы невзначай, прибавила: - Кстати, вы
совершенно уверены в преданности той, которую здесь называют сестрой Марией?
- Наша с головой, - уверенно сказал Биб.
- Безусловно, - подтвердил Кароль.
Дверь отворилась, и своею эластичной, немножко пританцовывающей
походкой вошла Ма. Женщины смерили друг друга быстрым, испытующим взглядом.
Мэй первая сделала шаг навстречу Ма, протянула ей руку:
- Меня зовут Ада.
Ма молча приняла пожатие. Потому ли, что было очень жарко, а Ма, идя
сюда, торопилась, или потому, что безотчетное волнение овладело ею под
прямым взглядом проницательных глаз гостьи, но Мэй видела, как краска
покидала щеки китаянки. Биб сам был слишком взволнован первой беседой с
новой начальницей, поэтому он не заметил ни этой бледности, ни того, как Ма
чуть-чуть прикусила губу. Биб представил гостью Ма:
- Мисс Ада - новый врач миссии...
Мэй поспешно перебила его:
- Могу ли я быть уверена, что вы в мое отсутствие внимательно осмотрите
окрестности виллы? На генерала Янь Ши-фана готовится покушение.
- В Джиту помешались на покушениях, - со смехом ответил Биб.
- Партизаны поклялись его похитить.
- Если бы речь шла о том, чтобы выстрелить в него или взорвать его
автомобиль, я бы еще поверил. Но такие детские попытки обречены на провал.
- Это хорошо, что вы так уверены, - негромко проговорила Мэй.
- О, у нас есть к этому все основания! - воскликнул Биб.
- Это хорошо... - повторила она и, подумав, обернулась к Ма: - Не
покажете ли мне мою комнату?
После некоторого колебания Ма с видимой неохотой повела Мэй во второй
этаж.
Пока женщины не скрылись за дверью, Биб стоял и улыбался, как будто Мэй
могла видеть эту улыбку спиною сквозь разделявшие их стены. Потом он с силою
ударил Кароля по широкой спине.
- Вот так штучка, а! С ее приездом тут станет веселей. Бабы, кажется,
как следует вцепятся друг другу в волосы, а?
- Пожалуй, вцепятся.
- Ее не предупредили о том, что Мария - свой человек у Баркли и с нею
шутки плохи... Тем лучше, тем лучше! - воскликнул Биб, потирая руки.
"10"
В задании, полученном от "Медведя", Цзинь Фын не видела ничего
странного. Она привыкла ко многому, что показалось бы необыкновенным
человеку, пришедшему со стороны и не знавшему сложной борьбы, происходившей
между подпольщиками и врагами, которыми были сначала японцы, потом
гоминдановцы и, наконец, еще американцы. А Цзинь Фын видела так много и
слышала такое, что уже ничему не удивлялась и ничего не пугалась. Она не
хуже взрослой знала, что ждет ее в случае провала, знала, какими средствами
гоминдановцы будут выпытывать у нее имена, даты, пункты. Но она не боялась,
что выдаст товарищей. Ведь ее сестра Чэн Го никого не выдала. Так же будет
вести себя в полиции и она сама. Но... все-таки лучше как можно меньше
помнить. Очень прав командир, всегда повторяющий ей:
- Будь, как телефонная трубка. Впустила в ухо, выпустила через рот - и
все забыто.
- Хорошо.
Сейчас она должна бежать в миссию так быстро, как только могут
двигаться ее усталые ноги. Можно забыть про еду, про усталость, про...
умирающего доктора. Голод - пустяки. Усталость?.. Ее можно побороть, если
покрепче стиснуть зубы, а вот доктор? Бедный доктор! Если Цзинь Фын сегодня
же не приведет к нему партизан и они не унесут его под землю, он может
никогда уже не встать с постели; он никогда не будет больше лечить людей...
Нет, она приведет к нему товарищей, хотя бы пришлось для этого упасть от
усталости и голода. Нужно как можно скорее добраться до миссии и
предупредить товарищей о возможном появлении провокатора. Потом нужно так же
быстро вернуться в штаб и привести людей к доктору.
Сколько ли это будет? Цзинь Фын пробовала подсчитать и сбилась. Много,
очень много ли. Пожалуй, больше, чем она сможет пробежать в этот день. Даже
больше, чем может пробежать взрослый партизан. И все-таки она должна их
пробежать! Она же хорошо знает, что иногда партизаны идут без отдыха и без
пищи и день и два. Операция бывает длинной, и у них нехватает запасов, а
просить у крестьян - это значит рисковать подвести их под виселицу. Девочка
знает все это и будет вести себя, как взрослый партизан. Вот и все.
За этими размышлениями совсем незаметно прошел тяжелый кусок пути до
домика матери доктора Ли. Сейчас же после поворота, отмеченного кругом и
стрелой, будет виден свет, падающий из колодца. Конечно, вот и поворот! Вот
знак: круг, а в круге стрела. Только на этот раз Цзинь Фын не зайдет к
старушке. Пускай та даже не знает, что она тут пробегала. Только бы старушка
не забыла про ковшик, иначе как же вылезешь из колодца? Но странно: девочка
миновала поворот с кругом и стрелой, а света из колодца все не видно.
Странно, очень странно!.. Вот в луче фонаря мелькнули и камни колодезной
кладки... Но почему эти камни торчат из кучи земли? Почему куча земли
высится до свода, почему обвалился и самый свод?..
Цзинь Фын с беспокойством осматривала неожиданное препятствие. Ведь
если торчащие здесь камни действительно являются частью колодезной трубы,
значит она обрушилась, значит выхода на поверхность больше нет! Этот обвал
означал для Цзинь Фын необходимость вернуться в город и уже снаружи, по
поверхности, искать обхода гоминдановских патрулей, чтобы попасть в
миссию... Страшная мысль пришла ей: а уж не побывала ли тут полиция, не ее
ли рук это дело - обвал колодца?.. Но зачем полицейские оказались тут, около
колодца? Уж не пришли ли они за доктором? Ах, как ей нужно знать, что
случилось наверху!
Девочка в отчаянии опустилась на кучу земли и погасила фонарик. Внизу
царила тишина - хорошо знакомая ей тишина черной пустоты подземелья, куда не
проникает ни один звук из внешнего мира. Там, наверху, может происходить что
угодно, какие угодно события могут потрясать мир, - здесь будет все та же
черная тишина...
Хватит ли у нее сил на то, чтобы, вернувшись к выходу в город, еще раз
проделать весь путь к миссии поверху?
Ее мысли неслись с отчаянной быстротой; мысли эти были совсем такие же,
какие были бы в эту минуту и в голове взрослого: она не должна спрашивать
себя, хватит ли сил; должна спросить об одном: хватит ли времени?..
Цзинь Фын поднялась с земли и пошла, не замечая того, что ноги ее уже
не передвигаются с той легкостью, как прежде, а на каждом шагу ее стоптанные
веревочные сандалии шаркают по земле, как у старушки.
Да, Цзинь Фын уже не бежала, а шла. Она несколько раз пробовала перейти
на бег, но ноги сами замедляли движение. Она замечала это, только когда
почти переставала двигаться. Тогда она снова заставляла себя ступать
быстрей, а ноги снова останавливались. Так, борясь со своими ногами, она
перестала думать о чем бы то ни было другом: ноги, ноги! Все ее силы были
сосредоточены на этой борьбе. Вероятно, поэтому она и не заметила, что свет
ее электрического фонарика с минуты на минуту делался все более и более
тусклым. Батарейка не была рассчитана на такое длительное действие. Она была
самодельная. Такая же, как у командира отряда, как у начальника штаба и
начальника разведки. Эти батарейки делал молодой радист под землей.
Цзинь Фын только тогда заметила, что ее батарейка израсходована, когда
волосок в лампочке сделался совсем красным и светил уже так слабо, что
девочка то и дело спотыкалась ослабевшими ногами о торчащие на земле острые
камни. Пронизавшая ее сознание мысль, что через несколько минут она
останется без света, заставила ее побежать так же быстро, как она бегала
всегда. Как будто в эти несколько минут она могла преодолеть огромное
расстояние, отделявшее ее от выхода в город.
Она бежала всего несколько минут, те несколько минут, что еще слабо
тлел волосок фонаря. Но вот исчезло последнее, едва заметное красноватое
пятнышко на земле. Цзинь Фын остановилась перед плотной стеной темноты.
Нужно было собраться с мыслями. Лабиринт ходов был сложен, они часто
разветвлялись. Время от времени на стенках попадались знаки: круг и стрелка,
это значило, что итти нужно прямо; если стрелка в круге опрокидывалась
острием книзу, значит нужно было повернуть влево; если глядела острием вверх
- поворачивать надо было вправо. Эти знаки были ясно нанесены известью или
углем, в зависимости от характера почвы. Их очень хорошо было видно при
свете электрического фонарика и даже в мерцании простой свечи. Но какой был
в них толк теперь, когда у девочки нет света?
Цзинь Фын крепко закрыла глаза руками, думая, что так приучит зрение к
темноте. Но как она ни напрягала зрение, не могла различить даже собственной
руки, поднесенной к самому лицу.
И все же она не позволила отчаянию овладеть собой - вытянула руки и
пошла. Она уже не думала теперь, куда поворачивать, не хотела об этом
думать, знала, что, пускаясь по подземным ходам в первый раз, партизаны
непременно брали с собою клубки ниток. Они разматывали нитку за собою, чтобы
иметь возможность вернуться к выходу. Только так, шаг за шагом изучали они
лабиринт: делали на поворотах отметки, один за другим осваивали путаные ходы
лабиринта, общая длина которого измерялась десятками ли. И вот теперь Цзинь
Фын предстояло разобраться в этой путанице. Она была маленькая девочка, но,
как всегда, когда предстояло какое-нибудь трудное дело, она подумала: "А как
бы поступил на моем месте взрослый?" И всегда поступала так, как поступил бы
на ее месте настоящий партизан, человек, которого она считала идеалом силы,
смелости и верности долгу.
Такой вопрос Цзинь Фын задала себе и сейчас, когда ее вытянутые руки
наткнулись на шершавую стену подземелья. Она должна была решить: итти ли
прямо, повернуть ли вправо или налево? Загадка, ставившаяся в сказках почти
всех народов перед храбрыми воинами, показалась ей теперь детски простой по
сравнению с тем, что должна была решить она, совсем маленькая девочка с
косичкой, обвязанной красной бумажкой. Ах, если бы кто-нибудь поставил
сейчас перед нею такой простой выбор: смерть и выполнение долга или жизнь!
Но всюду, куда она ни поворачивалась, была одна страшная черная пустота, и
она не знала, где же - прямо, направо или налево - лежит путь к цели,
которой было для нее исполнение боевого приказа.
Она стояла в тяжелом раздумье с вытянутыми руками и кончиками маленьких
пальцев машинально ощупывала шершавую стену подземного хода. И все силы ее
большой и смелой души были направлены на то, чтобы не позволить отчаянию
овладеть сознанием, живущим в ее маленьком теле, таком слабом и таком
ужасно-ужасно усталом...
"11"
У Вэй отвез в город постояльцев, которым было предложено очистить
комнаты. Вернувшись, он нашел Тан Кэ и Го Лин в глухой аллее парка за
обсуждением полученного задания. Чем больше рассудительная, хотя, может
быть, и чересчур осторожная, Го Лин думала над этим делом, тем менее
вероятным казалось ей, чтобы удалось выполнить такую тяжелую задачу. Их было
три женщины. У Вэй - единственный мужчина на их стороне. А там: один Кароль
стоит их всех, вместе взятых, да еще Биб, да сам Янь Ши-фан, и Мария, и
Стелла, которая приедет с генералом. Не легко было говорить о выполнении
такой задачи.
- Ты забываешь, - возразила Тан Кэ. - К нам прибудет подкрепление.
- Что может изменить один человек?
- Центр отлично знает наши силы, и раз он все же дал нам это задание,
значит все рассчитано. - Смуглые веки Тан Кэ потемнели от прилившей к ним
крови. - Что же, по-твоему, мы не в состоянии исполнить боевой приказ? А
ради чего мы с тобою живем здесь в покое и довольстве, сытно едим и мягко
спим, в то время когда наши товарищи...
В аллее послышались шаги: подошел У Вэй. Ища у него поддержки, Го Лин
поделилась своими сомнениями. Но, к ее удивлению, обычно такой осторожный, У
Вэй на этот раз оказался не на ее стороне.
- Ты забываешь, - сказал он, - что сегодня Янь Ши-фан будет здесь.
Такой случай может не повториться.
- Что я говорю?! - с торжеством воскликнула Тан Кэ. - Штаб лучше знает,
что делать.
- Для меня остается неясным только одно, - сказал У Вэй: - ждать ли нам
прибытия товарища из центра или действовать собственными силами?
- Мы не имеем права и не должны ждать, - горячо сказала Тан Кэ. - При
первом удобном случае мы должны взять Янь Ши-фана.
- Вот за кого я по-настоящему боюсь - это мать, - сказал У Вэй: - она
совсем перестала сдерживаться.
- Я бы не посвящала тетушку Дэ в это дело, - заметила Го Лин. - А то
она может в запальчивости сболтнуть что-нибудь в присутствии Марии.
- Мария не должна ничего почуять даже кончиком носа, - сказала Тан Кэ,
искоса глядя на У Вэя.
- Тсс... - Го Лин приложила палец к губам: - кто-то идет.
Девушки поспешно скрылись в кустах, У Вэй принялся набивать трубку. За
этим занятием его и застала осторожно выглянувшая из-за поворота Ма.
Быстро оглядевшись, она подошла к У Вэю. Крылья ее тонкого носа
раздувались, втягивая воздух, словно она по запаху хотела узнать, кто тут
был. Она опустилась на камень рядом с У Вэем и долго молча сидела, разминая
вырванную из земли травинку. Он тоже молчал, делая вид, будто увлечен
наблюдением за тем, как взвивается над трубкой струйка дыма. Каждый ждал,
пока заговорит другой. Первою не выдержала молчания Ма.
- Есть что-нибудь новое?
- Уполномоченный партизанского штаба должен был спуститься на парашюте.
Глаза Ма загорелись:
- Здесь?
- Наверно, где-нибудь поблизости, потому что он послан сюда.
- К нам?
- Да. Его пароль: "Светлая жизнь вернется. Мы сумеем ее завоевать. Не
правда ли?"
Снова воцарилось молчание. Ма нервно скомкала травинку и отбросила
прочь.
- Зачем?
У Вэй отвел взгляд.
- ...есть задание.
Она выжидательно глядела на У Вэя.
- Это очень серьезно... - сказал он наконец. - Нужно взять Янь Ши-фана.
- А разве нельзя было это сделать без помощи... оттуда?
- Повидимому... Одним девочкам это не под силу.
- А я?
Он удивленно взглянул на нее, сделал последнюю затяжку и выколотил
трубку.
- Ты?.. Ты должна остаться в стороне. Нужно сохранить твою репутацию.
Ма порывисто поднялась, но тут же снова опустилась на скамью.
- Больше не могу! - Тон ее стал жалобным. Она быстро заговорила
шопотом: - Больше не могу. Если бы еще только в глазах посторонних, чтобы
хоть свои знали, что это игра. А то подумай: все, решительно все свои
ненавидят меня. Я больше не могу играть! Позволь мне открыться девушкам.
- Нет, нет! - сказал У Вэй. - Я должен оставаться единственным, кто
знает, что это игра.
- Я тут уже три месяца и не поручусь, что мое лицо еще не раскрыто
полицией.
- Пока ничего угрожающего нет, - постарался успокоить ее У Вэй. - Но
чем меньше знает каждый отдельный человек, тем лучше для него и для дела.
- Я боюсь за тебя больше, чем если бы ты был там, с твоими товарищами.
- Меня тут никто не знает. Никто не может донести, что я офицер, ты, Го
Лин и Тан Кэ - студентки, мать - учительница. Для окружающих мы те, за кого
себя выдаем...
- Когда прибудет этот товарищ из штаба? - перебила его Ма.
- Мне кажется, сегодня.
- Сегодня?! Как странно...
- Что странно?
- Нет, ничего... это я так.
- Ты... побледнела.
- От духоты, - она провела по лицу платком.
Он ласково сжал ее пальцы.
- Чем тяжелей тебе сейчас, тем выше ты поднимешь потом голову...
Цзинь Фын потеряла счет поворотам. Несколько раз ей чудился свет
выхода, и она из последних сил бросалась вперед. Но никакого света впереди
не оказывалось. Только новое разветвление или снова глухая шершавая стена
земли. И все такая же черная тишина подземелья.
Какой смысл метаться без надежды найти выход?.. Один раз ей пришла
такая мысль. Но только один раз. Она прогнала ее, подумав о том, как
поступил бы на ее месте взрослый партизан. Позволил бы он себе потерять
надежду, пока сохранилась хоть капля силы? Сандалии девочки были давно
изорваны, потому что она то и дело натыкалась на острые камни, подошвы
оторвались, - она шла почти босиком. Кожа на руках была стерта до крови
постоянным ощупыванием шершавых стен...
По звуку шагов, делавшемуся все более глухим, она своим опытным ухом
различила, что уже недалеко до стены. И тут ей вдруг почудился звук... Звук
под землей?.. Это было так неожиданно, что она не верила себе. И тем не
менее это было так: кто-то шевелился там, впереди, в черном провале
подземелья.
- Кто здесь? - спросила она, невольно понизив голос до шопота.
Никто не отозвался. Но это не могло ее обмануть.
- Кто тут?
И на этот раз таким же осторожным шопотом ей ответили:
- Мы.
"Мы!" Человек был не один! Значит, отсюда есть выход!
У Цзинь Фын закружилась голова, она схватилась за выступ стены, сделала
еще несколько неверных шагов и, почувствовав рядом с собою тепло
человеческого дыхания, остановилась. Она больше не могла сопротивляться
непреодолимому желанию опуститься на землю. Она села, и ей захотелось
заплакать, хотя она ни разу не плакала с тех пор, как пришла к партизанам.
Даже когда убили Чэн Го... Но сейчас... сейчас ей очень хотелось заплакать.
И все-таки она не заплакала: ведь "Красные кроты" не плакали никогда. А
может быть, она не заплакала и потому, что, опустившись на землю рядом с
кем-то, кого не видела, она тотчас уснула.
Ей показалось, что она едва успела закрыть глаза, как веки ее опять
разомкнулись, но, словно в чудесной сказке, вокруг нее уже не было
промозглой темноты подземелья. Блеск далеких, но ярких звезд над головой
сказал ей о том, что она на поверхности.
Свет звезд был слаб, но привыкшим к темноте глазам Цзинь Фын его было
достаточно, чтобы рассмотреть вокруг себя молчаливые фигуры сидевших на
корточках детей. Они сидели молча, неподвижно. Вглядевшись в склонившееся к
ней лицо мальчика, Цзинь Фын узнала Чунь Си.
Мэй сидела на веранде в кресле-качалке, и в руке ее дымилась почти
догоревшая сигарета, о которой она, видимо, вспомнила лишь тогда, когда жар
коснулся пальцев. Она отбросила окурок, но уже через минуту новая сигарета
дымилась в ее руке, и снова, как прежде, Мэй, забыв о ней, не прикасалась к
ней губами. Сейчас, когда никто за нею не наблюдал, Мэй уже не казалась
молодой и сильной. Горькая складка легла вокруг рта, и в глазах, лучившихся
недавно неистощимой энергией, была только усталость.
Мэй задумчиво смотрела в сад. Но как только на дорожке показалась Ма,
рука Мэй, державшая сигарету, сама потянулась ко рту, складка вокруг рта
исчезла, глаза сощурились в улыбке.
Когда Ма, подходя к веранде, увидела Аду, ее лицо тоже претерпело
превращение: на нем не осталось и следа недавней задумчивости. Но вместо
приветливой улыбки, озарившей лицо Мэй, Ма глядела строго, даже сумрачно.
Она молча опустилась в кресло рядом с Мэй.
Сумеречная полутьма быстро заполняла веранду, и женщинам становилось
уже трудно следить за выражением лиц друг друга.
После долгого томительного молчания Мэй неожиданно спросила:
- Зачем мы ведем эту двойную жизнь?
Отточенные ногти Ма впились в ладони.
- Двойную жизнь? - она это не проговорила, а пролепетала испуганно.
- Я неясно выразилась?
- Извините, я не веду двойной жизни, - при этом Ма заметила, что Мэй
быстро огляделась по сторонам.
Убедившись в том, что никого поблизости нет, Мэй сказала шопотом:
- Перестаньте играть.
Ма почувствовала, как струя колкого холода сбежала в пальцы, как
ослабели колени.
Хотя полумрак скрывал лицо Ма, Мэй по ее испуганному движению разгадала
впечатление, какое произвели ее слова. Не вставая с качалки и подавшись всем
корпусом вперед, Мэй проговорила:
- Это двойное существование не будет вечным... Светлая жизнь вернется.
Мы сумеем ее завоевать. Не правда ли?
Все было так неожиданно, что Ма не могла удержаться от возгласа
удивления. Она могла ждать от этой гостьи чего угодно, только не пароля
уполномоченного партизанского штаба.
- Повторите... пожалуйста, повторите, - растерянно проговорила она.
Мэй отчетливо, слово за словом повторила пароль и спросила:
- Вы мне верите?
- Это так неожиданно.
- Значит, вы знаете, кто я?
- Да.
- И верите мне?..
- Раз вы присланы оттуда, значит вы наш друг.
Мэй поднялась и, решительно шагнув к Ма, протянула руку:
- Мне поручили крепко пожать вам руку.
- Спасибо, о, спасибо! Я так... благодарна. - Не в силах сдержать
охватившее ее волнение, Ма отвернулась, чтобы скрыть выступившие на глазах
слезы. - Простите меня, - прошептала она. - Я так истосковалась по праву
смотреть людям в глаза.
- Дело, порученное вам, серьезно... Вам предстоит взять Янь Ши-фана.
Мэй пристально вглядывалась в лицо Марии, следя за впечатлением, какое
произведет на нее это сообщение. Ма хотела сказать, что она уже знает все,
все обдумала и ко всему готова, но что-то, что она не знала сама, заставило
ее удержаться. Она только сказала:
- Да, это очень трудно.
- Но вы не боитесь?
- Чего?
- Провала.
- Мы все готовы к этому каждый день, каждый час. Но я верю: все будет
хорошо.
- Похищение палача должно удаться?
- Да.
- Только обезвредив Янь Ши-фана, командование НОА может спасти жизнь
тысячам заключенных, которых он держит в тюрьмах Тайюани. Он попытается
уничтожить их и всех лучших людей города, когда войска Пын Дэ-хуая пойдут на
решительный штурм. А время этого штурма приближается. Пын Дэ-хуай может
начать его в любую минуту... - Тут Мэй схватила Ма за руку и огляделась. -
Ни один человек не должен знать, кто я. Слышите?
Ма не успела ничего ответить, - Мэй приложила палец к губам: в комнату
входил Биб. Ма поспешно вышла.
- Вы осмотрели окрестности? - спросила Биба Мэй. - Необходимо помнить:
на нас лежит ответственность за жизнь таких людей, как генералы Баркли и Янь
Ши-фан.
- Как, и Баркли?.. - Бибу очень хотелось разразиться длинной тирадой,
но взгляд Мэй остановил его, и он ограничился тем, что проговорил: - Лишь
только генералы переступят порог миссии, их драгоценные особы будут в
безопасности. Миссия превратится в крепость. - Биб засеменил к двери и,
распахнув ее, крикнул: - Кароль! Эй, Кароль!
С помощью Кароля Биб продемонстрировал Мэй все средства защиты, какими
располагала миссия. Из-под полосатых маркиз, таких мирных на вид, опустились
стальные шторы, пулеметы оказались скрытыми под переворачивающимися
креслами.
- Пусть кто-нибудь сунется сюда! - хвастливо заявил Биб. - Миссионеры
были предусмотрительны.
- Да, миссия - настоящая крепость, - согласилась Мэй.
Она стояла, погруженная в задумчивость.
- Вы никогда не замечали: самые интересные открытия делаются нами
неожиданно, - проговорила она. - И... как бы это сказать... по интуиции.
- О, интуиция для агента все, - согласился Биб. - Мы должны с первого
взгляда определять человека. Вот, например, я сразу разгадал повариху Анну.
- Опасный враг! - сказал Кароль.
Мэй не спеша закурила и, прищурившись, оглядела агентов.
- Больше вы никого не приметили?
- А что? - Биб замер с удивленно открытым ртом.
- Так, ничего... - неопределенно ответила Мэй. - Я приготовила вам
маленький сюрприз.
- Мы сгораем от любопытства.
- Дичь слишком неожиданна и интересна. Я покажу ее вам, когда капкан
захлопнется.
- О, мисс Ада, я легко представляю себе, как это замечательно! Мы уже
знаем, на что вы способны, - улыбнулся Биб.
- Вот как?!
- О да, мы слышали о вашем поединке с красной парашютисткой.
- Скоро я начну действовать, следите за мной, - продолжая неторопливо
пускать дым, сказала Мэй. - Это может оказаться для вас интересным.
- Мы уже видим: высшая школа!
- Сегодня мой капкан не будет пустовать.
- И, судя по охотнику, дичь будет крупной, - угодливо улыбнулся Биб.
- Вот что, - вдруг насупившись, сказала Мэй, - я вас все же попрошу
перед приездом высоких гостей проверить окрестности дачи. Сейчас же, сию же
минуту...
Оба агента нехотя вышли.
Мэй опустилась в кресло и, уперев локти в подлокотники, сцепила пальцы.
Ее подбородок лег на руки. Она глубоко задумалась и долго сидела не
шевелясь. Бесшумно поднялась и, неслышно ступая, вышла в кухню. От яркого
света лампы, отбрасываемого сверкающим кафелем стен, она зажмурилась.
У Дэ с удивлением смотрела на неожиданную гостью.
- Здравствуйте, тетушка У Дэ, - сказала Мэй.
- Говорят, нанялись к нам, - с обычной для нее суровостью буркнула в
ответ У Дэ. - Поздравить вас не могу. Если бы сын не служил здесь, никакая
нужда не загнала бы меня сюда.
- А я думала, вы верующая католичка.
- О, это очень давно прошло.
- Вы очень бледны, наверно устали, - сочувственно проговорила Мэй.
- Голова болит. Временами кажется, будто их у меня две. И сердце...
вот.
У Дэ взяла руку Мэй и приложила к своей груди.
Мэй прислушалась к биению ее сердца.
- У меня есть для вас лекарство, - сказала она.
- Ах, лекарства! - У Дэ отчаянно отмахнулась. - Все перепробовала.
- Я вам кое-что дам. Я сама слишком хорошо знаю, что значит больное
сердце, хоть я и врач.
- В ваши-то годы - сердце?
- Разве жизнь измеряется календарем? - Мэй вздохнула. - На мою долю
выпало достаточно, чтобы износить два сердца... - И вдруг, потянув носом,
как ни в чем не бывало: - На ужин что-то вкусненькое?
У Дэ сочувственно покачала головой. Ее проворные руки освободили угол
кухонного стола; появился прибор.
- Теперь я могу вам признаться, - весело сказала Мэй, - что не ела уже
два дня... Сейчас я принесу вам лекарство...
- Спасибо, но я думаю, что вылечить меня может только...
Мэй вышла. В столовой она застала Ма. Радостное выражение ее лица
поразило Мэй.
- У вас праздничный вид.
- Ваш приезд - большая радость.
- Чувствуете себя бодрей?
- Я чувствую себя такою сильной, что, кажется, способна...
Мэй тихонько рассмеялась:
- А янки так уверены в вас.
- Это очень хорошо.
- Вы храбрая женщина. Не боитесь, что могут дознаться?
Ма пожала плечами.
Лицо Мэй стало серьезным.
- Слушайте внимательно... В ваших рядах опасный человек.
Ма отпрянула.
- Он может провалить всю организацию, - продолжала Мэй и увидала, как
побледнела Ма.
- Назовите мне его, - с трудом проговорила китаянка. - Я найду
средства...
- Анна, У Дэ...
- Нет! - Ма закрыла лицо руками. - Нет, нет, нет... этого не может
быть!..
- По-вашему, я не знаю, что говорю?
- Вы могли ошибиться...
- В данном случае лучше совершить ошибку, которую вы приписываете мне,
нежели ту, которую, быть может, совершаете вы, отстаивая провокатора. А если
провал произойдет? Если из-за вашей слепоты, продиктованной личными
мотивами, - вы же не станете отрицать, что в ваших соображениях больше
личного, чем...
По мере того как Мэй говорила, голова Ма опускалась все ниже. Она
молчала.
- Примите приказ, - сухо закончила Мэй: - убрать ее.
Прошло несколько мгновений, прежде чем взгляд Ма приобрел осмысленное
выражение. Она провела рукой по лицу, и рука бессильно упала. Ма с трудом
выговорила:
- Хорошо...
Но тут Мэй неожиданно сказала:
- Нет... Я сделаю это сама, - и быстро вышла из комнаты.
Ма с трудом дотащилась до выключателя, погасила свет и долго сидела в
темноте. Голова ее кружилась от сбивчивых мыслей. Все было так сложно и
странно... Штаб ошибается?.. Нет, в их деле лучше ошибиться в эту сторону,
чем из жалости пощадить подозреваемого в измене и навлечь гибель на всех
товарищей, на все дело.
Тихонько отворилась дверь, луч света упал поперек комнаты. Ма не
шевельнулась. В комнату вошла Мэй. Она на цыпочках приблизилась к телефону и
после некоторого раздумья, как если бы силилась что-то вспомнить, прикрывая
рот рукой, неуверенно сказала в трубку:
- Дайте коммутатор американской миссии... Дайте сто седьмой... О, это
вы, капитан?!. - проговорила она с видимым облегчением. - А я боялась, что
перепутала все номера... Нет, нет, разумеется, все было мне дано верно. Но
согласитесь, что приключение с парашютисткой могло произвести некоторую
путаницу и не в слабой женской голове... Да, все в порядке... Категорически
прошу: теперь же оцепите миссию. Никто ни под каким предлогом не должен сюда
проникнуть. Отмените все пропуска. Слышите: все пропуска! - Мэй оглянулась
на дверь. - Подождите у аппарата. - Она положила трубку, одним прыжком
оказалась у двери и быстро ее отворила. Там никого не было. То же самое она
проделала и с другой дверью с тем же результатом. Вернулась к телефону. -
Слушаете?.. Нет, нет, это так - маленькая проверка. Нет. Мне никого не
нужно. Довольно Биба и Кароля. Просто удивительно, где вы берете таких
дураков... Да, больше ничего...
Мэй повесила трубку и закурила. Долго стояла у телефона, потом
неторопливо прошла в кухню.
Тетушка У Дэ приветливо улыбнулась ей.
- Вот, - сказала Мэй, - примите, - и протянула кухарке коробочку с
лекарством. - Примите и лягте, вам станет легче.
Кухарка налила в стакан воды и, бросив туда таблетку, выпила, отвязала
фартук и вышла из кухни. За нею последовала и Мэй. Коробочка с лекарством
осталась на столе.
В миссии шли приготовления к приему Янь Ши-фана. Убрав комнаты,
освобожденные постояльцами, Тан Кэ и Го Лин спустились в столовую. Они
знали, с какой придирчивостью. Ма - Мария осмотрит стол, и, чтобы избежать
ее раздраженных замечаний, накрывали его со всей тщательностью, на какую
были способны. Но, повидимому, в данный момент хлопоты горничных не радовали
и даже как будто не касались Ма. Она не входила в дом, предпочитая
оставаться в парке. Когда сквозь деревья мелькал огонь освещенного окна, она
втягивала голову в плечи и, как потерянная, бродила по самым дальним
дорожкам. Иногда, решившись приблизиться к дому, она заглядывала в окна и
видела девушек, хлопочущих у стола, видела Мэй, Биба и Кароля, проверявших
стальные ставни и оружие. Она не видела только старой У Дэ. Кухня была
пуста. Ма слышала, как, обеспокоенные отсутствием кухарки, девушки хотели ее
позвать, но У Вэй посоветовал дать матери возможность полежать после приема
лекарства.
Слыша и видя все это, Ма не решалась переступить порог дома. Но вот она
уловила нечто, что заставило ее подойти вплотную к кухонной двери и,
спрятавшись в тени дома, прислушаться. Она не могла сдержать нервной дрожи и
стиснула зубы, услышав, как Го Лин сказала:
- Пора будить тетю У.
Посмотрев на часы, У Вэй на этот раз ответил:
- Пожалуй.
- Хорошо еще, что Мария, видимо, сидит у себя в комнате, а то бы давно
уже подняла крик, - сказала Тан Кэ.
У Вэй вошел в кухню, и оттуда послышался плеск воды. Потом раздался его
испуганный возглас:
- Смотрите-ка, что с нашим котом? Он околел. Вокруг него рассыпаны
какие-то пилюли.
У Вэй поднял несколько пилюль и стал их рассматривать.
- Мать сказала, что это лекарство, - сказал он вошедшей Го Лин, - а
кошка, поев его, околела.
- Где У Дэ взяла это лекарство?
- Не знаю. - Беспокойство овладело У Вэем. - Она пошла прилечь в свою
каморку.
У Вэй бросился вон из кухни и наткнулся на прислонившуюся к стене Ма.
Он остановился, тяжело дыша, но тут показалась Мэй, - она молча властным
движением взяла Ма за руку и увела в дом.
- Одевайтесь, сейчас приедет Янь Ши-фан, - повелительно сказала она.
Ма, двигаясь, как автомат, и, глядя перед собою пустыми глазами, пошла
к двери.
Кароль и Биб, видевшие в щелку двери все, что происходило в кухне, с
восторгом глядели теперь на Мэй.
- Мы восхищены, - проговорил Биб. - Изумительный тройной удар!
Между тем Ма, сделав несколько шагов по коридору, остановилась в
нерешительности. Мысли вихрем неслись в ее мозгу, когда она услышала голос
Биба:
- Да, да, блестящий удар! Карты подпольщиков спутаны. Я подозревал, что
задача старой китаянки заключалась именно в том, чтобы дать знать
партизанам, когда настанет наиболее благоприятный момент для нападения на
Янь Ши-фана.
У ограды раздался гудок автомобиля.
Агенты переглянулись и с возгласом "Янь Ши-фан!" бросились в сад.
Мэй погасила свет и подошла к окну. Сквозь раздвинутую штору ей было
видно все, что происходит в саду.
Следом за броневым автомобилем в аллею въехал грузовик и остановился
перед домом. Из броневика вместе с круглым, как шар, Янь Ши-фаном вышел
человек в форме американского генерала. Мэй поняла, что это Баркли. Генерал
окинул взглядом постройки миссии и направился к церкви, стоявшей с края
поляны, напротив жилого дома. По приказанию генерала У Вэй отпер церковь.
Мэй видела, как кто-то осветил ее внутренность карманным фонарем, задержав
луч на массивных решетках, которыми были забраны окна. По знаку Баркли
грузовик подъехал к церкви. С него соскочило с десяток малорослых юрких
людей. Мэй не могла ошибиться: это были японцы. Они принялись за разгрузку
автомобиля. По внешнему виду ящиков можно было бы подумать, что в них
упаковано вино. Но Мэй хорошо знала, что скрывается под этой невинной
упаковкой: то была смертоносная продукция Кемп Детрик. Японцы бережно
перенесли ящики в храм, потом замкнули церковную дверь и передали ключ
Баркли. Двое японцев с автоматами на ремнях встали по углам церкви. Все
фонари погасли. Фары грузовика исчезли за воротами миссии. Мэй был теперь
виден освещенный луной белый куб церкви, стройная стрела колокольни и
горящий голубоватым светом крест.
Мэй задвинула штору. В комнату вошли Баркли и Янь Ши-фан с повисшей на
его руке Сяо Фын-ин. За ними, кланяясь на ходу, семенил японец.
Баркли, казалось, ничуть не удивился, увидев Мэй. Он даже
удовлетворенно кивнул головой и, обращаясь к ней, как к старой знакомой,
сказал:
- Японский медицинский персонал, прибывший сюда для организации станции
противоэпидемических прививок, нужно разместить в службах миссии. Начальник
станции будет доктор Морита. Прошу позаботиться об его удобствах.
При этих словах японец еще раз поклонился, но Мэй без всякой
приветливости ответила:
- Здесь хозяйничает экономка мисс Мэри Ма. Я только врач.
- Знаю, - отрезал Баркли. - Но с этого дня за порядок здесь отвечаете
вы. Вы будете представлять нас здесь, в миссии его святейшества папы. - И
подчеркнуто: - Надеюсь, в остальном вы инструктированы?
- Да, сэр.
- Мы с генералом Янь пробудем здесь до утра.
- Да, сэр.
Вошла Ма.
- Я готова показать господам их комнаты.
Янь Ши-фан и Сяо вышли. За ними хотел последовать и японец, но Баркли
велел ему остаться.
- Должен вам сказать, господа, - сказал генерал, - что, быть может, вам
придется начать работу несколько раньше, чем мы предполагали. Не исключена
возможность нашего - моего и генерала Яня - неожиданного отлета в ближайшие
дни. Об этом вам будет дано знать даже в том случае, если прямая связь между
городом и этой миссией будет перерезана красными. Вы откроете свою
"станцию", не ожидая капитуляции Тайюани. Эвакуировать блокированные тут
войска гоминдана все равно не удастся. Так что нет никакой надобности
оберегать их от заражения. Пусть они лучше погибнут, чем перейдут в ряды
красных. - Баркли с усмешкой взглянул на японца: - Не думаю, чтобы у доктора
Морита были возражения.
Японец удовлетворенно втянул воздух.
- А у вас, мисс Ада? - спросил Баркли.
Мэй пожала плечами:
- Спасение войск господина Янь Ши-фана не является моей главной
заботой.
- И прекрасно. Наилучшим решением была бы возможность уничтожения всей
живой силы Чан Кай-ши, которую нельзя перевезти на Формозу. Опыт вашей
станции покажет нам, стоит ли принять такие же меры в отношении войск,
отходящих к западу, в сторону Синцзяня. Сомнительно, чтобы им удалось
пробиться на юг, в Тибет. А если они принесут чуму к границам Советов,
большой беды, с нашей точки зрения, не будет. Одним словом, господа,
действуйте, а мы вас не забудем... - Баркли заставил себя приветливо
улыбнуться японцу: - Теперь вы можете, мистер Морита, осмотреть свою комнату
и отдохнуть с дороги. Надеюсь, что сегодняшний вечер мы проведем вместе и,
вероятно, не так плохо. Как вы думаете, мисс Ада?
- Совершенно уверена: будет о чем вспомнить.
Как только японец ушел, Баркли поспешно сказал Мэй:
- События развиваются совсем не так, как нам хотелось бы. Тишина на
фронте - перед бурей. Пын Дэ-хуай готовит генеральный штурм Тайюани. Ни
минуты не сомневаюсь: это будет последний бой - крепость падет. Мы с Янем
улетаем завтра. Послезавтра вы открываете работу станции и тоже исчезаете,
предоставив действовать японцам.
- Но как же я "исчезну", если тут уже будут господствовать красные или,
в лучшем случае, произойдет ожесточенный бой?
- Я пришлю за вами самолет.
- Сможет ли он сесть и взлететь?
- Все подготовлено.
- Меня трогает ваша заботливость, сэр.
- Все будет хорошо.
- А японцы?
- Какое вам дело до них? Если красные их и повесят, большого горя мы не
испытаем. Лишь бы они успели сделать свое дело. Надеюсь, что вместе с
войсками Янь Ши-фана будут уничтожены и те три японские бригады, которые мы
для него сформировали. Да, так будет лучше всего. Если вы до отлета сумеете
обеспечить их заражение, я позабочусь об отдельном гонораре за это дело.
- Что скажут на это Морита и его люди?
- Они предоставлены Макарчером в мое полное распоряжение и обязаны
выполнить любой приказ. Да они и не станут церемониться с этими бригадами,
коль скоро дело требует их уничтожения.
- Хватит ли препарата?
- Материала, привезенного мною, хватит, чтобы умертвить половину Китая,
нужно только его умело использовать. У японцев есть опыт.
- Разве они уже проводили такие операции?
- И не один раз. Со временем, когда мы разовьем производство до нужных
масштабов, бактериологическое оружие станет основным в войне, какую мы будем
вести.
- С Формозы?
- Найдется достаточно общих границ: Корея, Индия, Вьетнам...
- Вы намерены уничтожать своих собственных покупателей?
- Что делать! - сокрушенно проговорил Баркли. - Если мы не хотим
потерять всю Азию, нужно временно пожертвовать частью. И лучше временно, чем
навсегда. Пройдет время, эпидемия в Китае будет ликвидирована. Подрастут
новые покупатели, которые будут помнить, к чему привела их родителей
строптивость.
Баркли еще некоторое время развивал эту мысль, потом передал Мэй ключ
от церкви:
- Думаю, что теперь вы самая могущественная женщина в мире: в этой руке
жизнь многих миллионов людей.
- Да, - в раздумье произнесла Мэй, - страшная ответственность... Самая
большая, какая когда-либо выпадала на мою долю... Вы не боитесь возложить ее
на меня?
- Лишь бы не боялись вы.
- Я-то в себе уверена.
- Думаю, что еще укреплю эту уверенность, сообщив, что на ваш счет в
Нью-Йорке уже внесено обусловленное вознаграждение.
- О, это далеко не последнее дело, - с усмешкой сказала Мэй и взглянула
на часы. - Пожалуй, пора переодеваться к ужину.
"12"
Цзинь Фын успела только подойти к окраине, когда раздался сигнал
полицейского часа. После этого сигнала никого из города и в город без
специального пропуска не пускали. Патруль стоял у того места разрушенной
стены, где раньше были ворота, и проверял пропуска. Справа и слева от
пролома в стене поле было огорожено несколькими рядами колючей проволоки.
Девочка в отчаянии остановилась: она опоздала в миссию!
Обдав Цзинь Фын пылью, по направлению к воротам промчался военный
грузовик. В отчаянии она взмахнула рукой и закричала.
Она была уверена, что шофер не слышит. А если случайно и услышал бы, то
ни за что бы не остановился. Но, к ее удивлению, грузовик заскрипел
тормозами. Из кабинки высунулся солдат. Когда Цзинь Фын, запыхавшись,
подбежала к грузовику, шофер сердито крикнул:
- Что случилось?
Цзинь Фын и сама не знала, что умеет так жалобно просить, как она
просила солдата взять ее с собой. Она с трепетом вглядывалась в лицо шофера,
и все ее существо замирало в ожидании того, что он ответит. От нескольких
слов, которые произнесет этот солдат, зависела ее судьба. Нет, не ее, а
судьба товарищей в миссии, судьба порученного ей важного задания. Девочка
видела, как губы шофера растянулись в улыбку и вместо окрика, которого она
ожидала, произнесли:
- Садись. Ты не так велика, чтобы перегрузить мою машину.
Не помня себя от радости, девочка залезла в кузов и в изнеможении
опустилась на наваленную там солому. Несколько придя в себя, она разгребла
солому и зарылась в нее. Ей стало душно, в лицо пахнуло терпкой прелью,
жесткие стебли больно кололи лицо. Но зато теперь-то Цзинь Фын была уверена,
что жандармы у переезда ее не заметят. И едва эта успокоенность коснулась ее
сознания, как сон накатился на нее темной, необозримой стеной.
Она очнулась оттого, что грузовик остановился. Сквозь скрывавшую Цзинь
Фын солому было слышно, как шофер пытался уверить жандармов, что они не
имеют права его задерживать, так как он едет по военной надобности. Он
ссылался на пропуск, выданный комендатурой, и грозил жандармам всякими
карами, ежели они его не пропустят. Но караул наполовину состоял из японцев;
они заявили, что на сегодняшний вечер, именно на этой заставе, отменены все
пропуска. По этому шоссе никого не велено пропускать. А если шофер будет еще
разговаривать, то они его арестуют, и пусть он сам тогда объясняется с
начальством. Цзинь Фын почувствовала, как грузовик повернул и покатил
обратно к городу. Она вылезла из-под соломы и постучала в оконце кабины.
Шофер оглянулся.
- Что тебе?
- Остановитесь, пожалуйста. Я вылезу.
- Что?
- Мне надо туда, - и она махнула в сторону переезда.
- Тебя не пустят.
- Мне надо.
- Живешь там?
- Живу, - солгала девочка.
- Все равно не пустят. Завтра пойдешь. А сейчас положу тебя спать. Не
так уж ты велика, чтобы места нехватило.
- Благодарю вас, но мне очень надо туда, - сказала она, вылезая из
кузова.
Еще несколько мгновений она постояла в нерешительности и пошла на юг.
Но только на этот раз она шла не к разрушенным воротам, где стоял караул, а
в обход, к развалинам стены.
- Проволока там, не перелезешь! - крикнул ей шофер, но она не ответила
и продолжала итти.
- Постой! - шофер нагнал ее и крепко схватил за плечо. Она хотела
вырваться, но он держал ее. - Ты и вправду хочешь туда итти?
Она подумала и сказала:
- У меня мать там.
- Через проволоку не пролезешь. А вот что... - он поколебался. - Тебя
одну они, может быть, и пустят вот с этим, - и он сунул ей в руку деньги. Ее
первым движением было вернуть их. Она не знала, кто этот человек. Раз он
служит у врагов, значит он дурной человек. Попросту говоря, изменник. И
деньги у него, значит, нехорошие. Нельзя их брать. Но тут же подумала, что
эти деньги - единственный шанс миновать заставу, добраться до миссии и
выполнить задание. Она взяла деньги.
- Спасибо...
Душа в ней пела от радости, что задание будет выполнено. Если она еще
не опоздала, товарищи в миссии не попадутся на уловку провокаторши, может
быть даже схватят ее и отомстят ей за убийство парашютистки.
Цзинь Фын забыла об усталости, о голоде. Забыла даже о том, что теперь
уже нет надежды помочь больному доктору Ли. Все заслонила радость
исполненного долга. Она побежала к воротам.
- Эй ты! - крикнул жандарм и толкнул ее прикладом в плечо. - Может
быть, и у тебя тоже есть специальный пропуск?
- Будьте так добры, возьмите его, - уверенно ответила девочка и
протянула ему деньги.
Жандарм схватил бумажки и стал их пересчитывать в свете карманного
фонарика, а девочка успела уже перебежать за насыпь из мешков, когда дверь
караулки внезапно отворилась и упавшая оттуда полоса яркого света залила
жандарма с деньгами в руке и девочку.
В дверях караулки стоял японский офицер. Вероятно, он с первого взгляда
понял, что произошло, так как тут же крикнул солдату:
- Эй-эй, давай-ка сюда!
Оглянувшись, Цзинь Фын еще видела, как солдат взял под козырек и
протянул деньги офицеру. Но она не стала ждать, что будет дальше, и
пустилась во весь дух по дороге прочь от города.
Она уже не видела, как японец одним взглядом сосчитал добычу, как было
уже сунул ее в карман и как при этом взгляд его упал на что-то блеснувшее на
земле. Офицер поспешно нагнулся и поднял фонарик, оброненный девочкой.
- Если эта девчонка не будет задержана, вас всех расстреляют! - крикнул
японец сбежавшимся жандармам.
Тотчас ослепительный свет прожектора лег вдоль дороги. Цзинь Фын
бросилась в канаву и окунулась в воду так, что снаружи осталось только лицо.
Сверкающий белый луч ослепил ее на мгновение и пронесся дальше. Девочка
выпрямилась и села в канаве, так как чувствовала, что еще мгновение - и она
упадет в воду и захлебнется. И вдруг, прежде чем она успела опять окунуться
в воду, луч прожектора ударил ей в лицо. Девочка вскочила и бросилась в
поле. Трава хлестала ее по глазам. Она проваливалась в ямы, в канавы,
поднималась на корточки, ползла, бежала. Снова падала и снова бежала. В ней
жила уверенность, что жандармы за нею не угонятся. Она успеет скрыться вон в
тех кустах, что темным пятном выделяются на бугре. За кустами овраг, а там
снова густой кустарник. Только бы добраться до кустов на бугре! Девочка
бежала на эту темную полосу кустов и не видела ничего, кроме этого
спасительного пятна.
А жандармы и не думали ее преследовать. Справа и слева от девочки землю
взрыли пули. А вот захлопал и автомат японца, отрезая струею свинца путь к
кустарнику.
Цзинь Фын продолжала бежать. Падала, вскакивала и снова бежала. До тех
пор, пока толчок в плечо, такой сильный и жаркий, словно кто-то ударил
раскаленной кувалдой, не швырнул ее головой вперед. По инерции она
перевернулась раз или два и затихла. Несколько пуль цокнули в землю справа и
слева, и стрельба прекратилась. К девочке бежали жандармы. А японский офицер
стоял на шоссе с автоматом наготове.
Цзинь Фын пришла в себя и проползла еще несколько шагов, но силы
оставили ее, и она опять упала головой вперед, ударилась лицом о землю и
больше не шевелилась. Жандармы добежали до нее. Один взял ее за ноги, другой
- подмышки. Японец посветил фонарем. В ярком свете белело ее бескровное лицо
и смешно торчала вбок потемневшая от воды красная бумажка, которой были
обмотаны косички.
Когда Цзинь Фын положили на пол караулки, японец нагнулся к ней и,
увидев, что она открыла глаза, с размаху ударил ее по лицу. Но она не
почувствовала этого удара, другая, более страшная боль растекалась в ней от
раненого плеча. Сквозь багровое пламя, заполнившее ее мозг, она не видела
японца. Вместо японца перед нею стояло лицо ее командира - бледное, суровое
и ласковое. Такое, каким она видела его всегда.
В комнате становилось душно. Прохлада ночи, заполнявшая сад, не
проникала в окна, заслоненные стальными шторами.
Ма, как окаменелая, сидела с застывшим бледным лицом. На ней было
нарядное платье, прическа была сделана с обычной китайской тщательностью,
ногти судорожно сцепленных пальцев безукоризненно отполированы. Ничто в ее
внешности не позволило бы догадаться о сцене, происходившей час тому назад в
кухне.
Стеллы - Сяо Фын-ин - в комнате не было. Приехав, она сразу вызвала У
Вэя, приказала ему отнести ее вещи в комнаты, приготовленные для гостей, и
последовала за ним наверх. С тех пор ее никто не видел.
Скоро в столовой, казалось, уже не осталось кислорода.
- Я думаю, - сказал Баркли, - нам лучше перейти в сад.
Биб смешался. Он не решался сказать, что страх не позволяет агентам
даже на дюйм приподнять стальные шторы, а не то чтобы ночью высунуть нос из
дома. Вместо него ответила Мэй:
- Ответственность за вашу жизнь, сэр, лежит на мне, и ничто, - она
любезно улыбнулась Баркли: - даже ваше приказание, не заставит меня отворить
хотя бы одну дверь раньше завтрашнего утра.
- Но... - Баркли провел пальцем за воротом, - я задыхаюсь...
- Пройдемте в библиотеку, там не так жарко, - сказала Мэй и посмотрела
в сторону окаменевшей Ма: - А наша милая хозяйка тем временем распорядится
приготовлениями к ужину.
Не ожидая согласия Баркли, Мэй направилась к двери. За нею двинулись
все, кроме Ма, даже не поднявшей глаз.
Оставшись одна, она продолжала сохранять неподвижность. Мучительные
мысли раздирали ее мозг: как ловко обманула ее провокаторша Ада! После того,
что Ма слышала у двери, она может с уверенностью сказать: убив Анну, Ада
убила верного товарища. Трудная игра, которую Ма вела столько времени по
заданию штаба, требовавшего самой строгой конспирации и беспрекословного
подчинения, привела ее в ловушку. Виновата ли она в этом? Был ли у нее
другой выход? Ведь если бы она на иоту хуже играла роль предательницы, то ей
не поверили бы враги. Она играла честно, как могла. Ошибка совершена в
последний момент. Но разве Ма могла знать, что враги овладели паролем
уполномоченного партизанского штаба? Или и самое сообщение об этом пароле,
принесенное девочкой, было подстроено полицией? Значит, полиция знала и об
истинной роли Ма? Почему же ее еще не схватили? Чего они ждут?
Ма подняла голову и обвела взглядом двери, окна: ни одной лазейки.
Достаточно ей на один дюйм поднять любую из стальных штор, как тревожные
звонки по всему дому дадут знать агентам об ее попытке. Так что же остается,
что остается?..
Ма стиснула руки так, что хрустнули пальцы. Можно же так распуститься!
Как будто не ясно, что нужно делать. Раз провалилось ее так бережно
хранившееся инкогнито, если нельзя больше рассчитывать пленить палача Янь
Ши-фана, нужно его убить. Его, и Баркли, и Аду. А тогда... тогда пусть
кончают и с нею самой. Ма провела рукой по лицу. Так, именно так она и
поступит!..
Окончательно сбросив оцепенение, Ма нажала кнопку звонка и, не глядя на
вошедшую Тан Кэ, строго сказала:
- Подавайте закуски.
Ма поднялась к себе, вынула из туалета маленький пистолет и положила
его в сумочку. Когда она вернулась в столовую, стол был готов. Она окинула
его привычным взглядом, сделала несколько исправлений в сервировке и
отпустила горничных. Вдруг она услышала в отворенную дверь шаркающие шаги
Баркли. Это было для нее так неожиданно, что когда она действительно увидела
входящего генерала, пальцы ее судорожно сжали сумочку, словно он мог сквозь
замшу увидеть лежавшее там оружие.
- На нашу долю не так часто выпадает удовольствие провести спокойный
вечер... - с этими словами американец без стеснения оглядел китаянку с ног
до головы.
Он говорил что-то пошлое, но сознание Ма не воспринимало его слов. Ее
мозг был целиком занят одним неожиданным открытием: он не знает! Значит, Ада
еще не сказала ему, что Ма - Мария - подпольщица-партизанка! А может быть,
это только новая ловушка? Может быть, этот гнусный американец играет с нею,
как кошка... Впрочем... не все ли равно? Зачем бы он ни явился сюда, он
здесь, перед нею, не ожидающий того, что за спиною она открывает сумочку,
опускает в нее руку, нащупывает прохладную сталь пистолета, охватывает
пальцами его рукоятку, отводит кнопку предохранителя, медленно, осторожно
вынимает оружие из сумочки...
Вдруг крик испуга вырвался у Ма: запястье ее правой руки, держащей
пистолет, было до боли сжато чьими-то сильными пальцами... Любезно улыбаясь,
за спиною Ма стояла Мэй.
- Что случилось? - удивленно спросил ничего не заметивший Баркли.
- Я уже говорила вам, - с усмешкой ответила Мэй: - у нашей милой
хозяйки нервы не в порядке.
- В таком райском уголке, как эта миссия, можно иметь расстроенные
нервы? - Баркли рассмеялся. - Теперь я вижу, мисс Мария, вам нужен отдых. И
могу вас уверить: хотите вы или нет, вам придется им воспользоваться. - Он
обернулся к Мэй: - Поручаю ее вашему попечению. Надеюсь, вы найдете такое
надежное место, где наш верный друг сестра Мария сможет отдохнуть.
- В этом вы можете быть уверены, - сказала Мэй.
"Вот и все, - подумала Ма. - Вот и все".
А Мэй спокойно спросила:
- Пятнадцати минут вам достаточно, сэр, чтобы переодеться к ужину? - Не
ожидая ответа, отворила дверь кухни, жестом пригласив в нее Ма.
Ма послушно вышла и повязалась фартуком. Кушанья стояли в том виде, как
их, уходя к себе, оставила У Дэ. Действуя машинально, словно не сознание, а
какая-то посторонняя сила управляла ее руками, Ма принялась за работу. Она
не слышала, как за ее спиною затворилась дверь, как Мэй и Баркли вышли из
столовой.
Через несколько минут в комнате задребезжал телефонный звонок. Снова и
снова. Ма не слышала его. На звонки в столовую вошел Биб:
- Алло... Да, слушаю... Это я, Биб, сэр.
Краска сбегала с лица Биба по мере того, как он слушал. Потом выражение
растерянности сменилось у него маской испуга, рот полуоткрылся и растерянно
растопырились толстые пальцы свободной руки.
Никто не мог слышать того, что слышал агент:
"...Почему вы молчите, вы, идиот? Повторяю вам: настоящая Ада
перехвачена красной парашютисткой, спустившейся в окрестностях нашего
города. В трупе, найденном в овраге, опознали Аду".
- Но позвольте, сэр, - решился прошептать Биб, - эта особа явилась сюда
от вас...
"Боже мой, какой вы кретин! - кричала мембрана. - Это диверсантка, ее
нужно схватить, немедленно схватить! Что же вы молчите?.. О боже, вы сведете
меня с ума!.. Эй вы, сейчас же арестуйте ее!.. Я выезжаю сам... Не дайте ей
уйти!"
Биб, не дослушав, опрометью бросился к механизму, приводившему в
действие стальные шторы дверей, так как услышал тревожный звонок, говоривший
о том, что кто-то пытается поднять этот щит. И действительно, вбежав в холл,
Биб увидел, как двое скользнули в щель между полом и щитом. Один из них был
У Вэй - это Биб хорошо видел, вторая была женщина. Биб не разобрал, кто она,
только с уверенностью мог сказать: это не "Ада". Все остальное, по сравнению
со страхом упустить диверсантку, казалось ему таким малозначащим, что он не
стал раздумывать над этим случаем и поспешил повернуть рукоять механизма.
Стальные щиты со стуком стали на места.
Дверь порывисто распахнулась, и вошла оживленная, улыбающаяся Мэй:
- Ну, как ужин? - Тут она заметила Биба. Его вид поразил ее. - Вам
нехорошо?..
- ...О, напротив... - попытался он ответить как можно тверже, но это
ему плохо удалось.
- Сегодня вечер сюрпризов, - сказала Мэй. - Сейчас произойдет нечто...
- О да, - перебил он ее. - Сейчас произойдет нечто. Я поднесу вам такой
сюрприз, какого вы не ожидаете.
- Вот как? У вас для меня тоже кое-что есть?
- Кое-что!..
Биб лихорадочно обдумывал, что следует сделать. Без участия Кароля он
не решался приступить к делу. Разве мог он один арестовать эту страшную
женщину?
Агент незаметно пятился. Ему оставалось до двери всего несколько шагов,
когда в комнату вошла Ма.
- Ужин го... - при виде лица Биба слова замерли у нее на губах.
Он встретил ее торопливым вопросом:
- У вас есть оружие?
Это удивило ее не больше, чем если бы он просто предложил ей поднять
руки. Она покорно ответила:
- Нет.
Но то, что произошло дальше, перевернуло все ее представление о
происходящем. Биб шагнул к ней и протянул ей пистолет.
- Вот... Держите ее под дулом пистолета, - он указал на Мэй, - не
спускайте с нее глаз, при первом движении стреляйте. Стреляйте без
колебаний!
Удивление помешало Ма что-нибудь ответить.
- Я сейчас же вернусь, - бросил Биб и исчез за дверью.
Ма понимала одно: под дулом ее пистолета стоит провокатор; Биб, как и
Баркли, еще ничего не знает о ней самой, о Марии - Ма. Если она убьет сейчас
Аду, то никто ничего и не узнает...
Если бы не необычайное спокойствие Мэй и прямой взгляд, устремленный на
Ма, та, наверно, спустила бы курок. Но выдержка Мэй сбила Ма с толку...
В комнату вбежали горничные. Не громко, но так, что все могли отчетливо
слышать, Мэй сказала:
- Светлая жизнь вернется. Мы сумеем ее завоевать. Не правда ли?
Она улыбнулась при виде растерянности, которую не в силах были скрыть
девушки.
- Не верьте ей, она агент врагов! - крикнула Ма.
- Если бы это было так, вы уже были бы в наручниках, - невозмутимо
сказала Мэй.
А Ма истерически кричала:
- Это она убила Анну! Она сказала, что Анна предательница.
- Я в ваших руках, вы всегда успеете меня убить, - все так же спокойно
проговорила Мэй. - А пока я скажу: это был суровый экзамен для товарища Ма
Ню. У нас появилось подозрение, что из маскировки под предательницу ее
деятельность перешла в настоящее предательство. Давая ей задание убить
"провокаторшу", я хотела знать правду: если Ма Ню наш человек, она
согласится убить Анну; если же она не захочет выполнить приказ, значит
она...
- Вы могли! - воскликнула Ма.
- Эта работа требует жестокой проверки.
- И все-таки вы ее убили! - крикнула Ма.
Прежде чем Мэй успела ответить, дверь отворилась - в ней стояла У Дэ. У
нее был заспанный вид. Не понимая, что происходит, она в беспокойстве
спросила:
- Опоздала с ужином? - Заметив Мэй, улыбнулась: - Спасибо за лекарство;
головная боль совсем прошла.
- Оставайтесь здесь! - приказала Мэй девушкам. - С минуту на минуту
должны спуститься эти дураки Биб и Кароль, и, может быть, с ними сойдут
"высокие гости" - наши пленники. Ваша задача - не дать им поднять шум. На
каждую из вас по агенту - это вам по силам. Нам с У Дэ остаются генералы.
"Гости" должны быть взяты живыми, а с теми можете не церемониться.
У Дэ молча готовила веревку.
Между тем в комнате наверху Баркли с недоверием слушал сообщение
запыхавшегося, бледного Биба.
- Давайте сюда второго идиота! - приказал он.
Биб опрометью бросился прочь и через минуту вернулся с Каролем. Тогда
Баркли направился к комнате Янь Ши-фана, без предупреждения толкнул дверь
ногою и тут же убедился, что комната пуста.
- Он, наверно, у этой маленькой китаянки Стеллы, сэр! - крикнул Кароль
и толкнул было дверь в комнату Сяо Фын-ин. Но эта дверь оказалась запертой.
Агенты забарабанили в нее кулаками. За нею царило молчание.
- Вышибайте! - приказал Баркли.
Агенты навалились на дверь и через минуту все трое были в комнате.
Перед ними, развалясь в кресле, сидел Янь Ши-фан. Казалось, шум не нарушил
безмятежного сна китайца: веки его оставались опушенными, руки спокойно
лежали на подлокотниках. Баркли потряс его за плечо, и голова китайца
безжизненно свалилась на плечо.
- Где эта тварь? - в бешенстве заорал Баркли на агентов. - Я вас
спрашиваю: где Стелла?
Отвесив пощечину растерянно мигающему Бибу, Баркли бросился к лестнице
и, прыгая сразу через три ступеньки, сбежал в столовую. Прямо напротив него
спокойно стояла Мэй.
- Взять! - крикнул Баркли.
Биб растерянно топтался. Кароль, широко растопырив руки, двинулся к
Мэй. Мэй не стала ждать, пока он обойдет стол, и крикнула:
- Товарищи, ко мне!
Девушки вбежали с пистолетами наготове и сразу направили их на агентов.
Те покорно подняли руки и замерли там, где были. Баркли же ответил выстрелом
в Мэй. Бросившаяся вперед Го Лин прикрыла ее своим телом и упала, раненная в
грудь. В следующее мгновение метко пущенная рукою Мэй тарелка угодила Баркли
в голову. Он выронил оружие и через минуту лежал связанный. Агенты, стоявшие
теперь под дулами двух пистолетов, наведенных на них одною Тан Кэ, не делали
попыток прийти ему на помощь. Так же безропотно они дали себя связать.
"13"
Только бы не заплакать, только бы не заплакать! Больше Цзинь Фын не
думала ни о чем. Ни на что другое в сознании уже и не оставалось места.
Когда офицер ударил ее по первому пальцу, все клетки ее маленького существа
настолько переполнились болью, что казалось, ничего страшнее уже не могло
быть. Она закричала, но из-под ее крепко сжатых век не скатилось ни
слезинки. Потом ей разбили второй палец, третий, четвертый... Японец ударял
молотком спокойно, словно делал какое-то повседневное, совсем обыкновенное
дело. И так же спокойно рыжий американец наблюдал за этим делом, приготовив
бумагу, чтобы записать показания девочки. Скоро ее маленькие загорелые руки
стали огромными и синими, как у утопленника. И все же она ничего не ответила
на вопросы переводчика. Американец хотел знать, с какими поручениями
партизан ходила Цзинь Фын. К кому, куда, когда? И еще он хотел знать, где
находятся в городе выходы из подземных галлерей. Но Цзинь Фын словно и не
слышала его вопросов, только думала: не плакать, не плакать. Потом ее били
головой об стол и спиной о стену. Когда Цзинь Фын теряла сознание, ее
поливали водой, втыкали ей иголку шприца с какою-то жидкостью, от которой
девочка приходила в себя, пока опять не теряла сознания. И так продолжалось,
пока комната, где ее пытали, не залилась ярким-ярким светом и в комнату не
ворвались "Красные кроты": и командир с рукой, висящей на перевязи, и
маленький начальник штаба, и высокий рябой начальник разведки, и радист.
Цзинь Фын так ясно видела все морщинки на лице радиста со въевшейся в них
копотью! И все партизаны стреляли в японца и американца, и на всех них были
новые ватники, а поверх ватников - крест-накрест пулеметные ленты. Совсем
как нарисовано на плакате, висевшем над ее местом на кане в подземелье
штаба. Партизаны стреляли, а японец и рыжий американский офицер подняли руки
и упали на колени. А когда командир "кротов" увидел Цзинь Фын, прикрученную
ремнями к широкому деревянному столу, он бросился к ней и одним ударом ножа
пересек путы. И ей стало так хорошо-хорошо, как будто она сделалась
легкой-легкой и понеслась куда-то. Она успела прошептать склонившемуся к ней
командиру, что никого не выдала и ничего не сказала врагам. И что она не
плакала, честное слово, не плакала. Ведь "Красные кроты" не плачут
никогда!..
И Цзинь Фын уснула. Последнее, что она видела: командир опустил на нее
жаркое шелковое полотнище большого-большого красного знамени, закрывшее от
нее весь мир...
Мэй и У Дэ перевязали раненую Го Лин.
Из сада донесся настойчивый гудок автомобиля, еще и еще. Затем
послышался грохот, словно ломали ворота, и через несколько минут удары
посыпались на дверь дома. Звон стекла, треск ломаемого дерева - и стальной
ставень загудел от тарана.
На несколько мгновений наступила тишина, потом удары раздались с новой
силой. Мэй казалась совершенно спокойной. Никто, кроме нее самой, не
замечал, как вздрагивала ее рука с часами, на которые она смотрела, почти не
отрываясь. Вот глухой удар близкого взрыва заглушил даже грохот ударов по
ставням, и Мэй оторвала взгляд от циферблата:
- Всем оставаться на местах!
Несколькими прыжками она взбежала на второй этаж и с жадностью
прильнула к похожему на иллюминатор маленькому оконцу в конце коридора.
Возглас неудержимой радости вырвался у нее из груди: вся окрестность была
освещена ярким пламенем, вырывавшимся из окон церкви.
Так же стремительно Мэй спустилась обратно.
- Если бы на моем месте были вы, - скороговоркой обратилась она к
связанному Баркли, - то через пять минут этот дом был бы подожжен...
- Вместе с вами и с этой компанией? - язвительно спросил Баркли.
- Нет, нас тут не было бы, а вы вместе с этими двумя идиотами были бы
уничтожены огнем, как последние следы задуманного вами отвратительного
преступления, так же, как та мерзость, которую вы спрятали в церкви.
- Такими дешевыми утками меня не проведешь, - презрительно сказал он.
- Хотите доказательств? Сейчас получите. Погасите свет! - приказала
Мэй, под испуганными взглядами женщин подбежала к приводу ставней и
приподняла на дюйм стальную штору одного из окон. Но этого дюйма оказалось
достаточно, чтобы зарево пожара осветило всю комнату.
- К утру ваши головы будут красоваться на кольях у стены Тайюани! - в
бешенстве крикнул Баркли.
Часы в столовой громко пробили двенадцать. Звон последнего удара еще
висел в воздухе, когда послышалось нечто похожее на отдаленные раскаты грозы
и задрожали стены дома. Этот гром все усиливался, нарастал, волнами ударялся
в стальные щиты ставней.
Все удивленно насторожились. Мэй выпрямилась и, пересиливая шум,
крикнула:
- Товарищи! Начался штурм Тайюани, который будет последним. На всем
пространстве Китая, вплоть до южного берега Янцзы, больше не будет ни одного
не разгромленного очага сопротивления врага... Слава свободному Китаю, слава
китайскому народу и его коммунистической партии! Да здравствует вождь
китайского народа председатель Мао Цзе-дун... - Она сделала маленькую паузу,
чтобы набрать воздуху. - А теперь, тетушка У Дэ, возьмите острый нож. Вы,
как повариха, управитесь с ним лучше всех. - Мэй подошла к Баркли. Его
расширенный ужасом взгляд метался от одного лица к другому. - Идите сюда,
тетушка У, - сказала Мэй и перевернула спеленутого веревками генерала лицом
к полу. - Режьте! - И, почувствовав, как в ее руках судорожно забился
Баркли, не удержалась от смеха. - Режьте веревки, тетушка У Дэ! Быстрее,
время дорого!.. Встаньте, Баркли!.. Я к вам обращаюсь, вы... - повторила
она, видя, что Баркли лежит, скованный страхом. - Встаньте, вы мне нужны в
качестве носильщика...
Баркли поднялся и, задыхаясь от бессильного гнева, прохрипел:
- Вы преступница, и судить вас будут американцы...
- Возьмите раненую!.. - оборвала его Мэй. - Осторожней! Идите за мной.
- Она перешла в кухню и три раза стукнула ногою в пол. В углу медленно
поднялся большой квадрат пола, и полоса яркого света ворвалась снизу в
темную кухню. В этом свете появилось строгое лицо Сань Тин.
- Все готово? - спросила Мэй.
Сань Тин с усилием отодвинула кусок пола.
- У Дэ, Тан Кэ, Ма Ню! - командовала Мэй. - Помогите опустить раненую в
подземный ход.
Ма в нерешительности остановилась.
- А У Вэй? - негромко проговорила она.
- Он сделал свое дело вместе с товарищем Сяо Фын-ин - поджег склад
чумных препаратов.
При имени Стеллы, которую подпольщики знали как изменницу, раздались
возгласы удивления.
- Теперь они, надеюсь, уже далеко, - сказала Мэй. - Быстрее, быстрее,
товарищи!..
Через несколько минут люк был поставлен на место и в кухне снова
воцарилась темнота. За стенами дома продолжала грохотать буря все
нарастающей канонады.
Канонада была слышна и в глубоком подвале, где находился "следственный
отдел" объединенной американо-гоминдановской контрразведки.
Сидевший за столом рыжий американец приложил носовой платок к
расковыренному прыщу и, страдальчески сморщившись, поглядел на появившееся
на полотне крошечное пятнышко крови.
- Так вы, доктор, считаете, что девчонка не может говорить? - спросил
он у стоявшего напротив стола японца в форме офицера гоминдановской армии.
- Может быть, через две-три недели... - неуверенно проговорил японец.
- Вы шутник! Через два-три дня на моем стуле будет сидеть какой-нибудь
красный дьявол, если мы не заставим эту маленькую китайскую дрянь открыть
нам, где находятся выходы из катакомб в город.
Японец со свистом втянул в себя воздух и молча поклонился. Американец
ничего не мог прочесть на его лице и со злостью отшвырнул недокуренную
сигарету.
- Вы должны заставить ее говорить!
Японец сжал кулаки у груди и виновато уставился на американца.
- Если бы вы, сэр, не применили к ней такой системы допроса, сэр. Если
бы вы учли, что она еще совсем маленькая и не может выдержать того, что
выдерживает взрослый человек, сэр...
- Не учите меня, - грубо оборвал его рыжий, - я сам знаю, что может
выдержать китайский партизан! Эти дьяволы живучи!
- У нее был очень истощенный организм, сэр, - оправдываясь, пробормотал
японец.
- Какого же чорта вы не предупредили меня!
- Если бы вы спросили меня, я сказал бы вам, сэр, что ей можно
раздробить пальцы, можно даже вывернуть руки, но то, что вы сделали с ее
животом, сэр... Это очень сильное средство, сэр.
- Подумаешь! - с кривой усмешкой проговорил американец. - Другим мы
прикладываем к животу целые горшки углей, а эта не выдержала и одной
пригоршни... Так вы категорически заявляете, что она больше ни на что не
годна?
- Если вы не дадите нам хотя бы неделю на восстановление.
Тут до слуха американца докатились, наконец, раскаты непрерывных
разрывов, грохотавших над городом. Он обеспокоенно поднялся из-за стола.
- Слышите?.. Не кажется ли вам, что в нашем распоряжении остаются часы?
Не время разводить тут лечебницы для партизан... Я доложу генералу, что
из-за вашей непредусмотрительности девчонка не дала нам никаких показаний.
Японец покорно склонил голову и закрыл глаза, чтобы не дать американцу
заметить загоревшейся в них ненависти.
Американец поспешно пристегнул пистолет.
- Я тороплюсь. Передайте от моего имени китайскому комиссару, что
девчонка должна быть повешена. И не утром, когда этот увалень выспится, а
сейчас же, на городском бульваре, чтобы ее было хорошо видно.
Он уже взялся за ручку двери, когда японец остановил его:
- Если вы позволите, сэр, я передам от вашего имени, сэр, чтобы ее
повесили за ноги, сэр.
- Хоть за язык, если доставит вам удовольствие.
- Униженно благодарю вас, сэр. - И японец отвесил спине удаляющегося
американца низкий поклон.
В этот миг над их головами послышался страшный грохот, и яркий свет
ослепил японца. Он уже не видел, как отброшенный взрывом прыщавый американец
раскинул руки и размазался по стене багрово-серым месивом из мяса, костей,
сукна и известки. Это месиво даже не имело формы человека. Японец ничего
этого не видел из-под сотни тонн обрушившегося кирпича, под которым исчезло
его маленькое, так легко сгибавшееся в поклонах тело.
Командир отряда "Красных кротов" не спал всю ночь. Книжка лежала
развернутыми страницами к одеялу. Он брал ее и снова клал, не читая; все
ходил и ходил из угла в угол по тесному подземелью и здоровой левой рукой
нервно тер поверх повязки больную правую.
Так он ходил, когда явился начальник разведки и доложил, что церковь
миссии сгорела дотла, Янь Ши-фан отравился, а в плен взят американец Баркли.
Потом пришел начальник штаба и доложил, что с земли прибыла связь. Командир
велел ввести связного, и в подземелье вошла Сань Тин. Она пошатывалась от
усталости и с благодарностью оперлась о руку командира, усадившего ее на
кан.
Внимательно присмотревшись к командиру, словно мысленно сравнивая его
внешность с полученным описанием, и проверив пароль, Сань Тин сказала:
- Генерал Пын Дэ-хуай не мог доверить этот приказ радио. Это очень
важно. - И, прикрыв глаза, она, как заученный урок, проговорила: - Генерал
Пын Дэ-хуай приказывает вам выйти в город. Там оборону южного вала держат
две японские бригады, вы их, вероятно, знаете: те, что сформированы
американцами для Янь Ши-фана. Это смертники. Поэтому взятие Южных ворот
обойдется нашим войскам во много жизней. Ваша задача: ударить японцам в тыл
и облегчить задачу наших наступающих войск.
Она замолчала. Командир думал, что приказ окончен, и сказал:
- Хорошо.
Но Сань Тин остановила его движением руки и, наморщив лоб, как если бы
старалась возможно точнее передать слова Пын Дэ-хуая, продолжала:
- Между восемью и девятью вечера дивизия Да Чжу-гэ должна достичь
рубежа Голубой пагоды. Это будет его исходной позицией для атаки Южных
ворот. От Голубой пагоды он даст вам сигнал красными ракетами: одна и две. -
Сань Тин открыла глаза и, посмотрев на командира, раздельно повторила: -
Одна и две! Это начало атаки.
- Хорошо, - ответил командир, - одна и две.
Несколько мгновений он, видимо, обдумывал приказ, но, вместо того чтобы
отдать его начальнику штаба, преодолевая заметное смущение, снова обратился
к Сань Тин:
- Ведь вы участвовали в операции против католической миссии?
- Да, - неохотно ответила она.
- Не видели ли вы там мою связную? Ее зовут Цзинь Фын.
- Там было много девушек, - неопределенно ответила Сань Тин.
- Совсем маленькая девочка, - с застенчивой улыбкой пояснил командир, -
у нее в косичке красная бумажка...
Сань Тин нахмурилась:
- Не помню...
- Да, да, конечно, - виновато проговорил командир, - об этом, конечно,
потом...
Он стал отдавать приказания, необходимые для вывода отряда в город, а
когда обернулся к Сань Тин, то увидел, что она спит, привалившись спиной к
холодной стене подземелья. Ему показалось, что лицом она напоминает его
маленькую связную. Только волосы ее не были заплетены в косичку, а коротко
острижены, как у мальчика, и на ногах были такие изорванные сандалии, каких
он никогда не допустил бы у себя в отряде. Собственно говоря, это даже не
были уже сандалии, а одни тесемочки без подошв, перепачканные кровью
израненных ног...
Это было 22 апреля 1949 года. Командир очень хорошо запомнил дату,
потому что в этот день он вывел своих "кротов" на поверхность земли,
освещенную лучами солнца. Ему это солнце казалось вовсе не заходящим, а
поднимающимся над горизонтом. Из-за окружающих гор к небу устремлялись уже
последние потоки света, а ему все чудилось, что это заря великой победы,
восходящая над Китаем. Хотя и находясь под землей, командир вовсе не был
оторван от жизни своей страны и знал о великих подвигах народа на фронтах
освободительной войны; эти подвиги никогда не казались ему такими сверкающе
прекрасными, какою предстала победа сегодняшнего дня, еще не одержанная, но
несомненная. Сегодня "кротам" предстоял открытый бой наравне с регулярными
частями войск Пын Дэ-хуая. И командиру казалось особенной удачей то, что
нужно было драться с ненавистными японцами - наемниками не менее ненавистных
американцев.
Все ликовало в душе командира, когда он шел подземными галлереями во
главе своего отряда. Настроение его было настолько приподнято, что он,
обычно тщательно взвешивавший каждое слово начальника разведки, теперь не
очень внимательно слушал шагавшего рядом с ним высокого худого шаньсийца. А
тот, как нарочно, именно сегодня, впервые за долгое знакомство с командиром,
оказался необычайно разговорчивым. Когда он говорил, даже нечто похожее на
улыбку пробегало по его темному, обычно такому хмурому рябому лицу.
- Ровно десять лет тому назад, - говорил шаньсиец, - неподалеку отсюда,
в моей родной Шаньси, я вот так же шел в полной темноте впереди отряда,
которым командовал товарищ Фу Би-чен. Это было мое первое сражение с
японцами, и оно едва не стало и последним. Тогда я получил пулю в спину от
своих...
Только тут командир вскинул на рассказчика удивленный взгляд и
мимоходом переспросил:
- Извините я не ослышался: от своих?
- Да. Это была моя вина: я побежал вперед, в сторону японцев, раньше
времени, и свои приняли меня за изменника...
- Зачем же вы побежали? - все так же невнимательно спросил командир.
- Должен вам сознаться, что тогда я не меньше, чем о победе, думал о
тех, кто остался на мельнице...
- На мельнице?
Командир споткнулся о камень в подземном ходе и успел уже забыть о
своем вопросе, когда начальник разведки сказал:
- На мельнице остались моя жена и маленький цветок нашей жизни -
дочь... Она умела только лепетать: мяу-мяу.
- Маленький цветок... - повторил за ним командир. - Как вы думаете, что
могло случиться с Цзинь Фын?
- Война есть война, - ответил начальник разведки и, направив свет
фонаря на новое препятствие, предупредил: - Пожалуйста, не споткнитесь.
- Вы заговорили о своей девочке, и я невольно вспомнил нашу маленькую
Цзинь Фын.
- Была отличная связная.
- Я не хочу вашего "была", - несколько раздраженно произнес командир. -
Я надеюсь.
- Война есть война, - повторил начальник разведки.
- Но война не мешает же вам помнить о вашем маленьком цветке.
- О, теперь мой цветок уже совсем не такой маленький - ему одиннадцать
лет.
- Вот видите: вы о нем думаете!
- Да, но только думаю. За десять лет я видел мою дочь всего один раз,
когда мы проходили через Шаньин. Там она живет и учится в школе для детей
воинов... Если бы вы знали, какая она стала большая и ученая! Гораздо более
ученая, чем старый мельник, ее отец. - Он подумал и заключил: - Если война
продлится еще года два, она тоже станет "дьяволенком" и, может быть, будет
связной в таком же отряде, как наш.
- Нет, война на китайской земле не продлится два года, она не продлится
даже один год. Заря великой победы уже поднялась над Китаем. Враги бегут, а
недалек день, когда мы сбросим в море последнего гоминдановского изменника и
последнего янки. И никогда-никогда уже не пустим их обратно.
- Да, у народа мудрые вожди, - согласился начальник разведки, - и
храбрые полководцы: враг будет разбит, даже если нам придется воевать с ним
еще десять раз, по десять лет каждый.
- Война - великое бедствие, ее не должно быть больше, - возразил
командир. - Наша мудрость говорит: "Гнев может опять превратиться в радость,
злоба может опять превратиться в веселье, но разоренное государство не
возродится, мертвые не оживут. Поэтому просвещенный правитель очень
осторожен по отношению к войне, а хороший полководец остерегается ее. На
этом пути сохраняешь государство в мире и армию в целости". Ваш цветок уже
не будет связным в отряде, подобном нашему. Потому что не будет больше
подземной войны, и никакой войны не будет. Ваш цветок будет учиться в
Пекинском университете и станет ученым человеком.
- Девушка? - с недоверием спросил начальник разведки. - Извините меня,
но я этого не думаю.
- Могу вас уверить, - сказал командир. - Женщина Китая уже доказала,
что ни в чем не уступает мужчине. Посмотрите, как она трудилась во время
войны, ведя хозяйство ушедшего на борьбу с врагом мужчины! Посмотрите, как
она с оружием в руках дралась бок о бок с мужчиной! Неужели же вы
сомневаетесь, что она займет свое место рядом с ним и после войны?
- Мужчина - это мужчина, - проговорил бывший мельник. - Я не уверен...
Командир перебил его:
- Спросите себя: чего вы хотите для своего цветка? И вы узнаете, чего
хотят для своих дочерей все китайцы.
- И вы тоже? - спросил шаньсиец.
- У меня нет больше ни жены, ни дочери, ни дома. Но я надеюсь, что
Цзинь Фын заменит мне дочь, как только кончится война.
- И вы хотите, чтобы она тоже училась в Пекинском университете?
- Непременно! - уверенно проговорил командир. Он хотел сказать еще
что-то, но тут в лицо ему потянуло свежим воздухом: выход из-под земли был
близок. Командир остановился и поднял фонарь, чтобы собрать растянувшийся
отряд.
"14"
В свете фонаря, который нес начальник разведки, своды катакомб казались
еще ниже, чем были на самом деле, они давили на идущих всеми миллионами тонн
земли, лежащей между подземельем и ночью озаренной непрерывными вспышками
орудийных выстрелов и разрывов. Внизу не было ни выстрелов, ни грохота
разрывов. Воздух там был неподвижен, холоден и сыр. Тени идущих,
отбрасываемые неверным мерцанием фонаря, приводили в движение стены ходов и
неровные своды; они ломались и даже как будто извивались, теряя временами
свои подлинные очертания и заставляя идущего впереди начальника разведки
приостанавливаться, чтобы различить знаки, отмечающие повороты.
Начальник разведки двигался медленно. Не столько потому, что он был
ранен в ногу, сколько потому, что шедший за ним приземистый боец не мог итти
быстро. Его лицо лоснилось от пота, из-под закатанных рукавов ватника
виднелись напряженные жгуты мускулов. Ему было тяжело нести Цзинь Фын,
найденную "кротами" в подвале разгромленного ими дома
американо-гоминдановской тайной полиции. Боец нес девочку почти на вытянутых
руках, боясь прижать к себе. Это причинило бы ей страдания. Боец изредка
останавливался, чтобы перевести дыхание.
Иногда во время таких остановок боец присаживался на корточки, чтобы
упереть локти в колени. Его локти дрожали мелкой-мелкой дрожью, и все же он
не решался опустить ношу. Командир приказал вынести ее из города подземными
ходами и доставить в усадьбу католической миссии, где медицинская служба НОА
уже развернула полевой госпиталь. Боец и считал, что только там он сможет
опустить искалеченную Цзинь Фын на стол перед врачами. Наверно, они
поставили там такие же столы, накрытые белыми клеенками, какой был у их
собственного врача Цяо Цяо в подземелье "Красных кротов".
Пока боец отдыхал, начальник разведки строил предположения о том, что
может сейчас делаться наверху. Он был ранен в то время, когда, атакованные
"кротами" с тыла и с фронта, японские бригады смертников прекратили
сопротивление и сдались, открыв проход у Южных ворот Тайюани. Ни начальник
разведки, ни тем более простой боец не имели представления о том, что этот
боевой эпизод вовсе не был началом штурма Тайюани, а одною из последних фаз
падения этой сильной крепости врага, столько времени державшейся в тылу НОА.
Впрочем, не только эти двое не знали истинных размеров победы под Тайюанью,
где было взято в плен около восьмидесяти тысяч гоминдановских солдат, из
числа девятнадцати дивизий, составлявших гарнизон крепости. Остальные,
пытавшиеся остановить победоносное наступление народа, были уничтожены...
Ни начальник разведки, ни простой боец этого еще не знали. Они еще
только гадали о том, что, может быть, скоро Тайюань падет и 1-я полевая
армия Пын Дэ-хуая двинется дальше на запад, чтобы изгнать врага из Нинся,
Ганьсу, Цинхая и Синцзяня.
Оба они не могли еще иметь представления о том, что меньше чем через
месяц после падения Тайюани падет и главная база американских войск и флота
в Китае - Циндао - и солдаты морской пехоты США покинут Китай, чтобы уже
никогда-никогда в него не вернуться. Пройдет не два года и даже не год, а
всего шесть лун, и на весь мир прозвучит клич Мао Цзе-дуна:
"Да здравствует победа народно-освободительной войны и народной
революции!
Да здравствует создание Китайской народной республики!"
И начальник разведки отряда "Красных кротов", бывший мельник из Шаньси,
впервые ставший солдатом в отряде Фу Би-чена, и молодой боец, чьего имени не
сохранила история, который, как драгоценнейшую ношу, держал на руках
маленькую связную Цзинь Фын, услышат этот призыв вождя, если только к ним не
будут относиться скорбные слова председателя Мао, при произнесении которых
склонятся головы миллионов:
"Вечная память народным героям, павшим в народно-освободительной войне
и в народной революции!.."
Но сейчас ни тот, ни другой не знали, что будет через полгода, как не
знали и того, что случится завтра и даже через час.
Сделав несколько затяжек из трубки, раскуренной спутником, молодой боец
поднимался и шел дальше. Так прошли они больше четырех ли и приблизились к
последнему разветвлению: направо галлерея уходила к деревне, лежащей на пути
в миссию, налево, через какую-нибудь сотню шагов, были расположены пещеры,
представлявшиеся им не менее близкими, чем отчий дом, ибо в них они провели
много-много дней среди своих боевых товарищей. Тут старый рябой шаньсиец
остановился.
- До выхода, ведущего к миссии, по крайней мере, два ли, - сказал он
словно про себя. - И кто может знать, свободен ли этот выход и приведут ли
нас ноги в миссию, а здесь, в нашем старом штабе, есть наша верная боевая
подруга, доктор Цяо Цяо, с руками легкими и искусными...
И тут боец, у которого мутилось в глазах от усталости и зубы которого
были стиснуты от усилия не опустить ношу, перебил старого шаньсийца:
- Товарищ начальник разведки, мы, разумеется, пойдем в миссию, как
велел командир отряда. Но как вы справедливо сказали: где порука, что мы
туда пойдем без помехи? А мы должны быть уверены, что наша отважная
маленькая связная Цзинь Фын получит помощь врача. Если с вашей стороны не
последует возражения, повернемте к себе, в родное гнездо "Красных кротов".
Ученый доктор Цяо Цяо, наверно, как всегда, сидит и ждет нашего прихода,
готовая подать помощь тому, кому суждено вернуться, пролив свою кровь.
- Вы сказали то, что я думал, - ответил бывший мельник. Он еще раз
осветил фонарем хорошо знакомый знак на стене и повернул к своему штабу.
Цяо Цяо, как всегда в боевые дни, сидела, насторожившись, в белом
халате и в белой косынке на голове. Эта косынка совсем сливалась с ее седыми
волосами, хотя Цяо Цяо было всего тридцать лет. Но последние два года,
проведенные под землей, были как двадцать лет, и черные волосы молодой
женщины стали серебряными.
Она издали услышала отдававшиеся под сводами шаги и поспешно засветила
два фонаря над столом, покрытым белой клеенкой.
Потревоженный непривычно ярким светом, радист зашевелился за своей
земляной стеной и высунулся из-за приемника, сдвинув с одного уха черную
бляху наушника.
Войдя в пещеру, начальник разведки посторонился. Он уступил дорогу
бойцу и поднял фонарь над головой. Желтый блик упал на бесформенный сверток
одеял, лежавший на дрожащих руках бойца. Руки бойца так затекли, что Цяо Цяо
торопливо приняла сверток и сама осторожно опустила его на скамью. Когда
начальник разведки увидел то, что оказалось под одеялами, откинутыми Цяо
Цяо, он отвернулся, и фонарь закачался в руке этого много видавшего на своем
боевом пути человека. Но шаньсиец сжал губы и снова поднял фонарь, только не
мог заставить себя смотреть туда, где лежала Цзинь Фын. Он стоял,
потупившись, и думал, что это очень странно: почему у него, много раз
смотревшего в глаза смерти и видевшего столько крови, нехватает сил
посмотреть на маленькую связную, которую командир "Красных кротов" хочет
сделать ученым человеком? Бывший мельник не мог понять: почему его горло
совершало такие странные, не зависящие от его воли глотающие движения и
почему от этих движений зависело, потекут или не потекут у него из глаз
слезы?
Стоя спиною к Цяо Цяо, начальник разведки и не заметил, как рядом с нею
очутился худой, изможденный доктор Ли, которого позавчера принесли сюда
бойцы отряда.
Цяо Цяо, напуганная широко открытыми глазами Ли, сделала было
порывистое движение в его сторону:
- Что с вами, уважаемый доктор?
Но Ли молча, слабым движением худой, прозрачной, как у покойника, руки
велел ей вернуться к столу, на который уже переложили раненую.
По мере того как доктор Ли смотрел на то, что прежде было связной Цзинь
Фын, брови его сходились, глаза утрачивали свою обычную ласковую ясность и
лицо принимало страдальческое выражение. Бледный высокий лоб прорезала
глубокая морщина напряженной мысли. Он, пошатываясь, подошел к операционному
столу и негромко, но очень твердым голосом сказал Цяо Цяо:
- Это вам одной не по силам.
И добавил несколько слов, которых не понял никто, кроме Цяо Цяо.
Она несколько растерянно поглядела на него, но Ли так же тихо и строго
сказал:
- Прошу вас, шприц! - И пояснил: - Для меня.
Цяо Цяо послушно приготовила шприц, наполнила его какой-то жидкостью,
укрепила иглу. Тем временем Ли загнул край своего рукава и подставил доктору
руку с тонкой, прозрачной кожей. Цяо Цяо сделала укол. Ли опустился на
скамью и, откинувшись к стене, закрыл глаза. Так сидел он, пока Цяо Цяо
приготовила халат, принесла таз, воду, мыло.
В подземелье царила глубокая тишина.
Было слышно, как перешептываются трепещущие язычки пламени в фонарях у
потолка.
- Уважаемый доктор, - сказала Цяо Цяо и осторожно тронула его за плечо.
Ли открыл глаза и несколько удивленно обвел ими лица начальника
разведки и коренастого бойца, который принес девочку и все еще стоял с
закатанными рукавами ватника, словно готов был снова принять драгоценную
ношу.
И все увидели, что глаза Ли стали прозрачными, ясными и строгими.
Легким движением, почти без усилия, он поднялся с кана и стал тщательно,
привычным движением хирурга, мыть руки над тазом, который держал боец.
Цяо Цяо помогла доктору Ли натянуть перчатки и полила на них раствором
сулемы. Теперь Ли казался еще более худым и очень-очень высоким, как будто
вырос и стал выше всех, кто был в подземелье. Он наклонился над девочкой.
"15"
27 апреля 1949 года пресс-атташе посольства Соединенных Штатов Америки
при правительстве Чан Кай-ши на специальном самолете прибыл в резиденцию
примаса римско-католической церкви в Китае Фомы Тьена и потребовал свидания
с кардиналом для секретной беседы. В заключение беседы, проходившей без
свидетелей в личном кабинете кардинала, пресс-атташе вручил Тьену
составленный американским посольством проект его, Тьена, кардинальского
послания папе. В проекте среди ложных обвинений Народно-освободительной
армии и коммунистической партии Китая в действиях, направленных против
католической церкви, ее прав и ее имущества в Китае, говорилось следующее:
"...Попирая все законы цивилизации, презирая права и нужды китайского
народа, в богохульственном забвении святости дома христова, разбойники,
именующие себя партизанами, предали огню и поруганию святой храм миссии
блаженного Игнатия в мерзостном устремлении расхитить прекрасные дары
американского народа, заключавшиеся в медикаментах и противоэпидемических
вакцинах, доставленных благородным американским народом его брату -
китайскому народу. Миссионеры-американцы, широко известные своей
приверженностью делу распространения веры христовой и праведностью жизни
братья Биб и Кароль, самозабвенно защищавшие от злодеев доступ в храм, были
предательски схвачены и, покрытые злыми ранами, уведены в плен. Судьба их
неизвестна, как и судьба мужественного и благородного паладина веры и чести
генерала Баркли, который, не щадя сил своих и презирая опасности, лично
доставил в миссию транспорт с указанными прекрасными дарами Америки.
Ежечасно вознося всевышнему молитвы об их спасении, я смиренно испрашиваю
апостольское благословение вашего святейшества этим невинным страдальцам. Да
пребудет ваше пастырское благоволение с ними вечно, и да оградит оно сих
честных мужей от зла и напасти. И еще смиренно испрашиваю вашего указания о
предании проклятию с амвона отверженных разбойников и безбожных
возмутителей, посягнувших на святыню господню: да ниспошлет им судья
праведный кару жесточайшую в жизни земной и муки вечные.
Одновременно смиреннейше доношу, что миссия святого Игнатия разрушена.
Вера христова перестала сиять на этом острове правды и благочестия, как
перестал блистать златой крест на старом храме святого Игнатия. Потемнел в
божественном гневе лик учителя нашего, как почернели стены его поруганного
дома. Испрашиваю вашего соизволения на закрытие указанной миссии и на
открытие новой в иных местах, находящихся под надежной зашитой праведного
меча его высокопревосходительства генералиссимуса Чан Кай-ши и под десницею
великого друга Китая - Соединенных Штатов Америки..."
Все это было совершенной неожиданностью для кардинала Фомы Тьена, но,
ознакомившись с текстом, он заявил:
- Прошу вас, господин атташе, передать мою сердечную признательность
господину послу и его штату за любезную помощь. Послание составлено
прекрасно, и, разумеется, я приму его за основу своего донесения святому
отцу.
При этих словах кардинал выдвинул ящик письменного стола, намереваясь
положить туда проект, но американец остановил его.
- Нет, ваша эминенция, - сказал он, - попрошу вас теперь же подписать
текст и вернуть его мне для отправки по назначению.
Тьен несколько смешался:
- Позвольте... Но я хотел бы продумать некоторые выражения.
- Что ж тут думать, - бесцеремонно заявил американец, - по нашему
мнению, здесь все на месте.
- Но это же должно быть переписано на бумаге с надлежащим заголовком,
мне присвоенным!
- Пустяки ваша эминенция. Не стоит терять времени на такие
формальности. - И настойчиво повторил: - Благоволите подписать.
- Наконец, - воскликнул Тьен, - моя канцелярия должна хотя бы снять
копию.
- Вот она, - и пресс-атташе вынул из портфеля готовую копию. -
Подпишите подлинник, и он будет сегодня же передан в Рим радиостанцией
нашего посольства.
Тьен молча взял перо и подписал бумагу. Он с обиженным видом едва
кивнул головой в ответ на прощальные слова американца и в нарушение всех
правил вежливости даже не дал ему обычного благословения. Кардинал сердился
на то, что ему не дали возможности стилистически отделать послание,
выглядевшее гораздо суше, чем того требовал китайский эпистолярный стиль.
Крест на церкви святого Игнатия действительно перестал сиять своим
золотом, действительно почернели от копоти белоснежные стены, сложенные еще
испанскими монахами, пришедшими в Китай несколько столетий тому назад;
мертвыми глазницами смотрели на мир окна, опутанные переплетами чугунных
решеток. Но как же это случилось?
По плану партизанской операции подпольщице Сяо Фын-ин, игравшей трудную
роль секретарши Янь Ши-фана, после того как она привезет в миссию этого
чанкайшистского сатрапа, следовало тихонько выскользнуть в сад и открыть
ворота "кротам", подошедшим к ограде миссии. Но неожиданный приезд японцев
вынудил У Вэя сопровождать Сяо Фын-ин, когда она под носом Биба ускользнула
под бронированную дверь.
Впущенные в сад партизаны в несколько минут бесшумно сняли японских
часовых у церкви, и У Вэй отомкнул ее запасным ключом. Партизаны принялись
выносить из церкви ящики с американским препаратом чумы и складывали их на
лужайке за церковью, чтобы сжечь. Но японцы, расположившиеся в службах
миссии, услышали шум, обнаружили партизан и бросились к церкви. Завязалась
перестрелка, в которой большая часть японцев была перебита; лишь одному из
них удалось подползти к дверям церкви с очевидным намерением разбить ящики и
тем совершить непоправимое. Однако, увидев, что добраться до ящиков ему не
удастся, японец метнул в них гранату. Она не достигла ящиков, а взорвалась
около бидонов со спиртом. Пламя неудержимым столбом взвилось к потолку
церкви, и через несколько минут трещал в огне престол, лопались доски
ящиков, вспыхивало сухое дерево скамеек. В потоках раскаленного воздуха
кверху взлетали покрывала, занавеси, облачения. Партизаны, бросившиеся было
тушить пожар, разбежались, увидев, как разваливаются ящики со смертоносным
американским грузом. Руководивший действиями партизан командир приказал
поскорее поджечь и ту часть страшного груза, которую успели вынести из
церкви до пожара.
Закончив свое дело, партизаны исчезли. С ними ушла Сяо Фын-ин. В саду
остался один У Вэй. Он продолжал наблюдать за пожаром, пока на ворота не
посыпались удары примчавшихся из города многочисленных гоминдановских солдат
и полиции. Тогда исчез и У Вэй.
Хотя крест на церкви святого Игнатия больше и не горел золотом и сама
церковь вместо белоснежной стояла словно замаскированная темными разводами,
усадьба миссии служила прекрасным ориентиром большому самолету, летевшему
курсом на Тайюань. Сделав круг над миссией, самолет стал снижаться с
очевидным намерением найти посадку на большом поле, простиравшемся между
миссией и ближними подступами к городу.
Персонал госпиталя, оборудованного в доме миссии, в беспокойстве
высыпал на крыльцо: приближение большого самолета американской системы не
сулило ничего хорошего. Вся храбрость отряда "Красных кротов", несшего
охрану района госпиталя, едва ли могла помочь в таком деле, как воздушное
нападение. Но крик общего удивления и радости огласил сад: на крыльях
самолета виднелись опознавательные знаки Народно-освободительной армии. Это
был первый воздушный трофей таких больших размеров, который приходилось
видеть людям НОА. Они смеялись от радости, хлопали в ладоши. Раненые,
державшиеся на ногах, высыпали на крыльцо, во всех окнах появились
любопытные лица. Общее возбуждение достигло предела, когда со стороны
севшего самолета к госпиталю приблизилась группа людей, во главе которой все
узнали генерала Пын Дэ-хуая.
Стоявший на костылях высокий пожилой шаньсиец с рябым лицом и с
выглядывавшей из ворота хулой шеей, похожей на потемневшее от огня полено,
увидев Пын Дэ-хуая, поднял руку и хриплым голосом запел:
Вставай,
Кто рабства больше не хочет.
Великой стеной отваги
Защитим
мы
Китай.
Пробил час тревожный.
Спасем родной край.
Все вокруг него умолкли и слушали с таким вниманием, словно шаньсиец,
начальник разведки "Красных кротов", пел молитву. Но вот Пын Дэ-хуай
остановился и, сняв шапку, подхватил песню:
Пусть кругом нас,
Как гром,
Грохочет
Наш боевой клич.
Вставай,
вставай,
вставай!
И тогда запели все:
Нас много тысяч,
Мы - единое сердце.
Мы полны презрения к смерти.
Вперед,
вперед,
вперед,
В бой!
Когда затихло стихийно начавшееся пение гимна, к Пын Дэ-хуаю подошел
командир отряда "Красных кротов" и отдал рапорт, как полагалось по уставу
Народно-освободительной армии. Только командир не мог отдать генералу
положенного приветствия, так как его правая рука все еще висела на перевязи.
Но Пын Дэ-хуай взял его левую руку и, крепко пожав, сказал:
- Соберите ваш отряд, командир.
- Смею заметить: он расположен в охране этого госпиталя, товарищ
генерал.
- Отбросьте заботы, командир. Можете спокойно собрать солдат: враг
разбит, ничто не угрожает нам больше со стороны Тайюани.
- Хорошо.
И командир пошел исполнять приказание, а к Пын Дэ-хуаю приблизился
адъютант и доложил ему что-то на ухо.
- А, очень хорошо, - сказал генерал и повернулся к каштановой аллее, по
которой двигалась группа женщин, предводительствуемых Мэй. В середине
группы, возвышаясь над нею измятым блином генеральской фуражки, шел Баркли.
- Я очень виновата, - потупясь, сказала Мэй Пын Дэ-хуаю. - Преступник
Янь Ши-фан не может быть вам представлен - он умер.
- Как вы полагаете: отравился или отравлен?
- В том и другом случае виновата я.
- Но ведь у вас, говорят, есть другой пленник.
- Если позволите, я передам вам американского генерала Баркли.
- Это неплохая замена, - весело ответил Пын Дэ-хуай. - Один преступник
вместо другого. Грузите его в самолет.
- Позвольте мне, товарищ генерал, представить вам товарищей Ма Ню, У
Дэ, Го Лин, Тан Кэ, Сяо Фын-ин и У Вэя.
- Народ сохранит память о вашем подвиге, - сказал Пын Дэ-хуай. - А
теперь, товарищи, прошу вас всех в самолет. Вы заслужили отдых, прежде чем
получить новое задание, если в нем встретится надобность. Товарищ Сань Тин
будет вашим проводником в моем штабе.
Мэй задержалась около генерала.
- Командир Лао Кэ, - сказала она, - приказал мне, выполнив специальную
задачу в Тайюани, вернуться в в полк.
- И я благодарю вас за прекрасное выполнение этой трудной задачи. Вы
исполнили то, чего, к сожалению, не могли выполнить эти смелые женщины:
сойти за своих в американской военной миссии. Для этого нужен был такой
человек, как вы, побывавший за океаном. К тому же вы врач - это было очень
важно, имея в виду материал, с которым пришлось иметь дело. Мы благодарим
вас, доктор Мэй Кун, за мужество и находчивость. Вы настоящая дочь Китая.
- Ваши прекрасные слова - высокая награда для меня. Разрешите мне
теперь вернуться в полк?
- Раз таков был приказ Лао Кэ... - ответил Пын Дэ-хуай. - Но я бы
предпочел, чтобы вы отправились со мною: нужно доложить правительству все,
что вы тут узнали о попытке американцев применить средства
бактериологической войны в нашем тылу. Мы вас не задержим - вы скоро
вернетесь в родной полк.
Она улыбнулась:
- Вы очень верно сказали: полк стал мне родным. А что касается
американской диверсии, то я составила о случившемся протокол, подписанный
Баркли...
- О, это хорошо, - удовлетворенно воскликнул Пын Дэ-хуай.
Через несколько минут маленький женский отряд, попрежнему
предводительствуемый Мэй, подошел к самолету.
Джойс только что вылез из-под капота, поднятого над одним из моторов, и
вытирал концами испачканные маслом руки, когда взгляд его упал на
приближающихся женщин. Он узнал Мэй и крикнул летчику:
- Алло, Чэн, смотри, кто идет!
Летчик выглянул из своего фонаря и несколько мгновений растерянно
моргал, словно к нему приближалось привидение. Потом голова его исчезла,
загремели ступеньки дюралевой стремянки, и Чэн побежал навстречу Мэй.
- Скажите же скорее: все хорошо? - не скрывая волнения, спросил он у
нее.
- Хорошо, очень хорошо, - с улыбкой ответила она.
- Я не ошибся в ориентировке?
- Посадка была удивительно точной.
- И мы не опоздали?
Мэй рассмеялась:
- Можно было подумать, что вы с нею сговорились: она подъехала через
несколько минут после того, как я освободилась от парашюта.
- Хорошо! - радостно воскликнул Чэн. - Очень хорошо!
А тем временем оставшийся около госпиталя Пын Дэ-хуай спросил врача:
- Как здоровье маленькой связной Цзинь Фын?
Врач обернулся к стоявшей возле него седой женщине с молодым лицом:
- Как вы думаете, доктор Цяо?
- Я очень хотела бы сказать другое, но должна доложить то, что есть:
если Цзинь Фын не умерла уже несколько дней тому назад, то этим она обязана
только доктору Ли Хай-дэ. Жизнь теплится в ней, как крошечный язычок пламени
в лампе, где давно уже не осталось масла. Огонь высасывает последние капли
влаги из фитиля. - Цяо Цяо грустно покачала головой: - Быть может, там
осталась уже одна единственная капля...
При этих словах две слезинки повисли на ресницах мужественной женщины,
проведшей тяжелую боевую жизнь среди партизан.
Трудно предположить, что генерал Пын Дэ-хуай, человек острого глаза и
пристального внимания, не заметил этих слезинок, но он сделал вид, будто не
видит их.
- Если вы не возражаете, я хотел бы повидать связную Цзинь Фын.
Цяо Цяо, видимо, колебалась.
- Волнение может иссушить ту последнюю каплю, за счет которой еще
теплится жизнь, - сказала она.
Тут неожиданно выступил вернувшийся и прислушивавшийся к разговору
командир полка:
- Если товарищ генерал Пын Дэ-хуай мне позволит...
Пын Дэ-хуай ответил молчаливым кивком головы, и командир продолжал:
- Я надеялся, что скоро Цзин Фын станет мне дочерью и китайский народ
поможет мне воспитать маленькую девочку большим гражданином, а университет в
Пекине сделает ее ученой. Но война - это война. Даже самая справедливая
война требует жертв. Наш отряд понес немало потерь во имя победы народа.
Если Цзинь Фын суждено умереть, пусть она будет его последней жертвой...
- Война еще не окончена, командир... - строго заметил Пын Дэ-хуай.
- Я хочу сказать, товарищ генерал: пусть наша связная товарищ Цзинь Фын
будет последней потерей подземного отряда "Красных кротов". Она прошла с
нами тяжелый путь войны в темноте. По кровавым следам, оставленным ее
маленькими ногами, мы вышли на поверхность, чтобы в дальнейших боях добиться
окончательной победы над всеми врагами, какие стоят на пути к освобождению
нашего великого древнего народа от гнета всех поработителей - своих и
пришлых. Я позволю себе думать, товарищ генерал Пын Дэ-хуай, если связной
Цзинь Фын не дано жить, то пусть она сожжет в фитиле своей жизни последнюю
каплю. Эта вспышка будет такой яркой, такой прекрасной, что послужит славной
наградой воину Цзинь Фын за все ее великие труды на службе народу, за все
тяжкие страдания, принятые от рук подлых врагов. И пусть будет эта
лучезарная вспышка звездой, венчающей путь воина-победителя! Пусть,
родившись счастливой, она счастливой и умрет!
Цяо Цяо молча повернулась и пошла в дом. За нею последовал было и Пын
Дэ-хуай, но командир отряда несмело обратился к нему:
- Если вы позволите, товарищ генерал... нам, которые были ее боевыми
друзьями, хотелось бы еще раз увидеть Цзинь Фын.
- Хорошо, - ответил Пын Дэ-хуай.
При этих его словах дрогнул весь строй стоявшего в прямых шеренгах
полка.
Госпитальный врач в испуге сказал:
- Нет, нет. Несколько человек, не больше!
Взгляд командира пробежал по лицам товарищей. Он назвал имена
начальника штаба, радиста и молодого бойца, который нес Цзинь Фын по
подземному ходу. Ему он сказал:
- Возьмите знамя полка.
Боец наклонил короткое древко знамени, и оно свободно прошло в дверь
дома.
Последним в дом вошел, стуча костылями, бывший шаньсийский мельник,
начальник разведки полка.
Строй полка стоял неподвижно. Солдаты молчали. Минуты были томительно
долги. Всем казалось, что их прошло уже очень много, когда на ступеньках
дома появились носилки. Их высоко держали командир полка, начальник штаба,
радист и молодой боец. С носилок свисали края длинного полотнища знамени.
Когда носилки опустили на землю, все увидели, что мягкие складки
знамени покрывают маленькое тело с головой. Оно было неподвижно. Пын Дэ-хуай
снял шапку.
- Товарищи солдаты и товарищи офицеры, ваш славный отряд становится
частью регулярной армии Китая в исторические дни, когда
Народно-освободительная армия совершила подвиг, беспримерный в нашей
истории. Сломив жестокое сопротивление врага, она с боем форсировала великую
Янцзы и вышла в Южный Китай; гоминдановцы и их гнусные хозяева американцы
навсегда изгнаны из Нанкина, Шанхая, Ханьчжоу, Ханькоу. Армия свободы ломает
все преграды, мешающие ее движению на юг. Сегодня ваш героический полк мог
бы, как все другие части, получить новое красивое знамя, вышитое золотом и
цветными шелками. Но я хотел бы спросить вас: нужно ли вам новое знамя,
хотите ли вы переменить это старое полотнище из простой ткани, окрашенной в
деревенском доме руками бедных патриоток в цвета народной победы?
Солдаты ответили:
- Нет.
- Старое знамя, - продолжал Пын Дэ-хуай, - потемневшее так же, как ваши
лица в тайной подземной войне, будет теперь гордо алеть под солнцем рядом с
самыми боевыми, самыми заслуженными знаменами Народно-освободительной армии
- детища, рожденного единством народа всей нашей страны. Это великое
единство народа всей страны достигнуто на пути к победе, которую мы
завершаем над подлыми гоминдановскими предателями и их пособниками -
американскими империалистами. За три года боев с преступной коалицией,
пытавшейся остановить развитие революции в Китае, наша
Народно-освободительная армия одержала великие победы. Она сокрушила
сопротивление многомиллионной армии реакционного гоминдановского
правительства, получавшего огромную помощь из-за океана, и перешла в
решительное наступление. Нас теперь много миллионов воинов регулярной
Народно-освободительной армии, за спиною которой стоит весь народ Китая.
Наша борьба еще не закончена, народно-освободительная война еще не завершена
- мы должны напрячь наши силы, чтобы добиться окончательной победы. Но уже
сейчас мы говорим с полной уверенностью: наша нация никогда больше не будет
порабощенной. Мы уже расправили спину, мы встали на ноги и никогда не
опустимся на колени.
Тут весь строй, как один человек, ответил коротким "никогда".
Произнесенное почти шопотом каждым солдатом слово, как порыв ветра,
пронеслось над полем. А генерал продолжал:
- Нас поддерживают все прогрессивные люди мира, нас поддерживает
великий советский народ, нам помогает своей мудростью вождь угнетенных всего
мира, учитель и стратег, отец и друг Сталин. Идя по пути, указанному Лениным
и Сталиным, председатель Мао ведет нас к верной и близкой победе. Мы вышли
на мировую арену как нация, обладающая высокой культурой и несокрушимым
могуществом. Путь, оставшийся до окончательной победы, ваш полк пройдет как
регулярная часть Народно-освободительной армии Китая. Я поздравляю вас со
включением в состав Первой полевой народно-освободительной армии, высокая
радость командования которой дана мне народом...
Клики восторга покрыли его слова. Солдаты надевали шапки на штыки
винтовок и размахивали ими.
По безмолвному знаку Пын Дэ-хуая командир выстроил полк, чтобы увести
его с поля. От строя отделился знаменщик с несколькими солдатами. Они
приблизились к носилкам, на которых лежала Цзинь Фын. Знаменщик осторожно
взялся за древко знамени, так что оно стало вертикально, но полотнище
продолжало покрывать тело девочки. Высоко поднятые сильными руками солдат
носилки двинулись вперед. Тело девочки неслось, как бы увлекаемое
облегающими его алыми складками знамени, словно было с ним одним
неразделимым целым.
В медленном, торжественном марше полк двинулся мимо импровизированной
трибуны из патронных ящиков, на которой стоял Пын Дэ-хуай.
Генерал снова снял шапку.
- Кровь Цзинь Фын - кровь нашего народа, - сказал он. - Эта кровь
взывает к справедливому возмездию виновникам вековых страданий народа. Скоро
под это знамя придут другие солдаты, чтобы дать вам возможность отдохнуть,
вернуться к вашим семьям, к мирному труду - созидателю расцвета нашего
отечества. Вы передадите им это знамя, обагренное кровью ваших товарищей,
павших смертью храбрых, и кровью вашей маленькой связной Цзинь Фын...
Солдаты шли мимо генерала, опустив винтовки штыками к земле. Далеко
впереди над головами солдат алым пятном двигалось тело Цзинь Фын.
Генерал говорил:
- Славные сыны народа, герои подземной войны! Отныне присваиваю вам
право именоваться полком "Красных кротов" имени связной Цзинь Фын, которую
мы с полным правом можем проводить словами нашего мудрого председателя Мао,
увековечившими память другой юной героини Китая - Ли Фу-лан, такой же
мужественной, такой же преданной отечеству, как ваш боевой товарищ Цзинь
Фын. Пусть же боевое знамя, под сенью которого она навсегда удаляется от нас
по пути вечной славы, приведет вас к окончательной победе. Это о вас сказал
Мао Чжу-си: "Народ беспощаден, и если сейчас, когда враг нации вторгся в
нашу родную землю, ты пойдешь на борьбу с коммунизмом, то народ вытряхнет из
тебя душу. Всякий, кто намерен бороться с коммунистами, должен быть готов к
тому, что его сотрут в порошок". Враг еще сопротивляется, он не хочет, чтобы
из него вытряхнули душу, но народ ее вытряхнет. Враг не хочет, чтобы его
стерли в порошок, но народ сотрет его в порошок и вихрь народного гнева
развеет этот порошок так, что никто и никогда не сможет его собрать до конца
существования нашей планеты. Когда-то Мао Чжу-си говорил о вершинах мачт
корабля - Нового Китая, показавшихся на горизонте. "Рукоплещите, - говорил
он, - приветствуйте его". Теперь этот корабль уже тут, перед нашими взорами,
- вот он, наш великий гордый корабль Нового Китая, созданный вашими руками,
завоеванный вашей кровью. Солнце победы взошло над Новым Китаем и никогда,
никогда больше не зайдет...
Сойдя с трибуны, Пын Дэ-хуай увидел стоящего у ее подножия высокого
человека на костылях. Его худая жилистая шея, такая черная от загара, что
стала похожа на побывавшее в огне свилеватое полено, была вытянута, и рябое
лицо обращено вслед последним шеренгам солдат, удалявшихся молча, с
опущенными к земле штыками. При взгляде на этого человека Пын Дэ-хуай
участливо спросил:
- Извините, вам тяжело?
- Когда человеку тяжело, он плачет. Но если он не может плакать, потому
что все его слезы давно истрачены, ему тяжело вдвойне, - ответил начальник
разведки и грустно покачал головой: - Еще один прекрасный цветок сбит
огненным ураганом войны, но ветер победы разнесет его семена по всей
цветущей земле великого Китая. Согретые солнцем, семена эти взойдут,
прекрасные, как никогда, озаряющие мир сиянием красоты и радостью жизни,
навечно победившей смерть... Если позволите, так думаю я, простой мельник из
Шаньси. Но я сын Чжун Го, и тысячелетняя мудрость предков вселяет в меня
надежду, что вы не примете эти простые слова как неуместную смелость.
- Чжун Го-жэнь - человек срединного государства, - сказал Пын Дэ-хуай,
- это звучит хорошо, но я хочу выразить вам живущую во мне уверенность, что
недалек день, когда мы будем носить еще более гордое имя сынов Китайской
народной республики - Чжун Хуа Жэнь Минь Гун Хэ Го. Тогда мы еще громче и
увереннее повторим сказанные вами прекрасные слова тысячелетней мудрости
наших предков и светлой надежды детей и детей наших детей на тысячу лет
вперед...
- На тысячу лет?.. - Улыбка, быть может первая за всю жизнь, озарила
суровые черты рябого лица. - Позвольте мне сказать: на тысячу тысяч лет...
" * ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ * "
Опыт последней войны показал,
что наибольшие жертвы в этой
войне понесли германский и
советский народы, что эти два
народа обладают наибольшими
потенциями в Европе для
совершения больших акций
мирового значения.
Если эти два народа проявят
решимость бороться за мир с
таким же напряжением своих
сил, с каким они вели воину,
то мир в Европе можно считать
обеспеченным.
И.Сталин
"1"
Фостер Доллас давно уже был сенатором, выступал на нескольких
международных конференциях и являлся постоянным представителем США в
Организации Безопасности. Но он оставался также и тем, кем был многие годы
до того, - адвокатом и ближайшим поверенным Джона Ванденгейма Третьего.
Тщеславие, много лет грызшее душу Фостера, было удовлетворено.
Казалось, он обогнал, наконец, человека, всю жизнь бывшего для него
предметом зависти и тайного поклонения, - он превзошел Дина Ачеса! Рокфеллер
не сделал Дина сенатором! Усы Дина "а ля Вильгельм" становятся уже седыми, а
он все еще только адвокат, тогда как он, Фостер...
То, что Фостер стал крупной государственной фигурой, не мешало ему, как
и прежде, почти открыто обделывать темные дела своей адвокатской конторы,
хотя ему пришлось оставить за собой лишь общее руководство ее делами,
формально передав ее младшему брату Аллену. Даже привыкший ко многому
государственный департамент не мог согласиться на то, чтобы его
представитель на всяких ассамблеях и конференциях был известен миру в
качестве биржевого дельца и руководителя секретной службы Ванденгейма.
Декорум оставался декорумом, хотя в душе и сам государственный секретарь,
вероятно, завидовал такому выгодному совместительству.
Многолетнее сотрудничество между Джоном Третьим и Фостером Долласом
придавало их отношениям характер той своеобразной интимности, которая
возникает между сообщниками. На первых порах они отдавали должное
способностям друг друга и оба считали справедливым установленный принцип
дележа. Но по мере того как росли масштабы операций и каждый видел, какие
огромные суммы уходят в руки сообщника, обоим начинало казаться, что они
переплачивают. Чем дальше, тем меньше оставалось в отношении Ванденгейма к
Долласу чего-либо иного, кроме неприязни к компаньону, который слишком много
знает.
Можно с уверенностью сказать, что если бы Фостер лучше всякого другого
не знал, чего следует опасаться, имея дело с потомком "чикагского пирата",
то давно уже последовал бы за теми, кто его собственными усилиями был
навсегда убран с дороги патрона.
Нередко, высаживаясь на берег уединенного Брайт-Айленда,
сенатор-адвокат должен был убеждать себя в том, что из-за одной боязни
разоблачений Джон не станет менять старшего брата на младшего. Ведь в конце
концов Аллен, при всей его ловкости, не обладает и половиной опыта Фостера.
Но вместе с тем Фостер достаточно хорошо знал и жадность своего "старшего
партнера" и ничем не ограниченную подлость своего младшего брата. С того
самого дня, как Аллен стал формальным главой адвокатской фирмы "Доллас и
Доллас", в длинном черепе Фостера прочно поселился страх. Страх не отпускал
его даже тогда, когда Аллена не было в Америке. Фостер отлично помнил, как
бывало он сам уезжал в Европу перед каким-нибудь рискованным предприятием,
чтобы в случае провала быть вне досягаемости американского закона. Разве не
так было в те дни, когда по его поручению Киллингер начал свою химическую
войну против Рузвельта?
Правда, Киллингер давно пустил себе пулю в лоб, но где уверенность в
том, что какой-нибудь его преемник, о котором Фостер даже не подозревает и
который получает приказы от его младшего брата Аллена, не объявил уже
бактериологической или какой-нибудь другой тайной войны самому Фостеру? Да и
нет около Фостера человека, который был бы ему так предан, как некогда Гоу
был предан покойному президенту. Платный "дегустатор", которого он держит?..
Разве Фостер знает, сколько стоит его верность? Несколько лишних долларов -
и... сам же этот "дегустатор" его отравит. Ведь в конце концов даже у
президента не нашлось второго Гоу.
При воспоминании о покойном президенте Фостер беспокойно заерзал на
диване моторной яхты, перевозившей его на Брайт-Айленд, и исподлобья
посмотрел на противоположный диван, где, так же как он сам, полулежал с
газетой в руках его младший брат. Не будь Фостер уверен в том, что едет к
Ванденгейму с Алленом, он мог бы подумать, что на противоположной переборке
висит большое зеркало и он видит в нем свое собственное отражение. Сходство
братьев было необычайно: тот же длинный череп, те же маленькие, колючие,
непрерывно движущиеся глазки, тот же жидкий рыжий пух на голове.
Можно было задать вопрос: что же мешало Фостеру выкинуть брата из игры?
Ответ был прост: то же самое, что мешало Ванденгейму выкинуть Фостера иначе,
как только навсегда лишив его возможности говорить, то-есть физически
уничтожив. В прошлом Аллен Доллас был для Фостера таким же исполнителем его
планов, каким сам Фостер был для Джона Третьего.
Стоило маленьким глазкам Фостера, несмотря на годы сохранившим не
только суетливую подвижность, но и отличную зоркость, остановиться на лице
Аллена, как ему почудилось в чертах брата что-то такое, что Фостер готов был
истолковать как плохо скрываемое злорадство. Чем это злорадство могло быть
вызвано? Каким-нибудь гнусным подвохом в делах или удачно придуманным
способом отправить его к праотцам?..
Фостер старался подавить страх и держать ненависть в таких пределах,
чтобы не дать заметить ее посторонним.
Патрон принял их в своем "трубочном" павильоне-музее. Уже по одному
этому Фостер понял, что разговор не сулил ничего приятного. Это была манера
"старшего партнера" прятаться за страсть к трубкам, когда он хотел скрыть
свои тревоги.
Сегодня было много причин для гнева Джона Третьего. Первою из них был
вторичный провал в Берлине попытки похитить инженера Эгона Шверера.
- Неужели нельзя обойтись без этого Шверера? - кисло пробормотал
Фостер. - Что вы извлечете из него насильно?
- То же самое, что извлекаем из двух тысяч немецких ученых, которых
приволокли сюда в качестве трофеев.
- Но Шверер давно забросил военно-конструкторскую работу и занимается
какими-то счетными машинами.
- Все равно, - решительно заявил Ванденгейм. - Мы заставим его делать
то, что нам нужно. И вообще довольно болтать об этом. Винер звонил мне из
Мадрида, что ему нужен Шверер, и я ему его дам!
- Может быть, Джон, следовало бы перетащить Винера с его хозяйством в
Штаты? Тут и без Шверера найдется кое-кто, чтобы ему помочь.
- Подите к чорту! - рявкнул Ванденгейм. - Прежде чем мы не добьемся
отмены закона о принудительном отчуждений патентов на производство атомной
энергии, я не позволю перенести сюда ни одной лаборатории из Европы.
Фостер в первый раз рассмеялся:
- Вы никогда не отличались объективностью, Джон. Что бы вы запели, если
бы вдруг конгресс действительно отменил этот закон и кто-нибудь запатентовал
бы локомотив или автомобиль с атомным двигателем? Переезд из Нью-Йорка во
Фриско обходился бы в пятьдесят центов, и нефтяные акции стали бы пригодны
только на то, чтобы делать из них елочные украшения.
На этот раз рассмеялся и Ванденгейм:
- Неужели вы уже настолько одряхлели, Фосс, что воображаете, будто я
стал бы добиваться отмены закона, если бы не был уверен, что такой патент
попадет только в мои руки?
Фостер вздохнул:
- Если бы вы были господом-богом, Джон...
- Кстати, о господе-боге, - перебил хозяин, оборачиваясь к Аллену: - в
военном министерстве говорят, что сочинение этого немецкого генерала... как
его?..
- Тоже Шверер, - подсказал Аллен. - Отец того самого инженера.
- Они говорят, что эта его стряпня...
- "Марш на восток"?
- ...которую отцы-иезуиты купили у него по нашему поручению, оказалась
бредом старого мерина.
- Я говорил, что так оно и будет, - заметил Фостер. - Он оперировал
архаическими данными доатомного века.
- Это не так страшно, хозяин! Мы заплатили за "Марш" сущие пустяки, -
сказал Аллен. - Зато мы дали старому Швереру возможность покончить с этой
рукописью, заняться полезной практической деятельностью. Он работает сейчас
в отделе "дзет" нашего европейского штаба. А уж там ребята подскажут "нашим"
немцам, на какие виды вооружения следует рассчитывать при планировании
войны.
- Это правильный путь, - одобрительно отозвался Ванденгейм. - Нужно
собрать их всех, от Гальдера до последнего командира дивизии, знающего
восточный фронт.
- Не думаю, чтобы их там много осталось, - ядовито заметил Фостер.
- Не дали же им помереть с голоду? - недоуменно спросил Ванденгейм.
- Те, кто воевал на русском фронте, в подавляющем большинстве оказались
в плену. - Фостер присвистнул и махнул в пространство. - Далеко, у русских!
- Те, кто нам нужен, успели перебежать к нам, - возразил Аллен.
- Правильно, - кивнул головою Ванденгейм.
- Вы попрежнему придерживаетесь мнения о нашем пятилетнем атомном
преимуществе перед русскими? - спросил Фостер.
- Боюсь, что мы уже потеряли все преимущества. Знаете, что говорят
французы? "Атомная бомба для Америки то же, чем была для Франции линия
Мажино. Янки будут прятаться за нее до тех пор, пока в один прекрасный день
не увидят, что их давным-давно обошли и что они должны выкинуть свою бомбу
на свалку, если не хотят, чтобы нечто в этом же роде свалилось на их
собственные головы". - Ванденгейм, сердито сжав кулаки, надвинулся на
Фостера. - И это ваша вина, Фосс. Да, да, молчите! Ваша! Не поверю тому,
что, имея в руках абсолютное большинство в Организации Безопасности...
- Формальное, Джон, - заметил Фостер.
- Наплевать! Большинство есть большинство. Вы обязаны были протащить
решения, которые были нам нужны!
- Русские не из тех, кого легко провести, Джон.
- Пусть наложат лапу даже на все, что заготовлено у Манхэттенского
атомного управления. Я не возражаю.
- Лишь бы они не сунули носа в ваши собственные дела? Вы воображаете,
будто русские в случае угрозы для них не смогут дотянуться до Испании?
- Я был бы последним дураком, если бы построил завод Винера на Калле
Алькала! Кроме Европы, существует еще и Африка.
- Дело не только в том, куда вы спрячете производство, а и в том, где
будет жить голова, которая им управляет, - возразил Фостер.
- Уж для себя-то и своих дел я найду местечко, о котором не будете
знать даже вы, мой неоценимый друг! - И Ванденгейм с иронической
фамильярностью похлопал старшего Долласа по плечу.
Фостер быстро взглянул на брата, словно надеясь поймать на его лице
выражение, которое выдало бы ему, знает ли Аллен о планах патрона,
скрываемых даже от него, Фостера, от которого когда-то у Джона не было
секретов.
В ту же минуту Фостер сжался от испуга: что-то темное промелькнуло у
самого его лица и опустилось на плечо Ванденгейма.
Джон расхохотался:
- Нервочки, Фосс!
Он достал из кармана твердый, как камень, американский орех и дал его
спрыгнувшей со шкафа макаке.
- Вот кому можно позавидовать, - сказал Ванденгейм. - Этот маленький
негодяй воображает себя бессмертным. Это дает ему возможность наслаждаться
жизнью так, как мы с вами пользовались ею до появления уверенности в том,
что умирают не только наши дедушки.
- Если бы это было единственным, что отравляет жизнь, - со вздохом
пробормотал Фостер и исподлобья взглянул в сторону брата.
Повидимому, патрон отгадал смятение, царившее в уме его адвоката. Он
тоном примирения сказал:
- Мы с вами уже не в том возрасте, Фосс, чтобы гоняться за всеми
призраками, какие бродят по земному шару. Похороните миф о международном
соглашении по атомной энергии - и я буду считать, что вы заслужили
бессмертие.
Адвокат в сомнении покачал головой:
- Не такая простая задача, Джон.
- Поэтому в Организации Безопасности и нужна еще более хитрая лиса, чем
вы.
Джон нагнулся к самому лицу Фостера, его тяжелый взгляд, казалось,
силился остановить шныряние маленьких глазок адвоката Фостеру хотелось
упереться руками в грудь патрона и оттолкнуть его. Быть может, в былое время
он именно так и поступил бы, но с тех пор как Ванденгейм, подобно
большинству таких же, как он, "хозяев" Америки, напялил генеральский мундир,
у Фостера уже нехватало смелости на прежнюю фамильярность. Как будто с
исчезновением пиджака между ними действительно появилось какое-то различие и
генеральский мундир был как бы реальным символом той власти, которой всегда
обладал Джон, но которая прежде не имела такого ясного внешнего выражения.
Поэтому Фостер, сжавшись от страха, только еще крепче сцепил желтые пальцы
и, стараясь казаться иронически спокойным, выдавил из себя:
- Вы никогда не могли пожаловаться на то, что у меня нет чутья.
- Да, когда-то у вас был отличный нюх, Фосс, - почти ласково проговорил
хозяин.
- Что же, он, по-вашему, пропал? - с оттенком обиды спросил Доллас.
- Пропал, - безапелляционно проговорил Джон и в подтверждение даже
кивнул головой. - Стареете, Фосс!
- Как бы не так!
- А тогда, значит, вы на чем-то обожглись - Джон рассмеялся. - Когда
собаке суют кусок горячей говядины, она теряет чутье.
- Ничего более горячего, чем ваша же атомная бомба, я не нюхал! - все
больше обижаясь, проговорил Доллас. - И, надеюсь, нюхать не буду.
- Подаете в отставку?
- Просто надеюсь, что при помощи этой бомбы мы, наконец, поставим
точку.
- Идиот, совершенный идиот! - внезапно вскипая и больше не пытаясь
сдержать истерический гнев, заорал Ванденгейм. - Мы не на митинге; нечего
бормотать мне тут чепуху: "Атомная бомба, атомный век"! Подите к чорту
вместе с вашим атомным веком!
- Что с вами, Джон? - сразу присмирев, робко пробормотал Фостер.
Но Ванденгейм уже не слушал. Он продолжал кричать:
- За каким чортом вы мне тут втираете очки этой атомной бомбой, как
будто я избиратель, которого нужно уверить, что ему больше никогда не
придется посылать своего сына на войну, что мы поднесем ему победу на
блюдечке, если он проголосует за нас... Вы бы сделали лучше, если бы дали
себе труд подумать: как мы будем вербовать солдат, на какого червяка мы
выудим несколько миллионов дурней, которые полезут в огонь, чтобы таскать
для нас каштаны "Бомба, бомба"! Нам нужны массы, а их бомбой не возьмешь. Вы
бы лучше занялись церковью, если уж не сумели поставить на колени русских и
всю эту... Восточную Европу.
- У них крепкие нервы... - тоном провинившегося ученика пролепетал
Доллас.
- "Нервы, нервы"! - несколько затихая, передразнил Джон.
- Но я думаю, что рано или поздно и их нервы сдадут. Наши четыреста
восемьдесят заморских баз...
Тут гнев Ванденгейма вспыхнул с новой силой:
- Четыреста восемьдесят заморских баз?! Ну, еще четыреста восемьдесят и
еще девятьсот шестьдесят, а толк? Вколачиваешь деньги в какие-то вонючие
островишки без надежды получить хоть цент дивиденда! Знаю я, чем это
кончается. К чорту! Где миллиарды, которые мы вложили в Гитлера?.. Крах!..
Где деньги, вложенные в Муссолини?.. Крах! Где шесть миллиардов, брошенных в
пасть Чан Кай-ши?.. Крах! Мы, деловые люди Америки, никогда не простим Маку
этой отвратительной глупости с Китаем. Проиграть такое дело!
- Быть может, он еще вывернется? - нерешительно проговорил Фостер.
- Не стройте из себя еще большего кретина, чем вы есть! - завопил
Ванденгейм, окончательно выходя из себя при воспоминании о катастрофе в
Китае. - Крыса тоже думает, что прекрасно вывернулась, когда прыгает в море
с тонущего корабля. А куда она может приплыть? На вашу паршивую Формозу? Что
я там получу, на этой Формозе? Запасы алюминия? Не нужен мне ваш алюминий,
не хочу алюминия! У меня самого его больше, чем может сожрать вся Америка,
весь мир! Нефть! Так ее давно уже глотает Рокфеллер. Шиш мы получим от этого
дела, Фосс! Катастрофа в Китае непоправима...
- Вы становитесь пессимистом, Джон.
- С вами можно не только стать пессимистом, а просто повеситься. За
каким чортом я вас посылал в Китай?.. Ну, что вы молчите? Распустили слюни,
растратили еще сотню миллионов без всякой надежды вернуть хоть цент...
- То, что вы так умно задумали теперь с бактериологией...
- Бактериология!.. Да, бактериология - это моя заслуга. Я не дам вам
примазаться к этому делу. Никому не дам. Если опыт в Тайюани пройдет удачно,
чума и прочее станут моей монополией. Болваны из военного министерства
заставили меня летать на край света с опасностью попасть в плен к красным,
чтобы организовать это дело.
- Теперь-то Баркли доведет его до конца.
- Ваш Баркли! Такой же болван, как остальные. Думает о мелочах. Погряз
в своих операциях с опиумом и не видит, что его выпихивают из Китая раз и
навсегда. Если бы я был президентом, то ввел бы закон: генерал, проигравший
войну, должен сидеть на электрическом стуле. Только так можно их заставить
не делать глупостей... Ах, Фосс, если бы вышло это с чумой в Китае!
- Выйдет, Джонни, непременно выйдет.
- Мы раздули бы дело на весь мир. Мы заставили бы всю Европу, да и не
только Европу, брать нашу вакцину и чумных блох в счет помощи по плану
Маршалла. Это было бы шикарно!
- Да, это было бы великолепно, Джонни! Европа покупала бы американских
блох.
- Но ведь даже этих проклятых французов не заставишь купить ни одной
блохи, если мы не покажем, чего она стоит.
- Покажем, Джонни, непременно покажем! Операция в Тайюани будет вторым
Бикини, еще более эффектным, так как вместо десятка коз там подохнет
несколько миллионов китайцев.
- Да, Фосс, если бы наши ребята сумели как следует провести опыт в
Тайюани, я простил бы им проигрыш китайской войны. Конечно, я имею в виду
временный проигрыш, пока мы не подготовим Чан Кай-ши к следующей войне. Чан
Кай-ши и джапов. Эти полезут на материк очертя голову, если им обещать там
немного места за счет России... Да, Фосс, следующая война должна быть
удачной, иначе мы банкроты, полные банкроты.
- Следующая война должна быть удачной, - пробормотал Фостер.
- А что вы сделали, чтобы она окончилась не таким же конфузом, как
прошлая? Я вас спрашиваю: что? Атомная бомба? Бросьте ее в помойку, эту
бомбу, если не сумеете поднять народ на войну против русских!
- Вы не верите в победу, Джон?
- "Победа, победа"! Вы напичканы звонкими словами и суете их кстати и
некстати. "Победа"! Такая же победа, как в тот раз? Еще половина Европы, на
которой можно будет поставить крест, как на партнере? Это победа? Еще двести
миллионов потерянных покупателей? Победа? Да что я говорю - Европа, а три
четверти Азии?.. Ее тоже прикажете списать в убыток? Еще миллиард
покупателей со счетов... "Бомба"! Нет, Фосс, прежде чем удастся пустить ее в
ход против России, мы должны твердо знать: новая война вернет нам не только
все, что мы затратим на ее подготовку, но и все, чего не заработали на
прошлой.
- Не гневите бога, Джон! Вам мало семи десятых золотого запаса мира?
Вам мало...
- Что вы тычете мне эту детскую арифметику! Вроде ваших четырехсот
восьмидесяти баз - какие-то клочки по всему глобусу. А нам нужна четыреста
восемьдесят первая база - Европа! Нам нехватает четыреста восемьдесят второй
базы - Азии! Дайте нам четыреста восемьдесят третью - Африку! Всю Европу,
всю Азию, всю Австралию, всю Африку! Вот тогда мы поговорим о том, что
делать с остальным.
- Но ведь ничего же и не осталось! - недоуменно воскликнул Доллас.
- А Россия?!
- Даст бог, Атлантический пакт... - начал было Доллас.
- Что же, может быть, из этого что-нибудь и выйдет! - морщась, произнес
Ванденгейм. - Но хотел бы я знать, почему "Атлантический"? При чем тут вода?
Нас не интересует вода.
- Увы, не все можно называть своими именами.
- Вот! В этом наша беда, Фосс: мы почти ничего не можем назвать своим
именем, если не хотим, чтобы наши же янки нас линчевали.
- К чему мрачные мысли, Джон?
- Ну да, вы-то вечно, как страус, прячете башку в траву и подставляете
зад всякому, кто захочет дать вам пинка. Мы не можем итти на то, что у нас
снова будет семнадцать миллионов безработных.
- Отличный резерв для набора в армию...
- Или в компартию!.. Смотрите, какой кавардак творится опять в Европе!
Помните, как мы когда-то, едучи с вами в Европу на этом... - он щелкнул
пальцами и потер лоб.
- На "Фридрихе Великом", - подсказал Доллас.
- Вот, вот!.. Тогда мы с вами тоже рассуждали о том, какими мерами
прекратить кавардак в Европе. И вот снова: французы "не желают" плана
Маршалла.
- Найдем таких, которые пожелают...
- Знаю, но это снова деньги, деньги! Опять списывать в убыток то, что
заплатили болтуну Блюму.
- Он кое-как делал свое дело.
- Нужно мне его "кое-как"! Дело, сто процентов дела давайте нам за наши
доллары! А миллионы французов позволяют себе во всю глотку орать: "Не хотим
маршаллизации!" Итальянцы вопят: "Не хотим!" Эти чортовы подонки лейбористы
не могут навести порядок даже у себя на острове, не говоря уже обо всей их
собственной "империи", которая разваливается, как гнилое бревно.
- Вот тут-то и понадобится бомба, Джон!
Несколько мгновений Ванденгейм смотрел на Фостера с недоумением, потом
вдруг расхохотался:
- Бомба или новый Гитлер, а?
Доллас пожал плечами:
- А разве можно отделить их друг от друга?
- В вашем ослином упрямстве есть своя логика! Но боюсь, что эти людишки
в Европе не дадут навязать им второго Гитлера: ни в Германии, ни во Франции,
ни где-либо в ином месте.
- Черчилль, Джон! Вот с кем можно делать игру...
- Нет, крап на этой карте виден уже всем игрокам. Нужен такой же тип,
но еще не расшифровавший себя всему миру... В общем, конечно, дело еще не
потеряно: ищите и обрящете.
Фостер Доллас приободрился, выражение загнанной крысы сбежало с его
острой, покрытой глубокими морщинами, словно изжеванной, физиономии, и она
снова стала похожа на морду хорька. Оживленно жестикулируя и брызжа слюной,
он прокричал:
- Пусть все эти миллионы в Европе и миллиарды в Азии и по всему миру
ждут, что мы ответим на письма и заявления Сталина о том, что СССР хочет
мира, пусть ждут. Мы будем молчать и делать вид, будто помимо нашей воли
просачиваются сообщения о том, что в ответ на каждое из этих заявлений мы
изготовили еще сто бомб, еще тысячу, еще десять тысяч!
От возбуждения весь череп Фостера блестел испариной. Он рассеянно вытер
о брюки руки, липкие от пота. Но все его оживление сразу пропало, когда
Ванденгейм отвернулся от него и, обращаясь к молча сидевшему Аллену Долласу,
проговорил, кивком головы указав на Фостера:
- Этот старый осел перестал понимать что бы то ни было. Вам, Аллен,
придется взять на себя его дела. Контору вернете ему, сами поедете в Европу.
Нужно искать, днем и ночью искать тех, кто может быть нам полезен. Только
прямым ударом сделать ничего нельзя. Мобилизуйте всю команду, на которую
истратили столько денег во время войны.
- Я ни цента не потратил напрасно, - обиженно заявил Аллен. - Каждый,
кто получил от меня деньги хотя бы раз, мой до могилы!
- Вы называли мне десятки имен всяких типов, которые якобы пригодятся
нам, когда пойдет крупная игра против коммунизма. Где они?.. Я вас
спрашиваю: где вся эта шайка хорватов, югославов и прочей публики, которую
вы коллекционировали?
Аллен опасливо покосился в сторону старшего брата и умоляюще произнес:
- Прошу вас, Джон... Не нужно имен...
Ванденгейм свирепо посмотрел на притихшего Фостера и грубо крикнул:
- Посидите здесь!
А сам, сопровождаемый Алленом, вышел в сад.
- Я и в детстве не любил играть в заговорщики... - недовольно
пробормотал он на ходу. - Ну, что у вас? Выкладывайте.
Но Аллен молчал, пока они не отошли от павильона на такое расстояние,
что их не мог слышать Фостер.
- Вы гений, Джон!.. Истинный гений! - сказал он наконец.
- К делу!
- Честное слово, я вовсе не льщу, - продолжал Аллен. - Можно подумать,
что вы читаете чужие мысли; ведь именно о них, об этих балканских людях, я и
хотел вам сказать. Мой человек, Миша Ломпар...
- Можете не называть имен, я их все равно не запоминаю.
- Но я должен вам все же напомнить: Ломпар - тот человек, который
привел ко мне... - Аллен понизил голос до шопота: - Джиласа и Ранковича.
- Джилас и Ранкович? - машинально повторил Ванденгейм.
- Тсс! - зашипел Аллен. - Это страшный секрет, Джон... Пожалуй, самый
большой секрет, какой у нас когда-либо был по этим делам...
Он продолжал шептать, и Джон напрягал слух, чтобы слышать его слова,
заглушаемые шуршанием песка под его собственными тяжелыми шагами.
Младший Доллас называл еще какие-то имена, среди которых Ванденгейм
разобрал несколько знакомых. Это были не то венгерские, не то югославские
или болгарские министры, промышленники или какие-то политические интриганы.
Наконец Джону показалось, что он услышал имя югославского маршала Тито. Джон
думал, что ослышался, и, чтобы шум шагов не мешал ему, приостановился:
- Повторите-ка, - сказал он, - кажется, я что-то спутал: Броз Тито?
- Тсс, - Аллен испуганно схватил его за рукав, - умоляю, Джон!.. Один
лишний звук, и мы провалим самую крупную игру, которую когда-либо вели
против России!
Но Ванденгейм окончательно остановился и, негодующе вырвав свой рукав
из цепких пальцев Аллена, прорычал:
- И вы туда же, за своим братцем?!. И вы хотите меня морочить и
вытягивать из меня деньги вашими идиотскими сказками?!
- Что с вами, Джон?! - Аллен испуганно попятился от рассвирепевшего
патрона. - Какие сказки?
- Я наверняка знаю, что этот ваш Тито давно закуплен англичанами. Вас
морочат, как последнего сосунка!
При этих словах Аллен смешно затоптался на месте, как раскачивающийся в
пляске индеец, и наступившую в саду минутную тишину разрезал скрип его
смеха.
- Вот, вот! - воскликнул он, захлебываясь. - Вот, вот! Прекрасно!
Значит, эти дураки настолько уверены в том, что господин маршал куплен ими,
что уверили в этом даже вас!.. Это отлично, Джон! Хотя я и не ожидал, что
они доверят эту тайну кому бы то ни было. Хвастовство не доведет англичан до
добра. Я бы никогда не стал афишировать такую связь: слишком большая ставка,
Джон! Слишком большая! - И в аллее снова раздался такой звук, словно провели
мокрой пробкой по стеклу. - Хе-хе... Так вот что, дорогой патрон, я вам
скажу, но клянусь небом, если вы проболтаетесь даже на исповеди...
- Ну, ну, за кого вы меня принимаете!.. - уже благодушно и, повидимому,
заинтересованный пробормотал Ванденгейм.
- Я вам скажу, но только вам. До сих пор это было тайной моей и
господина Тито: он наш, наш, с волосами и кишками. Я перехватил его у
англичан из-под самого носа!
- Смотрите, Аллен, не дайте себя надуть!
- Хе-хе, - Аллен быстро потер руки тем же движением, как это проделывал
его старший брат. - Если бы я вам сказал, как дешево нам обошелся этот
маршал, вы бы поверили, что все в порядке... Весь смысл именно в том, что ко
мне в руки попала тайна его сговора с Интеллидженс сервис. Это дало мне
возможность отделаться такими пустяками, что на них этот маршал едва ли
купит себе новый галун на шапку.
- Поверьте мне, гончая только тогда чего-то стоит, когда за нее хорошо
заплачено, - в сомнении проговорил Ванденгейм.
- Или... - Аллен многозначительно поднял костлявый палец. Рыжий пух на
нем светился так же, как на черепе Фостера. - Или... - загадочно повторил
он, как будто рассчитывая, что Джон договорит за него, - ...пес прекрасно
ведет себя, если ему на шею надет парфорс. - И он снова затоптался от
удовольствия. - А я нашел парфорс для Тито и всей его шайки, понимаете:
такие клещи, из которых они не вырвутся, даже если бы пожелали; но не думаю,
чтобы такое желание у них и появилось, им с нами по пути, потому что другого
пути у них уже нет.
- А англичане? Они не могут провалить нам все дело?
- Фью, Джон!.. С каждым днем они все больше понимают, что их песенка
спета.
- Бульдог перед смертью может больно укусить.
- Если он подыхает без намордника, Джон!
- У вас какие-то странные сравнения сегодня... Мне совсем не нравится
ваша веселость. Не рановато ли развеселились, Аллен? - В голосе Ванденгейма
зазвучала несвойственная ему неуверенность. - Игра становится все трудней, с
каждым днем трудней! Я вам говорил: теперь уже прямым ударом против
коммунизма ничего не сделаешь. Ставка на вас, Аллен. На всю эту вашу
банду... И, честное слово, мне делается иногда страшно, когда подумаю, что
наша судьба в руках сволочи, торгующей собою на всех перекрестках.
- Ничего, Джон, на наш век проходимцев хватит.
- Даже если считать, что в такой игре один ловкий негодяй стоит десятка
простаков, приходится задумываться: а что, если все, кого мы покупаем, все,
на кого делаем нашу ставку, ничего не стоят? Если это вовсе не сила, какою
мы ее себе рисуем?!. Что, если вся эта мразь разбежится, стоит русским
топнуть ногой?!. Вам никогда не бывает страшно, Аллен, когда вы думаете об
исходе игры?
Аллен нервно передернул плечами. Ему так ясно представилось то, что
говорил патрон, как даже тот сам не мог себе вообразить. Ведь именно он,
Аллен, имел дело с легионом человеческого отребья, именно он покупал и
перекупал тех, чьему слову можно было верить только тогда, когда уже не
существовало ничего святого. Разве Джон имел представление о том, сколько
агентов перекупили у Долласов другие службы? Разве Джон мог себе представить
всю длинную цепь провалов, которые сначала Фостеру, а теперь Аллену
приходилось скрывать от своего патрона? И если у Джона, даже при том, что
ему никогда ничего не говорили о неудачах, никогда не называли ему имен
агентов, провалившихся во всех странах - от России до Китая, куда их
посылала контора братьев Доллас, - если даже у Джона могло возникнуть
сомнение в надежности этой самой продажной из армий, то каково же должно
было быть настроение у самого Аллена, знавшего все ее слабые стороны, все
поражения, все бесчисленные провалы его агентов!
Не было ничего удивительного в том, что, сам того не замечая, Аллен
отер со лба холодный пот, хотя мысленно твердил себе, что все дело только в
размере затрат, что нет таких душ, которые нельзя было бы привязать к себе
блеском золота. И губы его машинально шептали:
- Дело в деньгах... Побольше денег... Много денег - и все будет в
порядке...
Некоторое время они шли молча.
Джон остановился, подумал и повернул обратно к павильону.
Когда они были уже у дверей, Ванденгейм сказал:
- Если мы проиграем эту партию - крышка! Нужно драться зубами, Аллен!
Слышите? Зубами! Чего бы это ни стоило, но мы должны выиграть схватку,
иначе...
Он не договорил, и Аллену показалось, что на этот раз его патрон провел
рукою по вспотевшему лбу.
- Покупайте всех, кого можете. Всех, всех!.. - С этими словами Джон
перешагнул порог павильона и подошел к столу, не обращая никакого внимания
на застывшего в ожидании Фостера. Кажется, старший Доллас не сделал ни
одного движения с тех пор, как остался тут один.
Вошедший следом за Джоном Аллен машинально повторял:
- Деньги, больше денег!
- На этот раз мы не будем так расточительны, - сказал Ванденгейм. -
Вовсе не обязательно платить всяким Гаспери и Шумахерам нашими долларами. Я
позабочусь о том, чтобы снабдить вас любым количеством франков, лир, марок;
мы наладим у себя и печатание фунтов. Можете швырять их налево и направо.
- Фунты?.. Это лучше... - встрепенувшись, пробормотал Аллен и плотоядно
потер руки. - А то с этими франками и прочим мусором далеко не уедешь. Фунт
еще кое-как живет старым кредитом.
- И дело, Аллен, прежде всего реальное дело! Довольно теоретической
возни. Если философия - то такая, чтобы от нее у людей мутился разум; если
искусство - то такое, чтобы люди не разбирали, где хвост, где голова.
Смешайте все в кучу, Аллен, чтобы французы перестали понимать, где кончается
Франция и начинается Турция, чтобы итальянцы перестали вопить о своем сапоге
как о чем-то, что они обожают больше жизни. Никаких суверенитетов, никакого
национального достоинства - к чорту весь этот вредный хлам!
Тут раздался робкий голос Фостера:
- Позвольте мне, Джон, заняться Соединенными Штатами Европы...
Но Джон только с досадою отмахнулся.
- Сейчас я вам скажу, чем вы будете заниматься, Фосс, а пан-Европа
проживет и без вас. Она будет, чорт меня возьми, или я не Джон Ванденгейм!
Она будет потому, что она нужна. Слышите, Аллен, нужна! В Западной Европе не
должно быть никаких границ. Никаких! Только одна национальность будет иметь
право считать себя суверенной в любой из этих паршивых с гран, - мы, янки!
Вбейте в голову всем от Анкары до Парижа, что за слово "гринго" мы будем
линчевать. И пусть не воображают, что именно мы сами будем марать об них
лапы. Турки будут вешать французов, испанцы - греков. Всюду мы поставим свои
гарнизоны из бывалых эсесовцев. Эти не дадут спуска никому.
Фостер сделал последнюю попытку вмешаться в разговор:
- Вы должны оценить, Джон, то, что мною сделано, чтобы стереть
национальные границы в искусстве, в литературе.
- Опять будете сейчас болтать про вашего ублюдка Сартра! Больше ни
одного цента этому идиоту. Работать нужно чисто. Грош цена агенту, которого
раскрывают, прежде чем началась война. Нет, Фосс, ваша песенка по этой линии
спета.
- Вы пожалеете об этом, Джон... Таких помощников, как я...
- Не беспокойтесь, вы не пойдете ни на покой, ни на свалку. Я вам дам
дело, и дело не маленькое. Хотите быть вторым Майроном?
- В Ватикане нечего делать двоим.
- Вы меня не поняли: Ватикан Ватиканом, это вотчина Моргана, но он
ничего не стоит там, где кончается католицизм. Займитесь остальными:
протестантами, баптистами, евангелистами и всякой там публикой... Соберите
их в кулак так же, как папа собрал своих католиков. Сделайте их таким же
орудием в наших руках, каким Майрон сделал Ватикан. Вот вам дело.
Фостер покачал головой:
- Начинать на чистом месте?
- Не совсем уж на чистом, - с усмешкой сказал Джон. - Переймите связи у
немцев. Кое-где у них была своя агентура и по этой линии. Вспомните, что
произошло в Болгарии, поищите среди финнов, порыскайте в Голландии,
заберитесь в Южную Америку, в Индию, свяжитесь с Макарчером, подберите все,
что можно подобрать после немцев, используйте японскую сеть - она еще жива.
Посмотрите на экуменическое движение - оно влачит жалкое существование,
вдохните в него боевой дух. Берите пример с Майрона: он сумел забросить
своих кардиналов всюду - от Багдада до Нанкина. Не стесняйтесь, тут мы
готовы поступиться даже гордостью белых. Если папа раздает красные шапки
неграм и китайцам, то почему бы нам не навербовать среди них главарей
протестантизма? Пачка долларов заменит красную шапку, а если этим дуракам
нужна мишура, то мы можем нашить сколько угодно мантий и раздать вместо тиар
старые королевские короны. На этом мы еще заработаем. Вон Тэйлор умудряется
делать бизнес даже на простых оловянных крестиках. Нужно быть поворотливым,
Фосс, и не твердить одно и то же с упрямством тупицы: "Бомба, бомба!"
Займитесь церковными делами, и у вас будет шанс сделаться вторым папой,
чем-то вроде вселенского патриарха всех протестантов. А когда у нас в руках
будут и католики и протестанты... - Ванденгейм протяжно свистнул.
Фостер умоляюще сложил руки.
- Джон, избавьте меня от всяких этих протестантов и прочих
"схизматиков" - я добрый католик.
- Боитесь провалить дело?
- Нет, не в этом дело, - Фостер покрутил острой мордой. - Нет, я хочу
предложить другое. Где это сказано, что Ватикан так и должен навсегда
остаться вотчиной Морганов?
- У них там слишком надежный приказчик - Тэйлор, чтобы им стоило
бояться за эту лавочку.
- Хе-хе! - Фосс быстро потер друг о друга мокрые ладони. - А если я
действительно займу местечко рядом с Майроном Тэйлором? Пока какое-нибудь
скромное местечко.
Ванденгейм с нескрываемым интересом посмотрел на Долласа и, почесав за
ухом, задумчиво спросил:
- Вырвать этот кусок из лап Морганов? Далеко смотрите, Фосс...
Приободрившийся Доллас подмигнул Джону:
- А почему бы и нет, а?
- Президент не согласится на второго своего представителя там, - в
сомнении произнес Ванденгейм.
- И не нужно, и не нужно, - поспешно зашептал Доллас. - Вам там вовсе и
не нужен официальный представитель. Что бы вы сказали обо мне в роли
какого-нибудь прелата в Ватикане, а?
- Вы - в сутане? - Ванденгейм расхохотался. - А впрочем... это, может
быть, и не так уже глупо! Ну, а как же с экуменическим движением?
- Поручите его кому-нибудь другому.
- Но вы знаете, что Тэйлор отвернет вам башку, если поймет, зачем вы
явились в Рим.
- Он мне, или я ему...
- Что же, это мне нравится, честное слово, нравится, старина. И уж, во
всяком случае, вам будет обеспечено местечко вблизи святого Петра.
- Не богохульствуйте, Джон: я верующий.
- Это уж от вас зависит - сделать радости рая не менее ощутимыми, чем
земные... - Джон на минуту задумался, вертя в руках одну из трубок своей
коллекции, потом сказал, повернувшись к младшему Долласу: - Кстати о земле,
Аллен: Фосс так и не справился с делом Винера.
- Ага! - с торжеством воскликнул Фостер. - Стоит вам вернуться на почву
реальной политики, и вы сами вспоминаете о бомбах!
- Реактивные снаряды и атомная бомба не одно и то же.
- Два пугала одного сорта. У вас чешутся руки устроить что-нибудь вроде
Бикини с этими реактивными штуками.
- Бикини было блефом! - вырвалось у Ванденгейма.
- Но мы потратили достаточно денег, чтобы уверить мир в неотразимости
этого блефа.
Ванденгейм приставил красный кулак ко рту.
- Фу, чорт!.. В том, что вы говорите, есть доля правды... В глазах мира
мы должны оставаться лидерами этого дела. А тем временем следует сделать все
для реализации винеровского "фау-13".
- Если ему для этого необходим Шверер, поставьте на этом чортовом "фау"
большой крест! - крикнул Фостер.
- Но, но!
- Да! - воскликнул Фостер, но тотчас пожалел о такой категоричности. Он
хотел было загладить дурное впечатление от своего заявления, но Ванденгейм,
посмотрев на него сверху вниз, рассмеялся и неожиданно весело проговорил:
- Сегодня вы способны расстроить ангела. Идемте-ка выпьем. Ваше
настроение мне совсем не нравится. - И обернулся к продолжавшему сидеть в
отдалении Аллену: - Шверер должен быть в Мадриде... Вам хватит месяца?
- Многое будет зависеть от того, удастся ли нам выловить обратно
Мак-Кронина, - сказал Аллен.
- Плюнь на Мак-Кронина. Он отыграл свое! - сказал Фостер брату.
- Но мы не можем оставить его в руках русских!
- Сделай так, чтобы он не достался ни нам, ни им.
- Все обойдется, друзья мои, - примирительно сказал хозяин.
Он взял Фостера под руку и повел к выходу.
Очутившись на воздухе, Фостер почувствовал облегчение: голубое небо над
головой, распускающаяся зелень парка - все это было так далеко от
одолевавших его тяжелых сомнений и животного страха перед патроном и перед
братом! И багровая физиономия Джона уже не казалась ему такой страшной и
глаза Аллена, кажется, не подстерегали на каждом шагу его ошибок. Все,
решительно все представлялось уже не таким непоправимо плохим.
- Сэр! - послышалось вдруг рядом, и перед Джоном вырос секретарь. -
Депеша из Токио.
Джон нехотя остановился и взял листок. По мере того как он читал, лицо
его все больше наливалось кровью. Когда он дочитал, листок телеграммы исчез
в судорожно сжавшемся огромном кулаке. Короткое движение, и тугой комок
бумаги ударил Фостера в лицо. В наступившей тишине было слышно, как скрипит
песок под огромными ступнями быстро удаляющегося Джона.
Он уже почти скрылся в конце аллеи, когда Аллен, наконец, поднял с
земли смятую телеграмму. Фостер испуганно следил за взглядом брата,
скользившим по ее строкам. Дочитав, Аллен рассмеялся.
- Это действительно касается тебя. - И протянул было листок брату, но
Фостер отстранил его:
- Прочти.
- О, с удовольствием: "Операция под Тайюанью потерпела неудачу. Запасы
противочумных материалов сожжены партизанами. Макарчер".
Аллен заботливо вложил листок в пальцы безвольно упавшей руки Фостера
и, улыбаясь, зашагал следом за Джоном.
"2"
Уже три года Монтегю Грили получал жалованье председателя комиссии по
денацификации, хотя бывал во Франкфурте не чаще, чем того требовали его
личные коммерческие дела. Тот, кому доводилось теперь входить в кабинет с
табличкой на двери: "Председатель комиссии", видел перед собой коренастого
блондина среднего роста, с самоуверенным выражением румяного лица, с
неторопливыми движениями человека, спокойного за свое место под солнцем. На
столике перед камином всегда, летом и зимою, стояли свежие розы; в воздухе
всегда висел аромат цветов, смешанный с терпко-пряным запахом трубочного
табака. Изо рта блондина почти всегда торчала трубка, которую он очень прямо
и, повидимому, очень крепко держал в зубах.
Весь он, с головы до пят, был олицетворением уверенности в себе, в
завтрашнем дне и в своем деле. Такого полного благополучия
оберштурмбаннфюрер СС и инженер Пауль Штризе не чувствовал даже в самые
лучшие времена Третьего рейха.
Основные обязанности Штризе, как, впрочем, и всей его "комиссии", не
отличались сложностью. Процесс возрождения военного производства Западной
Германии и ее передачи прежним монополистам - "капитанам промышленности", за
спиной которых стояли теперь американцы и англичане, благополучно
приближался к своему завершению. Не было необходимости и в каких-либо иных
мерах, кроме полицейского вмешательства, когда рабочие заводов пытались
поднять голос протеста при возвращении старых гитлеровских директоров.
Гораздо обширнее и сложнее были обязанности Штризе, связанные с
учреждением, лаконическое название которого вовсе не значилось на вывеске
комиссии, но которое было известно среди посвященных как "Штаб К". Впрочем,
даже если бы это название было написано на фасаде бюро, далеко не каждый
знал бы, что полностью оно читалось так: "Центральный штаб по координации
деятельности секретных служб трех западных оккупирующих держав и секретной
службы полицейских сил Западно-Германского государства".
Не всякий знал о наличии у этих вооруженных сил разветвленной секретной
службы, являющейся детищем и филиалом британской, французской и главным
образом американской разведок. Но что говорить о немцах, если об этой
стороне деятельности бюро пока еще не имел полного представления и сам
Монти. Отлично зная, что задачи его учреждения не имеют ничего общего с
действительной денацификацией и демилитаризацией бывшей гитлеровской военной
промышленности, он пребывал в уверенности, что его основным делом является
восстановление военного производства в Западно-Германском рейхе. Эту работу
следовало произвести по такой схеме, чтобы не только обеспечить снабжение
военными материалами всех континентальных вассалов англо-американского
блока, но прежде всего и глазным образом обеспечить прибыли своих хозяев -
монополистов Англии и Америки. Уже сама по себе эта задача представлялась
Монти достаточно сложной. На каждом шагу приходилось сталкиваться с ни с чем
не сравнимой алчностью янки. Они норовили вырвать из глотки английского
партнера даже самую маленькую косточку. Иногда можно было прийти в полное
отчаяние от нахальства, с которым действовали не только сами американцы, но
даже их немецкие уполномоченные. Эти немцы, из бывших владельцев, акционеров
и директоров восстанавливаемых предприятий, за одно только право считать на
суконке американское золото готовы были перервать горло кому угодно, не
соблюдая никаких приличий. И чем яснее они чувствовали за собою поддержку
американцев, тем наглее становились, доходя иногда до прямого третирования
"младшего" партнера в англо-американской партии.
Эти сложные обстоятельства грозили при малейшей оплошности оставить в
дураках не только английских партнеров вообще, но и самого Монти в
частности. Он был настолько занят интригами чисто коммерческого свойства,
что несколько запустил вторую сторону деятельности своего бюро - разведку.
Поэтому Аллен Доллас почти без сопротивления со стороны англичан прибрал к
рукам всю негласную работу бюро еще тогда, когда она находилась в зачаточном
состоянии. С прошествием же времени, когда выяснились широкие перспективы
секретной работы бюро, англичане спохватились, но было поздно. Раздувшийся
аппарат немецкой военной разведки возрождаемой западногерманской армии
смотрел уже целиком из американских рук. Дряхлеющей Интеллидженс сервис
оставалось только делать приятную мину в плохой игре, сползая на вторые
роли. Ее резиденты с удивлением увидели, что гитлеровские генералы, вроде
Александера, Гальдера и Гудериана, еще вчера считавшиеся пленными, имели в
делах бюро больший вес, чем чиновники "его величества". Это было неприятно,
но это было так. Единственным, сравнительно небольшим утешением для Монти
было право помыкать немцами ранга Штризе.
Формально роль Штризе в этом секретнейшем из органов оккупационных
администраций в Германии была скромной. Он был всего лишь чем-то вроде
смотрителя конспиративной квартиры, какой являлось для этого штаба бюро
Монти. Поэтому Штризе не только не был в курсе дел штаба, но и не знал в
лицо всех его работников, не говоря уже об агентуре. Однако это не мешало
ему использовать свое положение в интересах немецкого партнера. Каждые
два-три дня он делал генералу Александеру то или иное сообщение, добытое
служителями в комнатах британского, американского или французского отделов.
Иногда ему и самому удавалось кое-что подслушать.
В последние дни Штризе заметил некоторое оживление в штабе. Появлялись
новые люди. Двоих из них он знал - англичанина Уинфреда Роу и немца,
католического священника Августа Гаусса. Двух других видел впервые. Ему
стоило некоторого труда выяснить, что один из них был представителем
французской разведки, генералом Анри, другой - американцем по имени Фрэнк
Паркер. С Паркером приехала сто секретарша - увядающая особа с пушистой
копной ярко-рыжих, явно искусственно окрашенных волос. Профессиональная
любознательность Штризе очень скоро помогла ему открыть, что эта
"американская мисс" была в действительности француженкой и что звали ее
Сюзанн Лаказ.
Через день после приезда Паркера состоялось совместное совещание
представителей всех разведок, на котором неофициальный глава штаба, Аллен
Доллас, поставил вопрос о необходимости скорейшей доставки из советской зоны
оккупации инженера Эгона Шверера. Объяснений своему требованию он не давал и
не намерен был давать. Его приказы были законом для всех четырех служб
штаба, так как добрые три четверти средств, на которые они существовали,
давал он.
Впрочем, был на этом совещании человек, который, в отличие от остальных
присутствующих, чувствовал себя независимо. Это был представитель
ватиканской "информационной курии во имя бога" отец Август Гаусс. Он
держался свободно, уверенный в том, что никто из сидящих в этой комнате,
кроме Роу, не знает об его многолетней платной службе и в британской
разведке.
Участники совещания перебрали с десяток способов похищения Эгона. Все
казались Долласу никуда не годными. Вспомнили Кроне, о котором все, кроме
Долласа и Паркера, знали только то, что он должен был перебросить сюда
инженера Шверера.
Доллас делал вид, будто судьба Кроне его мало интересует. Еще несколько
месяцев тому назад он решил не возбуждать вопроса о Кроне, полагая, что
русские не знают его американского лица, держат его у себя как немецкого
фашиста. Но потом стало известно, что подробные допросы Кроне в советской
комендатуре велись долго и были застенографированы. У Долласа возникло
подозрение, перешедшее постепенно в уверенность, что Кроне провалился
всерьез и выложил русским если не все, что знает, то, во всяком случае,
многое.
К тому времени, когда происходило описываемое совещание штаба, у
Долласа созрело решение пресечь для Кроне возможность разговаривать, то-есть
попросту убить его. Это поручение было передано немецкой службе, заславшей в
советскую зону Берлина диверсионную группу Эрнста Шверера. Группа была
сформирована из бывших гестаповцев. Но и ее усилия пока ничего не дали: ей
не удалось добраться до арестованного советскими властями Кроне.
Аллен Доллас решил передать и это дело в руки Паркера, который
отправлялся в Берлин, чтобы ускорить похищение инженера Эгона Шверера.
Оставалось найти для Паркера надежный опорный пункт внутри советской зоны.
- Было бы хорошо, если бы генерал Александер поискал у себя в памяти
какой-нибудь подходящий пункт, - бросил Доллас в сторону молчаливо сидящего
в углу человека.
Тот качнул вытянутым как по линейке корпусом и поспешно щелкнул
каблуками. Чуть шевельнулась седая, аккуратная щеточка его усов.
- Я сообщу господину Паркеру конспиративный адрес доктора Зеегера.
- Вы ограничили самостоятельность Эрнста Шверера и подчинили его
Зеегеру?
- Оперативно - да, - почтительно ответил Александер. - Зеегер
направляет действия группы. Но я не мог бы пожаловаться и на самого Эрнста
Шверера: его отряд доставляет много хлопот советским властям.
- Таких людей нужно поощрять. Вам даны на это средства! - недовольно
проговорил Доллас. - Эгон Шверер! Он мне нужен. Назначьте особую премию за
его доставку.
- Если бы можно было премировать за доставку его головы, она давно была
бы перед вами, - проговорил Александер.
- К сожалению, нам нужна не его голова, а его патенты! - сказал Доллас
и, выхватив из кармана платок, поспешно отер покрывшийся каплями пота череп.
Даже в этой детали он был похож на своего старшего брата.
Пристально глядя на американца, Александер продолжал держать наготове
карандаш. Вся его фигура была теперь олицетворением готовности служить
новому хозяину. Не осталось и следа от прежнего высокомерия, с которым
начальник разведки некогда разговаривал со своими собственными немецкими
генералами, даже если они бывали выше его чином.
Роу, молча сидевший в стороне, брезгливо морщился, когда взгляд его
падал на влажный череп Долласа. Он с трудом скрывал владевшее им чувство
неприязни, смешанное со страхом перед более сильным партнером. Время от
времени он усиленно тер свои, словно выеденные молью и покрытые неопрятной
серой плесенью, виски и курил, не выпуская изо рта трубки. Его серые,
потускневшие глаза казались усталыми и пустыми. Вокруг них сеть морщин
покрыла дряблую кожу, и предательские синие жилки изукрасили нос. Когда Роу,
закуривая, держал спичку, было заметно, как дрожат его пальцы.
Доллас, закончив совещание, засеменил к двери. Роу подмигнул Паркеру:
- Еще четверть часа - и я треснул бы, как пересушенное бревно! - Он с
облегчением потянулся. - Кто из присутствующих способен составить нам
компанию на несколько рюмок коктейля?
- Вы воображаете, что в этом городе можно получить что-нибудь
приличное? - спросил патер Август.
- Надеюсь, в американской лавке найдутся виски и несколько лимонов.
Остальное я беру на себя. - Роу без церемонии схватил за рукав Августа
Гаусса. - Речь идет о стакане чего-нибудь, что помогает ворочать мозгами.
- Если это не будет минеральная вода... - ответил патер.
- У меня в буфете найдется все, что нужно, чтобы скрасить беседу
мужчин, - заискивающе вставил молча сидевший до того Винер.
- Значит, мы ваши гости, - развязно сказал Роу. - Я позвоню сейчас
Блэкборну, нужно захватить и его.
- Блэкборн?! - с некоторым испугом воскликнул Винер. - Тот самый
Блэкборн?
- Именно "тот самый". Как его у нас кто-то назвал, "главный
расщепленец".
- Весьма почтенная личность, - Винер криво усмехнулся. - Но... зачем он
вам понадобился?
- У меня есть основания не оставлять его одного на целый вечер.
- Как хозяину, мне трудно протестовать, - с кислой миной проговорил
Винер.
"3"
Несмотря на то, что деньги были теперь последним, на недостаток чего
мог бы жаловаться Винер, его страсть к дешевой покупке редкостей искусства
сохранилась в полной силе. Именно так: не к приобретению произведений
искусства вообще, а только к тому, чтобы купить их за десятую долю
стоимости, вырвать из рук тех, кого судьба приперла к стенке. Он не упускал
тяжелых обстоятельств, в которых находились его соотечественники.
Чтобы рыскать по складам комиссионеров и по частным адресам немногих
уцелевших коллекций, Винер находил время даже среди всех своих
многочисленных дел. Это было удивительным свойством его натуры. Спекулянт
неодолимо просыпался в нем, когда в воздухе пахло возможностью поживы.
Область искусства не составляла исключения. Он, как скупой рыцарь, вел
точный реестр своим приобретениям. Против каждого из них значилась цена, по
которой оно было куплено, и рядом с нею сумма, за которую Винер мог его
продать. Если конъюнктура на рынке картин менялась, он старательно
зачеркивал прежнюю цифру и вписывал новую, не уставая подводить баланс. Это
было душевной болезнью, которую он не мог, а может быть, и не хотел
преодолеть, несмотря на то, что она заставляла его тратить совсем не так
мало времени и сил, нужных ему на гораздо более важные, с точки зрения его
хозяев, дела.
Таких хозяев у него было теперь двое: одним был Джон Ванденгейм Третий,
в полной власти которого находились завод реактивных снарядов и лаборатория
Винера; вторым - своеобразный политический трест, возглавляемый Куртом
Шумахером. Круг деятельности этого, с позволения сказать, "треста"
заключался в поставке политических провокаторов и штрейкбрехеров,
диверсантов и фальсификаторов всех квалификаций, во всех областях жизни. В
организации и гангстеровских приемах работы "трест" Шумахера перенял весь
опыт своего увянувшего и сошедшего за время войны со сцены предшественника,
такого же темного политического предприятия - конторы по поставке шпионов,
диверсантов и убийц, организованной в свое время Троцким. Так же как
"контора" Троцкого, "трест" Шумахера мог прислать простых штрейкбрехеров, но
мог поставить и "философов", которым поручалось разбить основы человеческих
понятий о национальном достоинстве, патриотизме и о чем угодно другом, что
стояло на пути нанимателя, будь то торговая фирма или целое правительство.
Что касается самого Винера, то он был дважды на службе американских
оккупантов - и как ставленник Ванденгейма и как отданный в услужение
американцам член шайки Шумахера.
Винер не был мелкой сошкой. В числе агентов современной
социал-демократии он значился в первых рядах, выше его по
социал-демократической иерархии стояли только главные бонзы, вроде самого
Курта Шумахера и других. Винер был в области техники и прикладных наук тем
же, чем какие-нибудь Отто Зур или Клаус Шульц были в "философии". Он был как
бы полномочным представителем этой шайки агентов американского империализма,
орудовавшей в рабочем движении Западной Германии и имевшей особое задание -
представлять ее, эту шайку, в реактивном деле. Его задачей было следить,
чтобы эта машина убийства работала на американцев так же исправно, как она
прежде работала на Гитлера. И к Винеру как нельзя больше подходило
определение, данное кем-то нынешним главарям немецкой социал-демократии:
"удлиненная рука военной администрации и лейбористской партии". Да, Винер
был одним из пальцев этой очень длинной и очень грязной руки, пытавшейся
залезть в душу и в карман немецкого народа!
Чем хуже жилось простому немецкому человеку в оккупированной западными
державами Тризонии, тем тверже чувствовали себя члены шайки Шумахера, тем
выше котировались ее акции у нанимателей и тем больше становилась личная
доля каждого из них в добыче, которую рвали с немецкого народа
англо-американские оккупанты и свои немецкие монополисты. Чем больше
становились доходы, тем выше задирались носы участников шайки и в их числе
доктора Вольфганга Винера.
В свои шестьдесят лет он заносчиво носил такую же черную, как десять и
пятнадцать лет тому назад, бороду ассирийского царя.
Полной противоположностью Винеру был пришедший с Роу английский физик
Блэкборн, грузный сутуловатый мужчина в мешковатом костюме, ставшем ему
заметно широким. По внешнему виду и по скромности, с которою он уселся в
уголке столовой, в старике было трудно угадать одного из величайших
авторитетов атомной физики, каким еще недавно считала Блэкборна вся Западная
Европа, - до тех пор, пока он в день окончания войны не отказался вести
дальнейшую работу над атомной бомбой. Он заявил себя решительным сторонником
запрещения этого оружия и потребовал использования энергии распада атомного
ядра исключительно для мирных, созидательных целей человечества. И тогда,
как по волшебству, старый ученый из величайшего авторитета быстро
превратился в "старого чудака, выжившего из ума и одержимого фантазиями,
смахивающими на сказки для детей". Так писалось тогда об еще полном сил и
творческой энергии физике, мысли которого не сошлись с планами его хозяев.
Изгнанный из своей лаборатории, вынужденный покинуть Англию, лишенный
материальной поддержки для проведения опытов, старик в смятении скитался по
северной Европе. Он не верил в реальность случившегося и не понимал, что в
мире, управляемом законами наживы и разбоя, не может найтись никого, кто
материально поддержал бы его работы. Он долго странствовал, подавленный и
растерянный, по привычке присаживаясь по утрам к письменному столу в номерах
гостиниц и с досадою отбрасывая перо при воспоминании об утраченной
лаборатории, о недостающих ему исполнительных помощниках и внимательных
учениках, при мысли о том, что он превратился в нищего и бездомного старика,
а все, представлявшееся ему прежде прочной собственностью, оказалось "мифом
в кредит". Но самым страшным для него был чудовищный разлад с миром, еще
оставшимся его миром, со средой, еще бывшей его средой. Неожиданным и
потрясающим было для него открытие, что всю жизнь, оказывается, он работал
не для создания жизненных благ и не для процветания человечества, а ради
разрушения лучшего, что оно создавало веками упорного труда; работал для
ниспровержения элементарных понятий свободы, демократии и человеческого
достоинства, которые кто-то успел опутать ложью и низвести в бездну
унижения.
И все это произошло, пока он, забыв о мире и людях, сидел в своей
лаборатории и занимался "надсоциальной" наукой, ловко подсунутой ему
Черчиллем еще в самом начале войны. Подобно удару грома над головой, вдруг
прозвучала истина, гласившая, что он вовсе и не хозяин своих мыслей, своих
открытий, своих идей, а всего лишь жалкий наемник заморских капиталистов,
незаметно вползших в его творческий мир и незаметно повернувших все его
устремления совсем в другую сторону, чем он когда-то мечтал. Мечты! Они
разлетелись, как хрустальный замок от грубого удара жестоких дикарей, ни
черта не понимающих ни в науке, ни в законах физики, ни в законах развития
жизни и не способных ни на иоту приобщиться к его идеям. Эти дикари
гнездились в пещерах лондонского Сити и нью-йоркской Уолл-стрит. Им не было
дела до мечтаний старого физика. Им нужна была бомба. И вот все полетело к
чорту... Он скитался, как неприкаянный, в поисках успокоения, не зная, где
его искать, и нашел его, наконец, во Франкфуртском университете, в скромной
роли профессора физики. И вовсе не случайно именно тут, во
Франкфурте-на-Майне, где сплелись сейчас самые острые интересы бывших хозяев
Блэкборна, его гидом оказался не кто иной, как агент британской секретной
службы. Блэкборн не догадывался об этом, как не подозревал и того, что на
всем его пути от Лондона до Копенгагена и от Копенгагена сюда, в сердце
Тризонии, все его "случайные" дорожные знакомые были агентами Интеллидженс
сервис, не выпускавшей его из виду ни на один день. Поэтому, когда Роу
пригласил его "провести приятно вечер" с приятелями, старый физик, не
подозревая ничего дурного, согласился.
Пока Блэкборн, не обращая ни на кого внимания, листал какую-то книгу,
сидя в углу столовой, а остальные гости занимались коктейлями, Роу без
стеснения бродил по комнатам франкфуртской квартиры Винера, поворачивая к
себе лицом прислоненные к стенам многочисленные холсты и рассматривая их с
бессмысленным вниманием пьяного.
Изредка он возвращался к общему столу, чтобы отхлебнуть глоток
"Устрицы", приготовленной кем-нибудь из присутствующих. Еще в самом начале
вечера он с удивлением обнаружил, что не только отец Август Гаусс, но и все
остальные гости, кроме Винера, знают способ приготовления этого коктейля,
который он считал своей монополией.
Кажущееся увлечение трофеями Винера не мешало Роу улавливать каждое
слово, произносимое за столом. Он видел, как, твердо и дробно стуча
каблуками, в комнату вошел седой старикашка. Винер представил гостя как
своего старого друга, генерала фон Шверера, которому их друзья американцы
любезно предоставили возможность прибыть сюда из Берлина так, что берлинские
власти об этом и не знают. Роу услышал короткий диалог, произошедший между
генералом и Паркером.
- Не узнаете? - с оттенком насмешки спросил Паркер.
Генерал несколько мгновений пристально рассматривал лицо американца,
потом сделал быстрое отрицательное движение маленькой головой.
- А нашу последнюю встречу в салоне мадам Чан Кай-ши тоже забыли? -
спросил Паркер и, увидев, как обиженно насупился генерал, расхохотался. -
Значит, догадались, кому обязаны своим отъездом из Китая?
Блэкборн услышал фальцет Шверера, как иглою пронзающий жужжание других
голосов. Гости были уже сильно навеселе и касались многого такого, что
представляло интерес. Генерал сразу заговорил о войне. Старый физик, едва
уловив характер разговора, понял, к каким приятелям Роу он попал, и хотел
было уйти, но, подумав, решил остаться.
Шверер говорил, обиженно поджимая губы:
- Вы ставите вопрос на голову. Не ученые заставляли и будут заставлять
нас бросать бомбы, а мы заставляем их выдумывать эти бомбы. Не тактика и
стратегия превратились в орудия науки, а наука превратилась в их помощника.
- Но вы должны признать, дорогой мой Шверер, - фамильярно проговорил
Винер, - что именно открытия и изобретения становятся основными элементами
тактики. Скоро ученые дадут вам возможность уничтожать врага, не видя его.
- Я не сторонник мистера Винера, но на этот раз он прав, - сказал Роу.
- Ученые с их лабораториями оттеснили генералов на второй план.
Генерал заносчиво вскинул было голову, но тут же совладал со своим
раздражением против не в меру развязного победителя и, насколько мог
спокойно, проговорил:
- Мышление господ цивильных профессоров так организовано, что они не
знают, когда следует привести в действие их собственные изобретения.
- Этот момент никогда не определялся и военными, - сказал отец Август.
Он сбросил пиджак, расстегнул манжеты и, закатав рукава, воскликнул: -
Ну-ка, господа, позвольте вместо этой "Устрицы" приготовить вам кое-что по
старому монашескому способу.
Даже Роу крякнул, задохнувшись от крепкой смеси, которую взболтал
патер. Обязанности бармена перешли к Августу. Настроение быстро повышалось.
Запылал даже острый нос Шверера, и на лоснящихся желтых щеках Винера
появился легкий румянец. Он воспользовался первым случаем, чтобы вернуться к
прежней теме.
- Все старые представления о факторах войны и победы, вроде искусства
полководцев и мужества армии, дисциплины и сытной пищи, румяных щек и
крепких икр солдата, - все это отходит на задний план по сравнению с
фактором оружия, стреляющего на тысячи километров.
Роу лукаво подмигнул:
- А вы не преувеличили насчет выстрела на тысячу километров и прочего?
- Мы сможем произвести его не сегодня-завтра, если...
- Если?..
- ...если получим инженера Шверера, - сказал Винер.
- Вы полагаете, - насмешливо спросил Блэкборн, - что один инженер может
заменить миллион солдат?
Винеру хотелось изобразить на своем лице презрение, но вместо того
черты его сделались попросту злыми, и непримиримая зависть прозвучала в его
голосе, когда он сказал:
- Вам не понять!.. Мы говорим о Шверере, об Эгоне Шверере!
При этих словах генерал гордо выпятил грудь, как если бы речь шла не о
сыне, навсегда потерянном для него. Генерал с нескрываемой неприязнью
посмотрел на старого ученого, который, кажется, оспаривал гениальность его
отпрыска Блэкборн действительно сказал:
- Неужели вы полагаете, что, будь этот ваш инженер хотя бы трижды
гением, он сможет заменить народные массы, без участия которых вы не
овладеете даже квадратным сантиметром чьей бы то ни было земли?
- Наши снаряды...
Блэкборн повелительным жестом остановил Винера:
- Даже миллионы снарядов остаются только снарядами. Не они воюют, а
народ. Разве вы в этом еще не убедились на опыте последней войны? Неужели вы
не поняли, что воля народа побеждает любую технику, любые "снаряды".
- Не понимаю, что вы имеете в виду!
- Волю русского народа, поставившего на колени всю немецкую машину
войны.
Винер пожал плечами и с гримасой проговорил:
- Мы говорим о науке и о войне, а вы занимаетесь агитацией.
Тогда, пренебрежительно махнув в сторону Винера рукою, с видом,
говорившим "бесполезно спорить", Блэкборн снова опустил взгляд на закрытую
было книгу.
- Значит, - спросил Роу Винера, - все дело в том, чтобы добыть для вас
этого Эгона Шверера?
- Ну, конечно же! - воскликнул, оживляясь, Винер. - Эгон Шверер увез с
собою свои расчеты, очень важные расчеты! Это звено, которого нам теперь
нехватает. Конечно, мы восстановим его и сами, но сколько времени нам на это
нужно! Да, Шверер нам необходим с тем, что осталось в его голове. Дайте нам
Шверера, и мы очень скоро сможем стрелять на три и на четыре тысячи
километров. Генералы смогут побеждать, не выходя из своих вашингтонских
кабинетов.
- Вот мы и договорились до полной чепухи! - с пьяной откровенностью
воскликнул Роу, крепко стукнув стаканом по столу.
Шверер поморщился. Глаза Августа, критически наблюдавшего, как пьянеет
Роу, сузились.
Винер насмешливо поднял бокал, чтобы чокнуться с Роу.
- Вам не кажется верным, - начал он, - что если ваши союзники поставили
Японию на колени двумя бомбами образца сорок пятого года, то...
- Если вы не знакомы с действительным положением вещей, милейший
доктор, то могу вам сказать, - ответил Роу: - в тот день, когда "Летающие
крепости" еще только начинялись атомной дрянью, Япония, ничего не зная об
этом, уже подогнула ножки. Она уже намеревалась просить пощады. Так что
бомбочки падали уже на ее склоненную шею.
- Совершенно верно! - раздался из угла, где сидел Блэкборн, его
уверенный голос. - К тому времени победа над Японией уже была решена на
материке, где ее армия была разгромлена русскими.
- Ну, это уж слишком! - сердито крикнул Винер. А Август Гаусс, чтобы
перебить физика, протянул ему стакан с коктейлем:
- Попробуйте моего сочинения.
- Не пью, - сказал Блэкборн и книгою, как если бы брезговал
прикоснуться к священнику, отвел его руку и настойчиво продолжал: - Удар
Советской Армии был решающим и там, в победе на востоке. Ни для кого из нас
не было в этом сомнения уже тогда.
- Для кого это "нас"? - поднимаясь из-за стола, визгливо крикнул
Шверер.
- Для огромного большинства людей в Европе и в Америке, для всех, кто
не имел тогда представления об истинном смысле игры, ведшейся за спиною
русских.
- Здесь нехватает только микрофона передатчика какой-нибудь
коммунистической станции! - сказал Август.
Блэкборн усмехнулся:
- Не думаю, чтобы они пожелали транслировать такого старого осла, как
я, но я бы от этого не отказался. Однако продолжаю свою мысль: в значении
удара русских не было сомнений уже тогда, а теперь нет сомнений и в том, что
истинным назначением атомных бомб, сброшенных на головы японцев, было
устрашение русских. Мы уже тогда помышляли о том, чтобы, воздействуя на
нервы русских, помешать им спокойно трудиться по окончании войны. Да, да,
господа, я отдаю себе полный отчет в том, что говорю: мы хотели испугать
русских. - Презрительная усмешка искривила его губы, когда он оглядел
присутствующих. - Мне очень стыдно: бомба, сброшенная на врагов,
предназначалась нашим самым верным, самым бескорыстным союзникам - русским!
- Вранье! - проворчал Паркер, но так громко, что его могли слышать все,
в том числе и сидящий в отдалении Блэкборн. И еще громче повторил: - Вранье!
Но Блэкборн и ему ответил только пренебрежительной усмешкой.
- Выходит, что вы пошли в своих догадках дальше, чем сами русские, -
стараясь попасть в иронический тон ученого, проговорил Август.
- Напрасно вы так думаете. Для всякого, кто следил за советской печатью
и литературой, было ясно, что они разгадали наш замысел: устрашение и еще
раз устрашение! Игра на их нервах. Наша реклама сработала против нас. Правда
оказалась совсем иною, чем мы ее расписывали, и Сталин, на мой взгляд,
совершенно справедливо сказал, что наши атомные бомбы могут устрашить только
тех, чьи слабые нервы не соответствуют нашему суровому веку.
- Однако это не помешало Молотову тут же заявить, что русские сами
намерены завести себе атомные бомбы! - вставил патер.
- Он говорил об атомной энергии, а не о бомбе, и, насколько я помню,
"еще кое о чем". Именно так: "еще кое что", - отпарировал Блэкборн.
- Значит, они не очень-то полагаются на крепость своих нервов! - со
смехом сказал Винер.
- Нет, по-моему, это значит, что они вполне уверены в слабости наших, -
ответил ему Блэкборн.
- Честное слово, - с возмущением воскликнул Винер, - можно подумать,
что вы не верите в действие бомб, которые мы пошлем в тыл противника!
- Мне не нужно ни верить, ни не верить, - спокойно произнес физик, -
потому что я, так же как вы, с точностью знаю ударную силу каждого типа
существующих бомб.
- Ничего вы не знаете! - угрожающе потрясая кулаками, закричал Винер. -
То, что мы создадим без вашей помощи, будет в десятки, в сотни раз сильнее
того, что создано при вас!
С мягкой любезностью, звучавшей более уничтожающе, чем если бы он
обозвал его самыми бранными, самыми позорными словами, старый физик
произнес, обращаясь к Винеру:
- Позвольте узнать, хорошо ли оплачивается ваша работа, сэр?
И, сделав вид, будто внимательно слушает, наклонился в сторону
оторопевшего Винера. Тот, оправившись, сказал:
- Вы сами знаете. Вы тоже занимались этим делом.
Старик сделал несколько неторопливых отрицательных движений головой и
все так же негромко произнес:
- Нет, я никогда не занимался шантажем.
- Послушайте!..
- То, что вы делаете, - не смущаясь, продолжал физик, - шантаж. Правда,
шантаж несколько необычного масштаба, я бы даже сказал: грандиозный шантаж,
но все же только шантаж.
- Вы забываетесь! - попытался крикнуть Винер, угрожающе придвигаясь к
Блэкборну, но ему загородил дорогу Роу. Он покачивался на нетвердых ногах, и
его глаза стали совершенно оловянными. Глупо хихикая, он дохнул в лицо
Винеру винным перегаром и проговорил заплетающимся языком:
- Не трогайте моего старика. Желаю, чтобы он говорил... У м-меня такое
настроение... А главное... - Роу, оглядев всех, остановил взгляд на
Винере... - мне начинает казаться: если старикан говорит, что вы шантажист,
то, может быть, это так и есть, а?
- Вы сошли с ума! - крикнул Винер, поймав на себе ободряющий взгляд
Паркера, которому тоже после нескольких лишних рюмок "Устрицы" начинала
казаться забавной эта перепалка. - Вы совершенно сошли с ума! - повторил
Винер. - То, что мы создадим, - реальность, такая же реальность, как наше
собственное существование.
- Ф-фу, чорт! - Роу провел ладонью по лицу. - Я, кажется, перестаю
что-либо понимать: значит, вы считаете, что мы с вами реальность?
- Перестаньте кривляться, Роу! - крикнул Паркер. - Винер прав.
Роу повел в сторону Паркера налившимися кровью глазами и ничего не
ответил, а Блэкборн рассмеялся было, но резко оборвал свой смех и грустно
проговорил:
- Меня утешает вера в то, что там, где дело дойдет до выражения воли
целых народов - и вашего собственного, немецкого народа, и моего, и
американского, и любого другого, - там здравый смысл, стремление к добру и
здоровые инстинкты жизни возьмут верх над злою волей таких ошметков наций,
как ваши и бывшие мои хозяева, как вы сами, милейший доктор Винер! И мои
седины позволяют предсказать вам: в кладовой народов найдется веревка и на
вас! Моток крепкой веревки, которой хватит на всех, кого не догадались
повесить вместе с кейтелями, заукелями и прочей падалью!
Винер приблизился к ученому и, бледнея от ярости, раздельно проговорил:
- Вы мой гость, но...
- Пожалуйста, не стесняйтесь. Это уже не может иметь для меня никакого
значения, - насмешливо произнес Блэкборн.
- Но я прошу вас... - хотел продолжить Винер. Однако старик перебил
его:
- Можете не беспокоиться: я не собираюсь делать вашу квартиру местом
"красной" агитации. - Он обвел присутствующих широким жестом. - В этом
обществе она не имела бы никакого смысла. Но обещаю вам, что если буду жив,
то поставлю на суд народов свои идеи против ваших. И верю в исход этого
суда!
На этот раз рассмеялся Винер:
- Вас привлекает такая перспектива?.. Нет, это не для меня, и этого не
будет!.. Даже если правда все, что вы тут говорили, пытаясь развенчать
могущество атомного оружия, то вы забыли об одном: об его агитационном
значении.
- Шантаж страхом! - брезгливо проговорил Блэкборн. - История слишком
серьезная штука, чтобы ее можно было делать такими грязными средствами!
- Вы не историк, а физик, профессор, - язвительно проговорил отец
Август.
- Если бы меня убедили в том, что я не прав, я, не выходя отсюда,
пустил бы себе пулю в лоб.
Винер вынул из заднего кармана и с насмешливой улыбкой протянул
Блэкборну маленький пистолет.
- Возьмите, дорогой коллега! Он вам понадобится еще сегодня!
Отец Август подошел с полным стаканом коктейля и тоже протянул его
ученому.
- Тюремный бюджет обычно предусматривает стакан ободряющего
приговоренному к смерти.
Блэкборн без всякой церемонии оттолкнул его руку так, что содержимое
стакана расплескалось, заливая костюм патера, и с достоинством произнес:
- Нет, достопочтенный отец, и вы, - он движением подбородка указал на
Винера, - не выйдет! Я еще поживу. Назло вам поживу. Мне еще в очень многом
нужно разобраться, очень многое понять, мимо чего я прежде проходил. Стыдно,
имея седую голову, признаваться, что только-только начинаешь понимать
кое-что в происходящем вокруг тебя... Очень стыдно... Но нельзя больше быть
малодушным. Рано или поздно надо перестать прятаться от самого себя. Это
ниже человеческого достоинства. Если не хочешь потерять уважение к самому
себе, то нельзя становиться глупее страуса. Нужно вытащить голову из травы и
посмотреть в глаза жизни. - Блэкборн сделал несколько шагов по комнате,
остановился, задыхаясь, и протянул руку к окну, словно ему хотелось
распахнуть его, чтобы впустить в комнату свежего воздуха. Задумчиво
проговорил: - Я теперь понял, почему для меня не оказалось места в моей
стране... Меня терзала мысль: смогу ли я прожить вне Англии, которая столько
значила для меня...
- Как видно... - насмешливо бросил Винер.
- Да, как видно, я смогу прожить вне Англии, так как живу уверенностью,
что вернусь в нее. Это не может не случиться. Я слишком верю в свой народ,
чтобы потерять надежду на то, что он придет в себя и прогонит шайку
авантюристов, которые держат в руках власть над ним.
Роу, прищурившись, посмотрел на старика.
- Не имеете ли вы в виду правительство его величества, сэр? - с пьяной
важностью спросил он.
- Безусловно.
- Я могу предложить вам работу у себя, профессор, - сказал Винер. - Вы
загладите свои ошибки, и Англия примет вас обратно.
- Я не совершал никаких ошибок, - с достоинством сказал старик.
- Если не был ошибкой ваш отказ работать над атомным оружием, значит
ошибка в том, что вы прежде делали его?
- Нет, - Блэкборн сделал гневное движение, - и то и другое было
правильно. Пока я верил, будто это оружие направлено на разгром фашизма, а
следовательно, на благо человечества, я его делал; когда я получил
уверенность, что оно направлено на укрепление нового фашизма, а
следовательно, во вред человечеству, я готов своими руками уничтожить его.
- Это уже нечто большее, чем простое неодобрение того, что мы делаем, -
спокойно сказал Паркер.
- Повидимому, у меня действительно нехватает храбрости на что-то
главное, что я должен был бы сделать в нынешнем положении, - проговорил
Блэкборн. - Что-то, что могло бы стать самым главным в моей жизни... Я это
чувствую, но оно ускользает от меня всякий раз, когда нужно подумать до
конца.
- Может быть, вы подразумеваете заявление о желании стать коммунистом?
- с издевательским смешком спросил Август.
Некоторое время Блэкборн смотрел на него удивленно.
- Нет, - сказал он наконец. - Еще не это. Но неужели вы не понимаете,
что если бы к тому, что они пустили в ход сейчас - этот свой план борьбы с
засухой и обводнения огромных первобытных пустынь, - прибавить мирное
использование атомной энергии, лицо вселенной изменилось бы так, как не
мечтал ни один самый смелый утопист?
- А мы с вами, по вашему собственному уверению, болтались бы на
перекладине? - спросил Винер.
- Вы - разумеется, - ответил старик, - а что касается меня... я еще не
знаю.
- Воображаете, что вы отдали бы то, что еще осталось полезного у вас в
голове, русским?
- Зачем это им? У них есть свои головы, не хуже моей.
- Не улизнете, милейший коллега, - не слушая его, проворил Винер, -
нет! - И, хихикнув, полушопотом добавил: - Разные бывают самоубийства, герр
профессор... Разные...
- Вы такой же гангстер, как остальные, - с презрением сказал Блэкборн.
- Но я не умру ни от своей пули, ни от вашей. Я хочу видеть, как взойдут эти
новые сады там, у русских. И должен сказать, меня чертовски занимает пшеница
Лысенко. Это меня занимает.
- Вот как? Это вас занимает? - злобно воскликнул Винер. - А я за свой
счет поставил бы памятник тому, кто сравнял бы с землею и эти их сады и
вообще все, что русские успеют сделать в этой своей России.
- Вы омерзительны! - с отвращением передергивая плечами, сказал старик.
- И не воображаете же вы в самом деле, что те, кому вы угрожаете, бросят вам
в ответ букет роз?
- Чорта с два, хе-хе, чорта с два... - Роу сделал несколько не очень
твердых шагов, но вернулся к столу и тяжело упал в кресло.
- Кажется, вы не на трусов напали, - проговорил старый физик. - И
вообще, господа, должен вам сказать: когда есть кому ободрить людей, есть
кому открыть им глаза на истинную ценность всех этих жупелов, люди
становятся вовсе уже не такими пугливыми, как бы вам хотелось. Вспомните-ка
хорошенько: о том, что сопротивление невозможно, болтали уже тогда, когда
появился пулемет. А потом пытались запугать противника газами, танками...
Нервы человека выдержали все!
- Давайте-ка попробуем себе представить первый лень атомной свалки, -
сказал Роу. - Пусть-ка генерал нарисует нам эту картину.
Шверер с готовностью поднялся и, клюнув носом воздух в сторону Паркера,
быстро проговорил:
- Я беру на себя смелость подтвердить заявления, сделанные тут
господином доктором фон Винером, о принципиальном отличии будущей войны от
всех предыдущих. Это будет, если мне позволят так выразиться, война нового
типа. Ее точное планирование мы начнем в тот день, когда наука скажет, что
справилась с задачей столь же молниеносной переброски десантных войск, с
какой мы сможем завтра посылать атомные снаряды.
- Какая ерунда! - пробормотал Блэкборн себе под нос, но Шверер услышал
и растерянно умолк, глядя на англичанина. Тот сидел, опустив голову на
сцепленные пальцы и закрыв глаза. Тогда Шверер сердито клюнул воздух в его
сторону и с еще большей убежденностью продолжал:
- Без такой переброски войск не может итти речь об единственно разумной
и, позвольте мне так выразиться, рентабельной войне.
- Как вы сказали? - перебил его Блэкборн. - Рентабельная война?
- Да, именно так я сказал и так хотел сказать. - Шверер быстро сдернул
с носа очки и повернулся к физику.
Тот опустил руки и посмотрел в лицо генералу.
- Рентабельная война... - в раздумье повторил он. - Это вы с точки
зрения затрат, что ли?
Шверер с досадою взмахнул очками, как будто намереваясь бросить ими в
англичанина.
- При чем тут затраты! - крикнул он. - Любая стоимость любой войны
должна быть оплачена побежденными. Но с кого мы будем получать, если
территория побежденного государства будет превращена в пустыню, а его
население истреблено?
- Не это интересует нас, когда речь идет о пространствах, находящихся в
орбите коммунизма, - заметил Паркер.
Шверер снова было раздраженно взмахнул очками, но тут же удержал руку,
сделал почтительный полупоклон в сторону американца и торопливо оседлал нос
очками.
- В последней войне военное счастье оказалось не на нашей стороне, -
проговорил он и поверх очков посмотрел сначала на Роу, потом на Паркера. -
Позвольте мне быть откровенным: нас не устроит тот мир, который вы нам
готовите.
- А вы уже знаете, что мы вам готовим? - иронически спросил Паркер.
- Господь-бог не лишил нас разума! - ответил Шверер. - Мы понимаем, что
значит быть побежденным такими "деловыми людьми", как вы. Именно поэтому мы
и думаем уже сейчас о том, как сделать следующую войну рентабельной.
- Я уже сказал, - перебил его Паркер, - нас это не занимает.
- А нас очень!.. Очень занимает! Мы не желаем превращать в прах всю
собственную добычу! - раздраженно крикнул Шверер.
- Как вы уверены, что она вам достанется, - с прежней насмешливостью
проговорил американец.
- Уверенность, достойная похвалы, - заметил отец Август.
- Война, которую мы будем вести для вас, должна быть оплачена, - сказал
Шверер.
- Разве мы возражаем? - Паркер поднял брови.
- И значит, будущий мир должен быть настолько рентабельным для нас
всех, чтобы окупить и ту, будущую, и эту, прошедшую, войну.
- Что ж, - покровительственно проговорил Паркер, - бухгалтерия
правильная.
С этими словами Паркер поднялся и, отойдя к столику с бутылками, стал
приготовлять себе коктейль. Шверер умолк. Ведь он говорил именно для этого
американца. В нем Шверер видел представителя единственной силы, способной
дать немецким генералам средства на осуществление их новых военных планов, и
не только способной дать, но желающей дать и дающей. Шверера не особенно
интересовало мнение Винера, так как он знал: этот социал-демократический
капиталист только делает вид, будто поднялся до высот, обеспечивающих ему
независимость. Шверер отлично понимал, что теперь Винер находится в такой же
зависимости от американских генералов и капиталистов, в какой когда-то
находился от генералов немецких, и будет так же покорно исполнять все их
приказы, как когда-то выполнял его собственные, Шверера, указания. Нет, не
Винер интересовал его в этом обществе. И уж во всяком случае не отец Август.
Хотя Шверер отлично помнил, что именно этот представитель Ватикана сунул ему
первую лепту святого престола на алтарь бога будущей войны, но он также
хорошо помнил и то, что лепта эта была в долларах. Роу?.. Шверер исподлобья
посмотрел на пьяного англичанина. Нет, эта фигура не внушала Швереру ни
доверия, ни страха. Шверер угадывал, что Роу и сам смотрит на Паркера
глазами неудачливого и обедневшего соперника; этому дряхлеющему
представителю дряхлеющей империи уже никогда не придется полной горстью
разбрасывать соверены от Константинополя до Токио - всякому, кто согласен
стать ее цепным псом. Нет, тут ждать нечего. Паркер, Паркер! Вот в чью
сторону нужно смотреть со всею преданностью, какую способны изобразить глаза
Шверера. Паркер! Вот в чью сторону стоит гнуть неподатливую спину! Паркер!
Вот для кого тут стоит говорить!
И Шверер терпеливо ждал, пока американец взболтает свой коктейль.
Генерал делал вид, будто старательно протирает очки, как будто для того,
чтобы говорить, ему нужны были особенно чистые стекла. А Паркер между тем,
приготовив питье, вернулся к столу и, не обращая внимания на то, что Шверер
уже открыл рот для продолжения прерванной мысли, заговорил сам:
- Мне нравится ваша бухгалтерия, Шверер, да, нравится. Победа должна
окупить для нас обе войны: прошлую и будущую. - Он сделал глоток коктейля. -
Но мне не нравится, что вы смотрите на плоды победы, как на нечто,
принадлежащее вам.
- Мы это заработаем... заработаем кровью... - почтительно пролепетал
генерал.
- За кровь немцев мы заплатим! - важно сказал Паркер. - Но не
воображайте, будто она стоит так уж дорого. Пожалуйста, попробуйте продать
ее кому-нибудь другому... Ага, купцов не видно?! Вот в этом-то и дело:
никто, кроме нас, ее не купит, и никто, кроме нас, не способен заплатить вам
за нее ни цента. Ведь ценою некоторой оттяжки, необходимой на дополнительную
работу, и мы можем подготовить себе солдат по гораздо более дешевой цене,
чем ваши.
- Таких послушных солдат, как наши, вы не получите нигде! - с гордостью
проговорил Шверер.
- А разве мы этого не ценим? Кто еще на нашем месте содержал бы вас
всех - от фельдмаршалов до последнего рядового, - не имея уверенности, что
вы понадобитесь?
- Если наши солдаты не понадобятся вам, мы сами пустим их в дело!
- Но, но, не так прытко! Вон там холодный сифон! - И Паркер насмешливо
ткнул пальцем в сторону пузатой бутылки. - Что вы без нас?!
- Танк без бензина, пушка без пороха... - поддакнул ему отец Август.
- Так я повторяю: мы ценим ваш товар, - продолжал Паркер. - Бывалые,
хорошо тренированные, вымуштрованные головорезы - таких сразу не подготовишь
ни из французов, ни из испанцев, ни даже из цветных, которых мы можем в
любое время получить у любого индийского князька столько, сколько нам будет
нужно...
Теперь Блэкборн был рад, что не ушел сразу же, а остался. Стоило
услышать собственными ушами весь этот откровенный бред преступников. Он
решил, что вытерпит до конца. Такие возможности бывают не часто. Услышав
последние слова Паркера и желая его подзадорить, старый ученый сказал:
- Положим, эти времена прошли...
- Вот уже это мне не нравится, - укоризненно проговорил в его сторону
Роу.
- Оставим это, - сказал Паркер. - Не в этом сейчас дело. Я ведь хотел
только сказать, что вам, Шверер, следует знать: мы поим вас, кормим,
вооружаем вас и дадим вам возможность воевать вовсе не во имя того, чтобы
вернуть все, что потеряли вы, - работать вы будете на нас! Мы тоже хотим
получить плоды, когда дерево будет повалено.
- Боже мой, как это характерно для вас всех! - воскликнул физик. -
Чтобы получить яблоко - срубить яблоню. В этой психологии вся ваша природа.
- Отличная природа, мистер Блэкборн! - самодовольно возразил Паркер. -
Шверер со мною согласится. Но я еще раз должен сказать: мы понимаем это
"яблоко" довольно широко. Поход против Советского Союза - вот наша цель, но
именно потому, что нам нужно все, чем он владеет, чем может владеть, - все
его земли, все недра, все богатства страны. Не воображайте, что мы глупее
вашего Геринга. У нас тоже есть своя "Зеленая папка".
- Святое чувство, законное чувство! - одобрительно проговорил отец
Август.
Считая, что он должен положить конец всяким кривотолкам, Шверер крикнул
Паркеру, пользуясь минутным молчанием:
- Клянусь вам, никто не ненавидит русских так, как мы, и среди нас
никто так, как я!
- Что ж, это хорошо, - одобрительно отозвался американец.
Ободренный Шверер пояснил:
- Вы поймете меня, если вспомните, сколько раз мы испили из-за русских
чашу позора поражения! Сколько раз на протяжении веков нашей вражды со
славянством! Этого нельзя больше выносить, этому должен быть положен конец!
- Голос Шверера перешел в злобный визг: - Россия должна быть уничтожена как
государство.
- Иначе она может снова и снова побить вас? - насмешливо спросил
Блэкборн.
Генерал в гневе швырнул очки на стол.
- Конец! - в бешенстве крикнул он. - Уничтожение! Полное уничтожение! -
И, переведя дыхание, сдержанно Паркеру: - Тогда мы спокойно поделим
наследство славян. - Подумал и веско добавил: - Всех славян.
Паркер рассмеялся.
- Поделим? - Он в сомнении покачал головой. - Вы удивительно не точны
сегодня в терминологии, Шверер.
Шверер пропустил насмешку мимо ушей и, стараясь говорить так, чтобы
каждое его слово доходило именно до сидящего дальше всех Паркера, сказал:
- Именно в силу нашей заинтересованности в трофеях, будь то земли,
капиталы или живые люди, я и настаиваю: такое сильно действующее оружие, о
котором мы тут говорим, должно применяться лишь в том случае, если мы
получим возможность, молниеносно, первыми ударами сломив волю врага к
сопротивлению, столь же молниеносно забросить на его землю свои войска,
чтобы закрепить результат первого удара. Такова наша логика.
- Логика разбойников! - воскликнул Блэкборн.
Роу звонко шлепнул себя по колену и весело крикнул:
- А ведь генерал прав! Честное слово, прав! Целью мясника всегда было
убить вола, чтобы воспользоваться его мясом. А тут ему предлагают испепелить
тушу и вместо бифштексов получить какие-то молекулы, сдобренные соусом
морального удовлетворения. Ни то, ни другое не может утолить даже самого
скромного аппетита!
Шверер взглянул на Роу с благодарностью.
- Именно это, милостивые государи, я и хотел сказать.
Блэкборн движением руки заставил замолчать открывшего было рот Винера.
- Отвратительно и нелепо, даже смешно то, что все вы говорите.
Рассуждаете вы, как люди, лишенные всякого опыта и не думающие ни о самих
себе, ни о тех, кто считает вас стоящими на страже их интересов...
Винер возмущенно пожал плечами; Паркер засмеялся; отец Август вызывающе
скривил губы; Шверер застыл с выражением удивления на лице и с очками,
зажатыми в вытянутой руке. Но тут проговорил Роу:
- Блэкборн прав... Это очень плохо, но он прав.
- Я знаю, что прав, - с достоинством и полной уверенностью сказал
Блэкборн. - Разве может быть не прав человек, говорящий от имени английских
ученых, инженеров, всех лучших людей интеллектуального труда? Вы скажете
мне, что это еще не вся Англия? Конечно, вся Англия - это десятки миллионов
простых людей. Я их недостаточно знаю, чтобы говорить за них, но думаю, что
любой из них тут, на коем месте, доставил бы вам гораздо больше
неприятностей, чем я. Не может быть не прав человек, говорящий от лица
многих простых англичан. А сегодня я говорю от их имени...
- Не знаю, от имени каких англичан говорите вы, - перебил Винер, - но
те англичане, которые уполномочили говорить меня, думают вовсе не так.
- Вас уполномочили говорить англичане? - насмешливо спросил старик. Его
мохнатые брови поднимались все выше.
Винер выпятил бороду и старался говорить как можно внушительней:
- Трижды!.. Я трижды ездил в Лондон по поручению нашей партии.
- Вашей партии? - Блэкборн даже привстал от удивления. - Шайку лакеев
поджигателей войны вы называете партией?
Борода Винера поднялась еще выше.
- Как член руководства социал-демократической партии Германии, я трижды
говорил с лидером лейбористов...
Брови старого физика опустились, и он рассмеялся, а Винер продолжал,
приходя во все большее раздражение:
- Да, да, я встречался и с Бевином! От своего и от их имени я
утверждаю: у нас нет расхождений!.. Ни в чем, ни в чем!..
- В этом я вам верю, - подавляя смех, сказал Блэкборн. - Я еще не все
понимаю в политике...
- Это заметно, - со злостью бросил отец Август, но физик только
досадливо отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и продолжал:
- Но кое в чем я уже разбираюсь и могу понять, что лейбористы в Англии
- примерно то же, что Шумахер тут у вас, что наследники Блюма во Франции,
что Сарагат в Италии. Насколько мне помнится, таких господ называют
"социал-империалистами". - Блэкборн засмеялся. - Довольно точное
определение...
- Клевета на лейбористов! - крикнул Винер. - Они - величайшие
альтруисты в международном понимании. Для них не существует даже
национальных интересов Англии...
- Это-то и ужасно! - парировал Блэкборн.
- ...там, где речь идет об интересах всего мира.
- Американского мира?
- При заключении Союза пяти государств Бевин решительно заявил, - не
унимался Винер, - что народы должны пожертвовать национальными интересами в
пользу общего блага.
- Поскольку это благо измеряется доходами шестидесяти семейств Америки,
двухсот семейств Франции и нескольких десятков британских династий
монополистов? Так вы понимаете "всеобщее благо"! А я уже не могу понимать
его так, не могу. Я вырос.
- Сожалею, что вы не добрый католик, - проговорил отец Август, - а то
бы я помог вашему отлучению от церкви.
- Послушайте, старина, - коснеющим языком крикнул Роу физику, - не
забирайтесь в дебри социологии! Мы отвлеклись от темы. Бомба - вот о чем
стоит говорить. Бомба!
- Довольно! - безапелляционно заявил Август. - Надоело.
- Я еще не все сказал, - настойчиво продолжал физик. - Не безумие ли
действительно воображать, будто половина человечества, живущая между Эльбой
и Тихим океаном, ждет ваших бомб и ничего не изобрела для защиты от них?
Начиная такую войну, вы обречете и свою собственную страну на опустошение не
только потому, что русские должны будут ответить двойным ударом на удар... А
силу их контрударов мы с вами уже видели на опыте Германии... Так я говорю:
они будут защищаться не только потому, что сохранят крепкие нервы и
материальные средства для обороны, а и потому, что вы вынудите их наступать.
Роу внимательно слушал физика. Он стоял, ссутулив спину, и хмуро
оглядывал окружающих из-под сдвинутых бровей. У него был вид человека,
припертого к стене, но готового защищаться.
Физик, не обращая на него внимания, продолжал:
- Кто бы из вас - англичане, французы, испанцы - ни предоставил янки
возможность стрелять с их земли, они явятся, так сказать, участниками в деле
и должны быть готовы к тому, что именно их-то в первую очередь и сотрут с
лица земли ответные снаряды. Но зато, думаете вы, не пострадает ваш хозяин
за океаном. До него, мол, трудно дотянуться. Неправда, и он не вылезет из
воды сухим! Доберутся и до него. В общем же вопрос ясен: участь того, кто
нападает, и участь того, с чьей земли произведут нападение, не будет
отличаться от участи жертвы нападения. - Заметив протестующий жест Винера,
Блэкборн повысил голос: - Только последний осел может вообра...
- Вы пророчите пат? - с усмешкой перебил Паркер и покачал головой. -
Пата не будет.
- Пата действительно не будет, - отвечал Блэкборн. - Кое-кто из вас,
может быть, слышал имя Герберта Уэллса. - Заметив удивленные взгляды, он
пояснил: - Был такой писатель у нас, в Англии. Так вот, под конец жизни он
написал трактат под названием "Мысль у предела". В этом трактате он отрицал
свою прежнюю точку зрения, высказанную в нескольких романах, будто, несмотря
на безумие взаимоистребления, человечество сумеет найти дорогу к будущему
более светлому, нежели его настоящее. "Мысль у предела" утверждает, что
результатом атомного побоища будет хаос и вечная тьма. Человечество умрет, и
земной шар порастет бурьяном... если бурьяну удастся пробиться сквозь слой
испепеленной земли и расплавленного камня.
- Мы кончим войну во имя торжества нашего общества, - сказал отец
Август. - Человечество вернется ко времени, когда раб был счастлив тем, что
трудился на своего господина.
Блэкборн пренебрежительно пожал плечами.
- Вы не дали мне досказать. Я вовсе не разделяю мнения Уэллса, никакого
светопреставления, конечно, не произойдет. Усилия ваши приведут к тому, что
война на той стадии, которая кажется вам высшей, окажется отрицанием себя
самой. Она станет бессмыслицей. Вы получите... мат!..
- Ну, это уж слишком! - крикнуло сразу несколько человек.
- Валяйте, старина! - пьяно пробормотал Роу.
- Как это ни смешно, но, на мой взгляд, даже если вам удастся зажечь
атомную войну, во что я не верю, вы получите мат не только от русских, -
сказал Блэкборн, - но и от американцев, от англичан, от французов и
немцев... Да, именно так. Из рабочих кварталов Ист-Энда и Веддинга, из Клиши
и Ист-Сайда придет вам конец. - Он оглядел удивленно молчавших слушателей. -
Можно подумать, что вы меня не поняли.
- К сожалению, - медленно процедил сквозь зубы отец Август, - мы вас
отлично поняли.
Винер, срываясь на злобный визг, крикнул:
- Пусть американцы усеют атомными установками всю Германию, пусть
разрушат всю Европу! Это лучше того, что пророчите вы, Блэкборн...
- И вы думаете тоже спастись по ту сторону океана? - повысив голос,
спросил его Блэкборн. - Не выйдет, доктор! Не выйдет! Вы и есть тот нож,
которым американский Шейлок хочет вырезать кусок нашего мяса. - Он внезапно
умолк и потер лоб. - Впрочем, это частность. Это наши с ними счеты: англичан
с Америкой, - миллионов простых англичан с шестьюдесятью семействами
Уолл-стрита. И дело даже не в этих счетах и... даже не в вас. - При этих
словах в голосе старого ученого зазвучало такое негодование и презрение
такой силы, что слушатели один за другим, помимо своей воли, поднялись из-за
стола и стояли теперь одни с растерянными, другие с сердито сосредоточенными
лицами. - Разумеется, вопрос стоит гораздо шире и гораздо страшней, чем наши
с вами счеты. Вы вооружили Гитлера, на вас кровь миллионов. Вы хотите
повторения? Его не будет! Клянусь жизнью: не будет! Кровь первой же жертвы
заставила бы массы схватить вас, как преступников, и вы подохли бы от
животного страха, прежде чем на вашу шею накинули бы петлю! Я... презираю
вас так, как только в силах презирать человек... Презираю!
Блэкборн круто повернулся и, не оглядываясь, вышел.
Среди настороженной тишины, воцарившейся в комнате, послышались
шаркающие шаги Роу. Пытаясь держаться прямо, он направился к Паркеру. Его
затуманенный спиртом мозг уже отказывался держать волю в обычном
повиновении. Звериная ненависть и бессильная зависть заливали сознание Роу:
некогда хозяин полумира, англичанин был уже почти на побегушках у этого
паршивого фабриканта жевательной резинки, явившегося из-за океана, чтобы
вырвать у него из горла самые жирные куски.
Приблизившись к Паркеру и широко расставив ноги, чтобы придать
устойчивость своему покачивающемуся телу, Роу хрипло крикнул:
- Ж-жаль, очень ж-жаль, что старик смылся, а то бы я ему сказал, кто он
такой... - Роу угрожающе взмахнул рукою вслед удалившемуся Блэкборну, и это
движение едва не стоило ему потери равновесия. - Да, ч-чорт побери, я
отметаю всю эту болтовню - она не для меня. И ч-чорт его дери... и... и вас
всех вместе с ним! - Роу топнул ногой и ударил себя в грудь. - Права или не
права, но это моя страна! И будь я проклят, если обменяю текущий счет в
Английском банке на омлет из яичного порошка!.. Американский Шейлок!.. Он
испортил нам всю лавочку, так пусть убирается к чорту. Без него мы тут
справлялись со своими делами. Англия была Англией, а не посадочной площадкой
для "Летающих крепостей". И у этой чортовой Германии тоже было место под
солнцем. С нею мы кое-как поделили бы и колонии, и все прочее... А
заокеанскому Шейлоку захотелось и Германии, и Англии, и наших колоний... Не
выйдет! Вот с чем господин Шейлок вернется к себе... - Роу выдернул руку из
кармана и показал Паркеру кукиш. - И пусть уходит, пока не поздно. Мы еще не
выплюнули свои зубы за борт, как вам хотелось бы этого. Мы еще не разучились
кусаться... А у бульдога мертвая хватка.
Никто не обратил внимания на замечание, сквозь зубы брошенное
священником в сторону Паркера:
- Пьяный болтает то, что думает трезвый.
Согласно кивнув, Паркер встал и, медленно приближаясь к Роу, вынул руки
из карманов. Только теперь по налившимся кровью мутным глазам американца
можно было видеть, что он тоже пьян.
- Э, бросьте, старина, храбриться! - крикнул ему Роу. - Мы тут, в
Старом Свете, тоже не забыли, что такое сжатые кулаки. - И он, продолжая
опираться о стенку, сделал усилие принять позицию боксера. - Сказать вам
откровенно, джентльмены, все мы очутились в положении охотника, поймавшего
медведя за хвост: держать тошно, а отпустить страшно...
Удар паркеровского кулака угодил Роу в челюсть. Громко ляскнули зубы,
голова глухо стукнулась о стену, и Роу повалился на пол.
- Вполне закономерный конец, - спокойно проговорил отец Август.
Роу неожиданно приподнялся с пола и, с трудом шевеля вспухшими губами,
хихикая, забормотал:
- На этот раз я согласен с вами, святой отец: каждый из нас получит то,
что ему определено. - Он сплюнул скопившуюся во рту кровь. - В одной Европе
их уже по крайней мере пятьсот миллионов, да, вероятно, вдвое больше в
Азии... Полтора миллиарда!.. Полтора миллиарда, господа!.. Каждый из них
только плюнет по разу - и мы захлебнемся в этих плевках!
На следующий день Блэкборн, спустившись к завтраку в ресторан своей
гостиницы, как всегда, в одиночестве выпил кофе. Просматривая немецкую
газету, Блэкборн дошел до полицейской хроники на последней странице. И тут
он едва не пропустил заметку под заголовком: "Утопленник в канализации".
"Сегодня на рассвете в канализационном тоннеле был обнаружен труп
человека, утонувшего в нечистотах. Медицинской экспертизой установлено, что
перед смертью утопленник находился в состоянии сильного опьянения. При нем
найдена визитная карточка на имя журналиста Уинфреда Роу".
Блэкборн с отвращением отбросил газету.
"4"
Гюнтер Зинн в задумчивости почесывал карандашом голову. Ему казалось,
что тревожные сведения, приходившие от товарищей из Западной Германии,
требовали немедленного и решительного вмешательства всех немцев, - во всяком
случае, всех тех, кому дорого будущее их родины, ее независимость, ее
достоинство и, вероятно, самая жизнь немецкого народа, которую с такою
легкостью ставят на карту англо-американцы и продавшиеся им душою и телом
социал-демократические главари из банды Шумахера и компании. От Трейчке,
который все еще оставался в подполье, и от группировавшихся вокруг него
товарищей поступали неопровержимые данные о том, что хорошо известный
фабрикант "фау" Винер вернулся из-за океана и прочно обосновал свои
предприятия и лаборатории в Испании. Мало того, Винер достиг соглашения с
оккупационными властями Тризонии о том, что людвигсгафенские заводы "ИГ",
расположенные во французской зоне оккупации, будут изготовлять взрывчатое
вещество огромной силы, предназначенное для наполнения проектируемого
заводом Винера "фау-13". По мнению товарищей, поддерживающих связь с
революционным подпольем Испании, работы у Винера подвигались там вперед,
несмотря на то, что недоставало части проекта, оставшейся в руках его
бывшего конструктора Эгона Шверера. Отсутствие Эгона Винер старался
возместить другими инженерами, на оплату которых не жалел денег, щедро
отпускаемых ему американцами. Шайка Ванденгейма, являвшегося фактическим
хозяином Винера, торопила его с исследованиями и расчетами.
Наряду с безудержной похвальбой, с помощью которой новоявленные
заатлантические Геббельсы старались поддерживать в мире страх перед
воображаемым могуществом тайного оружия, якобы в неограниченном количестве
имеющегося в американских арсеналах, американцы тщательно оберегали секреты
того, что готовили в действительности руками своих собственных американских
и захваченных немецких ученых.
Данные о тайных работах Винера добывались ценой самоотверженного,
связанного с риском для жизни, стремления честных немцев помочь разрушению
темных планов немецкого милитаризма, возрождавшегося под англо-американским
крылышком. Информация Трейчке поневоле была отрывочной, разрозненной.
Полную картину действительного положения вещей Зинн получил только
после того, как по его просьбе Эгон Шверер свел для него все эти данные
воедино.
- Каково же ваше собственное мнение, доктор? - спросил Зинн,
ознакомившись с материалами, представленными ему Эгоном.
- Главное для меня в том, что я здесь ни при чем, - ответил Эгон.
- Понимаю ваше удовлетворение, - с усмешкой сказал Зинн. - Но меня
интересует и кое-что другое: смогут ли они осуществить этот "фау-13" без
вашего участия? Без того, что осталось у вас в голове?
- Вы же знаете: в наши дни не может существовать непреодолимых секретов
на участках, уже пройденных наукой.
- Ваше отсутствие Винеру не помешает?
- Разумеется, оно задержит отыскание окончательного решения... Задержит
до тех пор, пока другой инженер или несколько других инженеров не придут к
тем же выводам, к которым пришел в свое время я.
- А в том виде, в каком Винер имеет изобретение в руках сейчас, это
оружие готово?
Эгон усмехнулся:
- Они думают, что готово... Они не замечают одной ошибки, которая и мне
доставила когда-то много неприятностей.
На этом их разговор тогда и окончился. Но скоро Зинн понял, что дело,
конечно, не в ошибке, о которой говорил Эгон, и не в том, закончит ли Винер
свой проект завтра или послезавтра, а дело в том, что на земле немецкого
народа, его собственными руками, ценою каторжного труда немецких рабочих, за
счет голодания немецких женщин и истощения немецких детей снова куется ярмо
для Германии, для всей Европы, для всего мира. Вот в чем было дело. Вот о
чем думал сейчас ответственный партийный функционер Гюнтер Зинн.
Он раздраженно отбросил карандаш и его взгляд в нетерпении остановился
на стрелке стенных часов: Рупрехт Вирт опаздывал на несколько минут Зинн уже
потянулся было к телефонной трубке, когда дверь без стука отворилась и на
пороге появился Вирт.
- Слушай, Рупп, - без всякого вступления сказал Зинн, - ты не хуже меня
знаешь, как трудно бороться с фашистской сволочью, которая снова поднимает
голову...
Рупп недоуменно поднял плечи: его спрашивали о том, что знал каждый
немец, не говоря уже о членах партии.
- Я, видишь ли, заговорил об этом потому, что должен посоветоваться с
тобою кое о чем, что пришло мне в голову, - продолжал Зинн. - Шумахеровцы
настолько спелись с разведками американцев, англичан и французов, что любыми
средствами борются не только с проявлениями антифашизма, но и против
интересов всех немцев за Эльбой, против интересов всей Германии.
- Что здесь такое? - недовольно спросил Рупп. - Политшкола?
Зинн дружески положил ему руку на плечо:
- Не сердись, старина, это просто дружеская беседа. Уж очень накипело в
душе. Иногда хочется выговориться... Если эти скоты хотят сделать Германию
площадкой для американских реактивно-атомных установок, если они намерены
превратить ее в поле битвы между своим выдуманным "западом" и Советским
Союзом, - обязаны же мы помешать этому?
- Странный вопрос, - Рупп пожал плечами. - У нас тут достаточно хорошо
понимают, куда ведет Германию триумвират Шумахер - Тиссен - Шмитц. "Немцы за
Эльбой" не хотят быть рабами ни янки, ни их отечественной челяди.
Теперь Зинн, в свою очередь, с улыбкой спросил:
- Я хотел бы знать, что ты думаешь насчет Шверера?
- На моем горизонте трое Швереров... Кстати, об Эрнсте Шверере. Я
стараюсь не упускать его из виду, но при всякой угрозе провала этот молодчик
ныряет в лазейку, которую ему открывают из той зоны, и исчезает под крылышко
американцев.
- Я не о нем, меня интересует Эгон.
Вирт сказал, понизив голос:
- Кажется, я знаю, чего ты от него хочешь... Он не станет заниматься
военными проектами.
- Дело не в этом... Я хотел сказать: не совсем в этом.
- Я так и знал! - с усмешкою сказал Рупп.
- Что ты знал?! - внезапно раздражаясь, сказал Зинн. - Ничего ты не
знаешь и не можешь знать! - Но тут же, беря себя в руки, спокойно
проговорил: - Ты слышал о Винере?
- Имею представление.
- Над чем он работает, знаешь?
- Да.
- Нужно, чтобы Эгон Шверер еще раз вплотную занялся этими проектами
ракет.
- Я же тебе сказал: я знаю, чего ты хочешь от Эгона. Но повторяю: он на
это не пойдет.
Зинн ударил ладонью по столу.
- Подожди с твоим заключением. Эгон настолько хорошо все знает, что
лучше всякого другого может разоблачить эти затеи перед всем миром.
- Ты хочешь, чтобы он выступил?
- Да, с разоблачением, которое разорвалось бы на глазах всех народов с
эффектом, в десять раз большим, чем самая страшная атомная бомба.
Несколько мгновений Рупп молча стоял перед Зинном, потом воскликнул:
- Я лопаюсь от зависти, что такая идея пришла не мне! Честное слово,
вот бомба, которую надо сбросить как можно скорей, - правда!
- Не ожидая войны, - со смехом сказал Зинн и тут же увидел, как стало
серьезным лицо молодого человека.
- А ты понимаешь, чего это может стоить доктору Швереру? - спросил
Рупп.
- Я ничего не собираюсь от него скрывать.
Рупп задумался. Зинну пришлось переспросить:
- Что же ты думаешь?
И Рупп ответил так, словно предложение было сделано ему самому:
- Дело должно быть сделано.
- Может быть, ты с ним и переговоришь? - предложил Зинн.
- Мы с ним слишком большие друзья. А уж одного того, что ты пригласил
бы его сюда, было бы достаточно, чтобы он поверил в серьезность дела. Он
должен знать, что это нужно для блага Германии, "нам, немцам", как бывало
говорил Лемке...
- Ты забыл о том, что сказал сам: в наши дни автор такого разоблачения
рискует жизнью.
- А разве ты не рискнул бы?
- Ну, мы с тобой... Мы - члены партии.
- Почему ты думаешь, что мужество - наша монополия?
- Этот Шверер в прошлом...
- Я знаю, он заблуждался.
- И очень сильно!
- И все же Лемке доверял ему, - сказал Рупп. - И, на мой взгляд, Эгон,
наконец, понял все до конца и хочет оставаться честным перед самим собой и
перед своим народом.
- Этого достаточно, - решительно проговорил Зинн. - Приведи его. И как
можно скорей.
- Я тебе говорю: он совсем неплохой человек. Только постарайся
насчет... его безопасности... - Рупп посмотрел на часы. - Ты не забыл об
открытии гимназии?
- Мне пора, - согласно кивнул Зинн. - Кажется, ведь небольшое дело -
открытие гимназии, в которую может послать своих детей самый бедный немец.
- Сколько их тебе еще предстоит открыть!
Рупп был уже в коридоре, когда за ним вдруг порывисто распахнулась
дверь и Зинн крикнул:
- Эй, Рупп, погоди-ка! Я забыл показать тебе.
И, сияя радостью, он протянул телеграмму. Рупп прочел:
"Ура! У нас - сын. Здоровье Ренни отлично. Рудольф".
Рупп рассмеялся:
- Готов вместе с ним крикнуть "ура".
- Уж этот-то новый Цихауэр узнает, что такое счастье в Германии! -
уверенно проговорил Зинн.
- Пошли им привет и от меня! - крикнул Рупп, сбегая с лестницы.
- Через несколько дней поздравишь их сам тут, - прокричал вслед ему
Зинн. - Руди уже выехал в Берлин.
- Тем лучше, тем лучше! А своего малыша они привезут, вероятно, в той
самой огромной корзине, которую Ренни когда-то носила на спине?
Зинн рассмеялся:
- Это была, действительно, огромная корзина. Я как сейчас вижу Ренни
Шенек, сгибающуюся под тяжестью ноши... И эти похороны в горах у
Визенталя...
Шаги Руппа замерли далеко внизу.
Поток воспоминаний нахлынул на Зинна. Он стоял, опершись на перила, и
глядел в глубокий провал лестничной клетки, как в пропасть, где перед его
взором проходила длинная череда лиц и событий прошлого - такого близкого и
вместе с тем уже такого безвозвратно далекого. К счастью, именно
безвозвратно, навсегда ушедшего в прошлое, как в туман над ущельем
Визенталя...
Когда через час Рупп подходил к подъезду Эгона Шверера, ему бросился в
глаза автомобиль, на стекле которого виднелся пропуск, какой выдается для
въезда из западных зон в советскую. Первой мыслью Руппа было: "Эрнст!" Он с
беспокойством вошел в дом и сразу заметил, что там царит некоторый
переполох. Раскрасневшаяся Эльза водила утюгом по тугому, как броня,
пластрону крахмальной мужской сорочки.
- Доктор Шверер собирается куда-нибудь ехать? - спросил Рупп, стараясь
сообразить, куда может ехать Эгон на американской машине. И вздохнул с
облегчением, когда Эльза сказала:
- Он ведет Лили в гимназию, которая сегодня открывается.
- А этот автомобиль?
Эльза приложила палец к губам и глазами показала на неплотно
притворенную дверь, за которой слышались голоса.
- Приехала из Франкфурта бабушка Эмма, - прошептала Эльза.
Из-за двери был отчетливо слышен голос генеральши Шверер:
- Отцу кто-то сказал такую глупость, будто ты намерен отдать нашу Лили
в эту новую гимназию.
- Кто-то позаботился о том, чтоб сказать сущую правду, - ответил
спокойный голос Эгона.
- В бесплатную школу?! Словно дочь нищего?
- Теперь тут все учатся бесплатно, мама, - все так же спокойно
проговорил Эгон.
- Но отец этим очень обеспокоен, Эги, - взволнованно проговорила
старуха. - Он очень обеспокоен. Ты видишь, я ехала всю ночь, чтобы...
В голосе Эгона зазвучала насмешка:
- Это очень трогательно, что американцы не пожалели несколько галлонов
бензина ради такого маленького человечка, как моя Лили. Но вы истратили их
бензин напрасно.
- Я тебя не понимаю.
- Лили поступает сегодня в школу, именно в эту школу.
- Там, наверно, царят здешние идеи, Эгон! - воскликнула фрау Эмма.
- Безусловно. - ответил Эгон. - Я и отдаю мою дочь туда потому, что не
хочу, чтобы с нею произошло то, что случилось с ее отцом: только став седым,
я понял, что значит быть немцем.
- Я тебя все еще не понимаю.
- И не поймете.
- Ты, что же, думаешь, что я не способна?..
- Я сам тоже когда-то не понимал многого и, вероятно, так и не понял
бы, если бы не решился тогда... бежать.
- Боже мой!.. Не вспоминай об этом позоре!
- Только тогда, скрываясь в чужой стране и глядя оттуда на все, что
происходило тут...
- Не смей, не смей! - крикнула старуха. - Это было позором. Для тебя,
для нас всех... Я никогда не решалась сказать тебе, как назвал тебя отец,
узнав о твоем бегстве из Германии!
Эгон рассмеялся:
- Наверно, дезертиром?
- Он сказал, что ты... изменник! В те тяжкие для отчизны дни...
- Не для отчизны, а для гитлеризма. Это не одно и то же.
- Когда твой отец и твои братья дрались уже на самых границах Германии,
чтобы спасти ее от русских...
- Они спасали не Германию, а Гитлера и самих себя.
- Ты говоришь, как настоящий... большевик. Я не хочу, не хочу тебя
слушать, ты марксист!
- К сожалению, еще далеко нет.
- Ты издеваешься надо мною! - По голосу старухи можно было подумать,
что ей сейчас будет плохо. Несколько мгновений из комнаты доносилось только
ее частое, взволнованное дыхание. Потом она прерывающимся голосом, негромко
сказала:
- Что же я должна передать ее дедушке?
- Единственно правильным было бы сказать ему правду.
- О, конечно, правду, только святую правду! - напыщенно воскликнула
она.
- Тогда скажите ему, что у него нет больше внучки.
- Эгон!
- Да, род Швереров, тех Швереров, которые из поколения в поколение
служили в 6-м кавалерийском его величества короля прусского полку, кончился.
- Эгон!
- Он кончился на Отто и Эрнсте. Я всегда был не в счет.
- Ты не смеешь так говорить об Отто! - Она поднесла носовой платок к
глазам. - Мы даже не знаем, где его могила там в России... Я всегда
заступалась за тебя перед отцом, но теперь я вижу, ты и вправду не в счет.
- На сцену выходит новое поколение немцев, обыкновенных маленьких
немцев, которые войдут сегодня в эту новую бесплатную школу. Среди них будет
и моя дочь, моя Лили.
- Я не хочу, не хочу тебя слушать! - прокричала старуха.
Но Эгон продолжал:
- И я от всей души хочу, чтобы учителя вложили в их маленькие головы
правдивое представление о грядущем уделе Германии, который будет уделом
свободы и труда, счастием равных среди равных, а не глиняным величием
воинственных бредней.
- Я не могу сказать все это ему! - в отчаянии произнесла фрау Эмма.
- Напрасно. Он должен это знать, - твердо проговорил Эгон, - если
хотите, я напишу ему.
- Упаси тебя бог! Может быть, я не должна говорить тебе, но... я не
могу молчать: он боится за вас всех, за тебя, за нашу маленькую Лили и даже
за твою жену. - Она говорила торопливо, не давая перебить себя. - Ведь когда
начнется война, все, кто находится здесь, по эту сторону, обречены на
смерть, на истребление.
- Это слово вы слышали от него? - с неподдельным интересом спросил
Эгон.
- Да, да, пойми же: поголовное истребление! - с жаром воскликнула она.
Тут Рупп и Эльза услышали громкий смех Эгона, и он сказал:
- Так скажите же ему, мама, что это чепуха!
- Эгон, Эгон!
- Бредни выживших из ума двуногих зверей, тех, чье поколение быстро
шагает к могиле, чтобы навсегда исчезнуть с лица Германии. Это вы тоже
можете сказать: простые немцы, шестьдесят миллионов немцев, постараются
помешать обезумевшим банкротам затеять новую бойню.
- Эгон! - Старуха всплеснула руками. - Ты говоришь об отце!
- Нет, - Эгон покачал головой. - Так же как у генерала Шверера нет
больше сына Эгона, так у меня нет больше отца.
Неподдельный ужас старухи дошел до предела, она в страхе повторяла
только:
- Нет... нет... нет!..
Эгон чувствовал, что именно сейчас окончательно закрепляется тот
поворот в его жизни, на который он столько лет копил решимость и который
совершил после такой борьбы со своим прошлым. Этот поворот представлялся ему
не только победой над тяготевшим над ним грузом прошлого, но и началом новой
жизни, пусть более короткой, чем та, которую он прожил, но бесконечно более
полной и неизмеримо более нужной ему самому и его народу. Еще одно последнее
усилие - преодолеть жалость к этой женщине, такой чужой и даже враждебной,
несмотря на то, что она была его матерью. Покончить со всем этим!.. Он
заставил себя твердо повторить:
- Именно это и передайте: у него нет больше сына, а у меня отца... Вот
и все...
- Нет, нет... Этого не может быть! - Старуха поднялась и, театрально
раскрыв объятия, шагнула к Эгону.
Эгон попятился и, заложив руки за спину, сделал отрицательное движение
головой. Выражение растерянности сбежало с лица старухи. Морщины, с которых
осыпался густой слой скрывавшей их пудры, сложились в гримасу, и старуха,
задыхаясь от бешенства, крикнула:
- Я проклинаю тебя!.. Проклинаю вас обоих!.. Но знай: мы ни за что не
оставим нашу внучку в твоих руках, в ваших руках, в руках марксистов.
Слышишь: мы позаботимся о том, чтобы она не пошла по твоему пути!
Старуха хотела еще добавить, что об этом позаботится Эрнст, который со
своими сообщниками ждет за углом ее появления с Лили, чтобы схватить ребенка
и увезти на запад. Но она во-время вспомнила, что ей было строго-настрого
приказано молчать о том, что она приехала сюда вместе с Эрнстом, что цель ее
поездки - похищение девочки, которая должна послужить приманкой для захвата
самого Эгона. Старуха даже схватилась рукою за рот, будто ловя едва не
вырвавшееся неосторожное признание. Она круто повернулась и пошла к двери.
Уже с порога плаксиво бросила Эгону:
- Проводи же меня.
Но он не изменил позы и только снова молча отрицательно качнул головой.
Когда мать исчезла за порогом, он подошел к оставшейся распахнутой
двери и медленно, плотно ее затворил. Он навсегда и накрепко захлопывал
дверь своего прошлого.
Эгон хмуро поздоровался с Руппом.
- Когда-то я думал, что два враждебных лагеря - это я и Эрнст, но я
никогда не допускал мысли о возможности такого... Отцы против детей, деды
против внуков. И где их разум, где совесть и честь?
- Для них вопрос стоит просто: честь или кошелек, совесть или жизнь...
Я к вам по делу, доктор. С поручением от Зинна.
И Рупп рассказал ему о плане разоблачения махинаций Винера и
американцев.
- Бросить счетный аппарат? - в испуге спросил Эгон.
- Может быть.
- Когда он почти готов?
- Вспомните, что вы говорили пять минут назад.
- Вы правы, вы правы... Я подумаю, я, конечно, подумаю над вашим
предложением. - Он остановился и, нахмурившись, смотрел на сверкающую
крахмальной белизной рубашку, которую держала перед ним Эльза. Потом прошел
в кабинет, снял с полки книжку, вернулся к Руппу и, отыскав интересовавшее
его место, прочел:
- "Выиграть войну с Германией значит осуществить великое историческое
дело. Но выиграть войну еще не значит обеспечить народам прочный мир и
надежную безопасность в будущем. Задача состоит не только в том, чтобы
выиграть войну, но и в том, чтобы сделать невозможным возникновение новой
агрессии и новой войны, если не навсегда, то по крайней мере в течение
длительного периода времени".
Заметив устремленный на него удивленный взгляд Руппа, Эгон сказал:
- Видите, я уже и сам знаю, где искать правду! - И продолжал читать
вслух: - "После поражения Германии она, конечно, будет разоружена как в
экономическом, так и в военно-политическом отношении. Было бы, однако,
наивно думать, что она не попытается возродить свою мощь и развернуть новую
агрессию. Всем известно, что немецкие заправилы уже теперь готовятся к новой
войне. История показывает, что достаточно короткого периода времени в 20-30
лет, чтобы Германия оправилась от поражения и восстановила свою мощь. Какие
имеются средства для того, чтобы предотвратить новую агрессию со стороны
Германии, а если война все же возникнет, - задушить ее в самом начале и не
дать ей развернуться в большую войну?"
Эгон посмотрел на Руппа блестящими глазами.
- Это замечательно! - воскликнул он. - Ведь это написано четыре года
назад. Четыре года тому назад он предвидел то, что мы с трудом и недоверием
постигаем сегодня. И не является ли то, что предлагает мне Зинн, одним из
тех средств, направленных к предотвращению войны, о которых говорил Сталин?
- Я думаю, что это именно так!
- Дорогой друг, - загораясь все больше, сказал Эгон, - не примите это
за самомнение, я вовсе не хочу себе приписывать больше, чем заслужил, но все
мое существо наполняется гордостью при мысли, что и я, маленький человек,
немец, жестоко заблуждавшийся и принесший так много вреда народу, могу
сделать что-то, о чем говорит Сталин...
Некоторое время он стоял, положив руки на грудь, и горящими глазами
смотрел на Руппа.
- Эльза! - крикнул он. - Скорее мою рубашку! Мы не должны опоздать в
школу. - И снова повернулся к Руппу: - Это смешно, но я волнуюсь так, как
будто в гимназию поступаю я сам, будто я сам иду в первый класс, чтобы
приобщиться к какой-то новой, еще совершенно незнакомой мне, прекрасной
жизни моего народа.
Они сидели рядом на торжестве открытия школы, и Руппу передавалось
волнение, все еще владевшее Эгоном.
Когда собрание уже подходило к концу, когда были сказаны речи
представителей магистрата и гостей, когда новые маленькие школьники прочли
приветственные стихи и советский комендант пожелал успеха новой школе, когда
ее директор собирался поблагодарить присутствующих и закрыть собрание, Эгон
внезапно поднялся и, к удивлению Руппа, дрожащим от возбуждения голосом
попросил слова. Он заговорил о волнении, которое вызвало в нем сегодняшнее
событие и вид маленьких немцев, пришедших сюда, чтобы научиться смотреть на
мир новыми глазами. Он говорил торопливо, непоследовательно, перебивая
самого себя. Зинн и Рупп следили за ним с удивлением: они еще никогда не
видели таким этого всегда сдержанного, подобранного инженера.
Эгон говорил:
- Нашим детям не суждено будет стать честными, мирными тружениками,
если мы с вами не вырвем оружия из рук тех, кто снова готовит его к войне,
если мы не обезвредим ослепленную жадностью и властолюбием реакцию и мировой
милитаризм, уже подсчитывающие барыши от кровавой бойни, в которую они
намерены снова ввергнуть мир и нашу несчастную отчизну. Друзья мои, никогда
до этих минут я так остро не чувствовал своих обязанностей в отношении
будущего. Сегодня, когда я увидел наших детей, пришедших в этот дом, где они
должны сформироваться как граждане свободной, трудолюбивой Германии,
процветающей в мире и сотрудничестве со всеми народами, сегодня я до конца
понял... - Эгон нетерпеливо дотронулся до стягивающего его шею тугого
воротничка и повторил: - Да, я до конца понял... - И снова потянул
воротничок, словно он душил его.
Зинн пододвинул ему стакан с водой, но Эгон отстранил его.
- Я должен участвовать в смертельной борьбе с врагами мира, с
носителями агрессии. Я буду разоблачать, я буду драться, я раскрою всю
грязную кухню, которую господа винеры и их заокеанские хозяева скрывают за
завесою так называемых мирных усилий. Я напишу не статью, а целую книгу, из
которой мир узнает, что такое "фау" и как их снова тайно готовят руками
наших братьев-немцев в западных зонах...
- Этого не может быть! - послышалось из зала.
- Не может быть... Это было бы ужасно.
- Именно то и ужасно, что это так! - крикнул Эгон. - Я докажу это с
фактами в руках! Я докажу!
Это было сказано с такою железной твердостью, что Зинн с удивлением
посмотрел на оратора: куда девалась былая неуверенность этого интеллигента,
где мягкость его формулировок, где его колебания?
И тут в напряженную тишину, повисшую над залом, упал спокойный, твердый
голос Зинна:
- Но вы должны знать, доктор Шверер: большая борьба связана с большим
риском.
- Знаю!
На одно мгновение Эгон потупился, и краска сбежала с его лица.
- Знаю! - твердо повторил он. - Знаю и клянусь, что ничто не остановит
меня на пути к правде, которую должен знать мир. Я хотел бы жить во имя
счастья наших детей. Стремясь к миру, мы должны объявить войну всему, что
может породить нового преступника, способного опять послать на смерть
миллионы людей. Война войне и ее поджигателям - вот долг каждого, кто хочет,
чтобы их уделом, - Эгон широким жестом обвел стоящих в зале детей, - были
мир и счастье равных среди равных! - Его голос звучал ясно, голова была
поднята, и глаза сияли радостью.
Ни сам Эгон, ни кто-либо из его слушателей не заметил, как из двери за
спиною президиума появился человек и, подойдя к Зинну, положил перед ним
листок.
Зинн поднял руку, требуя внимания, но тишина и без того была такой
острой, что слышно было, как звякает о стекло обручальное кольцо Эгона на
руке, которою он машинально касался стакана.
Зинн встал.
- Дорогие сограждане... на заводах "ИГ Фарбениндустри" в Людвигсгафене,
расположенном, как известно, в западных зонах оккупации нашей страны,
сегодня произошел новый взрыв огромной силы. Взрыв разрушил корпуса, где,
как выяснилось, готовилось взрывчатое вещество для реактивных снарядов
"фау". Под обломками разрушенных зданий погибло несколько сотен немцев,
тысячи ранены.
Эгон на минуту закрыл глаза рукой. Потом спустился с кафедры и уверенно
пошел навстречу Зинну.
Несколькими днями позже Зинн не спеша, как терпеливый учитель, отвечал
на вопросы Эгона. Сначала Эгон задавал вопросы смущенно, несколько стыдясь
того, что вот он, уже такой немолодой и, казалось бы, образованный человек,
и вдруг должен сознаваться, что не может разобраться в вещах, которые,
вероятно, ясны каждому рядовому члену коммунистической партии. Но Зинн с
первых же слов разбил это смущение.
- Не думайте, пожалуйста, что каждый член партии - философ или хотя бы
непременно вполне зрелый марксист, до конца усвоивший всю глубину ее
программы. Ленин совершенно ясно указывал, что членом партии считается тот,
кто признает программу и устав партии, платит членские взносы и работает в
одной из ее организаций. Это очень четкая формулировка, и когда кое-кто стал
толковать ее так, будто коммунист тот, кто усвоил программу, Сталин, великий
продолжатель дела Ленина, еще раз разъяснил, что если бы наша партия встала
на эту неверную позицию, то в ней пришлось бы оставить только теоретически
подготовленных марксистов, ученых людей, интеллигентов.
Эгон вздохнул с облегчением:
- А мне было стыдно признаться, что я кое-чего не усвоил.
- Кое-чего?.. - Зинн добродушно рассмеялся. - А не думается ли вам,
товарищ Шверер, что вы еще очень многого не усвоили?
- Может быть...
- Но это исправимая беда. Вы преодолеете ее, если хорошенько
поработаете над литературой и посидите в одном из наших кружков.
Эгон не заметил, как пролетело время. То, что говорил Зинн, было не
только просто и понятно, но и увлекательно, интересно. Эгон все больше
убеждался, что отнюдь не поздно и в его годы сделать тот поворот, который он
сделал. Да, сегодня он мог сказать с полной уверенностью: путь от признания
к усвоению он пройдет. И на этом пути он обретет окончательную уверенность в
правоте, которой не мог почерпнуть в своих прежних блужданиях.
На прощанье он сказал:
- Самое важное для меня теперь - успеть сделать для окончательной
победы то, что я еще могу сделать.
- Исход нашей битвы с капитализмом предрешен историей, - ответил Зинн.
- Вопрос во времени, когда будет повалено это сгнившее дерево.
- А сколько вреда еще могут принести его гнилые ростки! Когда я думаю
хотя бы о нашей немецкой военщине или об американцах, с такой цинической
откровенностью повторяющих ее азбуку...
- Скажите лучше: "ее ошибки"!
- Пусть так, но и ошибки милитаристов пахнут кровью. Я почти с ужасом
думаю о том, что делает сейчас генерал Шверер и другие. Что, если им все же
удастся еще раз затеять то, что они затевали уже дважды?!
- Во-первых, это им не удастся, - со спокойной уверенностью произнес
Зинн, - а во-вторых, если вы проследите исторический путь германского
империализма, то поймете, на что обречен его новейший выученик,
последователь и кредитор - империализм американский. Современный германский
империализм начал свою "блестящую карьеру" звонкими, но довольно легкими
победами над прогнившей двуединой монархией Габсбургов и над шатавшейся
империей бесталанного тезки Наполеона. Седан - начало этого пути. Карликовая
Австрия Дольфуса, взорванная изнутри Чехословакия Гахи, разложившаяся
бековская Польша и снова Франция, на этот раз Франция откровенных предателей
- Петэна, Вейгана, Лаваля, и, наконец, дешево доставшиеся "победителю"
Дюнкерк и развалины Ковентри - вот конец пути. Таков порочный круг. За его
пределами, при столкновении германского империализма и его "военной
доктрины" с подлинно научным, единственно научным пониманием проблем войны -
с марксистским пониманием, какое дал Сталин, - колосс германской военной
машины превратился в кучу железного лома. Он рухнул вместе со всеми теориями
всяких "кригов", со всею кровавой идеологией, восходящей к Клаузевицу и
всосанной немцами вместе с философией Ницше, со всем этим вредным,
античеловеческим, антинародным хламом, который германский милитаризм нес на
своих знаменах. Он рухнул и не поднимется, кто бы и как бы ни пытался его
возродить...
- Хорошо бы!
- Можете быть уверены: ему не встать.
- А Америка? - нерешительно проговорил Эгон.
- Какая Америка? Те сто сорок миллионов простых американских
тружеников, которые так же хотят войны, как мы с вами? А ведь в них - ее
сила.
- А материальные ресурсы правящих групп Америки?..
- Чего стоят материальные ресурсы, если им противостоят люди!
Вспомните: в лапах Гитлера были ресурсы всей Западной Европы, в его активе
было скрытое потворство так называемых "союзников", на него работал
картелированный капитал половины мира - и что же?
- Американские биржевики и генералы, наверно, учтут уроки последней
войны.
Зинн отрицательно покачал головой:
- Самая их природа, природа их класса и всего капитализма на
достигнутой им фазе развития, делает их неспособными понять основное: их
судьба определена всем ходом истории, и сопротивление - только оттяжка их
гибели. Почему же вы хотите, чтобы они, чьи "лучшие" умы, так сказать,
философы и идеологи, не понимают этого, сами поняли вдруг, что их политика
так же авантюристична, как авантюристична была и политика германского
империализма? Вы о них более высокого мнения, чем они заслуживают.
Поджигатели новой войны слепы там, где речь идет об уроках последней войны.
Ведь и англо-американцы, как некогда германские империалисты, рассматривают
захватническую войну в качестве основного способа достижения своих
политических целей. Ведь они поставили своею целью утверждение господства
монополистического капитала во всем мире и во веки веков. Уже одно это
говорит: они слепы и глухи к урокам истории и в том числе к кровавым урокам
недавней мировой войны.
- Но они дьявольски коварны! - в волнении воскликнул Эгон. - Они не
остановятся ни перед чем. Генерал Шверер не раз повторял мне заученный им
наизусть, как заповедь, и хорошо запомнившийся мне кусок из Клаузевица:
"Война - это акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу
волю. Тот, кто этим насилием пользуется, ничем не стесняясь и не щадя крови,
приобретает огромный перевес над противником, который этого не делает.
Введение принципа ограничения и умеренности в философию войны представляет
собою абсурд..." Я боюсь людей с такой философией.
- Одну минуту, - проговорил Зинн и, сняв с полки книжку, открыл ее. -
Вот, товарищ Сталин не так давно писал одному русскому военному: "Мы обязаны
с точки зрения интересов нашего дела и военной науки нашего времени
раскритиковать не только Клаузевица, но и Мольтке, Шлифена, Людендорфа,
Кейтеля и других носителей военной идеологии в Германии. За последние
тридцать лет Германия дважды навязала миру кровопролитнейшую войну, и оба
раза она оказалась битой. Случайно ли это? Конечно, нет. Не означает ли это,
что не только Германия в целом, но и ее военная идеология не выдержали
испытания? Безусловно, означает". Если мы с вами разовьем эту мысль в
применении к обстановке сегодняшнего дня, то напрашивается вывод: поскольку
идеология современного нам американского империализма - родная сестра
идеологии германского империализма, вполне логично предположить, что и
судьба, которая постигнет американский империализм, будет родной сестрой
судьбы германского империализма.
- Для меня это большие и очень важные вопросы, - задумчиво сказал Эгон.
- Не думаете ли вы, что эти вопросы меньше значат для меня? - с
усмешкою спросил Зинн. - Ведь это же судьба нашей отчизны, судьба моего
народа, судьба всего трудящегося человечества!
- Вы правы, вы правы... - повторял Эгон.
- Когда я вспоминаю, что на протяжении нескольких веков своей истории
германский милитаризм, от псов-рыцарей до "великого" в делах международного
разбоя Фридриха и от его "лучшего из лучших" Зейдлица до Кейтеля, тоже
"лучшего из лучших" другого мастера разбоя Гитлера, был бит не кем иным, как
русским солдатом, я благословляю этого солдата... Именно потому, что я немец
с головы до пят, именно потому, что я немецкий патриот! - воскликнул Зинн с
жаром, какого Эгон не мог подозревать в этом всегда спокойном,
уравновешенном человеке. - Именно потому, что я немец и коммунист, я вам
говорю; если бы, вопреки всему, поджигателям новой войны удалось развязать
ее, то в этой последней для них войне я стоял бы плечом к плечу с русским
солдатом, с советским солдатом. - Зинн шагнул к Эгону с протянутой для
пожатия рукой: - И уверен, что в этом строю мы будем вместе.
Эгон принял протянутую руку и крепко пожал.
- Это было бы очень большой честью для меня... Честью и счастьем.
"5"
Была еще одна, вторая, мировая война - и еще одна часть Европы пришла к
концу войны созревшей для свободы. Простые люди другой ее половины еще
бились за освобождение от векового кошмара капитализма. Миллионы людей все
лучше понимали, что даже самые скромные жизненные условия трудовых масс
несовместимы с существованием капиталистического общества.
Бастующие горняки Франции понимали, что танки и кавалерия были пущены
против них не столько потому, что рабочие предъявили экономические
требования, сколько потому, что их борьба была борьбой за новую жизнь, за
народ, за свободу миллионов, за право на хлеб, на труд, на мир. Их борьба
была борьбой против фашизма и войны, так же как война против горняков,
против их требований была борьбою за сохранение старого порядка, за фашизм,
за войну.
"Мира!" - требовали миллионы. "Войны!" - вопила банда поджигателей.
Призрак войны снова шествовал за непосильными налогами, за голодным
пайком, за рабскими условиями труда для масс, за новыми сверхприбылями для
военных промышленников. Призрак войны виднелся за американскими каторжными
займами, предназначенными вовсе не для того, чтобы накормить и одеть
обнищавшую Западную Европу, а для того, чтобы окончательно, раз и навсегда
убить ее конкуренцию с Америкой на мировых рынках; чтобы заставить ее еще
раз вооружиться за свой собственный счет, но на этот раз оружием, купленным
у американских промышленников; чтобы опутать народы Европы бременем вечных
неоплатных долгов.
Все они - американские заимодавцы и европейские побирушки - хотели
снова сжигать трудовые накопления наций в стволах пушек; они хотели снова
разрушать жилища и заводы, они хотели снова перемалывать под гусеницами
танков миллионы простых людей. Они жаждали крови, разрушении, ужаса, потому
что все это превращалось для них в золото, в дивиденды.
Снова, как десять, двадцать и тридцать лет тому назад, возникала
навязчивая идея капиталистов о "крестовом походе" против Советского Союза.
Правда, вместо всяких Антант - больших и малых - теперь пошли в ход "блоки"
- атлантические, западные, северные и иные, но суть оставалась та же, что
прежде: прикрываясь криками об обороне, империалисты ковали цепь агрессии
вокруг СССР.
Так же как тридцать, как двадцать и как десять лет назад, "святой отец"
из Рима, "наместник Христа на земле", ниспослал свое апостольское
благословение инициаторам этого бредового "похода".
Чтобы дать это благословение, нынешний папа не нуждался ни в чьем
поощрении Пий XII готов был благословить всякого, кто соглашался нанести
Советской России вред: удар или булавочный укол, в области материальной или
духовной, в Москве или на самой далекой окраине, - все годилось духовному
пастырю римской церкви. В католическом мире ни для кого, кроме тех, кто не
хотел видеть и слышать, не было больше секретов, что агрессивные планы
Ватикана плотно сомкнулись с американскими планами мировладения.
Все понимали, что такой политик, как Пий XII, согласился плыть в
кильватер Майрону Тэйлору вовсе не из предосудительной симпатии к этому
протестанту и уж, во всяком случае, не по слабости своего характера. Давно
уже все римские воробьи чирикали, что Ватикан, со всеми потрохами, закуплен
Тэйлором и курсом ковчега римской церкви управляют по радио из Вашингтона. А
факты подтверждали, что все сотни тысяч римско-католических священников и
монахов, все сотни ватиканских епископов и десятки кардиналов стали не кем
иным, как агентами американской разведки; из всех трехсот восьмидесяти
миллионов католиков, разбросанных по земному шару, пытались сделать рекрутов
американского империализма.
Не смел не считаться с этим фактом и преподобный отец Август Гаусс. Он
понимал, что прошли времена, когда можно было с успехом жить, лавируя между
немецким абвером и британской Интеллидженс сервис. Интеллидженс сервис
меньше платит. А абвер уже передала свой живой инвентарь, и в том числе,
наверно, и его, преподобного Августа Гаусса, американской секретной службе.
Значит, если он и как немецкий агент и как агент Ватикана оказывался теперь
американским агентом, то за каким же чортом было ему сноситься со своими
подлинными хозяевами через каких-то подставных лиц? Август по опыту знал,
что гораздо выгоднее иметь дело с первоисточником доходов. Поэтому он
обрадовался приказу немедля отправиться в Рим.
Отец Август не был новичком в "вечном городе", и прежде чем отправиться
в отдел Ватикана, ведавший папской разведкой, Август решил использовать
старые связи и в точности выяснить, с кем, где, когда и как следует вести
разговор по интересующему его делу.
Когда он с пропуском в руках подошел к воротам папской резиденции,
некоторые черты плана действий были им уже намечены. Но нерешенной
оставалась основная дилемма: если все то, что он знает, если все связи,
которые у него есть, если весь накопленный им опыт разведывательной и
диверсионной работы нужны американцам - он на коне и с полным кошельком;
если же эти знания, эти связи и опыт являются, с точки зрения американцев,
балластом - пуля в затылок ему обеспечена. Живой разведчик, который чересчур
много знает, не архивная бумажка, которую можно подшить в секретное досье и
спрятать в сейф до времени, когда она понадобится для какого-нибудь шантажа;
живой разведчик, отыгравший свою роль, - опасная возможность шантажа самих
шантажистов. Таких людей не любили ни в одной разведке - ни в Интеллидженс
сервис, ни в абвере, не любят, наверно, и в УСС и в федеральной разведке.
На душе Августа заскребли кошки, когда он прошел мимо блеснувших по
бокам алебард папских гвардейцев и вгляделся в физиономию человека,
проверявшего его пропуск. На жандарме была такая же треуголка, какие Август
видывал десятки раз во время прежних наездов в Ватикан, и такой же мундир.
Но Август готов был отдать голову на отсечение, что этот жандарм не был
итальянцем. Его выпяченная челюсть и холодный взгляд серо-зеленых глаз, его
огромный рост и здоровенный кулак с зажатой в нем дубинкой - все обличало
солдата американской военной полиции. Ему куда более к лицу была бы белая
кастрюля "МП", чем опереточная треуголка. Она плохо гармонировала с
автоматическим пистолетом последней модели, висевшим на поясе жандарма
Август отметил про себя это обстоятельство: святейший отец не доверял больше
охрану своей жизни и тайн Ватикана итальянцам.
Внутри Ватикана Августу не нужен был проводник. Он уверенно шагал по
темным дворам, шнырял по узким лестницам и коридорам, пока не добрался до
двери с маленькой дощечкой. "Чентро информачионе про део". И это
обстоятельство тоже отметил Август: на отделе разведки вывеска оставалась
итальянской, так же как и треуголка на жандарме. Август осторожно приотворил
дверь и просунул нос в щель. Приемная была пуста. За год ее обстановка не
изменилась: те же потрепанные портьеры на окнах, те же большие просиженные
кресла с неудобными спинками, тот же стол с большим распятием, тот же
смешанный запах воска, ладана и плесени и та же мертвящая тишина и в
комнате, и за тремя выходящими в нее дверями кабинетов, и, пожалуй, во всем
крыле дома.
Август не удивлялся этой тишине, так как нарочно выбрал для своего
посещения время, когда служащие расходились на обед.
Август проскользнул в приемную и прислушался. Тот, кто увидел бы его в
этот момент, не узнал бы прежнего, уверенного в себе, немного тяжеловесного
и грубоватого патера Августа Гаусса из бывших немецких офицеров, еще так
недавно покрикивавшего на Блэкборна и издевавшегося над своим собратом Роу.
Сейчас он был больше похож на старую, облезшую крысу, тревожно нюхающую
воздух.
Дверь в соседнюю комнату была неплотно затворена, но щелку прикрывала
опущенная с той стороны портьера. Август прислушался - было тихо. Он
кашлянул. Еще раз. Подошел к двери и почтительно произнес:
- Во имя отца и сына... прошу дозволения войти...
Ответа не последовало.
Убедившись в том, что рядом никого нет, Август чуть-чуть раздвинул
портьеру. За нею был просторный кабинет: его узкие забранные решетками окна
упирались в каменную кладку какой-то стены. Август с трудом поборол
профессиональное искушение войти, быстро проглядеть лежащие на столе бумаги.
Заложив руки за спину, он несколько раз прошелся по приемной, чтобы
заставить себя сосредоточиться на предстоящем свидании. Уселся в кресло. Он
раздумывал над первыми фразами своего обращения к фра Джорджу Уорнеру,
иезуиту-американцу. Друзья советовали ему поговорить в первую очередь с
Уорнером. Ему даже показали этого монаха в городе, когда тот проезжал в
автомобиле, - судя по физиономий, это был как раз тот тип, с которым можно
говорить откровенно.
Размышления Августа были прерваны шумом шагов в коридоре. Кто-то
миновал вход в приемную. Послышался стук двери, ведущей из коридора в
кабинет. Август хотел было кашлянуть, чтобы дать знать о своем присутствии,
но решил, что меньше всего нужно встречаться с кем-либо, прежде чем он
поговорит с Уорнером. Он бесшумно приблизился к двери кабинета и заглянул в
щель между косяком и портьерой. То, что он увидел, заставило его ноги
прирасти к полу: в рыжей сутане капуцина в кабинете стоял Доллас. В первый
миг Август готов был бы отдать голову на отсечение, что это Аллен Доллас,
недавно заседавший во Франкфурте. Только редкий седой, а не рыжий пух вокруг
тонзуры натолкнул его на мысль, что это и есть старший брат Аллена - Фостер
Доллас, тот самый Фостер, о чьем сенсационном отречении от сует мира недавно
кричала вся американская пресса.
А Доллас, повидимому, не спешил. Развалившись в кресле, он любовался
теперь кольцами дыма, всплывавшими к потолку от раскуренной им сигары.
Скоро дверь кабинета, выходившая в коридор, снова отворилась, и Август
узнал в вошедшем иезуита Уорнера.
Август на цыпочках вернулся к своему креслу и, взяв в руки один из
лежавших на столике журналов, стал прислушиваться к тому, что происходит в
кабинете.
Уорнер замер у порога и почтительно склонился перед Долласом, ожидая
благословения. Но тот, небрежно махнув рукой, сказал:
- Можно без церемоний, Уорнер, никого нет, - и ногою пододвинул иезуиту
кресло. - Садитесь.
Уорнер с облегчением выпрямился.
- Меня здесь просто замучил этикет. До чего дома все проще, господи!
- Сигару?
Уорнер молча взял сигару и, пошарив в глубоком кармане сутаны, достал
спичку и зажег ее о поверхность стола.
- Проклятая жара, - сказал он, распахивая ворот сутаны.
- Да, берега Тибра не берега Флориды, - с незнакомой Августу игривостью
ответил Доллас.
- Не раз вспомнишь купальный халат, золотой песок Майями и хорошую
девчонку.
- Но, но, фра Джордж! - с иронической укоризной остановил его Доллас.
- Надеюсь, когда Спеллман станет папой, тут пойдут другие порядки.
- Его святейшество папа чувствует себя пока отлично.
- Чорт побери! - вырвалось у Уорнера. - Можно объявить его трижды
святым, но ведь не вечен же он!
- На земле? Конечно... Однако что нового?
- Про вести из Константинополя знаете?
- Нет, а что? - с любопытством встрепенулся Доллас.
- Наши упрятали патриарха Максимоса в сумасшедший дом.
- Здорово! - Доллас потер потные руки и с особенным удовольствием
затянулся сигарой.
- Афиногор уже сдал дела Нью-Йоркской епархии и вылетел в
Константинополь. Его избрание вселенским патриархом - вопрос той или другой
суммы. В "выборных" делах у наших достаточно опыта.
- Отлично, очень хорошо! - с удовольствием повторил Доллас. - Это
значительно облегчит нам работу. Афиногор не будет артачиться, как Максимос.
- А вы не боитесь, монсиньор, что новое кадило, которое Ванденгейм
раздувает с экуменическим движением, может нам помешать?
- Именно потому, что там за дело взялся старина Джон, нам с этой
стороны ничто не угрожает. Они не станут с нами бороться за души негров из
Конго. Ванденгейм правильно рассудил, что нужно собрать в единый кулак
разбросанных по свету христиан всяких толков. Если этот кулак будет подчинен
Ванденгейму, то он только поможет толкнуть боевую колесницу именно туда,
куда нам нужно, - на восток.
- Скорей бы уж... - пробурчал Уорнер.
- А куда нам торопиться? Святая римская церковь мыслит категориями
вечности! - с серьезной миной сказал Доллас. - Столетием позже или раньше, -
важно, что в конечном счете человечество будет подчинено единой державе
христовой, в лице ее святейшего владыки папы.
- Это вы мне или репетируете речь по радио? "Категории вечности"! -
передразнил Уорнер. - Нет, я не согласен ждать годы. Хочется еще в царстве
земном пощупать вот этими руками то, что приходится на мою скромную долю.
- Грешная душа! - Фостер, прищурив один глаз, уставился на собеседника.
- Мало вам того, что именно церковь спасла вас от электрического стула? -
При этих словах Уорнер сделал резкое движение, как бы намереваясь вскочить и
броситься на собеседника, но Доллас только рассмеялся и движением руки
усадил его на место. - Ну, ну, спокойно!
- Это нечестно, - задыхаясь от злобы, проговорил Уорнер. - Меня
уверили, что никогда никто не напомнит мне...
- Я нечаянно.
- Не советую вам, Фосс...
- Как? - Доллас приставил руку к уху, делая вид, будто не расслышал
слов Уорнера, который с угрозою повторил:
- Никому не советую напоминать мне об этом.
- Не думал, что вы так впечатлительны, брат мой, - с усмешкой ответил
Доллас. - А что касается ваших ухваток, то должен вам сказать...
- Мои ухватки - это мои ухватки, сэр!
- Фра Фостер, - поправил Доллас.
- Ладно, забудем...
- И все-таки не советую вам таскать при себе пистолет.
- С чего вы взяли?..
Доллас рассмеялся.
- Не схватились же вы за задний карман потому, что у вас там лежит
евангелие.
- Ладно, ладно...
- И все же - вы монах, Уорнер, а не военный разведчик.
- Особой разницы не вижу.
Доллас состроил кислую гримасу.
- Честное слово, Уорнер, став духовной особой, вы сохранили замашки...
- Он покрутил в воздухе пальцами.
- Стесняетесь произнести слово "гангстер"? Не смущайтесь, пожалуйста.
Меня это не может обидеть... Тем более, что работа у меня сейчас примерно
такая же, как и была.
- Повторяете пропаганду красных, брат мой?
- Кой чорт! Правда есть правда!
- В первый раз вижу вас в роли борца за этот прекрасный тезис.
- Вольно же вам напоминать мне об электрическом стуле...
- А вы заплатили мне за молчание? - иронически спросил Доллас.
Уорнер исподлобья посмотрел на него и угрожающе проговорил:
- В конце концов, если это вас устроит, можете огласить мой послужной
список хотя бы с амвона...
- Ну, ну, - примирительно промямлил Доллас, - это не в интересах дела.
- То-то... Я ведь тоже не попрекаю вас тем, что вы избежали каторги по
делу о подложном чеке...
- Эй, Джордж!
На этот раз Уорнер не обратил на этот крик никакого внимания и
продолжал:
- ...только потому, что были сенатором и тот судья, к которому попало
пело, тоже был "в деле". Я же молчу.
Доллас побагровел так, что казалось, кровь сейчас брызнет сквозь все
поры его щек. Его голос стал похож на шипение пылесоса, когда он сквозь зубы
процедил:
- Когда у меня будет красная шапка...
- Ого!
- Она будет вот на этой голове!.. - Доллас постучал крючковатым пальцем
по своему черепу. - Тогда я буду иметь счастье напомнить вам об этом
разговоре, который смахивает на что-то вроде подрыва авторитета святой
церкви, брат мой.
- Ну, за красного-то вы меня не выдадите, тут я спокоен. Пусть бы вы
влезли даже на папский трон!
- Политика есть политика; не только вы, но даже я не могу сказать
сегодня, какие взгляды мы будем исповедовать завтра. Если верх возьмут
красные...
- То могу вас уверить: они не предложат вам вольтеровского кресла...
Тогда мы вспомним разговор об электрическом стуле, - со смехом закончил
Уорнер.
- Ну, довольно! - сердито отмахнулся Доллас. - У вас шутки висельника.
- И он перешел на деловой тон: - Когда мне представят проект нового устава
третьего ордена?
- Мы с ним ознакомились, и оказалось, что там почти нечего менять. Мы
только повычеркивали к чертям всю эту ритуальную белиберду.
- Я же вам говорил: нужно сделать освобождение членов ордена от присяги
земным властям не условным, а безусловным. Принимая обет терциара, человек
тем самым автоматически перестает быть подданным своего земного государства
и становится беспрекословным исполнителем единственной воли - его
святейшества папы. При трудности сношений с Римом для агентуры, находящейся
на востоке Европы, нельзя рассчитывать, чтобы терциар мог быстро получить
отсюда разрешение от своих обязательств и присяг. Из-за этого он может
оказаться связанным, если он истинно верующий католик. Нужно развязать руки
всем, у кого есть шансы пролезть в административный аппарат, на руководящие
посты. Нужно поставить в особую заслугу терциару и обещать ему отпущение
всех грехов на всю жизнь вперед и безусловное царство небесное, если он
сумеет добыть себе билет коммуниста.
- Такие вещи в устав не впишешь, - хмуро проговорил Уорнер.
- Но каждый терциар должен это знать. Церковные каналы еще дают нам
возможность проникнуть в Восточную Европу.
- Н-да!.. - многозначительно протянул Уорнер и потянулся огромной
пятерней к затылку.
- Знаю я вас: вам что-нибудь попроще! Кирпичом по витрине - и дело
сделано! Но Восточная Европа - не лавка ювелира. Учитесь работать, чорт
дери! Мы удовлетворили все ваши требования, вы получили нужных вам людей,
действуйте же, чорт дери, в тех масштабах, о которых я вам толкую каждый
день. Предстоит не ограбление банка, а нечто покрупнее!
- Послушайте, Фосс... Я хотел сказать: фра Фостер... Как будто я не
понимаю, что дело не в паршивом сейфе. Речь идет о том, чтобы выпотрошить
целые страны.
- И поставить на колени несколько народов!
- Все ясно, но ведь нужно время, вы сами только что говорили о веках...
- Бросьте болтать чепуху, вы не перед микрофоном радио! - вспылил
Доллас. - Мне нужна работа, а вы с вашей шайкой возитесь, как старые бабы!
- Я попрошу вас... фра Фостер! - обиженно сказал Уорнер. - У меня была
не "шайка", а первоклассное дело, сэр! Одно из лучших дел в Штатах.
- Это вы сообщите сборщикам рекламы, а мне давайте работу!
- Я привел вам две тысячи отборных малых...
- Мы платим им жалованье сенаторов!
- Они сделали честь вместе со мной перейти на службу его святейшества и
едят честно заработанный хлеб.
- Пусть они жрут хотя бы священные облатки, но дают мне дело!
- Две тысячи ребят, собранных в этот кулак, - Уорнер поднял над столом
лапу, сжатую в огромный, как кувалда, кулачище, - равноценны...
- Шайке Аль-Капоне?
- Вы обижаете нас, сэр... то-есть брат мой...
- Ставите себя на одну доску с Костелло?
- Нет, монсиньор, я скромно полагаю, что кое в чем мы можем потягаться
и с государственным департаментом, - с хорошо разыгранной скромностью
проговорил Уорнер. - Именно так... брат мой. - Он еще больше распахнул
сутану. - Честное слово, нечем дышать!.. Завели бы у себя хоть виски со
льдом.
- Терпение, брат мой, все будет. И холодильники и электрические
вентиляторы тоже... Дайте срок.
- Если так чувствуешь себя в "святом городе", то что же ждет в
преисподней?
- За хорошие деньги сам сатана разведет под вашей сковородкой
бутафорский огонь.
- "За хорошие деньги"! Тут заработаешь, как бы не так.
- Не хнычьте, деньги будут. Ванденгейм обещал создать особый фонд для
поощрения работы по моему отделу "Про Руссиа".
- Старый чорт! Тоже тянется к России...
- А кто к ней не тянется?
- Кстати о Ванденгейме! - оживился вдруг Уорнер. - Говорят, будто
Дюпончик перехватил у вашего Джона заказ на производство новейших реактивных
штучек для военного министерства.
- Глупости, не может быть!.. А впрочем, кто вам говорил? - озабоченно
спросил Доллас.
- Так я вам и выложил! - с усмешкой сказал Уорнер.
Доллас с заискивающим видом похлопал Уорнера по колену.
- Но вы же знаете, старина, что я немного заинтересован в реактивных
делах Ванденгейма.
- Тем хуже для вас, старина, - фамильярно заявил Уорнер. - Заказик,
перехваченный Дюпоном, оценивают в несколько сотен миллионов.
- Нет, право, кто вам говорил? - Доллас в волнении ткнул сигару в
пепельницу так, что она сломалась и погасла.
Но Уорнер только рассмеялся.
Доллас посмотрел на часы.
- Пора, вон уже звонят к торжественной мессе.
- Хорошо, что мне не приходится принимать участие хотя бы в этом цирке,
- не скрывая удовольствия, сказал Уорнер. - А по какому поводу месса?
- Господь-бог вразумил королевских судей в британской зоне оккупации
Германии: они оправдали шайку немецких эскулапов.
- При чем тут врачи, не понимаю?
- Они испытывали на военнопленных средства бактериологической войны.
Убили несколько тысяч человек.
- Чего доброго, среди убитых были и католики?
- Кажется, несколько тысяч поляков, но это не беда. Папа не очень
щепетилен насчет католиков из стран Восточной Европы.
- А именно там-то и нужно браться за дело!
- Да, нужно работать засучив рукава! - согласился Доллас. - У нас нет
ни одного лишнего дня.
- Какая муха вас укусила? - весело воскликнул Уорнер. - Вы же только
что уверяли, будто готовы ждать века.
Доллас посмотрел на Уорнера так, словно перед ним сидел сумасшедший, и
ничего не ответил.
- Никогда не поймешь, врете вы или говорите серьезно, - недовольно
пробормотал Уорнер.
- Видно, вскрывать сейфы не то же самое, что делать политику, -
сокрушенно покачав головою, сказал Доллас.
- А политический босс Нового Орлеана и Луизианы бывал мною доволен, -
хвастливо произнес Уорнер.
- Другое дело, там можно работать почти в открытую, а эти европейцы еще
не привыкли к нашим приемам...
- Этикет! - презрительно сказал Уорнер.
- Во всяком случае, вы должны запомнить, что завоевывать ватиканскую
державу должны итти не молодчики с кастетами, а "крестоносцы воинства
пречистой невесты христовой, святой римской церкви, паладины святого Петра".
Ясно?
- Откуда вы взяли эту чепуху? - сдерживая смех, спросил Уорнер.
- Формула его святейшества.
- Ах, старый мул! - Уорнер прыснул со смеху. - Мои молодцы в роли
паладинов!
- Вы удивительная тупица, Уорнер, - с укоризною сказал Доллас. -
Неужели вы не понимаете: ваша же собственная польза требует усвоения всеми
католиками без исключения, что у них нет и не может быть иного отечества,
как только святая римская церковь, как вселенская держава Христа? Нужно
заставить их забыть национальность и все земные обязательства и
привязанности, кроме обязательства перед нами.
- Что-то вроде католического варианта Соединенных штатов мира?
- Отцы иезуиты зря потратили деньги на ваше образование, Джордж: не
что-то вроде, а именно Соединенные штаты мира. Сначала Европы, а потом
именно мира.
- А знаете что, брат Фостер?! - Уорнер, кривляясь, подмигнул Долласу. -
Такая лавочка меня устроит, если за мною сохранят должность главного
эксперта по вскрытию всех сейфов, какие достанутся нам в качестве трофеев,
а?
- Разговор с вами может вогнать в пот даже на Северном полюсе, - со
вздохом сказал Доллас. - Попробуйте-ка впустить сюда немного свежего
воздуха.
- Окна здесь, как в Синг-синге, - насмешливо ответил Уорнер, показывая
на толстые старинные решетки, - но воздуху мы вам сейчас впустим из
приемной. - И он направился к выходу в приемную...
Обливавшийся потом отец Август невольно перевел взгляд на широкое окно
приемной, выходившее на площадь, в конце которой высилась громада собора
святого Петра. В последние минуты Август уже плохо следил за разговором
прелатов. В голове его гудело так, словно она была наполнена горячим,
звонким металлом. Он торопился придумать оправдание тому, что сидит здесь
один. Американцы, конечно, поймут, что он мог слышать их разговор. Тут, в
помещении апостольской секретной службы, это могло окончиться для него худо.
Он поспешно вскочил и, перебежав приемную, громко хлопнул дверью.
- Кто тут? - спросил вошедший с другого конца комнаты Уорнер и сумрачно
уставился на склонившегося перед ним священника.
- Я к отцу Уорнеру, ваше преподобие, - негромко ответил Август.
Уорнер движением тяжелого подбородка указал на кресло и неприветливо
буркнул:
- Подождите... - словно через силу прибавил: - ...брат мой. - И снова
скрылся в кабинете, плотно притворив за собою дверь.
"6"
История шла своим неумолимым путем.
Два лагеря стояли во всеоружии друг против друга: лагерь мира и лагерь
войны. Борьба развернулась по всему земному шару; она сорвала все покровы,
обнажила все тайны реакции.
Забыв кровавые уроки недавней войны, забыв позор немецкой оккупации,
забыв о море благородной крови лучших французов, пролитой гитлеровцами и их
пособниками из петэновско-лавалевской шайки, предатели во фраках дипломатов,
изменники в потрепанных сюртучках министров и провокаторы в депутатских
пиджачках действовали по указке все тех же пресловутых "двухсот семейств",
что и прежде. Они объявили преступной самую мысль о том, что Франция никогда
не станет воевать со своим союзником и освободителем - Советским Союзом.
Отвыкшая краснеть наемная шваль вопила о необходимости лишить депутатской
неприкосновенности поседевших в боях за независимость и достоинство Франции,
за жизнь и свободу трудового французского народа Кашена и Тореза: ведь это
была их мысль - "Франция никогда не будет воевать против Советского Союза!"
С бессовестностью американского судьи французский прокурор требовал санкций
не только для "Юманите", пустившей в мир эту "крамольную" идею, но и для
всех печатавших ее левых газет. Кабинету не стыдно было обсуждать вопрос об
этих диких требованиях распоясавшейся реакции. Министры Франции уже не
считали нужным скрывать, что у себя, в прекрасной Франции, еще три года тому
назад так высоко, с такой гордостью державшей знамя сопротивления фашизму,
они приветствовали бы линчевание коммунистов.
Буржуазная пресса изо всех сил раздувала психоз войны.
Этот психоз всходил на дрожжах страха. Главный смысл "войны нервов"
заключался не столько в том, чтобы попытаться запугать людей, живущих в
народно-демократических странах Восточной и Юго-Восточной Европы и в
Советском Союзе, сколько в том, чтобы шантажировать выдуманной опасностью
тех, кто жил в границах самих капиталистических стран. Той же цели в самой
Америке и в Англии служила и крикливая возня вокруг атомной бомбы.
Английские "лейбористы" вместе с американскими миллиардерами визжали от
страха утратить преимущества владения пресловутой "тайной" этой бомбы. А
единственное, что еще действительно было в этом деле тайной от простых
людей, - это то, что день, когда было бы достигнуто соглашение о запрещении
атомного оружия и открылась бы возможность применения атомной энергии в
мирных целях, был бы днем краха многих капиталистических монополий. Вылетели
бы в трубу всякие "короли" электростанций и нефти, "капитаны"
промышленности. Монополистическая дипломатия дралась из-за страха своих
хозяев потерять военные прибыли от замораживания величайшего научного
достижения последних веков и командовать народными массами в Америке, в
Азии, в Европе...
Не чем иным, как истерическим, животным страхом вызвано было рычание,
издаваемое по другую сторону океана старым бульдогом Черчиллем. Так же как
он делал это десять, двадцать и тридцать лет назад, Черчилль пытался
скалиться в сторону СССР и грозить ему "священной войной" капитализма. Но и
те немногие зубы, что еще торчали в слюнявой пасти бульдога, были теперь
вставные. В их силу не верили больше даже его собственные союзники. Недаром
же крайняя правая пресса в самой Англии иронически писала после пресловутой
речи в Лландэдно: "Наш бывший премьер заявил, что англичане должны были
захватить Берлин, прежде чем к нему подошли русские. Это, на наш взгляд,
так. Но почему же господин премьер не отдал такого приказа? Ведь тогда
только он мог и именно он должен был отдать его!.. Мы вам скажем, почему он
его не отдал: потому, что впервые за всю свою историю Англия не была уже
первым партнером коалиции. Она была ее третьим партнером!"
На этот раз не соврали даже и испытанные лгуны - консерваторы:
британский бульдог был не тот. От него уже очень мало что зависело - и в
1945 году, когда Советская Армия добивала гитлеровцев под Берлином и в
Берлине, и в 1948-м, когда мистер Черчилль брызгал старческой слюной в
Лландэдно и в последующие годы.
Настало то критическое для капитализма время, когда политическим
шулерам уже нечем было прикрыть вопиющую наготу американского империализма.
Это была уже откровенная по цинизму борьба за войну, за возможность
развязать ее и навязать народам. Потому что под ударами советских
разоблачений безнадежно рушились все их попытки выдать стремления к войне за
жажду мира. Народы прозрели. Они видели преступников за их грязным делом.
Греческие монархо-фашисты воевали с народом американским оружием, на
американские деньги, с помощью американских генералов, офицеров и солдат. На
американские деньги формировались банды немецко-фашистского сброда для
помощи голландцам и французам в их войне с народами Индо-Китая и Индонезии,
поднявшими знамя освободительной борьбы. Уже нечем было маскировать отправку
военного снаряжения из Соединенных Штатов, стремившихся поддержать пламя
войны во всей Юго-Восточной Азии, в Индии, в Бирме, в Малайе. Британская и
американская секретные службы уже и не скрывали роли своих эмиссаров в
кровавой распре, которую им удалось зажечь на Ближнем Востоке; американские
разведчики шныряли по Южной Корее, подготовляя братоубийственную войну и
интервенцию против корейского народа, только что стряхнувшего с себя кошмар
полувекового японского рабства.
Но повсюду поджигателям противостояли народные массы - повсюду, во всем
мире. Погибли безвозвратно миллиарды, вложенные американскими колонизаторами
в дело китайской реакции, в преступное предприятие "тигра" Чан Кай-ши,
ставшего больше похожим на пыльную шкуру, набитую опилками, чем на "царя
джунглей". Великая народная революция выбила из-под этого предателя и его
явных и замаскированных ставленников последние подпорки, волна
всесокрушающего гнева героического пятисотмиллионного народа заливала
последние островки китайской реакции, и над головою старого разбойника уже
болталась петля, свитая терпеливыми руками китаянок. Вашингтон скрежетал
зубами от бессильного гнева.
Так же последовательно и настойчиво, как они делали это десять,
двадцать и тридцать лет назад, советские политики продолжали бороться за мир
и отстаивать дело мира.
На Информационном совещании представителей коммунистических партий
Жданов доказал, что пресловутый план Маршалла - не что иное, как возвращение
к порочному пути, с которого американские монополисты четверть века назад
начинали завоевание Старого Света, вызывая к жизни немецкий фашизм как
ударную банду американского империализма в Европе. Повидимому, они, эти
империалисты, забыли, что их затея привела к осуществлению гениального
прогноза, данного Сталиным за полтора десятилетия до описываемых дней:
"...они получили разгром капитализма в России, победу пролетарской
революции в России и - ясное дело - Советский Союз. Где гарантия, что вторая
империалистическая война даст им "лучшие" результаты, чем первая? Не вернее
ли будет предположить обратное?"
Затеявшие вторую мировую войну капиталисты получили усиление влияния
коммунистов на народы Европы, Азии и Америки, они получили целую плеяду
стран народной демократии в Европе, они получили неугасимое пламя
народно-освободительных войн по всей Азии, они получили революционный Китай.
Что могли они получить от столь желанной им третьей мировой войны?
В дни ожесточенной "холодной" войны на Генеральной ассамблее
Организации Объединенных Наций Вышинский доказал, что пришедшие туда под
маской миротворцев капиталистические дипломаты имели одну единственную цель:
не допустить запрета атомного оружия, спастись от разоружения и избежать
какой бы то ни было договоренности с СССР.
В те дни на весь мир прозвучали исполненные мудрости, спокойствия и
веры в человечество слова:
"Это может кончиться только позорным провалом поджигателей новой войны.
Черчилль, главный поджигатель новой войны, уже добился того, что лишил себя
доверия своей нации и демократических сил всего мира. Такая же судьба
ожидает всех других поджигателей войны. Слишком живы в памяти народов ужасы
недавней войны и слишком велики общественные силы, стоящие за мир, чтобы
ученики Черчилля по агрессии могли их одолеть и повернуть в сторону новой
войны".
Весь прогрессивный мир, затаив дыхание, внимал этим словам. И не было
во всем мире ни одного здравомыслящего человека, которому не стал бы ясен
истинный смысл американской политики и действительные цели Вашингтона, когда
человечество узнало, как реагировал Белый дом на ответы товарища Сталина
Кингсбери Смиту. Сотни миллионов простых людей во всем мире послали в тот
день проклятие лицемерам с Уолл-стрита и их изолгавшимся лакеям из Белого
дома. Все стало ясно всем, даже самым наивным, самым доверчивым и самым
прекраснодушным людям во всем свете. Не осталось ни надежд, ни даже иллюзий:
те, на ком лежала кровь десятков миллионов жертв второй мировой войны,
хотели третьей; те, на чьих деньгах взросли гитлеры и Муссолини, искали
новых палачей человечества; те, кто десятилетиями оплачивал целые армии
шпионов и диверсантов, подготовлявших вторую мировую войну, засылали новые
полчища своих агентов во все страны, в тыл всем народам, чтобы с новой силой
развернуть подрывную работу для подготовки третьей мировой войны. Всюду: в
военное дело, в энергетику, на транспорт, в промышленность, в философию и
искусство, в дела веры и воспитания, в учреждения и в семьи, - всюду
стремились проникнуть наемные агенты англо-американского империализма, чтобы
шпионить, вредить, разлагать. Опытные разведчики в ранге послов и
разжалованные капралы, кардиналы и попы-расстриги, миллионеры и мелкие
спекулянтики - все, кому удавалось проникнуть в пределы стран народной
демократии, все, кому удавалось пролезть в Советский Союз, все вели
разведывательную работу, враждебную миру и народам миролюбивых стран.
Но в мире произошли коренные сдвиги. Прошли те времена, когда
фашистская агрессия неудержимо развивалась. Прошла пора, когда поджигатели
войны могли дурачить народные массы, готовить войну в глубокой тайне и потом
внезапно навязывать ее народам, застигнутым врасплох. На пути новых
агрессоров стала такая могучая сила, как Советский Союз и сплотившиеся
вокруг него страны народной демократии. На пути агрессоров стояло такое
препятствие, как возросшее классовое самосознание трудящихся в странах
Западной Европы. На пути агрессоров стояло такое препятствие, как
коммунистические партии, уверенно возглавившие освободительную борьбу
трудящихся за независимость их стран, за неприкосновенность их национального
суверенитета, борьбу со всеми попытками навязать народам ярмо фашизирующейся
Америки под ярлыком проповедуемого ее агентами космополитизма. На пути
агрессоров стало всемирное движение за мир. Среди трудящихся всех стран,
независимо от их партийной принадлежности, все яснее утверждалась истина,
что их национальные интересы не имеют ничего общего с интересами буржуазии,
ибо буржуазия предает интересы всей нации во имя собственных корыстных
интересов. Для пролетариата правильно понятые интересы нации совпадают с его
классовыми интересами.
Все происходившее в Западной Европе и в ряде стран Азии было яркой
иллюстрацией к положению Ленина о том, что когда "дело доходит до частной
собственности капиталистов и помещиков, они забывают все свои фразы о любви
к отечеству и независимости", что когда дело касается прибылей, "буржуазия
продает родину и вступает в торгашеские сделки против своего народа с какими
угодно чужеземцами... гаков закон классовых интересов, классовой политики
буржуазии во все времена и во всех странах".
Трудящимся во всех странах становилось ясно, что наиболее
последовательными и единственно неподкупными патриотами являются коммунисты.
Каждая весть, приходившая с фронтов освободительной борьбы в Европе и в
Азии, говорила, что там против народов действует кровавый союз
капиталистических агрессоров всех стран. Для трудящегося человека уж не
могло быть сомнений в том, что национальные интересы совпадают с его
классовыми интересами и что его долгом является защита своей страны против
капиталистов, защита своей свободы и чести в братском сотрудничестве с
отечеством трудящихся всего мира - СССР. Никого не могли больше обмануть
вопли геббельсовских выучеников из Вашингтона, Лондона, Парижа, Мадрида,
Анкары и из других клоак, где копошилось продажное паучье платной армии
пропагандистов войны, клеветавших на государство трудящихся.
Простые люди всего мира уже знали цену этой пропаганде и давали ей
отпор. Подытоживая настроения простых французов, всегда бывших в передовых
рядах борьбы за права народа, Морис Торез первым бросил клич о том, что если
советские войска, отражая предательский удар напавших на них армий
капиталистических агрессоров, должны будут переступить границы Франции, то
французы знают, на чьей стороне они будут. Ни один честный француз, любящий
свое отечество, не повернет оружия против советских воинов-освободителей!
Этот благородный призыв французских коммунистов был тотчас подхвачен
итальянцами, и пламенный Тольятти провозгласил принцип единства трудящихся
Италии с советским народом. За итальянскими коммунистами так же ясно и
твердо высказались руководители рабочих всех стран Европы. Это был моральный
натиск такой гигантской силы, что правительства всех маршаллизованных стран
ответили диким воем испуга, а Уолл-стрит разразился воплями бешенства и
пустил в ход весь аппарат полицейских репрессий, какой был в его
распоряжении.
Но ничто не могло уже остановить роста антивоенного движения и затмить
для народов смысл ленинских слов, что "все события мировой политики
сосредоточиваются неизбежно вокруг одного центрального пункта, именно:
борьбы всемирной буржуазии против Советской Российской республики, которая
группирует вокруг себя неминуемо, с одной стороны... движения передовых
рабочих всех стран, с другой стороны, все национально-освободительные
движения колоний и угнетенных народностей..."
Поток народного возмущения растекался по миру все шире, все прочнее
становилось единство передовых отрядов человечества, преграждавших путь
поджигателям новой, третьей мировой войны.
В те дни один за другим собирались конгрессы и конференции сторонников
мира. Съезжались ученые и рабочие, женщины и юноши; собирались по признакам
профессиональным и национальным; собирались везде, где можно было не бояться
дубинок и слезоточивых газов полиции. Особенно охотно простые люди всего
мира съезжались в те дни в города молодых стран народной демократии в
Восточной Европе. Их влекли симпатии к братьям, нашедшим свое освобождение в
народоправстве, интерес к жизни, о которой в их собственных странах простые
люди могли только мечтать.
Одним из центров притяжения демократических сил мира стала и древняя
Злата Прага. В то время, о котором идет рассказ, в одном из ее старых
дворцов, глядевшем седыми стенами в воды Влтавы, заседал конгресс
сторонников мира. Тут были люди десятков национальностей и сотен профессий.
Сюда пришли испанцы со своей родины, задавленной режимом гнусного палача
Франко; сумели обойти рогатки госдепартамента американцы; не побоялись своей
полиции кубинцы и многие южноамериканцы. Из далекой, но теперь такой близкой
Азии и Океании приехали китайцы и корейцы, явились представители Вьетнама и
Индонезии. Индусы и финны, датчане и арабы, египтяне и норвежцы... Не было
ни одной страны народной демократии, делегация которой не заняла бы мест в
зале братской Праги. Флаг Советского Союза стоял на столе во главе длинной
вереницы маленьких цветных полотнищ.
Председательствовавший по праву старейшего Вильгельм Пик, открывая
первое заседание конгресса, предложил почтить вставанием память мужественных
борцов за мир и свободу, павших от руки фашистских палачей, замученных в
застенках Италии Муссолини, гитлеровского рейха и продолжающих страдать в
бесчисленных тюрьмах франкистской Испании. В голосе Пика зазвучала особенная
теплота, и он даже, кажется, дрогнул при упоминании бессмертного имени
славного вождя немецких трудящихся Эрнста Тельмана и имен его сподвижников,
погибших на своих партийных постах, - Иона Шеера, Эдгара Андрэ, Фите Шульце,
Гойка, Люкса, Лютгенса...
Несколько минут царила тишина, торжественная, как гимн. Она царила так
безраздельно, что можно было подумать, будто неподвижно стоящие делегаты
боятся спугнуть вошедшие в зал славные тени.
Но вот скрипнуло чье-то кресло. Звякнул о стекло стакана графин в руке
Пика, наливавшего воду. В чьей-то руке зашуршала бумага.
- Слово для предложения о повестке дня имеет член германской делегации
Алоиз Трейчке, - сказал Пик.
На трибуну взошел худощавый человек с седыми волосами, гладко
зачесанными над высоким узким лбом.
Сидевший прямо напротив трибуны коренастый усач старательно переложил
блокнот из левой руки в непослушные пальцы протеза, заменявшего ему правую
руку, вынул из кармана карандаш и всем корпусом подался в сторону оратора,
выражая напряженное внимание...
...Заседание конгресса было окончено. Пик не успел еще сказать "до
вечера", как над залом повис громкий, произнесенный ясным молодым голосом
возглас:
- Матраи!.. Генерал!
Сидевший в первых рядах плотный мужчина оглянулся. Их взгляды
встретились: этого человека и того, что крикнул, - венгра Тибора Матраи и
испанца Хименеса Руиса Матраи порывисто поднялся, и тотчас же в разных
концах зала поднялось еще несколько фигур и на разных языках послышалось
радостное: "Матраи!", "Генерал!", "Матраи!" К нему с радостными лицами
бежали бывшие бойцы интернациональной бригады. Тут были француз Луи Даррак,
эльзасец Лоран, немец Цихауэр, американец Стил, чех Купка.
С высоты эстрады президиума Ибаррури увидела эту сцену. Она вся
загорелась от радости и крикнула:
- Слава бойцам интернациональных бригад!.. Слава братьям-освободителям!
Зал ответил рукоплесканиями, и Пик, улыбаясь, сказал несколько
приветственных слов.
Через полчаса все старые друзья, счастливые и оживленные, сидели в
ресторане, который был ближе всего к месту заседаний и потому всегда бывал
полон делегатов.
Сыпались расспросы, приветствия, поднимались тосты. Подчас вспыхивали и
короткие, горячие споры. Громче всех раздавался звонкий голос Матраи.
- Извините меня, - послышалось вдруг поблизости, и все увидели
подошедшего к их столу худенького старичка, маленького и согбенного, с
лицом, словно изъеденным серной кислотой, и с седыми клочьями бороды
неравномерно покрывавшей обожженную кожу лица. - Извините меня, - повторил
старик. - Я хотел бы представиться: Людвиг Фельдман. Я делегат профсоюза
берлинских портных, и мне хотелось бы сказать несколько слов о
социал-демократах, которых, как я слышал со своего места, вы тут довольно
сильно и отчасти заслуженно браните...
- Отчасти?! - горячо возразил Лоран. - Нет, вполне заслуженно, вполне!
- Согласен: "вполне", пока речь идет о тех, кого мы сами называем не
иначе как бонзами и предателями, - о всяких шумахерах. Но если вы валите в
одну с ними кучу и нас, бывших рядовых социал-демократов, то уж позвольте! -
Фельдман выпрямил свое хилое тело и поднял голову. - Тут уж я прошу других
слов... Вот я только что рассказывал своему соседу по столику, как вели себя
мои товарищи, прежние социал-демократы, в лагере смерти под названием
"Майданек".
- Вы были в Майданеке? - с сочувствием воскликнули сразу несколько
человек.
- Да, именно в Майданеке и уже почти в печи. Даю вам слово, если бы
советские солдаты пришли на полчаса позже, я уже не имел бы радости видеть
это изумительное собрание всего лучшего, что имеет в своих рядах
человечество.
- А что же вы рассказывали своему соседу? - спросил Стал.
- Я хотел сказать ему кое-что о разнице, которая существует между нами,
бывшими простыми немцами, которые пришли под знамена социал-демократии так
же, как шли туда наши отцы и даже деды, когда эти знамена держали над их
головой Вильгельм Либкнехт и Бебель, и теми, кто покрыл эти знамена позором.
Но оказалось, что господин английский профессор все отлично знает и без
меня, он даже знает больше меня. Потому что он был не только в Германии, как
я, но жил и в Англии, и во Франции, и бывал даже в Америке. Он очень много
видел и очень много знает. Вот спросите его о том, как и сейчас ведут себя
простые люди в Западной Германии, те, кто прежде были рядовыми членами
социал-демократической партии, спросите...
С этими словами Фельдман повернулся к своему столику, намереваясь,
повидимому, представить своего соседа, но тот уже стоял за его спиной и с
улыбкой слушал его. Грузный старик в мешковатом потертом костюме, он кивком
большой головы поздоровался с "испанцами" и просто сказал:
- Меня зовут Блэкборн. Вероятно, вы меня не знаете. - И лицо его
отразило искреннее удивление, когда он увидел, как один за другим из-за
стола поднялись все, а Купка, на правах хозяина, почтительно подвинул ему
стул.
- Садитесь к нам, профессор, - сказал Матраи. - Если вы любите простых
людей, то тут как раз компания, какая вам нужна. И вы, Фельдман, тоже
присаживайтесь к нам.
- Должен сознаться, - сказал Блэкборн, - что мой новый друг Фельдман
сильно преувеличил мою осведомленность в вопросах политики. Я в ней новичок.
И самый-то разговор о социал-демократах у нас с ним вышел из-за того, что я,
вполне отдавая себе отчет в отвратительном облике так называемых лидеров
социал-демократии и всяких там правых социалистов, лейбористов и тому
подобной гнили, все же не очень уверен в том, что при общем подъеме, которым
охвачены народные массы почти всех стран, эти одиночки могут быть опасны.
Они представляются мне чем-то вроде одиноких диверсантов, заброшенных
врагами в тыл миролюбивых народов. Не так давно судьба привела меня в
компанию таких грязных типов, настоящих разбойников, и я пришел к выводу:
это конченые люди. Я не верю, что такими грязными и слабыми руками можно
остановить огромные силы, которые поднимаются на борьбу с врагами великой
правды простых людей. Не верю, господа!
Старый физик не мог, да, повидимому, и не старался скрыть волнения, все
больше овладевавшего им по мере того, как он говорил. Это волнение тронуло
Матраи. Как писатель, он лучше других понимал, какой тяжелый путь сомнений и
исканий прошел ученый. От атомного концерна к конференции друзей мира; от
чванных заседаний Королевского общества к тому столику, за которым он сейчас
сидел рядом с портным Фельдманом, с каменщиком Стилом, со слесарем Лораном;
от клуба консерваторов на Пэл-Мэл к компании коммунистов.
Матраи поднял стакан.
- Здоровье тех, кто приходит к нам, здоровье тех, кому седины не мешают
найти дорогу к правде, к свободе, к сердцу простого человека, которого
великий Горький писал с большой буквы... Здоровье Блэкборна, товарищи!.. А
теперь я хотел бы сказать несколько слов нашему новому товарищу Блэкборну,
чтобы рассеять возникшие у него сомнения. - Матраи поставил стакан и
несколько мгновений молчал, собираясь с мыслями. - Вы не верите тому, что
пигмеи из породы блюмов и шумахеров, сарагатов и бевинов могут остановить
поток народного гнева, который сметет с лица земли их и их хозяев с
кровавыми режимами, со всей подлостью, жадностью и
человеконенавистничеством?..
- Не верю! - Блэкборн даже пристукнул стаканом по столу.
- Мы тоже не верим, никто не верит, что им удастся остановить ход
истории, - согласился Матраи. - Вы не верите тому, что наемные разведчики и
диверсанты могут помешать историческому движению к коммунизму? Мы тоже не
верим. Но поверьте, профессор, что мы были бы очень плохими коммунистами,
если бы хоть на минуту забыли, чему нас учат Маркс, Ленин, Сталин. А Ленин
учил тому, что победа не падает в руки, как спелый плод. Ее нужно брать с
боя. Тому же учил и учит нас Сталин. Что до тех пор, пока рядом даже с такой
крепостью коммунизма, как Советский Союз, существуют капиталистические
страны, ни один из нас не имеет права об этом забывать. Сталин говорил: всем
ходом истории доказано, что когда какая-нибудь буржуазная страна
намеревалась воевать с другим государством, она прежде всего засылала в его
тылы шпионов и диверсантов, вредителей и убийц. Вспомните, профессор,
убийство Кирова, вспомните трагическую смерть Куйбышева, вспомните
злодейское умерщвление Горького! Враги стремились обезоружить своего
противника, убивая его командующих, правителей и духовных вождей. Они
зажигали восстания в его тылу. Они подло и тайно вредили ему всюду, куда
только могли проникнуть. По поручению своих хозяев разведчики разрушали
моральные устои и подрывали доверие к руководителям другой стороны. Они
разжигали войны, как война в Вандее против якобинской Франции; мятежи, как
мятеж Франко против Испанской республики. Вы говорите, профессор, что они
одиночки, эти продажные мерзавцы? Да, их ничтожно мало по сравнению с
армиями свободы, но вспомните, профессор: чтобы построить мост, по которому
мы с вами пришли сюда из зала заседаний, нужны были тысячи человеческих рук
и годы труда, а чтобы взорвать его, нужна одна рука подлеца; чтобы построить
электростанцию, дающую нам этот свет, нужен был огромный творческий труд
ученых, конструкторов, строителей, нужны были миллионные затраты, а чтобы
взорвать эту станцию в первый же день войны, достаточно одного разведчика и
несколько килограммов тола. Чтобы победить врага в сражении, нужен тонко,
умно и втайне разработанный план операции, нужна творческая работа большого
коллектива штабных работников, а чтобы выдать этот план врагу, нужен один
предатель. Вот чего мы никогда не должны забывать, мой дорогой профессор.
Когда вы продумаете это, то поймете, чем опасны все эти
социал-демократические агенты-космополиты, оплевывающие национальную
гордость народов, их мораль, их чувство чести и патриотизма.
Никто из увлеченных разговором собеседников не заметил, как к их
столику, неслышно ступая, подошел небольшого роста коренастый мужчина со
скуластым лицом цвета старой бронзы. Его карие глаза пристально глядели из
узкого разреза, словно пронизывая по очереди каждого из сидевших за столом,
и остановились на говорившем Матраи. Этот человек долго стоял неподвижно,
как изваяние, с лицом замершим и с плотно сжатыми губами. Но, как только
умолк Матраи, он вдруг заговорил с большим жаром, старательно подчеркивая
каждое из четко произносимых по-французски слов:
- Извините, меня не приглашали говорить, но я позволяю себе думать, что
господину английскому другу будет полезно узнать, что думает по этому поводу
монгольский народ, который на опыте убедился в том, как опасны
отвратительные, аморальные одиночки из разведок всех стран, которых вам
довелось видеть. Вы поймете, почему именно сейчас, когда, как никогда,
обострилась борьба между великим лагерем демократии и лагерем империализма,
между лагерем всего честного и прогрессивного, что есть на свете и что
непреодолимо движется к исторически неизбежной победе, и лагерем реакции,
пытающейся любыми средствами затянуть свою также исторически неизбежную
агонию, именно сейчас мы должны быть бдительны, как никогда прежде; мы
должны научиться распознавать врага в любой маске, в любом обличье; врага,
пытающегося пролезть в наш лагерь сквозь любые щели; врага, который еще не
раз попытается использовать все - от прямого вредительства в области
материального достояния наших народов до самого подлого вредительства в
области его величайших духовных ценностей; врага, который попытается залезть
нам в душу; врага, который попытается для маскировки прикрыться членством в
любой прогрессивной партии, а иногда и билетом коммуниста. Не думайте,
профессор, что господа ванденгеймы своими руками полезут в грязь; за них это
делают их разведчики - тайные, но прямые исполнители воли империалистов.
Никогда не забывайте об этом, профессор! Но верьте, до конца верьте: с
народами-борцами за мир и счастье людей вы придете к победе, зарю которой
разум и честь помогли вам увидеть на горизонте. Извините, меня не приглашали
говорить, но, наверно, английскому гостю никогда не приходилось слышать, что
думают о британской разведке народы далекой Азии. Я монгол, меня зовут
Содном Дорчжи... Извините.
Он с достоинством поклонился и отошел такими же мягкими, неслышными
шагами, как приблизился.
Блэкборн медленно поднялся со своего места и, отыскивая самые
убедительные, самые простые слова, сказал:
- Мне нечего ответить вам, кроме того, что поворот сделан. Я рад, что
на этом повороте нашел именно таких, как вы. Обратно я не пойду. Я хочу
увидеть победу. - И тут лицо его озарилось улыбкой, разогнавшей его морщины
и сделавшей его лицо светлым и молодым. - Может быть, вы будете надо мною
смеяться, друзья мои, но всякий раз, когда мне доводится думать об
окончательной победе, она предстает мне в образе большого поля, поросшего
необыкновенной, огромного роста, золотой-золотой пшеницей. А вокруг этого
поля - сад. Тоже удивительный, пышный и зеленый сад, как в сказке! -
Блэкборн смущенно улыбнулся. - Это, вероятно, оттого, что мне очень хочется
своими глазами увидеть эти необыкновенные сады Сталина и эту пшеницу...
Выпейте за это, друзья мои!
- Постойте! - крикнул вдруг Даррак. Он подбежал к одному из музыкантов,
сидевших на эстраде, и, взяв его скрипку, вернулся к столу. - Осколок
франкистского снаряда оторвал мне пальцы, - он поднял левую руку, - которые
были так нужны мне, музыканту. Я думал тогда, что больше никогда уже не
смогу взять в руки скрипку, но один мой немецкий друг, он был у нас в
бригаде комиссаром, и мои друзья по Испании его хорошо знают, - я говорю о
Зинне, товарищи, - да, Зинн спросил меня: "Ты смиришься с тем, что в день
победы не сможешь сыграть нам наш боевой марш?" Право, если бы не Зинн, я,
может быть, и не подумал бы, что ведь у человека две руки... И вот несколько
лет работы над собой - и скрипка снова у меня в руках. Ты помнишь, генерал,
помнишь, Стил, песни нашей бригады?
- Играй, Даррак! Играй! - сверкая глазами, крикнул Руис. Он обратил на
Матраи такой восторженный взор, что можно было с уверенностью сказать:
двенадцать лет разлуки не погасили в бывшем адъютанте восторженной
привязанности к генералу. - Играй же, Даррак!
И Руис первым запел под скрипку:
Франко и гитлеры, плох ваш расчет...
Матраи, улыбаясь, присоединился к нему. Запели и Стил, и Лоран, и
Купка. Не знавшие слов Блэкборн и Фельдман начали было тоже несмело
подтягивать, но вдруг оглушительные аплодисменты зала покрыли их голоса. Все
лица обратились ко входу. Матраи увидел стоящего в дверях высокого стройного
мужчину с румяным молодым лицом, но с совершенно серебряной от седины
головой. Одно мгновение Матраи смотрел на него в радостном недоумении, потом
вскочил и побежал ему навстречу.
- Боже мой! - почти с благоговением прошептал Фельдман. - Я же знаю
его! Это советский офицер, он открыл нам двери Майданека. Если бы он со
своими танками опоздал на полчаса... Даю вам слово, господа, это он!
Но портного никто не слушал. Все смотрели на входящего. Кто-то громко
крикнул:
- Слава русским!.. Слава советским людям - освободителям!
И сразу несколько голосов подхватило:
- Слава СССР!.. Слава Сталину!
На десятках языков гремело: "Сталин!.. Сталин!.."
Русский с улыбкой поднял руки, как бы спасаясь от обрушившегося на него
шквала рукоплесканий. В этот момент к нему подбежал Матраи. Одно мгновение
они смотрели друг на друга.
- Генерал Матраи?.. Тибор?!
- Миша?!
И, крепко обняв гостя за плечи, Матраи повернул его лицом к своему
столу. Обращаясь к старому Фельдману, больше чем ко всем другим, сказал:
- Этот советский человек со своими танками, кажется, никогда и никуда
не опаздывал. Советские люди вообще всегда приходят во-время, всюду, где
нужна рука их помощи... - Он подвел гостя к столу. Матраи наполнил стаканы и
поднял свой. - Сначала мы выпьем за советских людей, за их прекрасную родину
и за того, чья мудрость сияет над всем как путеводная звезда свободы,
братства народов, как яркая звезда побеждающего коммунизма. За Сталина,
друзья!
Зал рукоплескал...
"7"
В эти же дни в одной из советских комендатур Берлина шли своим чередом
дела - повседневные дела города, который англо-американцы тщились, вопреки
всем доводам разума и чести, сделать яблоком раздора с Советским Союзом и
предлогом для политической распри мирового значения.
К концу рабочего дня помощник коменданта вставал из-за рабочего стола
совершенно вымотанный. Дни, которые еще год тому назад, когда он возился с
допросами Кроне, казались ему такими загруженными, вспоминались теперь, как
интересная экскурсия в историю. Он отлично помнил, как извивался тогда
Кроне, пытаясь угадать дальнейшую судьбу своих стенограмм. Советский офицер,
прочитав предыдущий допрос Кроне, испещренный сотнею вставок и исправлений,
сделанных сведущими людьми, узнавал таким образом все, что пытался от него
скрыть американский разведчик в шкуре немецкого эсесовца, и все, что тот и
сам не знал. После этого офицер должен был приступить к следующему допросу,
не подавая виду, что знает что-нибудь, кроме того, что говорил Кроне.
Какова-то судьба этого типа? Какова участь темных героев его мрачного
повествования?
Офицер закурил и подошел к окну кабинета, выходившего во двор
комендатуры. Улыбка пробежала по его губам. Он отлично помнит: именно в тот
день, когда к нему привели пойманного Кроне, советский старшина посадил во
дворе вон то деревцо. Оно росло, тянулось и зеленело, словно в пример
остальным, посаженным немецким садовником.
И только было пробужденная воспоминаниями мысль офицера понеслась в
родные советские края, как ее тут же оборвал заглянувший в кабинет старшина:
- К вам, товарищ майор!
- Прием окончен.
- Очень просит.
Офицер с досадою придавил в пепельнице папиросу и вернулся к столу. Его
взгляд без особой приветливости остановился на вошедшем в кабинет крепком
мужчине с необыкновенно красным лицом.
Тот развязно взмахнул шляпой и громко сказал:
- Я американский журналист. Хочу познакомиться кое с чем в вашем
районе, комендант.
Офицер уже выработавшимся движением протянул руку. Посетитель вложил в
нее визитную карточку: "Чарльз Друммонд. Корреспондент".
Помощник коменданта и американец перебрасывались незначащими, обычными
в таких случаях фразами, и офицер машинально вертел в руках визитную
карточку американца, как вдруг в его глазах блеснул огонек любопытства:
"Чарльз Друммонд?.." Чтобы скрыть вспыхнувший у него интерес, он прищурился
и как бы невзначай еще раз по складам прочел: "Чарльз Друммонд..."
Офицер поднял взгляд на американца: "Так вот он каков, мистер Фрэнк
Паркер, впервые пересекший океан из Америки в Европу на борту "Фридриха
Великого"!.."
Паркер с нарочитой старательностью раскуривал папиросу, чтобы дать себе
время исподтишка рассмотреть коменданта. Он много слышал о простодушии
русских, на лицах которых будто бы отражаются их мысли. Но, чорт побери, на
лице этого офицера он не мог уловить ничего. Единственное, что можно было,
пожалуй, сказать с уверенностью, судя по равнодушному взгляду, которым
офицер скользил то по его визитной карточке, то по нему самому: он не имеет
представления о том, кто перед ним в действительности. Да, в этом-то Паркер
был уверен.
Ответы офицера были все так же спокойны и неторопливы, какими
американцу казались и его собственные вопросы. Паркер обдумывал теперь ход,
который позволил бы ему свободно передвигаться по советской зоне, отыскать
конспиративную квартиру доктора Зеегера и через него помочь диверсионной
группе Эрнста Шверера заманить Эгона Шверера на ту сторону.
Чтобы отвлечь внимание коменданта от главного, ради чего пришел, Паркер
сказал:
- А не кажется ли вам, майор, что правы все-таки не вы, русские, а мы,
американцы, дав немцам кое-что в долг?
- Дать в долг и заставить взять - не одно и то же.
С напускной беспечностью американец сказал:
- Все-таки важно то, что они взяли, и взяли немало!
Комендант ответил без тени шутливости:
- А вам не приходит в голову, что под видом хлеба вы, американцы,
вложили в руку немцев камень?
- Чепуха! - уверенно воскликнул Паркер. - Мы даем им возможность не
околеть с голоду.
- Чтобы не потерять живую силу - людей, которых хотите сделать своими
рабами?
- Покупатели и должники нужны нам не меньше рабов, - с усмешкой сказал
Паркер. - Важно то, что мы не уйдем отсюда, пока не вернем своего. А вы?
Скоро у вас не будет никаких оснований торчать тут.
- Мы не задержимся здесь ни одного дня... Мы скоро уходим.
- Чтобы потерять Германию!
- Или прочно приобрести в ней друга!
- Уйдя-то? - Удивление Паркера было так неподдельно, что он даже
приподнялся в кресле. - Вы собираетесь чего-то достичь, бросив Германию на
произвол судьбы?
- Нет, передав ее в руки немецкого народа.
Паркер рассмеялся.
- Сделай мы подобную глупость, - прощай не только проценты, но и все
долги. Это было бы противно здравому смыслу! - Он потер лоб, и его красное
лицо расплылось в улыбке. - До тех пор, пока у нас в залоге сердце должника,
мы можем быть уверены, что возьмем свое.
Глаза коменданта сузились, и он несколько секунд молча смотрел на
американца. Потом вздохнул так, как если бы ему было жалко этого
самоуверенного и такого глупого человека.
- Шейлок думал так же, - сказал он и опять вздохнул.
- Что вы сказали? - встрепенулся Паркер, услышав знакомое имя, но
комендант ничего не ответил, и Паркер, пожевав губами, спросил: - Как насчет
прогулки по вашей зоне?
Комендант опустил взгляд на визитную карточку: "Чарльз Друммонд..."
Подавляя усмешку, он посмотрел в глаза американцу и, извинившись, вышел
в другую комнату.
Там он, закуривая на ходу, медленно, почти машинально, приблизился к
окну и, задумавшись, поглядел на деревцо. Да, вот оно, уже совсем крепкое, и
листья его уже утратили наивную беспомощность, и корни его не нужно больше
поливать из лейки, как делал когда-то старшина. Немец-садовник уже поливает
его из шланга и уже не смотрит на это дерево, как на забаву русского
солдата, которая никогда не пригодится немцам: он теперь даже усмехается в
усы, вспоминая глупые свои мысли. Тот советский солдат очень хорошо сделал,
что посадил деревцо на месте вырванной снарядом старой липы. Оно ведь растет
на немецкой земле и, навсегда останется немецким. В этом не может быть уже
никаких сомнений. Сейчас уже почти все простые немцы понимают, что жизнь
опять распустится здесь полным цветом, и они хотят ее видеть, хотят строить
ее своими руками и верят тому, что построят на своей земле, принадлежащей не
какому-нибудь толстобрюхому, а простым немцам - народу...
Офицер оторвал взгляд от окна и поднял трубку телефона.
- Военная прокуратура?.. Человек, организовавший попытку похищения
инженера Эгона Шверера, у меня. Да, это Фрэнк Паркер... Да, тот самый
Паркер, о котором столько говорил Кроне... Слушаю, сейчас будет доставлен.
Он положил трубку и повернулся к старшине, молча стоявшему у двери:
- Двух автоматчиков!
"8"
В течение долгого времени у Аллена Долласа сохранялась надежда на то,
что Паркер-Друммонд не подает о себе вестей из соображений конспирации.
Доллас молчал. Затем один из людей Эрнста Шверера доставил сообщение доктора
Зеегера об аресте Паркера.
Дважды перечитав расшифрованную записку Зеегера, Доллас сидел, не
поднимая глаз на Александера, примостившегося на кончике кресла по другую
сторону стола. Тот, кто посмотрел бы теперь на Александера, не узнал бы в
нем прежнего начальника разведывательного бюро вильгельмовской армии,
штреземановского рейхсвера и гитлеровского вермахта. Усы его были попрежнему
тщательно подстрижены, но они стали редкими и серо-желтыми, как вытертая
зубная щетка. Монокль еще держался в глазнице, но глаз генерала глядел
из-под стекла усталый и тусклый, как пуговица из серого эрзац-металла на
кителе отставного эсесовца. Движения Александера оставались мягкими, но это
уже не была хищная повадка тигра, подстерегающего очередную жертву абвера.
То была вкрадчивость лакея, боящегося получить расчет. Одним словом, то не
был уже прежний Александер. Он сидел в позе почтительного внимания и следил
за выражением зеленовато-прозрачной физиономии Долласа. Он принес ему
сообщение Зеегера, чтобы показать, что американские агенты ни к чорту не
годятся: Паркер сам, как глупый теленок, полез в берлогу русского медведя.
- Вызовите сюда этого Зеегера, - раздался, наконец, скрипучий голос
Долласа.
От удивления и испуга Александер даже откинулся к спинке кресла.
- Абсолютно невозможно, сэр.
- Это единственный толковый парень... там. Я хочу с ним поговорить.
- Абсолютно невозможно, сэр, - повторил Александер. - Этот человек не
должен потерять лицо. Он пронес его чистым через разгром социал-демократии
при фюрере, сохранил его после поражения...
- После победы! - поправил Доллас.
Взгляд Александера не отразил ничего. Он настойчиво повторил:
- Зеегера нельзя трогать. Его даже не следовало бы сейчас использовать
ни для каких побочных заданий.
- Вытащить Кроне и Паркера - не побочное дело.
- По сравнению с тем, что предстоит доктору Зеегеру...
- Я не давал ему никаких поручений.
- Но я дал, сэр, - возразил Александер. - Общая директива о введении
наших людей в ряды СЕПГ. Для этого Зеегер самый подходящий человек: его роль
в социал-демократической партии не слишком значительна. Его измена
социал-демократам не отразится на их деятельности. Шумахер легко подыщет ему
замену для работы в Берлине.
- Вы воображаете, что Пик встретит вашего Зеегера с трубами и
барабанным боем?
- Очередная задача СЕПГ - Национальный фронт. Они заявили, что даже
бывшие рядовые нацисты, если они патриоты и готовы драться за единую
Германию, - желанные попутчики. А Зеегер никогда не был скомпрометирован
сотрудничеством с нами. Мы берегли его. Наша предусмотрительность...
Но Доллас без церемонии перебил его:
- Ваш очередной просчет?
Александер молча отрицательно покачал головой.
- Хорошо, - сказал Доллас, - оставим в покое вашего Зеегера. И все же
мне нужен надежный человек: если Кроне нельзя вытащить, нужно заставить его
замолчать.
- При одном условии... - подумав, проговорил Александер.
Маленькие глазки Долласа вопросительно уставились на генерала. Видя,
что он молчит, американец сердито буркнул:
- Ну?!
- Замолчать... навсегда...
Доллас был далек от предрассудков, которые помешали бы ему дать
утвердительный ответ. Это было слишком обыкновенным делом: агенты
провалились, один уже болтает, другой может начать болтать - они должны быть
уничтожены. Мак-Кронин и Паркер не были бы первыми в этом счету, не были бы
и последними, убранными по распоряжению Аллена Долласа. В этом отношении он
перенял все приемы своего старшего брата, но действовал с большей
решительностью. Фостеру приходилось начинать дело, Аллен получил его на
ходу. Фостеру еще мешала необходимость соблюдать декорум демократии
рузвельтовского периода, Аллен плевал на всякие декорумы - он работал во
времена Фрумэна, а не Рузвельта.
И тем не менее на этот раз он заколебался. Эти двое - Мак-Кронин и
Паркер - были людьми хозяина. Ванденгейм ценил этих агентов и время от
времени интересовался их донесениями. Ему взбрело на ум, что они его
крестники. Как тот король, что пустил в ход при дворе блоху... Нельзя было
уничтожить Паркера и Мак-Кронина, не сказав Джону. А сказать ему - значит
признаться в ошибках своей службы, в собственных ошибках. И под какую руку
попадешь? Может начаться крик, топанье ногами, в голову Аллена полетит
первое, что попадет под руку хозяина. И вместе с тем...
Вместе с тем - свой провалившийся разведчик опаснее вражеского
непровалившегося. Мак-Кронин и Паркер должны быть изъяты или уничтожены.
- Мы испробуем путь официального нажима, - сказал Доллас Александеру.
Заметив на его лице выражение сомнения, добавил: - Я того же мнения, но
нужно испробовать. Реакция русских бывает иногда совершенно необъяснимой...
- Как пути господа-бога? - усмехнулся Александер.
- Нет, как поступки людей с совершенно иной психологией, чем наша.
Вспомните, как они обошлись с немецкими инженерами, пытавшимися нарушить у
них электроснабжение. И как цепляются за каждого русского ребенка, которого
откапывают на нашей стороне: точно это принцы крови, от возвращения которых
на родину зависит весь ход истории!.. Все как раз обратно тому, что делали
бы мы: повесили бы инженеров, а впридачу к каждому ребенку отдали бы еще
десяток.
Александер вызвал на лице подобие улыбки.
- Более сорока лет я пытаюсь разгадать душу этого народа и... - он
развел руками.
- Если бы в войне четырнадцатого-восемнадцатого годов вместо
разгадывания русской души немцы покончили с нею отравляющими газами, у нас с
вами не было бы теперь столько хлопот.
- Позвольте узнать, сэр, - иронически спросил Александер, - почему же
вы не исправили эту ошибку?
- Потому, что вы оказались мягкотелей и глупей, чем мы надеялись, давая
вам в руки все, что нужно для победы над большевиками, - с нескрываемой
неприязнью ответил Доллас.
- Одною рукой давая нам оружие, вы другою рукой пытались схватить нас
за горло. Вы думаете, мы не знали: "поддержать Гитлера, если ему придется
плохо, но если худо будет русским - помочь им"? Вы хотели, чтобы та и другая
- сильная Россия и сильная Германия - исчезли с вашего пути. Нас это не
устраивало.
В голосе Долласа прозвучала откровенная насмешка:
- А вас устраивает то, что вы имеете теперь?
- Да.
Этот неожиданный ответ поверг американца в такое удивление, что, глядя
на него, Александер счел нужным повторить:
- Да, да! Нас это вполне устраивает, потому что это незабываемый урок
вам: из-за нечистой игры вы получили ошметки победы.
- Скоро вы узнаете, что это за "ошметки", - злобно проговорил Доллас.
- Никому не дано знать будущего. Зато все мы достаточно хорошо знаем
прошлое. Мы знаем, что настоящими победителями вышли из войны русские.
Половина Европы стала коммунистической, завтра будет коммунистическим весь
Китай...
Доллас резко перебил:
- Никогда!
- Будет! Потому что там вы ведете ту же двойную игру, что пытались
вести здесь: хотите чистыми вылезти из грязи. Это не удавалось даже
вдесятеро более умным людям. - На миг Александеру показалось, что он сказал
лишнее, но он уже не мог сдержаться. Не мог и не хотел. Быть может, это был
первый случай в его жизни, когда он говорил то, что думал; когда он хотел
сказать этому самоуверенному приказчику самовлюбленных хозяев: "Грош вам
цена! Такие немцы, как я, имеют с вами дело потому, что оказались в
положении париев, с которыми никто другой не хочет говорить". Хотелось
сказать, что...
Его быстро бегущие мысли были прерваны замечанием, которое Доллас
сделал как бы про себя, ни к кому не обращаясь:
- Их устраивает победа России!..
Александер с непривычным раздражением быстро проговорил:
- Да, нас устраивает эта победа России. Теперь вы не посмеете вести
двойной игры. Вы не захотите, чтобы из следующей войны Россия вышла с еще
большей победой. А это вовсе не исключено: коммунистической может стать вся
Европа, коммунистической, почти наверно, станет вся Азия! Только попробуйте
схитрить и подставить нас под удар в надежде, что и наша голова будет
расколота и русский кулак разбит. Не выйдет, мистер Доллас! Не выйдет!..
Честная игра: выигрыш пополам!
Доллас рассмеялся. Он смеялся скрипучим, прерывающимся смехом, похожим
на вой подыхающего шакала. Между припадками смеха он взвизгивал:
- Пополам!.. Это великолепно: пополам! А что у вас есть, чтобы ставить
такие условия?.. Что вы можете выложить на стол, кроме нескольких миллионов
тупиц, умеющих стрелять и по команде своих офицеров - таких же тупиц, как
они сами, - поворачиваться налево и направо?.. Что, я вас спрашиваю?..
- Это не так мало, как вам хочется показать! - зло крикнул Александер.
- Если бы не мы, они проделывали бы свои упражнения в подштанниках и на
пустой желудок...
Александер не дал себя прервать:
- Попробуйте поискать таких солдат у себя... - Ему очень хотелось
сказать "в паршивой Америке", но он удержался: - в своей Америке.
- И найдем, найдем, сколько будет нужно! - провизжал Доллас. - Да не
такого дерма, как ваши молокососы, а прекрасный, тренированный народ -
чистокровных янки.
- Тренированы бегать за девочками. Видели! Знаем! Один раз мы на них
как следует нажали: в Арденнах...
Упоминание об этом позоре американской армии вывело Долласа из себя:
- Замолчите, вы ничего не знаете!
Но Александер не сдавался:
- Если бы не русское наступление... Всякий раз только русские, именно
русские. Это они помешали нам войти в Париж в прошлую войну. Они помешали
нам сделать из вас шницель в эту войну... Всегда русские!.. Если на этот раз
не будете играть честно, придется иметь с ними дело вам. Вам самим. Тогда
узнаете, что такое война с Россией!.. Не пикник, проделанный Эйзенхауэром.
Навстречу ему наши дивизии бежали с единственным намерением не попасть к
русским. - И, выронив монокль, со злобой закончил: - Крестовый поход!..
Хотел бы я посмотреть на ваших крестоносцев там, под Сталинградом, под
Москвой...
Он сидел бледный, с плотно сжатыми тонкими губами, с неподвижным
взглядом бесцветных глаз. Доллас давно знал его, но таким видел впервые.
Лопнуло в нем что-то или просто переполнилась чаша терпения? Придется
выкинуть его в мусорный ящик, или старый волк станет еще злее?
Доллас молча пододвинул Александеру бутылку минеральной воды. Некоторое
время тот недоуменно смотрел на бутылку, потом перевел взгляд на американца.
Размеренным, точным движением вставил монокль и прежним покорным тоном
негромко проговорил:
- Итак, о Паркере...
Доллас вздохнул с облегчением и быстро спросил:
- Вы лично знаете этого... Шверера?
- Которого?
- Главаря шайки на той стороне.
- Эрнста?.. Знаю.
- Ему можно поручить дело Кроне и Паркера?
- Полагаю... полагаю, что можно... Особенно, если речь идет об их
ликвидации.
- Пока нет. Подождите, это в резерве, - быстро заговорил Доллас. -
Живые они нам нужнее.
- После такого провала?
- У нас дела не только в Германии. Завтра мы возбудим вопрос:
американский журналист, совершавший невинную экскурсию по восточному
Берлину, под арестом? Это же неслыханно!
- Этим вы русских не проймете.
- Тогда поднимем на ноги прессу: американский журналист, среди бела дня
похищенный советскими войсками. Это подействует.
- Лучше бы не терять времени.
- Избавиться от них вы всегда успеете.
- Далеко не всегда, сэр... Только до тех пор, пока они в Берлине и пока
их возят из тюрьмы на допросы. Если завтра эти допросы прекратятся,
арестованные станут недосягаемы и для Эрнста Шверера.
- Не прекратятся! - уверенно возразил Доллас. - Русские достаточно
любопытны.
- При чем тут русские? - возразил Александер. - Арестованные переданы
германским властям.
- Извините, забыл.
- Поскольку мы уже заговорили о Шверерах: как решен вопрос о старшем,
об Эгоне, инженере? - спросил Александер.
- Он попрежнему нужен нам.
- А если я использую его по-своему? Для обмена на этих двух?
- Едва ли он нужен тем.
- Вы сами говорили: это люди с необъяснимой психологией. Ради того,
чтобы спасти ненужного им немца, они могут вернуть двух нужных нам.
- Если вы так думаете... - без всякого подъема проговорил Доллас. Он не
верил в возможность такого трюка. - Да и, для того чтобы менять, нужно иметь
его в руках.
- Я сам возьмусь за это. Вопрос в том, в какой мере для вас
действительно ценны те двое?
Доллас быстро прикидывал в уме. Только страх перед Ванденгеймом мог
заставить его пойти на такую возню...
- Попробуйте... - вяло сказал он. - Но умоляю: без "битья посуды", как
говаривал наш покойный президент.
Александер подытожил:
- Значит, соблюдаем последовательность: а) официальное обращение, б)
скандал в прессе, в) похищение при перевозке, г) обмен на старшего Шверера.
- Мой старший брат, которого вы, к вашему счастью, не знали, -
насмешливо проговорил Доллас, - в своем нынешнем положении, вероятно,
произнес бы: "Аминь".
Для Александера Мак-Кронин продолжал оставаться Вильгельмом фон Кроне.
Американцы не считали нужным посвящать немецкую разведку в то, что
пятнадцать лет в ее недрах сидел их агент. Вероятно, поэтому, строя свои
планы освобождения обоих провалившихся разведчиков, Александер больше думал
о Кроне, чем о Паркере. Кроне не только был в глазах Александера немцем, но
и человеком, обладающим слишком большим количеством немецких секретов. Их не
следовало знать не только русским, но и американцам. Пожалуй, теперь, в силу
создавшейся обстановки, Александер больше боялся выдачи секретов Кроне
американцам, чем русским. Поэтому он решил подождать несколько дней, чтобы
не раздражать Долласа и дать ему возможность использовать официальные пути
освобождения арестованных. Но не веря в успех этих попыток, он заранее
подготовил все, что было нужно, для осуществления своего собственного плана.
Эрнсту Швереру была дана строжайшая директива: при малейшем сомнении в
возможности освободить - убить обоих. Пусть потом американцы разбираются, по
чьей вине это произошло. Младший Шверер умеет держать язык за зубами и может
свалить все на чинов народной полиции восточного Берлина, которой переданы
оба арестанта.
Итак: в один из ближайших дней Кроне и Паркер перестанут доставлять ему
хлопоты и быть предметом неприятных разговоров с проклятым рыжим
американцем.
"9"
Эгон смотрел, полный радостного удивления. Заново отстроенная школа не
только не была хуже той, что стояла на этом месте прежде, но выглядела
гораздо веселей и нарядней, хотя - Эгон это знал - со строительными
материалами было туго. Дом был сооружен на площадке, расчищенной среди
развалин квартала, сравненного с землей в один из первых же американских
налетов.
Это было неизмеримо более ярко, чем все читанное и слышанное о политике
СЕПГ, о программе нового правительства Демократической германской
республики.
"Демократическая германская республика"... Это до сих пор кажется еще
несбывшейся мечтой. Ведь там, на западе, где стоят войска "великих
демократий", никто еще не говорит о том, что немцы могут самостоятельно
управлять своим государством, там не говорят даже о немецком государстве как
о чем-то, что может быть. Там побежденные и победители. Там оккупация,
разгул и насилие одних, голод и озлобление других. Там снова "пушки вместо
масла". Американские пушки вместо масла для немцев и немецкое масло для
завоевателей. Там опять гаулейтеры, именуемые верховными комиссарами. Там
снова фюреры и лейтеры, называемые уполномоченными. Там наново старые
круппы, пфердеменгесы, стиннесы. Снова заговорившие в полный голос гудерианы
и гальдеры. Там бурлящие хриплыми криками спекулянтов биржи Кельна,
Гамбурга, Франкфурта; акции стальных и химических концернов, лезущие вверх
благодаря заказам на военные материалы. Там снова танки, сходящие с
конвейеров Борзига и Манесманна, снова истребители, вылетающие из ворот
Мессершмитта...
Пушки вместо масла!.. Война вместо мира! Вместо жизни смерть...
Эгон тряхнул головой и на минуту приложил ладонь к глазам, чтобы
отогнать эти навязчивые параллели.
Звоном торжественных колоколов отдавались у него в ушах удары мячей.
Мячи отскакивали от высокой стены разрушенного дома, выходившей во двор
школы. Мячи были большие, раскрашенные красным и синим. Ударяясь в стену,
они издавали короткое гудение. Каждый мяч свое. А все вместе сливалось в
своеобразную симфонию, множимую гулкими руинами квартала. Лучи солнца делали
прыгающие сине-красные шары такими яркими, что у Эгона зарябило в глазах. Он
рассмеялся. Праздничное мелькание красок, веселый гул мячей, беззаботные
возгласы девочек, игравших на школьном дворе, - все сплеталось в единую
картину торжества жизни. Эта жизнь пробила себе путь сквозь страшное море
закопченных развалин, голод и нищету, слезы вдов и проклятия калек. Сквозь
стыд преступления большого, разумного, трудолюбивого народа, позволившего
сделать из себя тупое, бездумное орудие смерти и разрушения. И снова жизнь,
веселая немецкая речь, без оглядки в прошлое, со взорами, устремленными
вперед, только вперед...
Однако как он очутился здесь?.. Что это - простая рассеянность или
опасное отсутствие контроля над самим собой? Как могли ноги принести его
сюда без участия воли? Тут учится теперь его Лили, но он шел не к ней, а к
Вирту. Он должен сказать Руппу, что решил отправиться к тому советскому
офицеру, который был комендантом их района. Эгон обязан ему первым
вниманием, которое было оказано Эгону как инженеру; он обязан этому усталому
человеку с покрасневшими от бессонницы глазами тем, что не покончил с собой,
что сохранил веру в себя, в свои силы и в свое право творить. Он непременно
должен отыскать этого советского офицера и просить у него прощения: счетная
машина так и не построена. А ведь на нее комендатура дала столько денег, на
нее были отпущены самые дефицитные материалы. С Эгона не было взято ни
пфеннига. Только обещание, что он достроит машину. И вот - обещание не
выполнено. Он не может больше прикоснуться к этой машине. Ее чертежи кажутся
Эгону чужими, ненужными. Ее недостроенный корпус и весь сложный механизм
выглядят теперь, как плод баловства от безделья. Не счетную машину, а
ракету, свою старую ракету, он должен строить! Нужно сделать то, чего
нехватало Винеру, чтобы "фау-13" стало реальностью. Эгон не может не довести
до конца это дело. За океаном лихорадочно работают над созданием новых бомб,
предназначенных для разрушения этой вот новой школы, для убийства его Лили,
для того, чтобы снова ввергнуть в ужас еще не забытых страданий его народ,
чтобы отбросить во тьму первобытности его Германию. Значит, он не имеет
права заниматься пустяками вроде счетной машины. Пусть этим занимаются те,
кто ищет покоя, кому нужно уйти от жизни, от реальной трудности борьбы.
Прошли, навсегда миновали те времена, когда он был готов продать дьяволу
душу за право на покой, когда был готов стать и действительно становился
соучастником самых страшных преступлений гитлеризма, когда он закрывал
глаза, чтобы не видеть жизни! Все это в прошлом, в ужасном прошлом, которому
нет возврата, которое взорвано правдой, принесенной русскими. Теперь он
смотрит жизни в лицо и полагает, что его обязанность отдать родному народу
все свои силы, все знания для обороны от того, что готовят за океаном. Их
бомба опасна? Да. Но чтобы сбросить ее сюда, нужны самолеты. Чтобы вести
самолеты, нужны люди. А что скажут американские летчики, если будут знать,
что за каждую бомбу, сброшенную на голову немцев, или русских, или поляков,
или румын, или болгар, или чехов, или всякого человека, чья вина заключается
только в том, что он не желает быть рабом шестидесяти семейств американских
дзайбацу, - что за каждую бомбу их собственные американские города получат
по снаряду, удара которого не может остановить ни страх, ни сомнение, ни
ошибка пилота. "Фау-13", "фау-13"!.. Эгон увидел, что стоит перед дверью
бюро Вирта.
Конечно, Вирт для Эгона не то, что был Лемке, но Вирт - ученик и
преемник Франца. Именно ему, а не кому-нибудь другому, Эгон должен открыть
свои планы. Именно Рупп, а не кто-либо другой, скажет Эгону, что так и
должно быть: миролюбивой демократической республике Германии нужен инженер
Эгон Шверер.
Эгон толкнул дверь и вошел в бюро.
Когда Эгон рассказал Руппу свои планы, тот в волнении поднялся из-за
стола и принялся ходить по комнате. Эгон начал уже беспокойно ерзать на
стуле - так долго тянулось молчание Руппа. Наконец тот сказал:
- К сожалению, вы уже ничего не можете сказать тому советскому офицеру:
комендатуры ликвидированы. Все административные функции переданы органам
нашего республиканского правительства.
- Я очень сожалею, - сказал Эгон. - Я так виноват перед ним: моя
счетная машина...
- Об этом можете не беспокоиться. Подозреваю, что она не так уж нужна
русским, чтобы они огорчились из-за вашей неаккуратности.
- Вы полагаете? А ведь они дали мне материал и значительный аванс.
- Скажите им за это спасибо - и все. Гораздо важнее то, что я не могу
решить ваших сомнений, но из этого не следует, что они неразрешимы. Их решат
старшие товарищи. Быть может, даже они уже решены. Если бы дело шло о моем
личном мнении, то я, пожалуй, сказал бы: вы правы и не правы. Вам, конечно,
нужно приложить свои силы в той области, где вы можете дать наибольший
результат.
- Я так и думал! - с облегчением воскликнул Эгон, но осекся,
остановленный предостерегающим жестом Руппа.
- Это лишь половина вопроса, - сказал Рупп. - Вторая заключается в том,
что, по-моему, работать следует не над снарядами для разрушения и
умерщвления. Пусть это будет машина, которая даст нашей молодой республике
место, принадлежащее ей по справедливости в первых рядах бойцов за будущее,
за прекрасное будущее человечества, за открытие новых, необозримых
горизонтов интернациональной науки. Мы, немцы, внесли так много в науку
истребления, что искупить эту вину можем только самыми большими усилиями в
области науки восстановления и прогресса. Познание того, что творится за
пределами нашей планеты, вовсе не такая уж далекая перспектива, чтобы нам,
немцам, об этом не задуматься. Я не слишком много понимаю в таких делах, но
мне сдается, что и в проблеме сообщений в пределах нашей собственной земли
ракета сыграет свою роль. Притом в совсем недалеком будущем. Видите,
инженеру вашего размаха есть о чем позаботиться. Если вас не интересует
такая мелочь, как ракетное путешествие из Берлина в Пекин - сделайте
одолжение, проектируйте, пожалуйста, аппарат для посылки на Луну. Это нас
тоже занимает, и в этом мы тоже найдем средства помочь вам.
Эгон рассмеялся:
- Вы фантазер, Рупп! Я пришел для серьезного разговора о сегодняшнем
дне.
- А разве мы работаем сегодня не для того завтра, о котором я говорю?
- Это завтра нужно защищать сегодня, - возразил Эгон. - Я вовсе не
намерен делать из своей машины орудие смерти, нет, нет! Если ее придется
применить для кругосветных путешествий или для полета на Луну, тем больше
будет мое удовлетворение. Но иметь в запасе такие же ракеты с атомным
снарядом вместо пассажирской кабины необходимо, чтобы держать в узде банду
одичавших кретинов вроде Фрумэна и его друга Ванденгейма. Недавно я прочел у
Сталина: "Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они,
коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут
рассчитывать на то, что старый мир сам уйдет со сцены, они видят, что старый
порядок защищается силой, и поэтому коммунисты говорят рабочему классу:
готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил
гибнущий старый строй..." Я не думаю, чтобы у американцев оказались слишком
крепкие нервы, если дело дойдет до бомбардировки их собственных городов. Они
чересчур привыкли к мысли, что будут воевать на чужой земле, а то и чужими
руками. Такие снаряды, как мои, быстро приведут их в чувство. В конце концов
вы же не станете отрицать того, что сто сорок миллионов простых американцев
такие же люди, как мы с вами?
Рупп усмехнулся. Эти слова в устах Эгона звучали для него совсем
по-новому: "мы, простые люди". Прекрасно! Как жаль, что этого не может
слышать Лемке! Рупп ответил:
- Не стану спорить: простые американцы почти такие же люди, как мы с
вами. Но не совсем, а только почти. Ста тридцати пяти миллионам из них еще
не довелось не только побывать под бомбами и пулями, но даже видеть
развалины Европы. Картинки в журналах не то. В сытых людях, сидящих под
крепкой кровлей, эти картинки только возбуждают любопытство. Да и те пять
миллионов, что ходили в касках, избалованы войной. Им не пришлось платить
кровью за каждый сантиметр отвоеванной земли. Один раз, когда германская
армия как следует огрызнулась, янки бежали, подобрав подолы. Если бы
гитлеровские генералы оказали на Западном фронте такое же сопротивление,
какое они оказывали на востоке, если бы они так дрались во Франции в течение
четырех лет, как дрались в России, - вот тогда янки могли бы сказать: мы
знаем войну. А засыпать податливого, как квашня, противника снарядами и
бомбами и догонять его на полной скорости "джипов" - это еще не война. Этого
они больше не увидят.
- Еще не так давно меня тошнило от разговоров о войне, но клянусь вам:
именно потому, что я страстно и как никогда сознательно хочу мира, я
перестал бояться войны. Война ужасна, но поскольку от нее нельзя спрятаться,
я готов зубами драться с виновниками этого ужаса. Мне довелось в последнее
время немало поговорить с рабочим людом наших заводов, с теми новыми
немцами, которые впервые почувствовали себя подлинными хозяевами своей
страны, своей жизни и судьбы. И я говорю вам: так же, как я, они готовы на
смертный бой со всяким, кто поднимет руку на мир, на наш труд, на наше право
воспользоваться доставшейся нам свободой. Ни один из них не сказал мне:
"Занимайтесь счетной машиной, не стоит возвращаться к вашей ракете, она нам
не понадобится".
- А разве я сказал вам так? - спросил Рупп.
- Но путешествие на Луну не то, о чем я сейчас забочусь, - энергично
сказал Эгон.
Помолчав, Рупп раздельно и задумчиво спросил:
- Хотите поговорить с нашими старшими товарищами?
- Если бы это было возможно... - в сомнении проговорил Эгон.
Вскоре после того как Эгон пришел домой, его размышления были прерваны
телефонным звонком. Рупп сообщил, что не дальше как сегодня вечером Эгон
будет принят президентом.
Еще долго после того, как Рупп закончил разговор, Эгон стоял с трубкой
в руке. Он не мог опустить ее на рычаг, словно боялся, что от этого
прервется та воображаемая линия, которая тянется от этой минуты куда-то
далеко вперед, к окончательному пониманию того, что казалось Эгону большой,
но еще не до конца оформившейся правдой...
- Что с тобой? - спросила Эльза и осторожно разжала его пальцы,
сжимавшие эбонит трубки.
Он протянул руки и, охватив жену за плечи, привлек к себе.
- Сегодня со мною будет говорить президент... Наш новый президент...
Понимаешь?..
Нежным прикосновением своих губ Эльза закрыла его удивленно
полуоткрытые губы.
- У тебя такой вид, словно ты немного выпил, - сказала жена, взглянув
на вошедшего Руппа. - Разве сегодня праздник?
А он схватил ее за руки и, крепко притопывая, прошел с нею целый круг
по комнате.
- Да, да! Может быть, на твой взгляд, и не такой уж большой, но
все-таки праздник! - весело крикнул он. - Понимаешь ли, Густхен, я, кажется,
завоевал душу человека, о котором учитель Франц сказал мне: "Слушай-ка,
Рупп, я знаю, что у тебя нет оснований любить семейство Шверер, но в нем
есть один, совсем не безнадежный член. Это господин Эгон Шверер, мой бывший
офицер. Когда-то он был человеком и снова может им стать. Да, да, мы должны
сделать его опять человеком. Германии нужны люди, настоящие люди во всех
слоях общества. Человек всюду остается человеком, и мы не имеем права терять
его, если он не безнадежен..." Франц Лемке не успел сделать из Эгона Шверера
человека, но, кажется, я сделаю это за него. Понимаешь, Густа, это для меня
очень важно: сделать хорошее дело в память моего учителя...
Густа немного надула пухлые губы:
- Ты говоришь это так, будто я знала дядю Франца хуже твоего.
- Потому я и говорю с тобою так, моя Густхен, что ты его знала не хуже,
чем я, и должна меня понять... Теперь-то ты понимаешь, почему мне сегодня
весело?
Тут он остановился так неожиданно, что юбка Густы плотно обвилась
вокруг ее ног. Рупп зажал ладонями румяное лицо жены и звонко поцеловал ее в
немного вздернутый нос, покрытый веснушками.
Увидев, что он взялся за шляпу, Густа воскликнула:
- Не уходи! Ты не знаешь, кто приехал...
- Ну же?..
- Тетя Клара!
- Она здесь?!
Рупп, отбросив шляпу, снова ухватил было жену, намереваясь пройти с нею
новый круг, но Густа ловко увернулась.
- Тетя Клара обещала скоро опять прийти.
- О, тогда-то уж действительно нужно сбегать за бутылкой вина! -
крикнул Рупп и, схватив шляпу, выбежал из комнаты.
"10"
В тот же сверкающий полдень курьерский поезд Брест-Берлин подкатил к
перрону Силезского вокзала. Из спального вагона Москва - Берлин вышел
высокий сухопарый старик с маленьким саквояжем в одной руке и увесистым
кожаным портфелем в другой. Старик был одет в хорошо сшитый штатский костюм,
но каждое его движение говорило о том, что он чувствует себя в нем неудобно.
Он кивком головы подозвал носильщика и, передав ему багаж, металлически
сухим голосом, в котором звучало недовольство, словно он заранее готов был
услышать отрицательный ответ, спросил:
- В этом городе существуют автомобили?
Носильщик с удивлением посмотрел на него:
- Разумеется.
- Тогда - в министерство внутренних дел!
Пока автомобиль катился по указанному адресу, старик все с тем же
недовольным видом косился по сторонам. Однако по мере того как он смотрел,
гримаса недовольства исчезала с его лица, суровые складки вокруг тонких губ
расходились, морщина над носом разглаживалась. К концу поездки он уже с
нескрываемым удовольствием поглядывал на кипевшую почти всюду работу по
восстановлению разрушенных домов, удовлетворенно покачивал головою, когда
попадались крошечные скверики, разбитые на месте уничтоженных бомбами
строений, и даже велел два-три раза остановиться, чтобы внимательно
рассмотреть новые дома, школы и больницы.
Когда шофер назвал цифру, показываемую счетчиком, старик долго
отсчитывал деньги. Он на вытянутую руку отодвигал каждую монету и
внимательно разглядывал ее дальнозоркими глазами. Наконец протянул шоферу
требуемую сумму и отдельно двадцатипфенниговую монету.
- На рюмку анисовой, - сказал он таким тоном, точно делал строгий
выговор за непорядок.
В вестибюле министерства он тем же жестом, что совал вещи носильщику,
ткнул швейцару саквояжик и шляпу. Все так же непримиримо-сухо прозвучал его
вопрос:
- Отдел репатриации военнопленных?
Швейцар назвал этаж и комнату. Старик медленно, словно отсчитывая шаги,
шел по коридору. Он несколько раз останавливался перед дверьми, разглядывая
номера и дощечки с надписями. Можно было подумать, что каждую из них он
тщательно изучает: то он удовлетворенно усмехался, то его губы недовольно
выпячивались. Иногда он даже укоризненно покачивал головой из стороны в
сторону, как бы порицая наличие того или иного отдела или должностного лица.
Он остановился перед нужной ему дверью, вынул из кармашка монокль и
привычным движением вставил его в глаз. Только одернув пиджак и крякнув как
бы для того, чтобы удостовериться в том, что голос ему не изменит, он,
наконец, отворил дверь.
На сидевшего за столом служащего старик посмотрел сверху вниз и,
несколько помедлив, словно оценивая, стоит ли разговаривать с этим
человеком, протянул ему визитную карточку. Она имела несколько необычный
вид. Часть напечатанного была перечеркнута:
Вернер Оттокар Мария фон Гаусс,
генерал-полковник
кавалер орденов
Хотя Гаусс давно привык к виду инвалидов, его несколько покоробило,
когда он увидел, что его собственная карточка очутилась в обтянутых черной
лайкой негнущихся пальцах протеза. Только тут он заметил, что служащий
однорук. Его дисциплинированный мозг тотчас реагировал на это наблюдение
заключением, что, повидимому, однорукий - инвалид, следовательно, солдат или
офицер, значит с ним можно и разговаривать, как полагается военному. Он без
обиняков резко бросил:
- Передать руководителю отдела!
Однако на однорукого этот тон не оказал ожидаемого Гауссом действия.
Взглянув на карточку, он спокойно поднял взгляд на посетителя и, вежливо
приподнявшись, без всяких признаков страха или подобострастия, предложил ему
сесть. Тот неохотно опустился на кончик стула, еще раз внушительно, как бы
предостерегающе, крякнув.
- Вы давно выехали из Советского Союза? - спросил однорукий.
- Как только узнал об образовании Германской демократической
республики, - с подчеркнутой сухостью ответил Гаусс. - В Берлин прибыл
полчаса тому назад. Желаю видеть руководителя отдела репатриации. Прошу
вас...
- Меня зовут Бойс, - подсказал однорукий.
- Прошу вас, господин Бойс, доложить руководителю отдела о моем
желании.
- Минуту терпения, господин Гаусс, - все так же спокойно ответил Бойс и
отдал по телефону приказание принести карточку военнопленного
генерал-полковника Гаусса.
Всем своим видом нахохленного старого индюка и взглядом, устремленным
куда-то поверх головы Бойса, Гаусс говорил, что не имеет желания болтать с
этим мелким служащим. Поэтому те несколько минут, пока длились поиски
карточки где-то там, за стенами этой комнаты, протекли в молчании,
нарушаемом лишь шелестом бумаг, которые перебирал Бойс. Когда карточка была
принесена, Бойс исчез с нею в кабинете, но быстро вернулся и молча уселся на
свое место за столом. Гаусс понял, что за дверью происходит изучение его
биографии. Несколько лет, отделяющих его от того момента, когда он отдал
свое оружие советскому офицеру, научили его терпению. Он сидел на своем
стуле, вытянувшись, как истукан, не прикасаясь спиною к спинке, со
сдвинутыми каблуками и с руками, покоящимися так, словно они лежали на эфесе
сабли.
Наконец коротко вспыхнула лампочка на столе Бойса, и он сказал:
- Доктор Трейчке просит.
"Мог бы, собственно говоря, отворить дверь", - подумал Гаусс, но, не
меняя выражения лица, все такой же прямой, деревянный, поднялся и
проследовал в кабинет.
При появлении Гаусса Трейчке отложил карточку:
- Рад приветствовать вас на родине, - проговорил он.
Гаусс сдвинул каблуки, как бы намереваясь звякнуть шпорами.
- Я без предупреждения, - сказал он, - но обстоятельства таковы, что
переписка казалась лишней.
Усевшись в предложенное кресло, неизменно прямой и строгий, он молча
вынул из кармана сложенную газету, не спеша развернул ее и протянул Трейчке.
В глаза бросились строки, жирно подчеркнутые красным.
Трейчке вслух прочел:
- "4. Восстановление полного суверенитета немецкой нации..."
И вопросительно взглянул на Гаусса. Тот ответил лаконически:
- Дальше!
- "Преступной является мысль о том, чтобы обескровленный немецкий народ
был еще раз ввергнут в войну и катастрофу". - На этот раз Гаусс молчаливым
кивком головы пригласил продолжать чтение. - "В вопросе восстановления
национальной самостоятельности и суверенитета немецкого народа на
демократической основе между честными немецкими патриотами не может быть
никаких разногласий". - Гаусс опять кивнул. - "Содержащиеся в Манифесте
Национального фронта демократической Германии требования могут быть с чистой
совестью подписаны каждым честным немцем, независимо от его партийной
принадлежности или мировоззрения".
- Совершенно согласен, - заявил Гаусс. - Прошу дальше.
- "Огромные задачи, которые перед нами стоят и которые должны быть
выполнены в интересах спасения немецкой нации, не позволяют нам такой
роскоши, как раздробление и парализация сил немецкого народа в междоусобной
борьбе. Национальный фронт всех честных немцев, которые принимают к сердцу
будущее своей родины, создает реальные предпосылки для преодоления
национального бедствия".
- Еще дальше! - бросил Гаусс.
Трейчке закончил:
- "Программа немецкого правительства является программой немецкого
народа. Мы не променяем конституцию на оккупационный статут".
- Никогда! - сердито отчеканил Гаусс. - Поэтому я здесь.
Некоторое время царило молчание. Трейчке делал вид, будто перечитывает
хорошо знакомые столбцы газеты. Гаусс пристально следил за его лицом.
Стараясь казаться таким же холодным, как его собеседник, Трейчке сказал:
- Говорят, в плену вы работали над историей французской живописи?
Гаусс положил на стол свой толстый портфель.
- Пусть специалисты скажут, годится ли это куда-нибудь. Но... это так,
вроде дамского рукоделья от скуки. А я солдат и пришел к вам как солдат.
Это, может быть, достойно сожаления, но, по-моему, Германии опять
понадобятся солдаты.
- Республика не имеет армии, - проговорил Трейчке.
- Но должна иметь, - уверенно отчеканил Гаусс. - Не думаете же вы, что
защищаться от моих бывших коллег, подпертых американской техникой, можно
будет чем-нибудь в этом роде, - и он брезгливо ткнул костлявым пальцем в
свой портфель. - Если бы, сидя в русском плену, я мог предположить, что дело
опять дойдет до того, что я снова понадоблюсь, то, поверьте, не стал бы
терять времени на подобную работу. - На лице его снова промелькнула гримаса.
- Можно было гораздо полезнее истратить время: у русских есть чему поучиться
в военных делах. Кое-кто у нас еще болтает, будто дело могло кончиться
иначе, не соверши господа гитлеры и риббентропы ошибки, не втяни они нас в
войну на два фронта. Ерунда-с! Все кончилось бы так же плачевно. Закон
истории! Я никогда не был сторонником войны на востоке, но избежать ее было
невозможно, коль скоро немцы решили подчиняться безумным приказам своего
"национального барабанщика". - В словах Гаусса звучало такое искреннее
презрение, что ему нельзя было не верить, несмотря на настороженность, с
которою Трейчке слушал старика. - Если бы с этим кошмаром русские не
покончили в сорок пятом, они похоронили бы его в сорок седьмом или в
пятидесятом. Я не знаю, когда именно, но знаю твердо: миссия освобождения
нас от шайки Гитлера была бы выполнена русскими. Это так же неизбежно, как
то, что теперь в этом здании сидите вы, а не какой-нибудь паршивый
штурмфюрер из бывших взломщиков или разукрашенный галунами бакалейщик. К
сожалению, этого не могут понять мои коллеги, находящиеся в той половине
Германии, которая временно называется "федеральной республикой". Они не
постигли того, что постигнуто мною в России. Они не могут понять: все, что
они еще называют военным искусством, не больше чем военная истерия. Впрочем,
не это главное. Отвратительно то, что они перестали быть немцами. Вот это
непоправимо! Швейцарцы, поступающие в ватиканскую гвардию, чтобы за деньги
охранять иноверца папу, знают: им никогда не придется воевать с родной
Швейцарией. А мои бывшие коллеги на западе?.. Они заранее уверены в
обратном: им придется не только служить иноземцам, но и драться с немцами. Я
же хочу служить моему отечеству, а не в иностранном легионе американских
лавочников.
- Значит, дело только за тем, что у нас нет армии?
- Видите ли, - проговорил Гаусс, - в плену я не только писал это, - его
палец снова уперся в портфель. - Я занимался изучением Маркса и Ленина. Я
прочел работы Сталина, сударь!
Трейчке был несколько ошеломлен.
- Вот как?
- Да-с!.. Должен сознаться: я приступил к их изучению с целью понять,
почему же я в конце концов в плену? А по мере знакомства с вопросом все
больше убеждался: только безумцы могут спорить с историей. Да! Безумцы, не
желающие смотреть в глаза правде!
- Вроде тех... на той стороне?..
- Можете договаривать: Гудериан, Гальдер, Манштейн, Кессельринг,
Рундштедт, Шверер и остальные. Безумцы, подписавшие приговор себе и своей
чести. - При каждом восклицании старик сердито стукал костяшками пальцев по
столу. - Мы будем их судить полевым судом за измену отечеству!
- Вы или народ? - как бы невзначай спросил Трейчке.
Гаусс смутился и, спохватившись, сказал:
- Вы правы: народ потребует у них ответа.
Подумав, Трейчке снял телефонную трубку и попросил у кого-то разрешения
приехать вместе с генерал-полковником Гауссом.
- Бывшим, - поправил Гаусс, - я этого никогда не забываю: бывший
генерал-полковник. А ныне?.. Ныне что-то вроде офицера, проходящего трудный
курс академии. Да, да, именно так...
Как солдат, я говорю: когда на наш континент ворвались новые гунны
из-за океана, одним из важнейших условий сохранения мира является
безусловная готовность к отражению их попытки нарушить мир. Так мне кажется,
сударь. Как я сказал вам, курс своей последней военной академии я проходил
уже, так сказать, экстерном, в плену. Но из этого прошу не делать вывода,
будто я такой уж недоучка. Я был не самым ленивым учеником русских,
помогавших нам разобраться в сложных уроках истории. Мои выводы могут
показаться вам несколько трудными в смысле перспективы, которую они рисуют,
но я настаиваю на них. Если хотите, вам как человеку не военному...
- Прошу вас, - сказал Трейчке, которому было интересно узнать, что
творится в голове этого генерала. Трейчке еще не очень верил тому, что
старый кадровик, с молоком матери всосавший все пороки прусской школы, был
способен на склоне лет понять, что вся школа и весь его личный опыт почти
ничего больше не стоят.
Трейчке подвинул было Гауссу ящик с сигарами, но тот заявил:
- Отвык. Курю теперь только русские папиросы. Это гораздо удобней:
табак не лезет в рот. - Он достал коробку папирос с длинными мундштуками. -
Итак... Я пришел к несколько парадоксальному заключению: все они там - немцы
и американцы, англичане и французы, - все, кто планирует новое нападение на
эту половину Европы, - ошибаются. Воображают, будто совершенство,
достигнутое современным оружием, способствует сокращению сроков войны.
Чепуха! Как раз наоборот: эти средства сделают войну более затяжной, чем
прежние. Я уже не говорю о пресловутых бомбах - атомной, водородной и тому
подобных, - на которые, как на панацею от поражения, возлагал надежды еще
Гитлер. Бредли и Гальдер, Эйзенхауэр и Монтгомери - они думают, что
достаточно будет стереть с лица земли несколько наших городов, и мы поднимем
лапы вверх. Они воображают, что смогут уничтожить промышленные центры
Советской России и положить ее на обе лопатки. Их вывод: тем самым сроки
войны сократятся до минимума, необходимого их бомбардировочной авиации для
воздушного вторжения и уничтожения баз промышленного питания армии. При этом
они упускают из виду: страны Восточной и Юго-Восточной Европы и, самое
главное, Советский Союз тоже примут свои меры. К тому же прошу не забывать:
в игру вошел новый фактор, мною еще почти не учтенный. Этому фактору суждено
сыграть первостепеннейшую роль в борьбе. Китай! Его пространства, его
людские резервы - это грандиозно. Поистине грандиозно, говорю вам! В
ближайшем будущем я должен буду пересмотреть свои соображения, учитывая
влияние Китая как фактора новой истории.
- Все это, - заметил Трейчке, - сильно расходится с тем, как я рисую
себе будущее.
- Потому что вы мыслите по-штатски, - самоуверенно проговорил Гаусс. -
Вам полезно дослушать меня... Утверждаю: в разговорах моих бывших коллег о
возможности проведения ими некоего блицкрига ровно столько же добросовестной
ошибки, сколько намеренного желания ввести в заблуждение и тех, кто им
противостоит, и тех, на кого они намерены опираться. Они обманывают наш
немецкий народ, они готовят его к истреблению.
- Вероятно, удастся обойти эту страшную перспективу, - сказал Трейчке.
- Война не неизбежна. Немцы в Западной Германии все яснее понимают, где
лежит правда. У народа очень острое зрение.
- Я хотел бы думать так же, но весь мой опыт восстает против такой
уверенности, - проговорил Гаусс.
- А вам не кажется, что вы все-таки недостаточно знаете людей, простых
людей мира, чтобы оценить их роль в решении: война или мир?
- Я всегда уважал простого человека в моем солдате...
- Но никогда не знали его по имени. Вы, вероятно, даже перестали
различать солдатские лица, как только переступили через должность командира
роты.
Гаусс неопределенно крякнул и, вставив монокль на место, пристально
уставился на Трейчке, который продолжал с некоторой иронией:
- Я уже не говорю о том, чтобы немного поинтересоваться внутренним
миром ваших солдат, хотя бы когда-нибудь спросить кого-нибудь из них, о чем
они думают...
- Солдат не должен был думать, - проговорил Гаусс.
- Да, так казалось вам в то время, а он думал.
- Это было его делом, так сказать, совершенно частным делом, не имеющим
отношения к его служению отечеству.
- Не всегда. Многие из них больше думали о пользе отечества, чем их
командиры.
Тут Гаусс снова издал свое неопределенное:
- Хм-хм...
Трейчке улыбнулся:
- Вижу, вы не слишком склонны мне верить.
- О-о!..
- Ничего, это ваше право. Но именно в знаменательный для вас день
возвращения на родину вам будет, пожалуй, полезно узнать о том, что думал и
делал ваш солдат... ну, скажем, в то время, когда вы были командиром
корпуса... скажем, в 1918 году... скажем, в...
Гаусс на мгновение поднял взгляд к потолку.
- В то время я действительно командовал корпусом, входившим в состав
экспедиционных сил генерал-фельдмаршала Эйхгорна. Это был очень короткий
период. Я не сочувствовал мероприятиям господина генерал-фельдмаршала
Эйхгорна на Украине и считал этот поход авантюрой, обреченной на провал. Нам
не следовало оставаться врагами народа, не желавшего воевать с нами. Мы
гораздо больше получили бы путем мирного урегулирования отношений с
русскими. История показала, что я был прав.
- Мы не знаем, что думали тогда вы, но мы хорошо знаем, что думали
тогда ваши солдаты.
- Меня это не интересовало... тогда.
- А теперь?
- Теперь? - Гаусс сжал тонкие губы и, подумав, пожал плечами. - Быть
может, теперь я отнесся бы к этому несколько иначе.
- А как хорошо было бы для вас самого и для многих, очень многих
немцев, если бы вы и тогда относились к этому иначе. Если бы вы и тогда
уважали своего солдата, знали его мысли и попытались бы считаться с ними,
как с мыслями немцев, мыслями представителей немецкого народа...
- Это были очень трудные времена, господин доктор. Мы были на грани
революции. Спрашивать мнения солдат - значило окончательно разрушить то, что
готово было и само развалиться - армию... Да и едва ли наши солдаты тогда
понимали происходящее. Особенно в тех условиях, о которых вы только что
упомянули: там, в России...
Трейчке нажал кнопку и, когда вошел Бойс, сказал:
- Садитесь, Бойс... Если мне не изменяет память, вы окончили свою
военную службу в первую мировую войну на Украине?
- Да, доктор, в украинском овраге под названием "Черная балка", будучи
солдатом 374-го ландверного полка.
Трейчке взглянул на Гаусса:
- Этот полк входил в ваш корпус?
Гаусс ответил утвердительным кивком. Он с удивлением и даже, может
быть, некоторым страхом смотрел на Бойса, как на привидение, явившееся из
какого-то далекого, нереального прошлого. Между тем Трейчке продолжал,
обращаясь к Бойсу:
- Я был бы вам очень благодарен, Бойс, если бы вы как-нибудь, когда
господин Гаусс пожелает, рассказали ему о том, что произошло с вами на
Украине, каковы были там мысли и настроения солдат, чего они хотели.
- Я с удовольствием объясню господину Гауссу все, что ему неясно... - И
Бойс с улыбкой прибавил: - Надеюсь, он узнает много интересного и
неожиданного для себя.
При этих словах Гаусс поднял взгляд на Бойса и с оттенком иронии
спросил:
- Вы полагаете?
- Видите ли, господин Гаусс, - в раздумье ответил Бойс, - чтобы итти
служить народу, нужно быть совершенно уверенным, что у тебя вполне чистые
руки...
Гаусс поймал себя на том, что при этих словах он критически посмотрел
на свою руку, лежащую на письменном столе Трейчке.
- Я всегда был уверен, что ни в чем не виноват перед моим народом, - с
неудовольствием проговорил он. - Но разумеется, если господин Бойс хочет...
- Я хочу укрепить вас в этой уверенности. Но укрепить - это значит
помочь сознательно проанализировать свой путь. И если вы для начала
разберетесь хотя бы в вашем отношении к простому немцу...
- Я всегда любил и уважал немецкого солдата, - упрямо, с обидою
пробормотал Гаусс: ему совсем не нравилось, что этот солдат 374-го
ландверного поучает его.
- Да, солдата, как сочетание костей и мышц, на которое можно надеть
мундир и ранец; вы уважали послушный механизм, который можно было научить
ползать, стрелять, заряжать орудие, ездить верхом, рыть окопы... Только это
уважали вы в солдате, - твердо проговорил Трейчке. - Теперь вы должны были
бы совсем иначе уважать его, если бы вам пришлось иметь с ним дело. Перед
вами был бы человек, немец, гражданин и строитель своего государства...
Гаусс слушал его с опущенной головой, сжимая в пальцах выпавший из
глаза монокль.
- Именно поэтому, - сказал он, поднимая голову, - мне теперь вдвое
труднее, чем прежде. Ведь в планах американских купчишек и их, с позволения
сказать, стратегов немецкому солдату отведено место, которое мы в свое время
отводили мешку с песком. Немец должен служить прикрытием для всей этой
швали, для их механизмов, которыми они намерены превратить Европу в пустыню.
Ввержение целой половины мира в первобытное состояние - вот их мечта.
Сделать всех русских, китайцев, восточных немцев и всех, кто населяет страны
новой демократии, простыми землепашцами, заставить нас одеваться в звериные
шкуры, охотиться с луком и стрелами - вот чего они хотели бы. Тут нет почти
никакой разницы с тем, что мне говорил когда-то Гитлер. Но тому еще нужны
были пространства, недра и рабы. Этим не нужны пространства - у них
достаточно своих; им не нужны недра, так как с окончанием войны у них сразу
образовался бы переизбыток всего, что можно достать из земли. Наконец им не
нужны рабы. У них самих десятки миллионов людей, которым они не могут дать
работы. Поэтому планы американцев представляются мне чем-то маниакальным:
владычество ради владычества; победа ради того, чтобы их система могла стать
единственной; уничтожение всех других народов ради того, чтобы могли
спокойно существовать шестьдесят семейств Америки. Напрасно думают нынешние
правители Франции, Западной Германии, Англии и других стран, что им найдется
место в той системе, которую заокеанские пришельцы намерены создать после
своей победы. Если в Европе случайно уцелеют люди, способные думать, творить
и сопротивляться, американцы будут травить их ядами, как вредных насекомых.
- Но уже по одному тому, что шестьдесят семейств желают истребить
полтора миллиарда человек, использовав для этого полторы сотни миллионов
одураченных американцев, - уже по одному этому план их обречен на провал! -
с усмешкой сказал Трейчке.
- Это и я понял в советском плену, - ответил Гаусс. - Ту половину мира,
к которой я имею честь причислять теперь и себя, нельзя ни уничтожить, ни
покорить, ни заставить изменить идеалам, которые руководят ее народами...
Каждый честный немец с легким сердцем подпишется под Манифестом
Национального фронта! И я хочу быть таким немцем.
- Из нашего всеобщего и страстного желания мира вы сами сделали
правильный вывод: его нужно уметь защитить. Когда-то товарищ Сталин учил
нас: на разбойников уговоры не действуют, от их нападения необходимо
защищаться. Но защищать не означает непременно воевать. Впрочем, мне
хочется, чтобы об этом вам сказали люди более авторитетные, чем я. Они
должны решить вопрос о вашей собственной роли в огромной работе, которую
ведет немецкий народ. Он восстанавливает свое государство, отстаивает свою
национальную независимость и единство, борется за мир вместе с простыми
людьми всего мира. Если вы согласны взяться за такую работу, какую вам
поручил бы немецкий народ, - нам по пути. - Подумав, Трейчке добавил: -
Здесь, в демократической Германии, мы даем каждому немецкому патриоту ту
работу, какую он лучше всего умеет делать.
Некоторое время Гаусс вопросительно смотрел на собеседника.
- Я уже в том возрасте, - сказал он, - когда чины и прочие пустяки
имеют значение... только как внешнее отражение престижа...
Трейчке взглянул на часы и поднялся из-за стола:
- Если позволите...
- Да, да, - спохватился Гаусс. - Я и так уже отнял у вас
непозволительно много времени.
- Вы меня не поняли: я хочу предложить вам немного отдохнуть с дороги и
после этого проехать со мной... в одно место.
Гаусс прикрыл глаза рукой. Вот! Его предупреждали, но он считал это
пустыми сплетнями: длинные допросы, потом тюрьма...
Он отнял руку от глаз и, вскинув голову, сухо проговорил:
- Отдых мне не нужен. Могу ответить за все совершенное...
- Вы не поняли меня, - поспешно сказал Трейчке. - Вас примет министр.
Гаусс поднялся со всею проворностью, какую оставили ему годы. Он стоял,
выпрямившись, и глядел прямо в лицо Трейчке. Руки его были вытянуты по швам,
каблуки сдвинуты. Монокль поблескивал в левом глазу.
Из этого транса неподвижности его вывел вопрос Трейчке:
- Итак?..
Гаусс оглядел самого себя, провел рукою по борту пиджака, и на лице его
появилась мина пренебрежения:
- В этом виде?
- Лучший вид для строителя миролюбивой Германии, - с улыбкой ответил
Трейчке.
Гаусс по-солдатски повернулся кругом и деревянными шагами направился к
выходу. Проходя мимо Бойса, он простился с ним холодным кивком головы.
"11"
Час, проведенный в кабинете президента, показался Эгону началом новой
жизни. Из слов этого спокойного седого человека стало ясно все. Глаза Эгона
радостно блестели, походка стала легкой и быстрой. Выйдя из президентского
кабинета, Эгон неожиданно увидел сидевшего в приемной Зинна. Они улыбнулись
друг другу. Эгон потому, что ему было приятно именно в эту минуту увидеть
именно этого человека; Зинн потому, что нельзя было не ответить на радостную
улыбку Эгона.
Зинн знал от Руппа о предстоящем визите инженера к президенту. Теперь
по его лицу он понял, что все обошлось именно так, как и должно было
обойтись: президент помог Эгону окончательно найти себя.
Спустившись со ступеней подъезда, Эгон отпустил ожидавший его
автомобиль президентской канцелярии: он должен был пройтись, побыть с самим
собой. Он снял шляпу и посмотрел на усыпанное яркими звездами небо. Что же,
может быть, не так уж далек день, когда ничто не будет стоять на пути
человека к этим сияющим далям...
Эгон шел, не торопясь. Слово за словом он переживал недавнюю беседу.
Одну за другой миновал он улицы. Одни глядели на него темными громадами еще
не восстановленных развалин, другие радостно сверкали рядами освещенных
окон. Часто попадались крошечные скверики - там, где стояли когда-то
исчезнувшие под бомбами дома. Из-за оград тянуло запахом зелени. Какая-то
ветка по небрежности садовника так далеко высунулась на улицу, что Эгон
коснулся ее головой. Он остановился. Осторожно, боясь сломать ее, притянул к
себе ветку. Листья были прохладны Эгон с жадностью втянул в себя их аромат.
Захотелось оборвать листок и воткнуть в петлицу. Но Эгон раздумал и бережно
заправил ветку обратно в ограду, будто боялся, что кто-нибудь другой не
совладает с искушением ее обломить.
Все в том же состоянии давно не испытанной легкости он вышел на ярко
освещенную улицу. Прохожих уже почти не было. Витрины слабо светились
ночными лампами.
Вдруг из-за поворота улицы послышался резкий гудок и оттуда выехала
темная коробка тюремного автомобиля. Эгон едва успел отскочить, чтобы не
попасть под колеса, как перед носом машины сверкнуло яркое пламя, грохот
взрыва хлестнул по ушам. Эгону показалось, что передок автомобиля поднялся в
воздух и снова рухнул на мостовую. Карета резко остановилась. Ее боковая
стенка отвалилась, как доска расколотого ящика.
С обеих сторон улицы раздалось несколько выстрелов. Эгону казалось, что
он слышит, как пули стучат по стенкам кареты. Из нее выскочило несколько
чинов народной полиции.
Эгон прижался спиною к какому-то подъезду. Из разбитой тюремной кареты
выползли два человека. Это были Кроне и Паркер. Кроне бросился бежать, но
навстречу ему от стены противоположного дома отделилась фигура человека с
автоматом в руках, и длинная очередь, казалось, перерезала Кроне пополам. Он
сложился, как переломленное чучело, и головой вперед упал на мостовую.
Несколько мгновений он лежал неподвижно, потом медленно пополз, оставляя на
мостовой, видимую даже в темноте, полосу крови. При виде этого Паркер
стремглав бросился обратно в автомобиль. И в наступившей на какой-то миг
тишине, той особенной, остро ощутимой тишине, какая иногда врезается в
грохот перестрелки, Эгон услышал доносившийся из фургона истерический крик
Паркера:
- Спасите... умоляю... скорее в тюрьму!
Эгон сделал несколько шагов к автомобилю. Ему хотелось заглянуть
внутрь, увидеть этого отвратительно вопящего американца, молящего спасти его
от пули его же сообщников. Но тут снова по стенам домов, по черным стеклам
окон заметались, запрыгали желтые зайчики отсветов, и умножаемый тесниной
улицы грохот очереди опять заполнил все пространство. Оглянувшись туда,
откуда сверкали вспышки выстрелов, Эгон внезапно узнал стрелявшего - то был
Эрнст. Да, Эгон не мог ошибиться: стрелял его брат Эрнст Шверер.
Это было так ошеломляюще неожиданно, что Эгон растерянно закричал:
- Эрнст!..
Но его голос утонул в грохоте новой длинной очереди автомата, и Эгон
увидел, как около автомобиля один за другим упали двое полицейских. Эгон
никогда впоследствии не мог ответить себе: что помешало ему крикнуть еще раз
и броситься к брату, вырвать у него оружие... Повлиял ли на него отрезвляюще
вид раненых полицейских или то, что Эрнст не обратил внимания на его крик,
но в те минуты брат, даже не взглянувший в его сторону, не обернувшийся на
призыв брата, - это, именно это подействовало на Эгона сильнее всего. Ему
казалось, что, несмотря на полумрак, царящий на улице, он отчетливо видит
каждую черточку в лице Эрнста. Он слишком хорошо знал Эрнста, чтобы не
сомневаться в малейшем изменении, какое происходило в лице Эрнста при тех
или иных обстоятельствах. Эгону казалось даже, что он может представить себе
вид худых, воровато проворных рук, судорожно сжимающих вздрагивающий
автомат.
В ту минуту ему казалось, будто все темные силы недавнего страшного
прошлого Германии сосредоточены именно в нем, в согнувшемся в позе хищного
напряжения Эрнсте Шверере. В памяти Эгона коротко, но отчетливо, как
сверкание молнии, промелькнул образ отца таким, каким он видел его в
последний раз, покидая Звездную гору в Гдыне: такой же хищный наклон тела,
готового вцепиться в жертву, вероятно, тот же плотоядно оскаленный рот на
заострившемся лице, те же сузившиеся щелки маленьких глаз и при всем том
что-то трусливое во всей позе, в облике - словно сознание автоматически
распределило силы поровну: если можно будет броситься вперед, чтобы
покончить с жертвой, - вперед; если жертва окажется живуча и захочет
огрызнуться, - такой же бросок назад.
Эрнст был для него в тот миг воплощением фашизма. Да, вот так ему тогда
казалось: недобитый фашизм, пытающийся вырвать у народного правосудия своих
сообщников и протянуть отвратительную мохнатую лапу в будущее Германии.
Именно это заставило тогда Эгона, не обращая внимания на огонь автоматов,
подбежать к раненому полицейскому, выхватить из его руки пистолет и,
повернувшись к Эрнсту, пойти на него. В этот миг и Эрнст узнал его.
- Эгон! - крикнул он, опуская автомат. - Эгон!
Эгон не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг него, как
хлопали двери подъездов, как сбегавшиеся отовсюду люди, безоружные, но
полные решимости, рожденной ненавистью к фашистам, окружили диверсантов и
оттеснили их прямо в руки подоспевшему отряду полиции. Перед глазами Эгона
был только "недобитый фашизм - Эрнст". Эгон продолжал подвигаться к нему,
поднимая руку с оружием. Чем выше поднималась эта рука и чем меньше делалось
расстояние между братьями, тем медленнее становились шаги Эгона.
Очевидно, в лице брата Эрнст увидел что-то такое, что заставило его
сделать шаг назад... второй... третий.
Эгон наступал, Эрнст пятился. Но вот он наткнулся спиною на пену, а
пистолет в руке Эгона уже был на уровне его груди Эрнст уже видел черное
очко ствола. Оно поднималось и поднималось. Вот оно - напротив его
подбородка, на линии глаз...
- Эгон!..
А Эгон все шел.
- Эгон!..
Эрнст вскинул автомат, но смотревший в него черный зрачок пистолета
вдруг сверкнул ярким, ослепительным светом...
- Кого вы убили?
Эгон провел рукой по лицу и обернулся: прямо на него смотрели два
голубых глаза.
"Эрнст?.."
Нет, это не Эрнст... У того давно уже не было такого ясного взгляда...
Но кто же это? Ах да, ведь это же русский!.. Да, да, русский офицер - бывший
комендант.
- Кого вы убили? - повторил русский, указывая на что-то темное,
бесформенное, лежавшее на тротуаре.
Эгон пошатнулся и прижался затылком к холодной стене дома.
- Я провожу вас, - сказал русский, подавая руку.
- В комендатуру?..
Русский улыбнулся:
- Что вы, никакой комендатуры больше нет... И я сегодня уезжаю...
И вдруг Эгону стало безотчетно стыдно того, что он опирается на чью-то
руку, как больной. Ведь с ним же ничего не случилось!
Он освободил свой локоть из руки офицера:
- Позвольте... я сам...
И медленно, неуверенными шагами пошел рядом с русским.
- Понимаете, - негромко проговорил он, - это было неизбежно... Прошлое
не должно стоять на нашем пути... Вы понимаете?..
- Я понимаю, - и Эгон почувствовал на своем локте дружеское пожатие
сильной руки русского.
"x x x"
Годы прошли с тех пор, как Советский Солдат, стоя на рейхстаге, смотрел
на каменное море развалин фашистской столицы.
За эти годы Солдат побывал в разных городах Германии; был и на реке
Эльбе, откуда глядел на похаживающих за "демаркацией" американских и
британских часовых. Видел он, как живут и трудятся простые немцы в советской
зоне оккупации, закладывая фундамент новой, свободной народной Германии. Он
видел, как такие же простые люди живут и голодают в западной Тризонии. Он
видел, как немцы в Тризонии, сжавши зубы от затаенной ненависти, снова
усталым шагом тащатся к воротам заводов и шахт. Он видел на этих воротах
имена прежних хозяев-кровососов, сменивших нацистские мундиры всяких
"лейтеров" и "фюреров" на штатские пиджаки или даже на защитные куртки
американо-британских администраторов и уполномоченных.
Всякое видел за эти три года Солдат. И чем больше он смотрел, тем жарче
загоралось его солдатское сердце презрением к темноте мира, лежащего на
запад от Эльбы, где человек человеку и теперь был волком.
Чем больше смотрел Солдат на запад и чем больше он думал над виденным,
тем тверже становилось его убеждение: нет и не может быть иного пути к
торжеству Великой Победы на свете, как только путь, ведущий к коммунизму,
путь, указанный великим Сталиным.
Заглянувши к концу своего пребывания в Германии в Берлин, Солдат
подошел к рейхстагу и среди тысячи полустертых надписей на его фронтоне
поискал свою. Он стоял и думал:
- А теперь я написал бы: "Живи счастливо", но того, что написал тогда,
не сотру - такова справедливость...
Был февраль. Проездом в родную далекую Сибирь Солдат сошел с подъезда
московского вокзала. Шары фонарей, светясь сквозь морозный туман, как
жемчужные бусы, тянулись вдоль широкой улицы. Вдали ярко алели рубины
кремлевских звезд.
При виде этих звезд Солдата непреодолимо потянуло туда, к самому сердцу
Великой Родины, о котором он столько думал все четыре года боев и походов и
за эти три года странствий по Германии. Солдат шел по пустынной улице, мимо
спящих тихих домов, ко все ярче загорающейся в вышине алой кремлевской
звезде. Колкий ветер хватал его за щеки, и свежевыпавший снег хрустел под
ногами, но Солдат не замечал холода. Он радовался Москве, мимо которой семь
лет назад прошел по снежным сугробам в морозные январские дни, отбрасывая
врага на запад.
Солдат вышел на Красную площадь. Темнел силуэт мавзолея. К нему
тянулись два ряда елей, словно лесная дорога из самого сердца страны к
далекой родной Сибири. Солдат осторожно, боясь спугнуть тишину, висевшую над
снежным простором площади, приблизился к мавзолею. В луче прожектора белели
полушубки парных часовых и темным багрянцем просвечивал мрамор сквозь седину
инея. Солдату захотелось сказать что-нибудь душевное неподвижно застывшим у
мавзолея часовым. Но не посмел - помнил твердо: пост - место священное.
Молча приложил пальцы к своей заслуженной серой ушанке и отошел на середину
площади. Теперь прямо на него глядело слово:
"ЛЕНИН"
Солдат поднял руку к ушанке и медленно стянул ее с головы. Ветер
посвистывал за спиною в башенках длинного серого здания, путал русые волосы
Солдата, сыпал в лицо крупичатым снегом; мороз подхватывал дыхание и уносил
клубами пара, а Солдат все стоял, и казалось, рука его не могла подняться,
чтобы надеть шапку, пока глаза видят:
"ЛЕНИН"
На башне Кремля звонким перебором колоколов пробило четыре. Солдат
сделал было несколько шагов, но, глянув поверх кремлевских зубцов, замер на
месте: с темного дома за стеной глядело, будто прямо в глаза Солдату,
светлое окошко. И подумалось Солдату, что, может быть, за таким вот окошком,
склонясь над работой, сидит тот, чье имя дало ему силу пройти от Волги до
Берлина, взойти на рейхстаг... Солдат стоял и глядел, не в силах оторвать
взгляда. Потом в пояс поклонился светлому квадрату окна и пошел прочь...
Мороз все усиливался, вились в воздухе колючие снежинки, и туман
заволакивал город, а Солдат неторопливо шагал по гулкому асфальту улицы,
неся в сердце большое тепло. Он шел обратно к вокзалу и думал, что недаром
заехал в Москву, что увозит отсюда домой такую большую награду, как
познанную его солдатским сердцем до конца великую простоту двух людей -
самых великих, самых простых и самых близких. С их именами он дойдет до
конечной победы, даже если бы ее пришлось отвоевывать не мирным трудом, а
снова взяв в руки сданный на хранение оружейнику автомат Э 495600.
Конец
Москва
1942-1951
Николай Николаевич Шпанов.
Заговорщики. Преступление
Роман
Книга первая
Преступление
---------------------------------------------------------------------
Книга: Ник.Шпанов. "Заговорщики". Роман
Издательство "Воениздат", Москва, 1951
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 6 сентября 2002 года
---------------------------------------------------------------------
Роман "Заговорщики" представляет собою продолжение романа
"Поджигатели". Переработанные автором пролог и эпилог прежних изданий романа
"Поджигатели", посвященные событиям 1948-1949 годов, перенесены в роман
"Заговорщики".
Содержание
Книга первая
"ПРЕСТУПЛЕНИЕ"
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
"КНИГА ПЕРВАЯ"
"ПРЕСТУПЛЕНИЕ"
" * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ * "
...говорят, Америка ведущая страна.
Безусловно, но только в каком отношении?
По количеству преступлений!
Теодор Драйзер
"1"
Было десять минут седьмого, когда негры-рассыльные обошли служебные
комнаты Белого дома.
- Он ушел!
Это лаконическое сообщение означало, что президент покинул свой кабинет
и кресло на колесах перенесло его на личную половину Белого дома. Вероятно,
время, оставшееся до обеда, Рузвельт проведет с сыновьями в бассейне для
плавания. Будет плавать, возмещая вынужденную неподвижность на земле. Он
держится на воде, как рыба, и наверняка станет шалить, окуная в воду
кого-нибудь из сыновей или подвернувшегося под веселую руку гостя. Отдохнув
после обеда, он засядет за свою коллекцию марок или займется распаковкой
прибывшей сегодня из Англии посылки с новыми моделями кораблей.
Впрочем, мало кого из чиновников интересовало времяпровождение
президента. Услышав знакомый возглас рассыльного, каждый опешил сложить
папки и поскорее покинуть стены Белого дома.
С уходом президента деловая жизнь в Белом доме прекращалась.
Она не замирала только в том крыле, где были расположены кабинеты
ближайших сотрудников Рузвельта - адъютантов и советников.
В одном из этих кабинетов советник президента Гарри Гопкинс продолжал
начавшийся часа два тому назад разговор с главным адвокатом Джона Рокфеллера
Младшего. Адвокат был сухощавый сорокапятилетний мужчина с хищным лицом.
Такое выражение на лицах американских дельцов вырабатывается годами
беспощадной биржевой войны, волчьими законами "делового мира",
крючкотворством многолетних тяжб.
Тщательно подвитые, торчащие кверху усы а ля Вильгельм II придавали
адвокату еще более неприветливый, заносчивый вид.
Звали этого человека Дин Гудерхем Ачес.
Хотя мистер Ачес и назывался адвокатом Рокфеллера, но по характеру
деятельности и широте предоставленных ему полномочий правильнее было бы
именовать его министром иностранных дел и юстиции нефтяного короля
Соединенных Штатов. Дин Ачес нередко представлял своего патрона, являясь
подчас чем-то вроде его второго "я". Это происходило в тех случаях, когда
нужно было провести какое-нибудь особенно сложное и грязное дело.
Бывали у Рокфеллера и такие дела, от которых больше пахло кровью, чем
нефтью. Обильно разбавленное кровью южноамериканцев, арабов или малайцев
"черное золото" нефтяного монарха стало бы багровым, если бы не тонкий
адвокатский фильтр. Кровь и грязь оседали в душе Ачеса.
Дин Ачес представлял особу своего доверителя и там, где нужно было
найти обходные, неофициальные пути для переговоров с высокопоставленными
чиновниками правительственного аппарата, министрами или конгрессменами.
Наконец, Ачес служил связующим звеном между мистером Рокфеллером и ближайшим
окружением президента. Такая связь нередко оказывалась нужной для того,
чтобы договориться с Белым домом о политическом курсе или об отдельных
мероприятиях правительства Штатов, затрагивающих интересы монополистической
группы Рокфеллера.
Дом Морганов, приведший к власти Франклина Рузвельта, мог послать
доверенного прямо в Белый дом и в форме деликатнейшего совета продиктовать
свою непреклонную волю. Ванденгейм, хотя и не был в числе официальных друзей
и сторонников Рузвельта и даже состоял в рядах соперничающей с демократами
республиканской партии, но он просто, без церемоний ломился к тому из
советников президента, который казался ему подходящим для проведения той или
иной комбинации. Положение же Рокфеллера не позволяло ему ни того, ни
другого. Он не мог опуститься до разговоров с каким-нибудь советником или
даже подчас министром. Он не мог и прямо прийти к президенту, рискуя не
найти удовлетворительного решения интересовавших его вопросов. Такой исход
встречи означал бы войну. А война далеко не всегда была выгоднейшим способом
достижения цели.
Нынешняя ситуация была особенно трудной. Предстоявшие в будущем году
президентские выборы совпали с большими осложнениями в Европе и в Азии.
Необходимо было заблаговременно поставить все точки над "и", обусловить
такой внешнеполитический курс Штатов, при котором интересы Рокфеллера не
могли бы потерпеть ущерба от политики правительства, ведущейся в угоду
интересам Моргана.
Гопкинс предпочел бы избежать и этого разговора, и свидания с Ачесом
вообще. Но, учитывая интересы Рузвельта, он не мог позволить себе отклонить
настойчивое требование Ачеса встретиться и притом безотлагательно.
С первых же слов Ачеса Гопкинс понял, что тот явился не для
прощупывания почвы, а ради того, чтобы при его, Гопкинса, посредстве довести
до сведения Рузвельта условия, на которых нефть, уран и стратегическое сырье
Рокфеллера готовы не противопоставлять себя банкам и промышленности Моргана
в борьбе за создание мировой империи США. А только под таким знаменем мог
прийти к власти новый президент. Если Франклин Рузвельт способен впредь
согласовать противоречивые интересы Рокфеллера и Моргана на пути к этой
общей цели, не исключено, что он пройдет на третий срок своего
президентства. То, что подобное третье избрание противоречит всем традициям
Штатов, не играет никакой роли. Для хозяев страны существует одна традиция -
их выгода.
Беседа велась без свидетелей. Дин Ачес не стеснялся циничной ясности
мыслей и слов.
- ...Рузвельт не имеет права допускать, чтобы Морган ставил под угрозу
миллиарды, вложенные Рокфеллером в Германию, - говорил Ачес. - Вы обязаны
убедить президента: эти миллиарды - вожжи, при помощи которых Америка
управляет колесницей Гитлера!
- Не Америка управляет Гитлером, а Рокфеллер, - возразил Гопкинс. - Это
не одно и то же.
- По-вашему, конечно, синонимом Америки является Морган?
- Я не адвокат Моргана.
- Но любой уличный мальчишка знает, при помощи чьих денег вы пришли в
Белый дом.
- Я никому не стоил ни цента.
- Не наивничайте.
- Вы называете наивностью нежелание дать Рокфеллеру бесконтрольное
право командовать Гитлером? По-вашему, пусть лопает Польшу, пусть лопает
Россию, пусть лопает всех, кого хочет слопать...
При последних словах Гопкинса Ачес сердито крикнул, перебив его:
- Да, да, да! Пусть лопает все, что не станет ему поперек глотки. Лишь
бы не поперхнулся и только бы от этого была польза нашему делу.
- Какие там "наши" дела!
- Мы с вами не дети, Гарри. Я битых два часа пытаюсь вам втолковать с
цифрами в руках, что преуспеяние Рокфеллера - преуспеяние Штатов.
- Право Рокфеллера пустить ко дну всех других - в этом вы видите
главную пользу Штатов? - спокойно возразил Гопкинс. - ФДР не мальчик. Он
отлично понимает, что в наше время игра на внутренних противоречиях опасна,
она просто преступна. Можете сколько угодно грызться, но там, где дело
выходит за пределы Штатов, итти нужно вместе.
- Может быть, именно поэтому Морган и толкает Гитлера на Ближний
Восток? По-вашему, предлагать Гитлеру британскую нефть - это честная игра? -
Тут Ачес внезапно умолк и рассмеялся. - Умоляю вас, не стройте такой мины. Я
не из тех пижонов, Гарри, которые способны принять вашу наивность за чистую
монету. Мы ведь знаем все: вы продаете Моргану Рур. На выполнение этой
задачи вы поставили весь государственный департамент. Не пройдет! Если
хотите честной игры, не держите кулак за пазухой. Руки на стол, господа!
- Отлично! - воскликнул Гопкинс и тут же поморщился от боли, которую
причинил ему этот резкий возглас. - Руки на стол! Это наш принцип.
Попробуйте же втолковать своему боссу: теперь дело идет об обеспечении
подобающего места и ведущей роли во всем мире для Штатов, для Штатов, а не
для одного вашего хозяина, понимаете? Вот о чем идет речь, а не о каких-то
провинциальных интригах в Венецуэле; действовать нужно только осмотрительно,
согласованно, взвесив все "за" и "против", не бросаться в авантюры очертя
голову и не ставить себя в зависимое положение к такому разбойнику, как
Гитлер.
- Что из этого следует?
- А то, что ваш хозяин должен умерить свои авансы нацистской шайке...
Понимаете?
- Потому что Морган считает себя главным ее покровителем? - с усмешкой
проговорил Ачес. - Каштаны Моргана - ему одному?.. Так, так...
- Ну его к дьяволу, Моргана! - огрызнулся Гопкинс. - Вы два часа
препираетесь со мной, как старая прачка. Будьте же мужчиной: речь идет о
чем-то неизмеримо большем, чем нефтяные источники всего мира.
- Что может быть важнее недр: нефть, сырье, уран...
- Уран? - Гопкинс подозрительно покосился на собеседника.
- Лечение рака и все такое... Мы друзья человечества, а не враги его, -
не растерявшись, ответил адвокат.
Но Гопкинса не легко было провести. Он не верил в филантропию
Рокфеллера. Если Рокфеллер заинтересовался ураном, значит, пронюхал кое-что
о деле, которое Гопкинс считал своим собственным секретом. Но Гарри понимал,
что расспрашивать Ачеса бесполезно. Лучше пропустить это сейчас мимо ушей.
Еще будет время выяснить, как могло попасть в лапы Рокфеллера дело, о
котором знали только двое-трое ученых да сам Гарри. Он вернулся к
прерванному разговору.
- Послушайте, Дин, если вы поймете, что Морган и другие имеют право на
свою долю в Европе, то ваши интересы там тоже только расширятся. Одно
цепляется за другое.
- В том смысле, что Морган пытается выкинуть нас с поля банковской
деятельности в Европе? Да тут все цепляются друг за друга.
- Я хочу сказать: мы не можем позволить втянуть нас теперь в войну в
Европе только потому, что это угодно Рокфеллеру.
- Мы же не мешаем развязывать войну, где кому вздумается, так пусть и
"другие" нам не мешают.
- Мало не мешать, Дин, - злясь, но не теряя выдержки, проговорил
Гопкинс. - Необходимо действовать вместе. Понимаете: сообща... Честное
слово, можно подумать, что вы даже в школе никогда не участвовали в драке
заодно с другими.
- Я действительно предпочитал драться в одиночку.
- Ну, теперь другие времена. Этак многого не добьешься.
- Мы никогда не отказывались от разумных планов, готовы действовать
сообща, - тоном примирения проговорил Ачес, но тут же поспешно прибавил: -
Если нас не пытаются оставить в дураках.
- Ну, Дин, с такими малыми, как вы, Рокфеллер, кажется, может не
бояться, а?
Гопкинс, в волнении ходивший по кабинету, устало опустился в кресло.
- Поскольку речь идет не о какой-нибудь южноамериканской республичке, а
о мире, Дин, о целом мире, то нельзя лезть в это дело очертя голову. Только
овладев всем, вы сможете поделить между собою и все сокровища. Иначе
рискуете остаться и без мира и без его сокровищ. Понимаете?
- Я-то все понимаю, но мне сдается, что не все понимаете вы, Гарри.
- Например?
- Вы не понимаете, что не выборы президента, а ситуация в Европе - вот
главное на сегодня.
- В этом мы сходимся. Я только не соглашусь с тем, что одно не связано
с другим. На чорта вам будет выгодная ситуация в Европе, над созданием
которой мы столько потеем, если в Штатах не станет умного человека,
способного ее использовать. А такой человек у нас один.
- Мы бросили бы свою гирю на его чашу, если бы были уверены...
Ачес, не договорив, вопросительно уставился на Гопкинса. Тот неохотно
спросил:
- Вы хотите, чтобы я поговорил с ним?
- Да.
- Поговорю.
- Не откладывая.
- Да.
- И откровенно.
- Он чертовски щепетилен.
- Нам миндальничать некогда.
- Грубостью у него можно провалить все дело.
- Тогда мы будем знать, что делать.
- Пояснее, Дин.
- Мы бросим гирю на другую чашу выборных весов.
- При нынешнем настроении американцев это не решит дела в вашу пользу.
Американцы за Рузвельта.
- Тогда напомните ему, что американские президенты не бессмертны! -
угрожающе выпалил Ачес.
Гопкинс приподнялся было в кресле с гневно сжатыми кулаками, но тут же
в бессилии упал обратно. Задыхаясь, проговорил:
- Ваше счастье, что мы одни...
- Я же адвокат, Гарри, - с недоброй усмешкой заметил Ачес.
- Ваше счастье...
- Хорошо, можете не напоминать об этом ФДР, достаточно того, что вы
будете помнить о судьбе Гоу. - И прежде чем успел прийти в себя ошеломленный
Гопкинс, Ачес поспешно предложил: - Вернемся к делу?
Гопкинс пробормотал что-то невнятное.
- Вы должны сказать президенту, - продолжал Ачес, - что, по нашему
мнению, главенство в мире обеспечено той державе, которая господствует в
Тихом океане.
- Это ему понравится.
- Тем скорее он поймет, что все разговоры о независимости Филиппин
нужно оставить. То-есть болтать-то можно что угодно, но мысль о
самостоятельности островов - бред. Филиппины - ключ. Владея им, мы владеем
Тихим океаном. Океан требует флота. Мы за флот.
- Это ему тоже понравится.
- Тем лучше. Мы за то, чтобы корабли понесли американский флаг туда,
где сейчас полощутся вылинявшие тряпки святого Георга.
- И это ему понравится, - монотонно ответил Гопкинс.
- Тем лучше. С американским флагом укрепятся и американские порядки. От
этого не станет хуже и вашему Моргану. Дальше: океан - путь на Восток,
Восток - это Китай.
- И Япония, - поправил Гопкинс.
- О джапах - отдельно. Сначала Китай: дать там по рукам англичанам.
- Хозяин будет в восторге.
- Тем лучше. Англичанам должны дать тумака джапы.
Гопкинс рассмеялся.
- Для этого джапам понадобится усиление армии и флота. Усиление армии -
стратегическое сырье. Стратегическое сырье - Рокфеллер. Готовый флот требует
нефти. Нефть - тоже Рокфеллер...
- Мы с вами - не дети, Гарри. В конце концов мы готовы со своей стороны
сделать все, чтобы запах нефти не казался вам таким отвратительным. Мы ценим
ваш ум, вашу энергию, ваши связи...
- Оставьте в покое мой ум и мои связи, - раздраженно произнес Гопкинс.
- Они уже оплачиваются.
- Морганом?
- Нет, президентом.
- За счет Моргана.
- Нет, за счет федерального казначейства.
- Значит, и за наш счет.
- Безусловно.
- Вы циник, Гарри. Тем лучше: мы можем повысить ставку. Это не значит,
что вы должны отказаться от денег Моргана, то-есть я хотел сказать: от денег
казначейства.
- К делу, Дин!
- Я хотел бы, чтобы за те деньги, которые вам платит федеральное
казначейство из нашей доли налогов, вы внушили Тридцать второму...
- Я не гипнотизер.
- Тогда просто расскажите ему: чем дальше джапы влезут в Китай, тем
лучше. Двоякая выгода, Гарри: слабеет Китай, слабеет и Япония.
- И усиливаются позиции России в Азии.
- Ни в коем случае! До этого дело не должно дойти. Чтобы этого не
случилось, ослабленным Японии и Китаю понадобится доппинг. Доппинг - это...
- Опять сырье и нефть Рокфеллера.
- И кредиты банков Моргана.
- Разумно.
- Если в Китае произойдет что-нибудь подобное инциденту с "Пенеем",
надо еще раз проглотить пилюлю, хотя она и довольно горькая.
- Это не понравится хозяину.
- Тем хуже! В большой игре не стоит обращать внимания на булавочные
уколы.
- Президент заботится о достоинстве звезд и полос.
- Значит, ему должно понравиться: пусть японцы потопят сегодня еще пять
американских "Пенеев", чтобы укрепить нашу возможность завтра пустить ко дну
весь японский флот.
Гопкинс в сомнении покачал головой:
- ФДР может ответить: я хочу потопить японский флот, не потеряв ни
одной канонерской лодки.
- А вы скажете ему, что в наших интересах потерять пять, десять, даже
пятьдесят канонерок. Чем больше, тем лучше... для Моргана.
- А для вас?
- Мы большие альтруисты, Гарри.
- Вам прямая дорога в монахи, Дин.
- Я и то собираюсь.
- Как было бы хорошо!
- Вам?
- Я был бы избавлен от разговоров с вами.
- В сутане иезуита я допек бы вас вдвойне. Сейчас я дьявольски
сдержан... Но вернемся к делу. По японским следам мы должны пробраться в
Синьцзян и Индонезию...
- Уже и в Индонезию? - с деланым удивлением спросил Гопкинс.
- Рано или поздно джапы должны разинуть на нее пасть. Пусть разевают.
Потом придем туда мы.
- Что там есть, кроме нефти?
- Все, что нужно нам и Моргану.
- Дальше.
- Упаси бог Тридцать второго повторять ошибки его предшественников.
Тафт и Теодор Рузвельт были крикливыми крохоборами. Они наделали кучу
ошибок. Нам приходится их исправлять. В наше время требовать часть - значит
не получить ничего. "Требуйте все, чтобы получить что-нибудь", - сказал
Христос.
Гопкинс покачал головой:
- Если бы Иисус был жив, он привлек бы вас за клевету.
Ачес со смехом ответил:
- Не беда. Всякий американский судья оправдал бы нас: это единственно
здравая позиция. Изречение должно войти в американское издание евангелия.
- Ладно, сойдемся на том, что "формула Христа" не противоречит нашим
интересам, - согласился Гопкинс.
- Тем лучше... Было бы опасно повторить ошибку Вильсона в отношении
России. Нужно не приглашать батальон гангстеров к участию в дележе России, а
взять ее себе целиком - вот единственно здравая и приемлемая для нас схема.
- А как же Гитлер?
- Взломщик! - безапелляционно заявил Ачес. - Тип для грязной работы.
Повесим, как только откроет нам ворота России.
- Это едва ли понравится хозяину.
- То, что Гитлер прикончит Россию, или то, что мы его повесим? -
спросил Ачес.
Гопкинс уклонился от прямого ответа. Только сказал:
- ФДР не выносит ефрейтора и боится коммунистов.
Ачес поднялся с кресла.
- Мы можем быть уверены, что эти предварительные соображения будут
переданы ФДР?
- Да.
Голос адвоката сделался вкрадчивым:
- Гарри, дружище, а вы не могли бы устроить мне свидание с ним, чтобы я
сам мог внести полную ясность?
Гопкинс демонстративно смерил Ачеса взглядом с ног до головы и с
наслаждением проговорил:
- Не выйдет! ФДР дьявольски чистоплотен. - Заметив, как густо покраснел
Ачес и задрожали кончики его усов, Гопкинс смягчил тон: - Если вас не
устраивает откровенность, могу привести вполне официальную причину отказа:
на-днях мы отправляемся в небольшую предвыборную экскурсию на юго-запад.
Оттуда прямо в Уорм-Спрингс. Вот!.. Вы не обиделись, Дин?
Ачес презрительно выпятил губы.
- Дорогой Гарри, на вас?..
И, не прощаясь, вышел из комнаты.
"2"
Пятна последнего снега еще смутно белели кое-где у корней деревьев. Пар
от просыхающей земли заволакивал лес прозрачной дымкой. Было знобко Руппу
казалось, что Клара иногда вздрагивает, и ему было неловко, - будто в этом
был виноват он. А, пожалуй, Рупп и был немного виноват: кто же, как не он,
затеял эту беседу с функционерами-подпольщиками? Кто дал ему право
пригласить сюда вдову Франца? Разве сам он не мог провести это собрание? Ему
казалось, что передача директивы, пришедшей из тюрьмы, от самого Тельмана, -
такое многозначительное событие! Хотелось, чтобы товарищи услышали слова
вождя из уст старого партийца - Клары, лично знавшей Тельмана. Она работала
с ним, наконец, она была вдовой и сподвижницей такого человека, как Франц
Лемке...
Все, что говорила Клара, звучало особенно многозначительно. Молодежь, -
а все пятеро пришедших на беседу в лесу были молоды, - слушала, затаив
дыхание.
Рупп уже был знаком с директивой Тельмана. Он больше смотрел на Клару,
чем слушал ее. Вглядывался в ее исхудавшее лицо и думал о Лемке. С сыновней
нежностью мысленно гладил ее уже совсем-совсем седые волосы.
Клара говорила негромко. Так, чтобы только было слышно пяти близко
подсевшим к ней товарищам.
Подробно обрисовав политическое положение, создавшееся внутри Германии
и за ее пределами в результате гитлеровской политики развязывания войны,
Клара решила перейти к теме, ради которой они тут и сошлись, - к разъяснению
лаконичной записки, полученной от Тельмана подпольем компартии.
- Товарищ Эрнст Тельман, - проговорила она, и при этих словах все
пятеро ее слушателей поднялись и сняли фуражки. Клара тоже встала и, прикрыв
рукою задрожавшие веки, несколько мгновений помолчала. - Товарищ Тельман, -
продолжала она, - вынужден быть лаконичным. В своей записке он говорит:
"Политическое положение угрожающе для германского народа, для будущего
Германии. Нужна мобилизация сил партии на разъяснение немцам необходимости
всеми средствами бороться с агрессией Гитлера. Эта агрессия приведет к
потере Германией национальной самостоятельности. За спиною Гитлера стоят
иностранные подстрекатели. Гитлер действует на американские деньги. Внимание
в сторону Америки. Проработайте статью Сталина "К международному положению",
примерно 24-25-й годы. Сделайте выводы. Очень важно. Да здравствует
германский народ! Слава нашей партии! Тельман".
Волнение, охватившее Клару при чтении этой уже знакомой записки,
заставило ее снова сделать паузу.
- Товарищи, вы получили от него, - Клара указала на Руппа, не называя
его по имени, - текст статьи, о которой идет речь, и наш комментарий.
Вчитайтесь внимательно. Нет лучшего учителя, чем история. Нет лучших уроков
для народа, чем анализ истории, даваемый Лениным и Сталиным... Быть может,
надолго, на срок, который мы едва можем охватить взглядом, немецкому народу
дан последний шанс прийти в себя, отогнать от себя кровавый туман фашистской
лжи, сделать последнее большое усилие, чтобы свернуть с пути, на который его
влекут безумцы и палачи, - с пути к плахе на путь к свободе и прогрессу...
Сумерки сгущались. Тени деревьев уже не рассекали полосами влажную
землю. Сумрак скомкал все силуэты. Рупп тревожно озирался. Тихонько, так,
чтобы не помешать Кларе, он поднялся и пошел на опушку. Трудно было
предположить, что полиция может пронюхать о собрании, но осторожность
оставалась осторожностью: Рупп решил оставаться на опушке, пока не
закончится беседа. Ему не был слышен голос Клары. Поэтому он не мог понять,
почему она говорит так долго. А Клара с увлечением рассказывала молодым
товарищам о том, что они должны разъяснить каждому немцу. Она говорила, что
гитлеризм превосходит своей звериной дикостью и средневековой жестокостью
все виды реакции, какие знала до тех пор история Германии. Но появление
гитлеризма вовсе не было необъяснимым наваждением, плодом внезапного
затмения сознания целого народа, околдованного кликушеством какого-то
маниака. Фашизм никогда не смог бы достичь такой власти в Германии, если бы
не пришел в результате длинной цепи побед реакции над умом и волей немецкого
народа.
Реакция брала верх над революцией во все решающие моменты германской
истории. Революционный подъем народа ни разу не дал решающей победы. Всякий
раз народ подпадал под влияние реакции и шел к катастрофе. Теперь, на
великом историческом распутье, немецкий народ должен окинуть трезвым
взглядом весь пройденный путь и понять всю гибельность своих ошибок. Немцы
должны отказаться от ведущих в тупик философских абстракций Канта и Гегеля.
Нужно понять, что вся философия была поставлена с головы на ноги гигантами
революционной мысли Марксом и Энгельсом. Это они создали немецкую
революционную философию, они начали борьбу за революционно-демократическое
объединение германской нации, за освобождение трудящихся от невыносимого
гнета эксплуатации. Всякий немец должен отдать себе отчет в величайших
революционных заслугах Маркса и Энгельса. Они начали борьбу за истинную
свободу Германии, за прогресс и культуру немецкого народа, за создание
подлинно народной Германии в лучшем смысле этого слова; они были
зачинателями революционной борьбы за уничтожение "германской империи
прусской нации".
Реакционные традиции немецкого общества не могли не оказать пагубного
воздействия и на рабочий класс Германии. От Лассаля ведет свою родословную
пресловутый немецкий "национальный социализм". Немецкие реформисты не
случайно ухватились за Лассаля и сделали его своим идеологом.
Правые социал-демократы Германии повинны в том, что германскому
империализму долго удавалось разыгрывать из себя невинного простачка -
прямодушного, честного и трудолюбивого, якобы по вине империалистов других
наций оказавшегося обделенным при разделе мира. Это правые социал-демократы
повинны в том, что немецкий народ принимал за чистую монету шовинистическую
пропаганду империалистов, выступавших в тоге борцов за права обделенного
историей германского народа. Ни история, ни народ Германии были тут ни при
чем. Речь шла о немецких капиталистах, опоздавших к дележу. Обманом и силой,
при помощи правых социал-демократов - изменников делу рабочего класса,
германским империалистам удалось погнать немецкий народ на бойню войны
1914-1918 годов. Они рассчитывали вырвать кусок из пасти французского,
британского и американского империализма. Эта попытка окончилась для них
провалом. Были пролиты реки крови, были пущены на ветер миллиарды марок, а
своей цели империалисты не добились. Но немецкий народ мог бы использовать
это крушение реакции для завоевания себе свободы, для нанесения германскому
империализму смертельного удара и для его уничтожения. Однако и на этот раз
немецкие социал-предатели сыграли позорную и трагическую роль в судьбе
Германии. Они помогли реакции снова взять судьбу страны и народа в свои
руки. При попустительстве и при помощи все тех же социал-демократов
буржуазия смогла призвать себе на помощь фашизм.
- Из материалов, которые вы сегодня получили, - сказала Клара, - вы
увидите, что фашизм не только военно-техническая категория. Фашизм - это
боевая организация буржуазии, опирающаяся на активную поддержку
социал-предателей. По существу, правые лидеры социал-демократии представляют
собою умеренное крыло фашизма. Нет основания предположить, что фашизм
добьется решающего успеха без активной поддержки социал-демократии. Эти
организации не отрицают, а дополняют друг друга. Фашизм есть не оформленный,
но фактически существующий и действующий политический блок этих двух
организаций, возникший в обстановке послевоенного кризиса капитализма. Этот
блок рассчитан на борьбу с пролетарской революцией. Буржуазия не может
удержаться у власти без наличия такого блока. Поэтому...
Клара не успела досказать. Из темноты вынырнул Рупп:
- Полицейская цепь движется от деревни!..
Его слова услышали все, но никто не шевельнулся. Клара спокойно
проговорила:
- Ну что же, товарищи, расстанемся до следующего раза. Повторяю: долг
коммунистов - объяснить народу, что война с Советским Союзом, которую
стремятся развязать гитлеровцы, антинародная война... Расходитесь по одному.
Если кто-нибудь увидит, что ему не избежать встречи с полицией, уничтожьте
материал... До свидания, товарищи.
- А... вы? - спросил кто-то из товарищей.
Клара улыбнулась:
- Я тут как дома. Это мой район... Идите.
Товарищи быстро исчезли в сумраке леса. Один Рупп стоял в
нерешительности.
- Не теряй времени, - ласково сказала Клара.
- Да, конечно... - без всякой уверенности, но стараясь казаться
спокойным, ответил Рупп. - Куда я должен итти?
- Ты не знаешь дороги? - В ее голосе прозвучало беспокойство.
- Я впервые в этой местности. Только покажите мне направление.
Клара вместо ответа жестом приказала ему следовать за собою и быстро
зашагала по лесу как человек, хорошо знающий местность. Но ее учащенное
дыхание, голос, немного дрожащий, когда она задавала Руппу вопросы, - все
говорило об ее волнении. Такой Рупп видел ее впервые. И снова в нем
поднялось сознание виновности в том, что она здесь, что она вынуждена теперь
бежать от полиции да вдобавок еще спасать его. Ему было невыносимо стыдно.
Он не мог решить, что лучше: оставаться с нею, чтобы защитить в случае
надобности, или уйти. Если бы он только знал, что так будет лучше, он готов
был тотчас же отстать, броситься в сторону, в темную чащу. Но тут же он
понял, что это еще больше затруднит Клару - она ни за что не бросит его. И
он послушно шел за нею, едва различая в темноте ее седую голову. А Клара
двигалась все быстрей и, наконец, побежала.
Деревья становились реже. В просвете мелькнул огонек. Клара
остановилась, тяжело переводя дыхание.
- Ты останешься здесь... - Она сделала несколько шагов в одну сторону,
в другую, что-то разыскивая. - Ложись в эту яму. Тут тебя не найдут. Никуда
не двигайся. К тебе придут... Пароль: "Ты немец, Франц?" Твой отзыв: "Как и
всякий другой".
Рупп почувствовал на своих щеках прикосновение ее дрожащих ладоней. Они
были большие, загрубевшие от работы, но такие ласковые и теплые.
Клара нагнула его голову и поцеловала в лоб.
Прежде чем Рупп опомнился, ее шаги уже замерли на опушке. Он сделал
было шаг вслед, хотел во что бы то ни стало увидеть хотя бы ее тень, но тьма
леса была непроницаема. Он остановился. Ощупью нашел укрытие, о котором
говорила Клара. Это была довольно глубокая яма, по бокам которой торчали
корни деревьев, Рупп залез в нее. Сырая земля, осыпавшись с края, попала за
воротник куртки.
Рупп не сразу почувствовал, как холодна земля, однако чем дальше, тем
крепче его пробирал озноб. Вокруг было подавляюще тихо. Лишь где-то далеко
раздавался лай. Но это был не озлобленный рык полицейской овчарки, а мирный
брех деревенской собаки.
Рупп с трудом заставлял себя подчиниться стоявшим в ушах словам Клары:
"Никуда не двигайся..." Ослушался ли бы он, если бы это сказал ему Лемке?
Никогда! Значит, и сейчас он должен был сидеть тут, хотя зубы его временами
непроизвольно отбивали дробь от пробиравшегося в кости озноба.
Рупп пробовал заснуть, но это не удавалось. Земля казалась ледяной.
Сырость пропитала всю одежду.
Чтобы заставить себя забыть о холоде, Рупп перебирал в памяти слова
последней записки Тельмана, думал о нем, о тюрьме, о тяжелой участи,
выпавшей на долю вождя...
Рупп поглядывал на небо, пытаясь по звездам определить томительно
медленное движение времени. Но он был плохим астрономом - звезды ему ничего
не говорили. Гораздо больше сказал крик петуха, послышавшийся с той же
стороны, откуда брехала собака. Рупп решил, что там расположена деревня или,
по крайней мере, ферма.
Между тем время все-таки двигалось вместе со звездами. И Руппу
показалось, что его прошло бесконечно много, когда неподалеку раздался,
наконец, шум шагов. Так как голова Руппа находилась ниже уровня земли, то
шаги показались ему более громкими, чем были на самом деле. Первым движением
Руппа было выскочить из ямы и бежать. Но приказ Клары стоял в ушах: "Никуда
не двигайся..."
По мере приближения шаги делались не громче, а все менее слышными. Но
они безусловно приближались. Наконец замерли совсем близко. Некоторое время
длилось настороженное молчание, потом послышалось совсем тихое:
- Ты здесь?
Рупп удивился: девичий голос! Он хотел было откликнуться, но вспомнил о
пароле и промолчал. Между тем после короткого молчания девушка проговорила
снова:
- Откликнись! - И уже с раздражением: - Отзовись же, Франц! Немец ты
или нет?
Пересиливая сопротивление застывших губ, Рупп проговорил:
- Как и всякий другой.
Чужим показался ему и собственный голос и эти слова, похожие на
шамканье старика.
Тень склонилась над ямой и закрыла весь мир.
- Продрог? - с непонятной Руппу веселостью спросила девушка. - Держи!
Он машинально протянул руки и принял небольшую корзинку.
- Ну-ка, подвинься.
Девушка скользнула в яму. Привыкшие к темноте глаза Руппа видели, как
проворные руки пришелицы ловко распаковали корзинку. Через минуту к его
застывшим ладоням прикоснулся горячий металл стаканчика.
- Пей!
Первый глоток молока, как пламенем, обжег горло Руппа. Но он с
жадностью сделал второй и третий. Закоченевшие пальцы крепко сжимали
стаканчик.
- Вот хлеб, - приветливо сказала девушка. Но Рупп, казалось, не слышал.
Он глотал горячее молоко и, как на чудо, смотрел на девушку.
А она спокойно уселась, поджав ноги, и смотрела, как он пьет. Потом
неторопливо, по-хозяйски завинтила пустой термос и поставила его в угол ямы.
Рупп, кажется, только тогда до конца понял, как он прозяб, когда выпил
молока. Он все еще не в силах был шевельнуть ни ногой, ни рукой.
Повидимому, девушка поняла его состояние. Она участливо спросила:
- Очень озяб?
Рупп кивнул головой и тут же увидел, что она расстегивает пальто.
Вообразив, что девушка хочет отдать ему свою одежду, он предупреждающе
вытянул руки.
Но она и не думала снимать пальто. Расстегнув все пуговицы, она
вплотную придвинулась к Руппу и обвила его полами пальто.
Заметив его испуганное, отстраняющееся движение, шепнула:
- Погоди... Я согрею тебя.
Тепло ее тела обессилило Руппа. Его руки сами обвились вокруг ее стана.
Он приник к ней, прижавшись щекою к ее теплой щеке. У самого уха он услышал
тихий смех. Этот звук показался Руппу таким ласковым, и тепло ее тела было
таким родным, что он закрыл глаза и без сопротивления отдался наслаждению
мгновенно надвинувшегося сна.
Когда Рупп открыл глаза, было уже светло. У самого уха слышалось
спокойное дыхание, и в поле зрения был кусочек румяной щеки, светлый завиток
волос...
Рупп замер в благоговейном страхе. Он боялся пошевелиться, боялся
дышать. Руки девушки были попрежнему сомкнуты на его плечах и крепко держали
полы пальто. А он страшился разжать затекшие пальцы своих рук, лежавших на
ее поясе.
Но его удивленное восхищение длилось недолго. Девушка тоже открыла
глаза. Ему показалось, что она изумленно смотрит на него, словно не понимая,
что произошло. Потом, вспомнив все, беззаботно рассмеялась и стала спокойно
собирать рассыпавшуюся косу. Просто спросила:
- Согрелся?
Он не нашел ответа. Молча смотрел на нее.
- Видно, еще не отошел, - с улыбкой сказала она, и только сейчас он
отдал себе отчет в том, что она белокура, что у нее большой сочный рот, что
вокруг ее несколько вздернутого носика рассыпаны мелкие-мелкие веснушки.
Только сейчас Рупп разобрал, что у нее смеющиеся голубые глаза.
Девушка поднялась, деловито застегнула пальто и одним сильным движением
выскочила из ямы.
Нагнувшись над ее краем, показала рукою на тянувшуюся в глубь леса
прогалину, объяснила, как следует итти, чтобы не наткнуться на фермы, где
может оказаться полиция. Потом снова улыбнулась широкой приветливой улыбкой.
- Прощай.
- Разве мы никогда не увидимся?
- Где же?
- Как тебя зовут?
- Густа...
- Густа... - повторил Рупп.
- А тебя Франц?
После секунды колебания он твердо ответил:
- Франц.
- Что ж, - она посмотрела в сторону, - может быть, и увидимся. На
работе... Подай мне корзинку.
Рупп поймал руку Густы и прижался к ней губами. Девушка испуганно
отдернула руку.
- И тебе не стыдно?
- Нет, - твердо ответил он. - Ты очень хороший товарищ, Густа.
Она с минуту колебалась, словно собираясь что-то сказать, но, видимо,
раздумала и быстро пошла прочь.
Он смотрел ей вслед. На губах его осталось ощущение шероховатого
прикосновения обветренной кожи девичьей руки.
Рука Густы была такая же загрубевшая, как у Клары, но от нее совсем
иначе пахло... Совсем иначе...
"3"
Оторвав взгляд от окна, Рузвельт отыскал на странице место, где
остановился, и стал читать дальше:
"...Я бы хотел от имени народов Соединенных Штатов выразить искреннее
сочувствие русскому народу, в особенности теперь, когда Германия ринула свои
вооруженные силы в глубь страны... Хотя правительство Соединенных Штатов, к
сожалению, не в состоянии оказать России ту непосредственную поддержку,
которую оно желало бы оказать, я хотел бы уверить русский народ... что
правительство Соединенных Штатов использует все возможности обеспечить
России снова полный суверенитет и полное восстановление ее великой роли в
жизни Европы и современного человечества..."
Рузвельт отлично знал, что в словах этих не было ни на иоту искреннего
сочувствия борьбе, которую вел русский народ, не было ни подлинного
доброжелательства, ни хотя бы простого примирения с тем, что произошло в
России. Это была игра, которую старался вести тогдашний президент Штатов,
профессор Принстонского университета, сын попа и сам душою всего лишь
причетник. Большевики свели на-нет всю работу государственного департамента,
добившегося того, что правительство Керенского стало, по существу,
компрадором российской формации, готовым продать страну американским
бизнесменам. Заслуга американских дипломатов и разведчиков в том и
заключалась, что они сделали Америку монопольным покупателем России из
первых рук. Если бы не большевики, Америка, наверно, была бы полным хозяином
недр, железных дорог и всей промышленности России. Российская колония,
думалось Вильсону, стала бы рассадником американского влияния на величайшем
материке Старого Света. Сухорукий недоносок Керенский не сумел использовать
пятимиллиардный поток американского золота, чтобы справиться с революцией.
Напрасно Фрэнсис тратил слова и деньги. Ни кликуша Керенский, ни кабинетный
писака Милюков, ни слизняк Церетели не сумели обмануть народы России. И
пожали то, что должны были пожать: революция уничтожила их самих. Позвав на
помощь себе Корнилова, Керенский тут же перепугался. Его ужаснул призрак
русского бонапартизма, потому что адвокатик сам мечтал о лаврах узурпатора.
Когда великолепные американские планы потерпели крушение из-за этой шайки
политической мелкоты, что оставалось Вильсону? Только лавировать. И,
вероятно, всякий другой американский президент, будучи на его месте,
отправил бы съезду Советов такое же послание...
Рузвельт задумался и, опустив книгу, стал машинально разглядывать
плафон на потолке. Его мысли текли вспять, - к тому времени, когда Вудро
Вильсон писал эти строки Четвертому съезду Советов России. Допустим, что
через два года после того, как были написаны эти слова, в кресле президента
Штатов оказался бы не Гардинг, а снова сам автор этих строк, допустим, что
вице-президентом был бы не Кулидж, а он, Франклин Делано Рузвельт. Ведь
старый проповедник пытался же протащить его на это место в двадцатом году?..
Произошла ли бы тогда интервенция в Сибири и на севере России?..
Пожалуй... произошла бы...
Во имя чего это было сделано?.. Взять свою часть в России?..
"Часть"! Теперь считают, что в этом был величайший промах. От этой
ориентации и произошли все ошибки. Мизерный масштаб экспедиции Гревса,
привлечение к участию в деле джапов и, как результат, провал всего
предприятия. Гревс был прав, не желая таскать каштаны для других.
Или допустим еще одну возможность: президентом был бы он, Рузвельт. Что
тогда? Оказались бы Соединенные Штаты столь же яростным и последовательным
противником Советов? Ведь никаким скребком не вычистишь из истории того, что
именно Соединенные Штаты последними установили отношения с СССР. Еще одна
непоправимая ошибка! Россия - это сила. Нельзя оставаться зрителем ее
развития. Нужно бороться с нею, уничтожить ее или, если нельзя уничтожить,
то... ее хотя бы временно своим другом.
С улыбкой, в которой нельзя было прочесть ответа на этот вопрос,
поставленный самому себе, Рузвельт отогнул страницу с посланием Вильсона и
внимательно прочитал то, что было на следующей:
"Съезд выражает свою признательность американскому народу и в первую
голову трудящимся и эксплуатируемым классам Северной Америки Соединенных
Штатов по поводу выражения президентом Вильсоном своего сочувствия русскому
народу через Съезд Советов в те дни, когда Советская Социалистическая
Республика России переживает тяжелые испытания.
Российская Социалистическая Советская Федеративная Республика
пользуется обращением к ней президента Вильсона, чтобы выразить всем
народам, гибнущим и страдающим от ужасов империалистической войны, свое
горячее сочувствие и твердую уверенность, что недалеко то счастливое время,
когда трудящиеся массы всех буржуазных стран свергнут иго капитала и
установят социалистическое устройство общества, единственно способное
обеспечить прочный и справедливый мир, а равно культуру и благосостояние
всех трудящихся".
Через голову Вильсона Ленин протянул руку всем американцам. И по чьей
вине? По вине самого же Вильсона!.. Еще одна ошибка старого проповедника.
Когда это было?
Двадцать один год тому назад!
Как много и как бесконечно мало изменилось с тех пор!
Боже милосердный, как много камней преткновения на его пути.
Как примирить непримиримое - интересы Моргана с интересами Рокфеллера?
Как поделить между ними мир, когда каждый хочет захватить его целиком?..
Если представить себе, что вот завтра Гитлер, безнаказанно проглотив
Чехословакию, вторгается в Польшу, и подступает к границам Советов, что же
тогда - гневно крикнуть на весь мир: Соединенные Штаты не допустят, чтобы
этот разбойник без предела усиливал свое варварское государство? Послать
Сталину такое же письмо, какое послал Ленину Вильсон?.. Что толку? Кто
поверит его словам? Да если бы даже и поверили, нельзя предоставить русским
до конца бороться один на один с фашистской машиной войны, которую сами они,
американцы, так последовательно толкают на восток. Если в этом единоборстве
Гитлер возьмет верх, Германия окажется бесконтрольным распорядителем Европы
со всеми ее рынками, со всеми капиталовложениями Моргана в ее хозяйство. И
Гитлер, нет сомнения, на этом не остановится. Он будет итти дальше и дальше
на восток, пока не встретится где-нибудь на Урале или возле Байкала с
японцами. Тогда прощай для Америки китайский рынок, прощай вся юго-восточная
Азия и, может быть, все острова Тихого океана! А что будет тогда с Ближним
Востоком, с его нефтью?.. Прав был вчера Гарри, снова и снова напоминая о
том, что забыть о нефти - значит провалить все дело.
Кое-кто твердят, будто Америке нет никакого дела до Ближнего Востока,
что ей с избытком хватает для бизнеса и надолго хватит своей собственной
нефти. Морган и компания никак не желают взять в толк, что интересы Америки
требуют расширения нефтяной базы. Для большой политики, которую ведет он,
Рузвельт, мало знать, что запас нефти в Соединенных Штатах велик. Нужно
иметь ее под рукой во всех концах света - в Техасе и в Мексике, в Ираке и в
Польше, в Персии и в Индонезии. Моргановцы не хотят думать о том, что они
будут делать со своими долларами без нефти и без недр Рокфеллера, когда
придет срок Соединенным Штатам брать в руки вожжи мировой политики. Такое
время придет, оно не может не прийти, должно прийти! Это будет спор с
Англией и с Японией за пересмотр карты мира. А может быть, с той и другой
сразу?.. Оставить к тому времени источники Ирана и Ирака в руках этих
англичан? Отдать источники Голландской Индии джапам?..
По какому пути пойдет Индия, если японцы выкинут оттуда англичан? А
Африка? Что делать с Африкой... Или, может быть, кто-нибудь попытается
уверить его, будто американцам нет дела ни до Африки, ни до Азии? Что же,
найдутся и такие, которые всерьез начнут толковать о том, что на дорогах
истории достаточно места, что Штаты могут двигаться вперед, не столкнувшись
ни с кем...
Нет, он не может равнодушно смотреть, как Гитлер разевает рот на весь
мир. Как можно не понимать: руками этого типа господа из Сити готовятся
выбить из седла американских предпринимателей. Но не для того он, Рузвельт,
намерен в третий раз сесть в президентское кресло, чтобы позволить кому бы
то ни было отодвинуть Штаты на задний план.
Пес, который лает, когда в пасти у него кость, не умен. Грызть кости
следует молча... Гитлер жаден и глуп. Он рычит, давясь пищей. Он очертя
голову лезет в драку из-за любого куска тухлятины...
Мерзость!
Гарри, к сожалению, тоже не совсем понимает, как опасен Гитлер. Если
этот взбесившийся пес получит все чего добивается, с ним не будет сладу. Его
следует держать на цепи и на голодном пайке. Быть может, ради этого придется
пойти на временный союз с Россией, если... если она согласится на это.
Рузвельт окончательно отложил книгу и посмотрел на указатель скорости.
Поезд делал не более пятидесяти - пятидесяти пяти километров в час. Рузвельт
любил ездить медленно. Лежа на диване своего салона, он с интересом следил
за видами, пробегавшими за толстыми, в три дюйма, стеклами вагона.
Президент прекрасно знал свою страну. Он мог без путеводителя с
точностью сказать, где в любой данный момент находится поезд. Он мог с
сотней подробностей, которых нельзя было найти ни в учебниках географии, ни
в истории, рассказать, что и когда произошло в любом из пунктов. Он любил
часами с оживлением, даже несколько хвастливо, рассказывать это своим
спутникам. Те, кто часто с ним ездил, поневоле приобщались к знанию
исторической географии Америки.
В салоне никого, кроме Рузвельта, не было. Считалось, что в этот час он
спит, выполняя строжайший наказ своего врача Макинтайра. Рузвельт полулежал
с выражением полного удовлетворения на лице: одиночество не было слишком
частым уделом президента.
Следуя извивам железной дороги, луч солнца медленно переползал вдоль
темных, мореного дуба, панелей стены. Иногда он исчезал вовсе, перехваченный
высоким краем выемки или стеною леса, пробегавшего за окном.
В президентском вагоне поезда было тихо. Стук колес на стыках мягко
доносился сквозь толстые стальные плиты пола, утяжеленного еще листами
свинца. Эта комбинация стали и свинца должна была, по мысли конструкторов,
сообщить полу не только непробиваемость на случай покушения при помощи
бомбы, но и придать вагону столь большой вес, что взрыв не должен был бы его
перевернуть. Вагон просто осел бы на полотно. Впрочем, единственным
практическим результатом этих инженерных выдумок, который пока ощущали
пассажиры вагона, было то, что толстый пол отлично поглощал звуки, а тяжесть
придавала вагону плавный ход. На ходу можно было писать без помех.
Поезд прогрохотал по небольшому мосту. Перед взором Рузвельта поплыли
крыши большой фермы, одиноко стоящей на высоком берегу ручья. Он отлично
помнил эту красиво расположенную ферму. Ее голубые крыши всегда были для
него живым напоминанием благополучия, о котором так жадно мечтает
американский земледелец.
Он, Рузвельт, не раз уже обещал сделать эту мечту реальностью. Но
несколько миллионов полуголодных фермеров попрежнему быстро катились к
полному разорению. Они разорялись под непосильным гнетом налогов и
спекулятивной политики крупных земельных компаний, действовавших заодно с
монополистами по скупке сельскохозяйственных продуктов.
Рузвельт знал, что подобная политика стягивает горло американского
фермера, как мертвая петля палача. Он прекрасно знал, что эта политика
монополий пополняет армию безработных, и без того достигшую опять страшной
цифры в восемнадцать миллионов человек. И, что скрывать, он знал, какую
ужасную взрывную силу таит в себе такая армия. Только последние глупцы могли
не видеть, что еще в 1933 году американский народ был на грани восстания.
Еще немного, и фермеры пустились бы в атаку. Если бы тогда нашлись люди,
способные объединить озлобленных фермеров с миллионами доведенных до
отчаяния безработных!.. Удар тридцати миллионов человек, ведомых таким
полководцем, как голод... Брр!.. И сейчас еще становится не по себе...
Но что же навело его на эти невеселые воспоминания?.. Ах да, богатая
ферма с голубыми крышами!
Рузвельт сделал усилие, чтобы приподняться. Ему хотелось еще раз
взглянуть на убегавшие крыши. Вот они, там, вправо!.. Но почему они так
потускнели? Почему крест-накрест забиты окна и что означает этот
повалившийся забор? Что это за обгорелые столбы на месте загона для скота?
Неужели цепкая лапа кризиса схватила за горло даже таких крепких хозяев?..
Что же скажет он сегодня фермерам в Улиссвилле?
Кстати об Улиссвилле: если голубые крыши, значит скоро эта станция.
Рузвельт нажал кнопку звонка.
- Артур, - сказал он вошедшему Приттмену, - я должен сесть у окна.
Камердинер молча помог ему подняться на шинах протеза. Это была
мучительная операция. Те несколько шагов, что отделяли диван от окна, стоили
Рузвельту огромного напряжения - лоб его покрылся крупными каплями пота.
- Ничего, ничего, Артур, - немного задыхаясь, пробормотал он. - Все в
порядке... Идите...
Приттмен послушно удалился. Он знал, что президент ни за что не
позволит фермерам, перед которыми ему предстояло выступить с речью,
заметить, что перед ними, по существу говоря, совершенный калека. В любых
обстоятельствах посторонние могли видеть президента только сидящим. Если же
он стоял, им предоставлялось смотреть на его массивный корпус, с формами,
развитыми, как у атлета, либо на его большую голову, с высоты которой
навстречу им всегда светилась приветливая улыбка сильного главы Штатов. Ноги
Рузвельта в таких случаях бывали закрыты. Даже если ему нужно было встать в
присутствии посторонних, его очень ловко, всего на один момент, прикрывали
слуги или агенты личной охраны. Никому из непосвященных не дано было видеть
нечеловеческого усилия, которое невольно отражалось на лице президента,
когда нужно было поднять тяжелое тело на шины, заменявшие ему безжизненные
ноги.
Несколько минут Рузвельт неподвижно сидел у окна. Сквозь толстые стекла
зеленоватого цвета все окружающее приобретало несколько более блеклые тона.
В первое время, когда охрана прикрыла президенту вид на мир этими
пуленепроницаемыми стеклами, его раздражало то, что сквозь них не видно
ярких красок, которые он любил. Но со временем он привык к этой стеклянной
броне, как и к остальным неудобствам жизни президента.
В салон вошел Гопкинс. Рузвельт встретил его оживленным возгласом:
- Смотрите, смотрите, Гарри!
И показал на высившийся у подножия холма огромный транспарант с
изображением красного чудовища, держащего в клешнях ленту с надписью: "Омары
Кинлея".
Тысячи подобных реклам мелькали вдоль полотна железной дороги. Гопкинс
не мог понять, почему именно этот аляповатый щит с багровым чудищем привел
президента в такой восторг.
- Если бы вы знали, Гарри, - оживленно пояснил Рузвельт, - какое
чертовски забавное воспоминание молодости связано у меня с омарами!
- Я ем омаров только с соусом Фалька, - ответил Гопкинс унылым тоном
человека, которому из-за отсутствия доброй половины желудка самая мысль об
еде не доставляла ничего, кроме неприятности.
- Перестаньте! - воскликнул Рузвельт. - Фальк самый отвратительный
обманщик, который когда-либо занимался соусами. Он готовит их из дешевых
отходов.
- Кто вам сказал?
- Против Фалька уже несколько раз пытались возбудить преследование: он
отравляет миллионы людей. Но всякий раз этот негодяй ускользает. И не могу
понять, каким образом? - Рузвельт развел руками.
- Так я вам скажу: вероятно, всякий раз, когда Фальк должен попасть под
суд, в его компании прибавляется еще один акционер - судья, который
прекращает дело.
- Если бы это было так просто... - недоверчиво произнес Рузвельт.
- Не воображаете ли вы, что это слишком сложно? - желчно сказал
Гопкинс. - Но чорт бы его побрал! Неужели я должен отказаться и от омаров?
- Мясо омаров очень полезно, - наставительно возразил Рузвельт. - Когда
я собирался открывать ресторанную линию...
- Вы опять выдумываете.
- Ничуть не бывало. Сейчас расскажу. Но сначала о соусах. Боюсь, что
ваше пристрастие к дрянной приправе вынудит хирургов к повторной операции.
- Станут они напрасно терять время! - с напускной небрежностью сказал
Гопкинс. - Разве только какая-нибудь старая дева, одна на все Штаты, теперь
не знает, что борьба с раком - пустое занятие.
- Ну, уж непременно рак! - В тоне Рузвельта звучало ободрение, хотя он
отлично знал, как называется болезнь Гопкинса.
Сам тяжело больной, ясно сознающий свою неизлечимость, Рузвельт не мог
свыкнуться с мыслью, что смерть сторожит его ближайшего помощника, ставшего
еще нужнее после смерти Гоу. Гарри дьявольски работоспособен, его связи
обширны. Он, как хороший лоцман, помогает Рузвельту вести корабль сквозь
пенистые буруны политики между банковской Сциллой Моргана и нефтяной
Харибдой Рокфеллера... Да, Гарри незаменимый помощник.
Рузвельт отлично знал, что говорят и даже чего не говорят вслух, а
только думают об его советнике. Злые языки приклеили Гопкинсу ярлык "помеси
Макиавелли и Распутина из Айовы". Его считают злым гением Белого дома,
закулисным интриганом. Все это знал президент. Но зато он знал и то, что
Гарри - это человек, с которым он может работать спокойно. Наконец, Рузвельт
был уверен: в любой момент можно вместо себя подставить Гопкинса под удары
политических противников. Всякое поношение отскочит от Гарри, как старинное
каменное ядро от брони из лучшей современной стали.
Откуда, как пришла эта дружба двух людей, столь мало похожих друг на
друга? Рузвельт был аристократ, в том смысле, как об этом принято говорить в
его круге. Он всегда с гордостью произносил имена своих предков,
высадившихся с "Майского цветка". Он знал, что его считают "тонко
воспитанным человеком общества", и не без кокетства носил репутацию
всеобщего очарователя. Как он мог сойтись с этим социалистом-ренегатом,
сыном шорника, резким, подчас нарочито неучтивым Гопкинсом? Гарри был
способен, забросив все дела, вдруг превратиться в оголтелого гуляку и в
наказание за это надолго слечь в постель. Почему потомственный миллионер так
доверился человеку, не обладавшему сколько-нибудь значительными собственными
средствами, но с легкою душой разбрасывавшему чужие миллиарды?
Все это считалось психологической загадкой для журналистов и досадным
парадоксом, хотя никакой загадки тут не было: Гопкинс был фанатически предан
Рузвельту, он был "его человеком".
Когда Гопкинс, заговорив о соусах, невольно напомнил Рузвельту о своей
смертельной болезни, чувство беспокойства всплыло у Рузвельта со всею силой.
Президент ласково притянул Гарри к себе за рукав. Но Гопкинс махнул рукой,
словно говоря: "Буду ли я есть соус Фалька или какого-нибудь другого жулика
- все равно смерть".
Рузвельт с возмущением воскликнул:
- Гарри, дорогой, поймите: вы мне нужны! Мне и Штатам. Не зря же
толкуют, что вы мой "личный министр иностранных дел"!
Гопкинс криво улыбнулся.
- Если вопрос стоит так серьезно, то я готов переменить поставщика
соусов.
- Запрещаю вам покупать их у кого бы то ни было, слышите? Моя
собственная кухня будет поставлять вам приправы к еде. Макинтайр составит
рецепты и...
Гопкинс перебил:
- Тогда уж и изготовление этих снадобий поручите Фоксу.
- Блестящая мысль, Гарри! Из того, что Фокс фармацевт, вовсе не
следует, что он не может приготовить вам отличный соус для омаров. Кстати, я
едва не забыл об омарах.
Зная, что сейчас Рузвельт ударится в воспоминания, Гопкинс болезненно
поморщился. Ему жгла руки папка с бумагами, которую он держал за спиной.
Необходимо было подсказать президенту кое-что очень важное. Дело не терпело
отлагательства, а воспоминания Рузвельта - это на добрых полчаса.
- Вы отчаянный прозаик, Гарри. Если бы нас не сближало то, что мы оба
безнадежные калеки...
- Надеюсь, не только это...
- Но и это не последнее в нашей совместной скачке, старина! Хотя не
менее важно то, что у нас чертовски разные натуры: вы способны думать об
омарах только как о кусках пищи красного цвета, немного пахнущих морем и
падалью, для меня омар - целое приключение. Это было лет двадцать тому
назад, может быть, немного меньше. Мне пришла идея ускорить доставку даров
моря из Новой Англии на Средний Запад, перевозя их в экспрессах. Этого еще
никто не пробовал. Я стал размышлять над тем, какой продукт смог бы
выдержать высокий тариф такой перевозки.
- По-моему, устрицы...
- Нет, омары! Вот что показалось мне подходящим товаром. Перевозка в
холодильнике экспресса не могла сделать их слишком дорогими для любителей
деликатесов в Сен-Луи. В течение года дело шло так, что я подумывал уже о
расширении ассортимента, когда случилось несчастие... вот это... - Рузвельт
указал на свои ноги. - Пришлось бросить все на компаньона.
- Кого именно? - быстро, хотя и совершенно машинально спросил Гопкинс.
- Не все ли равно? - неопределенно ответил Рузвельт. - Когда я пришел в
себя от удара настолько, что вспомнил об этих омарах и справился о деле,
оказалось, что оно с треском вылетело в трубу.
- Как и большинство ваших дел, - скептически заметил Гопкинс.
- Да... Компаньона осенила великолепная идея: "Если арендовать целую
полосу берега в бухте и огородить ее так, чтобы омары не могли уходить в
море, то они начнут размножаться и скоро заполнят всю бухту. Это будут наши
собственные омары, совсем пол руками". Увы, в его плане оказался один
маленький просчет: чтобы размножаться, омары должны уходить в море... Так
лопнуло это дело...
Рассказывая, Рузвельт, мечтательно смотрел в окно, весь отдаваясь
воспоминаниям:
- Потом мне еще раз пришла блестящая мысль, связанная с гастрономией. Я
заметил, что по Албани пост-род происходит усиленное движение автомобилей, и
подумал: было бы неплохо создать вдоль этой дороги цепь ресторанов. Они
снабжались бы готовыми блюдами из одной центральной кухни. Я даже составил
меню: холодное мясо, сандвичи, несколько сортов салатов, пиво, эль и, может
быть, еще чай в термосах. Горячий - только чай, остальное в холодном виде.
Такое дело могло бы отлично пойти. Но, чорт побери, я никогда не мог забыть
печальной истории с омарами и так и не решился приняться за свои
рестораны...
- Рестораны не для вас, патрон, - желчно проговорил Гопкинс, - а вот
что касается омаров, то просто удивительно, что вы, уделяющий столько
внимания улучшению условий человеческого существования, не подумали об
условиях, определяющих возможность размножения или вымирания омаров.
- Что общего между омарами и людьми?
- Те и другие поедают падаль, те и другие созданы богом на потребу нам.
- Я лучшего мнения и о боге и о людях, Гарри.
- Тем более достойно сожаления, что вы не занялись вопросом
регулирования их размножения.
- Должен сознаться, Гарри, я никогда всерьез не интересовался этими
делами.
- А стоило бы.
- Не стану спорить, но, на мой взгляд, это чересчур большой и сложный
вопрос, чтобы заниматься им между прочим. А на серьезное изучение у меня нет
времени.
- Для нас с вами он стоит в одном единственном аспекте: что делать с
людьми, когда их станет еще больше? Впрочем, мы не знаем, что с ними делать
уже сейчас! - сердито проговорил Гопкинс. - По-моему, вопрос не так уж
сложен, как хотят его представить всякие шарлатаны от науки: людей на свете
должно быть как раз столько, сколько нужно.
- Нужно для кого? - прищурившись, спросил Рузвельт.
Гопкинс прищурился, копируя собеседника:
- Для нас с вами! - И пожал плечами.
- Ручаюсь вам, Гарри, мальтузианство - бред кретина, забывшего лучшее,
что господь-бог вложил в нашу душу: любовь к ближнему.
- Что касается меня, - желчно сказал Гопкинс, - то я люблю ближнего
только до тех пор, пока получаю от него какую-нибудь пользу. А я не думаю,
чтобы увеличение народонаселения, хотя бы у нас в Штатах, способствовало
моей или вашей пользе.
- Это отвратительно, Гарри, то, что вы говорите! - крикнул Рузвельт. -
У вас немыслимая каша в голове... вы ничего не понимаете в этом. Хорошо, что
ни вы, ни я не успеем засесть за мемуары.
- За меня не ручайтесь...
- Не обольщайтесь надеждой, что я оставлю вам время на это старческое
копание в отбросах своего прошлого.
- Только потому, что мне не дано дожить до старости, только поэтому.
- Вовсе нет, - запротестовал Рузвельт. - Я не позволю ни себе, ни вам
тратить время на стариковские жалобы, пока один из нас способен на большее.
Гопкинс отлично понимал, что хочет сказать Рузвельт, но ему доставляло
удовольствие строить гримасу недоумения. Он любил поднимать подобные темы и
часто спорил с президентом. Эрудированные доводы образованного и
дальновидного Рузвельта частенько бывали Гопкинсу очень кстати, когда ему
самому доводилось отстаивать точку зрения президента перед его противниками.
Эти доводы особенно были нужны Гопкинсу потому, что он не находил их у себя.
Гопкинс не был простаком. К тому же, будучи помощником такого
изощренного политика, как Рузвельт, он не мог относиться к противникам так
легкомысленно, как относился кое-кто из его друзей, в особенности все эти
оголтелые ребята из шайки Ванденгейма. Гопкинс смотрел на коммунизм, как на
серьезное явление в жизни общества. Он отдавал должное русским, проводившим
учение Маркса и Ленина в жизнь с завидной последовательностью. Но он,
разумеется, не соглашался с тем, что позиция его общественной системы -
капитализма - могли быть сданы этому враждебному его миру мировоззрению.
Вот тут-то ему недоставало теоретических знаний, а Рузвельт прибегал
иногда к мыслям таких, казалось бы, далеких миру президента философов, как
Ленин и Сталин. При грандиозном размахе их философских построений, при
невиданной смелости социальных и экономических решений, предлагаемых
человечеству, они никогда не отрывались от реальности.
Нет, Гопкинс не был философом. Единственными уроками философии, которые
он признавал, были беседы с Рузвельтом. Но и здесь он частенько проявлял
такую же несговорчивость, как сегодня:
- Не понимаю, что глупого в рассуждениях Мальтуса? Но допустим, что
попытка избавиться от перепроизводства рабочих рук - действительно чепуха.
Тогда нужно сократить производство машин-производителей.
- Одна глупость страшнее другой, - воскликнул Рузвельт.
- Не понимаю, что тут глупого, - сказал Гопкинс, - если вместо одного
давильного автомата я посажу в сарай сотню парней. Все они будут заняты, все
будут получать кусок хлеба, а я буду иметь те же пятьсот кастрюль в день,
которые штампует автомат.
В глазах Рузвельта мелькнула нескрываемая насмешка. Когда Гопкинс
умолк, он сказал:
- Значит, когда эти сто парней родят еще сто, вы должны будете дать им
в руки вместо медного молотка деревянный или просто берцовую кость
съеденного ими вола, чтобы работа у них шла медленней. А когда у той второй
сотни родятся еще сто сыновей, вы заставите их выгибать кастрюли голыми
пальцами, а закраины для донышка делать зубами?
- Это уже абсурд!
- А не абсурд предполагать, что три доллара, которые вы даете сегодня
мастеру при автомате, можно разделить на сто парней, а потом на двести, а
потом...
- Вы сегодня поднимаете меня на смех.
- Это все-таки лучше, чем если бы вас подняли на смех Тафт или Уилки.
- Одно другого стоит, - кисло протянул Гопкинс. - Но в заключение я вам
все-таки скажу, что сколько бы вы ни занимались вашей филантропией, вы не
спасете от катастрофы ни Америку, ни тем более человечество. - Гопкинс
подумал и очень сосредоточенно продолжал: - Я настаиваю: перспектива должна
быть! - Он убеждающе потряс в воздухе кулаком. - Поймите же, патрон, она
должна быть тем лучшей, чем меньше людей будет на земле. Ведь чем скорее они
размножаются, тем больше возникает противоречий, тем сгущеннее атмосфера,
тем страшнее смотреть в будущее.
- Вы пессимист, Гарри...
- Ничуть! Мне просто хочется думать логически: а к чему же мы придем,
когда их будет вдвое, втрое больше? Это же чорт знает что!.. Кошмар
какой-то!..
Рузвельт остановил его движением руки.
- Вы недурной делец, во всяком случае, с моей точки зрения, - прибавил
он с улыбкой, - но ни к чорту негодный философ, Гарри... - Он пристально
посмотрел в глаза собеседнику. - Говорите прямо: вам хочется уничтожить
половину человечества?..
"4"
Рузвельт был человеком, не способным положить на стол даже локти. Он
был из тех, кто в нормальных условиях избегал говорить неприятности. Во всех
случаях и при любых обстоятельствах он стремился приобретать политических
друзей, а не врагов. Вместе с тем он понимал, что в сношениях с
противниками, будь то внутри Штатов или за их пределами, - особенно, если
эти противники более слабы, - нужно разговаривать подчас просто грубо.
Поэтому Рузвельту нужен был кто-нибудь, кто мог за него класть на стол ноги
на всяких совещаниях внутри Америки и на международных конференциях и
говорить с послами языком рынка. Таким человеком и был Гарри Гопкинс.
Гопкинс понимал: вопрос, только что заданный ему Рузвельтом, не
риторический прием. Но Гарри достаточно хорошо изучил президента, чтобы
знать, что в разговоре с ним далеко не всегда следует называть вещи своими
именами. Нужно предоставить ему возможность обратиться к избирателям с
высокочеловечными декларациями, обещать мир всему миру, обещать людям
счастливое будущее. А когда дойдет до дела, он, Гопкинс, найдет людей,
руками которых можно делать любую грязную работу.
Не всегда можно было прочесть мнение президента в его взгляде. Сейчас,
например, Гопкинс не мог понять: действительно ли Рузвельт осудил его, или
это опять только манера всегда оставаться в глазах людей чистоплотным.
"Вам хочется уничтожить половину человечества?.."
Что ему ответить?..
Гопкинс негромко произнес:
- Я этого не сказал, но...
- Но подумали! А мне не хочется, чтобы мой лучший друг строил из себя
какого-то каннибала, считающего, что только война может нам помочь выйти из
тупика.
- Значит, тупик вы все-таки признаете! - торжествующе воскликнул
Гопкинс, поймавший Рузвельта на слове, которое у того еще ни разу до сих пор
не вырывалось. Но президент мгновенно отпарировал:
- Не тот термин, - сказал он, - я имел в виду политический кризис и
только...
- Ну, так попробуйте вытащить мир из этого "кризиса", избежав войны.
Буду рад выслушать хорошую лекцию по этому поводу.
- К сожалению, Гарри, - и лицо Рузвельта сделалось задумчивым, - я
теперь все чаще обращаюсь к русской литературе, когда мне приходится
разбираться в сложностях, до которых докатилось человечество. На этот раз я
передам вам мысль одного русского публициста, с которым сам познакомился
недавно. Но тем свежее у меня в памяти его мысль: некий джентльмен
сомневается в дальнейшей судьбе цивилизации человечества только потому, что
животный страх за собственные преимущества, присвоенные за счет других
людей, он переносит на общество в целом. Он думает: "Так как с прогрессом
общества будут уменьшаться мои сословные преимущества, обществу в целом
будет хуже. А когда меня вовсе лишат привилегий, общество окажется на грани
гибели..." - Рузвельт вопросительно посмотрел на Гопкинса. - Вы поняли,
Гарри?.. Не кажется ли мне, что, когда меня лишат Гайд-парка, человечество
останется без крова?..
- Я далек от таких аберраций, - с цинической откровенностью проговорил
Гопкинс. - Меня беспокоит судьба этого поезда, - он выразительно обвел
вокруг себя рукою, - а вовсе не то, что находится там, - и он с презрением
ткнул пальцем в окно вагона, на видневшиеся за толстым стеклом домики
фермеров.
- Тогда, мой друг, - с ласковой наставительностью проговорил Рузвельт,
- вы должны прежде всего выкинуть из головы глупости, которые в ней сидят.
Мальтус не подходит. Массам людей он гадок. Это не философия, а грубый
обман. На него нельзя поддеть человечество. Только трусы, потерявшие голову,
могут полагаться на подобные средства борьбы с разумными требованиями
простого человека. Запомните, Гарри: животный страх перед массой не делает
дураков умными - они остаются дураками. Пойдемте своей дорогой. Если мы не
сумеем завоевать любовь американцев - конец! - Он погрозил Гопкинсу пальцем.
- Запомните, Гарри: сознательный гнев масс - это революция. - С этими
словами он отвернулся было к окошку, но тут же снова подался всем корпусом к
Гопкинсу. - Этого вы не записывайте в своем дневнике... А теперь, что вы там
мне приготовили? - И протянул руку к папке, которую держал Гопкинс.
Гопкинс молча подал лист, лежавший первым.
Взгляд Рузвельта быстро пробежал по строкам расшифрованной депеши.
"24 марта 1939
Американский посол в Лондоне
Кэннеди
Государственному секретарю США
Хэллу
Лорд Галифакс считает, что Польша имеет большую ценность для западных
держав, чем Россия. По его сведениям, русская авиация весьма слаба,
устарела, оснащена самолетами малого радиуса действия; армия невелика, ее
промышленная база не готова..."
По мере того как Рузвельт читал, все более глубокая морщина прорезала
его лоб. Закончив чтение, он еще несколько мгновений держал бумагу в руке.
Словно нехотя вернул ее Гопкинсу:
- Что говорит Хэлл?
- Что Галифакс высказался в пользу того, чтобы провести перед Германией
черту и заявить: "Если Гитлер перейдет эту черту - война".
- Пусть заявляет... - неопределенно ответил Рузвельт, не поворачивая
головы. И помолчав: - Уж не хочет ли Галифакс, чтобы мы присоединились к
этому заявлению?
Гопкинс пожал плечами.
- Я их понимаю, - задумчиво проговорил президент. - Чемберлену и
Даладье есть из-за чего рвать на себе волосы: Чехословакия - в брюхе
Гитлера, а он пока и не думает двигаться дальше на восток...
- На Россию?
- Я сказал: на восток, - с ударением повторил Рузвельт и после минутной
задумчивости продолжал: - Вот когда я много дал бы, чтобы с точностью знать:
действительно ли так слаба Россия или это обычный просчет англичан?
- Не всегда же они ошибаются.
- Это становится их традицией. Вспомните, как в тридцать седьмом их
пресса из кожи вон лезла, чтобы доказать слабость Китая, его неспособность
сопротивляться нападению японцев.
- Это понятно. Англичанам чертовски хотелось толкнуть джапов в Китай
назло нам.
- Но вспомните, что они пророчили: капитуляцию Китая через два месяца.
А что вышло?.. Джапы увязли там так, что не могут вытащить ноги. Не
получится ли того же с Германией?..
- Мы могли бы помочь ей так же, как помогали Японии, - ответил Гопкинс,
но Рузвельт резко оборвал его:
- Я не хочу слушать такие разговоры, Гарри! Слышите, не хочу!
- Так или иначе, Хэлл готов поддержать стратегию англичан и французов.
Рузвельт ничего не ответил. Гопкинс продолжал:
- Их идея заключается в том, чтобы поместить Россию... вне запретной
черты Галифакса.
Рузвельт снова ничего не ответил.
Гопкинс знал эту манеру президента: делать вид, будто не слышит того,
по поводу чего не хочет высказывать свое мнение. Поэтому Гопкинс договорил:
- Они полагают, что при таких условиях Гитлер нападет на Советский
Союз.
Рузвельт действительно не хотел отвечать. Ему нечего было ответить.
Ведь именно этот вопрос он поставил перед собою не дальше получаса назад,
читая послание Вильсона. Вот судьба: ответ потребовался гораздо быстрее, чем
он предполагал. И вовсе не в теоретическом плане. От того, что он скажет
Хэллу, зависело, быть может, куда и когда двинется Гитлер...
Близкие к Рузвельту люди знали, что, называя сам себя якобы в шутку
величайшим притворщиком среди всех президентов Штатов, он говорил сущую
правду, тем самым стараясь скрыть ее от людей.
Он как-то сказал: "Если хотите, чтобы люди не знали ваших истинных
намерений, откровенно скажите, что собираетесь сделать. Они тут же начнут
ломать себе голову над совершенно противоположными предположениями". Однако
сам Рузвельт ни разу не последовал этому правилу, и тем не менее никто и
никогда не знал того, что он думает. Президент действительно был великим
мастером притворства.
Почти невзначай, словно она не имела никакого отношения к делу,
прозвучала его просьба, обращенная к Гопкинсу:
- Дайте-ка мне вон тот бювар, Гарри. Это мои предвыборные выступления.
Я хочу тут кое-что просмотреть перед встречей с фермерами Улиссвилля.
Поняв, что президент хочет остаться один, Гопкинс повернулся к выходу,
но Рузвельт остановил его:
- Дуглас отдохнул?
- Макарчер не из тех, кого утомляют перелеты. Он давно сидит у меня в
ожидании вашего вызова.
- Пусть заглянет, когда поезд отойдет от Улиссвилля. Да и сами заходите
- послушаем, что творится на Филиппинах. Теперь это имеет не последнее
значение, а будет иметь вдесятеро большее.
- Вы знаете мое отношение к этому делу, патрон.
- Знаю, дружище, но вы должны понять: именно обещанная филиппинцам
независимость...
Гопкинс быстро и решительно перебил:
- На этот раз нам, видимо, придется выполнить обещание.
- Через семь лет, Гарри. - И Рузвельт многозначительно повторил: -
Только через семь лет!
- Если это не покажется вам парадоксом, то я бы сказал: именно это меня
и пугает - слишком большой срок.
Рузвельт покачал головой.
- Едва ли достаточный для того, чтобы бедняги научились управлять
своими островами.
- И более чем достаточный для того, чтобы Макарчер успел забыть о том,
что он американский генерал.
- Дуглас не из тех, кто способен это забыть. И кроме того, у него будет
достаточно забот на десять лет вперед и после того, как "его" республика
получит от нас независимость. Составленный им десятилетний план укрепления
обороны Филиппин поглотит его с головой.
Гопкинс недоверчиво фыркнул:
- Меня поражает, патрон: вы, такой реальный в делах, становитесь
совершенным фантазером, стоит вам послушать Макарчера.
- Своею ненасытной жаждой конкистадора новейшей формации он мог бы
заразить даже и вас.
- Сомневаюсь... Начнем с того, что меня нельзя убедить, будто Япония
предоставит нам этот десятилетний срок для укрепления Филиппин.
- Тем хуже для Японии, Гарри, могу вас уверить, - не терпящим
возражений тоном произнес Рузвельт.
Но Гопкинс в сомнении покачал головой:
- И все-таки... Я опасаюсь...
- Пока я президент...
- Я ничего и никого не боюсь, пока вы тут, - Гопкинс ударил по спинке
кресла, в котором сидел Рузвельт, и повторил: - Пока тут сидите вы.
Веселые искры забегали в глазах Рузвельта. Поймав руку Гопкинса, он
сжал ее так крепко, что тот поморщился.
- То же могу сказать и я: что может быть мне страшно, пока тут, -
Рузвельт шутливо, подражая Гопкинсу, ударил по подлокотнику своего кресла, -
стоите вы, Гарри! А что касается Дугласа - вы просто недостаточно хорошо его
знаете.
- Кто-то говорил мне об усмирении...
- Перестаньте перетряхивать это грязное белье! - И Рузвельт с миной
отвращения замахал обеими руками. - Короче говоря, я не боюсь, что Макарчер
променяет президента Рузвельта на президента Квесона.
- Но может променять его на президента Макарчера.
- Если бы он и был способен на такую идиотскую попытку, она не привела
бы его никуда, кроме осины. Его линчевали бы филиппинцы. Не думаю, чтобы им
пришелся по вкусу президент-янки. Нет, этого я не думаю, Гарри. - По мере
того как Рузвельт говорил, тон его из шутливого делался все более серьезным
и с лица сбегали следы обычной приветливости. Но тут он ненадолго умолк и,
снова согнав с лица выражение озабоченности, прежним, непринужденным тоном
сказал: - Кстати, Гарри, когда увидите нашего "фельдмаршала", скажите ему,
чтобы не показывался в окнах вагона. Пусть не ходит и в вагон-ресторан. Я не
хочу, чтобы об его присутствии пронюхала пресса. А в ресторане, говорят,
всегда полно этих бездельников-корреспондентов.
- Где же им еще ловить новости, если вы уже второй день не собираете
пресс-конференций.
- Подождут!
При этих словах он жестом отпустил Гопкинса и принялся перелистывать
вшитые в бювар бумаги. Отыскав стенограмму своего недавнего заявления,
сделанного журналистам в Гайд-парке, он остановился на словах:
"...Заявление о включении США в Англо-французский фронт против Гитлера
представляет собою на сто процентов ложное измышление хроникеров..."
Да, именно это было им сказано. Что же это такое - дань предвыборной
агитации или искреннее заявление создателя первой в истории Штатов настоящей
двухпартийной политики?
Двухпартийная политика! Пресловутые "лагери" не менее пресловутых
"республиканцев" и "демократов".
Даже наедине с самим собою Рузвельт не стал бы называть вещи своими
именами. Хотя и он сам, как и всякий мало-мальски ориентированный в
американской политической жизни человек, отлично понимал, что дело вовсе не
в этих двух организациях, имевших мало общего с обычным понятием
политической партии. Двумя чудовищами, под знаком смертельной борьбы которых
проходила вся политическая и экономическая жизнь Америки, были
банковско-промышленная группа Моргана, с одной стороны, и нефтесырьевая
группа Рокфеллера - с другой. Сочетание политики этих монополистических
гигантов и следовало бы, собственно говоря, именовать двухпартийной
политикой. До Франклина Рузвельта такое сочетание плохо удавалось
американским президентам. Ставленники группы Моргана падали жертвами интриг
мощного выборного аппарата рокфеллеровских "политических боссов".
Ставленников Рокфеллера нокаутировал аппарат Моргана. Для народа это носило
название борьбы демократов с республиканцами. Но ни один американец с конца
девятнадцатого столетия уже не мог дать ясного ответа на вопрос, чем
отличаются республиканцы от демократов. Зато всякий отчетливо знал, что
между ними общего: та и другая "партия" была орудием политики решающих
монополистических групп...
Рузвельт знал, что его заявление журналистам произвело сенсацию далеко
за пределами Америки. Через некоторое время государственный департамент дал
знать в Европу, что в случае конфликта из-за Чехословакии Франция не должна
рассчитывать ни на поставки американских военных материалов, ни на кредиты
из США. И в прямой связи с его заявлением находилось то, что было
провозглашено в комиссии сената по иностранным делам: "Сенат США не поставит
на голосование никакого договора, никакой резолюции, никаких мер,
определяющих вступление США в войну за границей, так же, как никаких
соглашений, никаких совместных действий с любым иностранным правительством,
которые имели бы целью войну за границей". А это тоже имело большой резонанс
в Европе.
Больше того! С санкции президента, в угоду изоляционистам, которых
накануне выборной кампании нужно было умилостивить, Хэлл сообщил Франции,
что если разразится война в Европе, французы не получат от Америки больше ни
одного самолета, даже из числа уже заказанных французским правительством и
даже из тех, что уже готовы для него...
Да, именно так обстояло дело с Чехословакией!
А как будет с Польшей?
Если Гитлер действительно проглотит и Польшу, то неужели он, Рузвельт,
и на этот раз получит послание, подобное тому, которое прислал после Мюнхена
английский король? С идиотской торжественностью, на которую способны одни
английские дипломаты, посол Великобритании вручил ему тогда это письмо.
Рузвельт помнит его почти дословно - так оно было неожиданно и так не
соответствовало политическому моменту:
"Считаю обязанностью сказать вам, как я приветствую ваше вмешательство
в последний кризис.
Георг".
Последний кризис!..
По лицу Рузвельта пробежала горькая усмешка: поистине глупость не
мешает им совершать подлости, а подлость - быть дураками!
Он захлопнул бювар и отбросил в сторону: политика!
За окном промелькнули первые фермы окрестностей Улиссвилля. Влево, на
холме, прямо против просеки, сбегавшей к его подошве, среди могучих сосен,
был виден белый дом с колоннами. Большой красивый дом старинной усадьбы.
Если бы Рузвельт не был в салоне один, он непременно рассказал бы интересную
историю о том, как в этом доме, наследственном гнезде таких же американских
аристократов-первопришельцев, какими были Рузвельты, генерал Улисс Грант
подписал приказ о большом наступлении на южан во время гражданской войны
1861-1865 годов. Наступление шло вдоль той вон долины. Теперь там виднеются
лишь прозаические оцинкованные крыши станционных построек Улиссвилля.
Рузвельт мог бы рассказывать долго. Он помнил такие подробности, словно
сам присутствовал при подписании этого приказа среди офицеров-северян, или,
может быть, в качестве близкого друга хозяина дома.
Он и вправду представлял себе все это очень ясно. Так может
представлять себе события только человек, влюбленный в историю своей страны.
Если говорить откровенно, ему нередко досаждала мысль о том, что у его
родины нет большого прошлого. История Штатов еще слишком коротка, чтобы
называться "историей" в буквальном смысле этого слова. Самое дрянное из
бесчисленных немецких княжеств начинает свои летописи на несколько столетий
раньше, чем на свет появилось государство Соединенных Штатов Америки.
Но чем меньше прошлого было у Штатов, тем больше хотелось Рузвельту,
чтобы оно было значительным. А уж если нельзя было преклоняться перед
величием прошлого Штатов, то Рузвельт жил мечтою о будущем расширении их
могущества далеко за пределы, ограничивавшие горизонты таких людей, как
Грант и Линкольн. Если бы только они могли себе тогда представить всю силу,
которую таит доктрина Монро! Если бы только кто-нибудь знал, как он,
Франклин Рузвельт, благодарен этому вирджинскому эсквайру! Мысль Джеймса
Монро в хороших руках может стать орудием перестройки всей политики Штатов.
Быть может, даже перестройка мира пойдет под новым, еще не всеми
угадываемым, но неизбежным, как судьба, водительством Америки. Нужно
добиться от каждого американца, кто бы он ни был - простой фермер или
сенатор, нового понимания принципов внешней политики Штатов. Нельзя вести
старую политику, достигнув нынешней мощи Соединенных Штатов. Нужно
осторожно, но уверенно поставить на повестку дня вопрос о том, что
Британская империя одряхлела и изжила себя. В ее выродившемся организме уже
нет сил, необходимых для сдерживания центробежного стремления ее составных
частей. Тем более нет у нее возможностей создать центростремительные силы,
необходимые для превращения этого рыхлого кома в монолит. А не создав его,
не пройдешь сквозь приближающиеся бури. В Европе поднимается фашистская
Германия. Куда она устремится? Если трезво смотреть на вещи, то при всем
отвращении к этому гитлеровско-генеральскому гнезду нельзя иметь ничего
против того, чтобы немцы дали хорошего тумака Джону Булю. Это было бы на
пользу Америке. Никогда не будет поздно бросить спасательный круг
англичанам. За этот круг они заплатят хорошими кусками своей империи. Но
захочет ли усилившаяся Германия разговаривать с Америкой, как равный с
равным? Не страшно ли ее усиление для самой Америки? Да, всякий дрессировщик
знает, что зверь становится опасен с того дня, как ему дадут отведать теплой
крови. Тогда он может броситься и на хозяина. Значит?.. Значит, нужно вести
дела так, чтобы нацистский тигр всегда смотрел в руки укротителя. Перед
зверем всегда должен быть выбор: кусок мяса или факел в морду!.. Такое
положение можно сбалансировать. Разумеется, здесь есть свои трудности. Взять
хотя бы проклятых джапов! Тройственный союз Германия - Япония - Италия в
Штатах все еще легкомысленно принимают лишь за объединение противников
Коминтерна. А это опасная комбинация, если дать ей волю. Рузвельт готов
поставить сто против одного, что до этой "оси" додумались не в Берлине. Тут
пахнет азиатскими мозгами. А может быть, плесенью Темзы?..
Тут мысль Рузвельта обратилась к России.
Россия! Опыт России - самый опасный из всего, что когда-либо
противостояло капитализму. Это уже не идея, не философские постулаты
кабинетных социалистов. Это осязаемая реальность нового мира.
Что можно было этому противопоставить? Только стремительное развитие
самых далеко идущих обещаний рузвельтовского "Нового курса". Но все это уже
всем надоело. "Новый курс" - это опять-таки барыш для Моргана и Рокфеллера.
Хорошо, что простой американец еще на что-то рассчитывает, он готов
голосовать за Рузвельта и в третий раз, потому что ненавидит политиков -
гангстеров и возлагает надежды на зачинателя "Нового курса"...
Ничего дурного не было в том, что демагоги-противники подняли крик,
будто Рузвельт ведет Америку к социализму. Ничего дурного не было бы в том,
если бы массы поняли это буквально. Нельзя недооценивать очарования слова
"социализм" для простого народа. Но очень печально, что даже в Вашингтоне
нашлись глупцы, принявшие политические маневры президента за измену классу,
который господь-бог поставил во главе угла американского дома. Глупцы! Он же
старается для спасения их всех от пропасти, к которой они несутся
неудержимым галопом, своей ненасытной жадностью разжигая в массах ненависть
к существующему порядку вещей...
Рузвельту кажется, что ему удалось бы без больших потерь справиться со
всем, что противостоит его классу. Не страшны Германия и Англия, пожалуй,
даже Япония... С нею можно будет временно сладить, пока не будет покончено с
остальными, или, наоборот, покончить с нею первой руками остальных. Если
посол Грю не совершенный дурак и будет выполнять инструкции Вашингтона,
Япония не бросится на Штаты. Хэлл достаточно ясно инструктировал Грю: США
рекомендуют японцам получить все, что они хотят и могут взять, повернув свою
экспансию на северо-запад. США не станут защищать там ничего, за что империя
Ямато сочла бы нужным сражаться. Пусть она ограничится в Китае тем, что
приобрела. Пусть оставит в покое остальное и обратит свое воинственное
внимание туда, где естественные ресурсы дадут ей ничуть не меньше, чем в
Китае. Правда, Грю ни разу не услышал от Вашингтона слова "Россия", но ведь
на то он и дипломат, чтобы понимать написанное между строк. А если он и не
поймет - поймут сами японцы. У них есть там кое-кто поумнее Грю...
"Россия!.."
Видит бог, Рузвельт никогда не произносил этого вслух!..
Рузвельт вспомнил о проплывшем на вершине холма белом доме, о генерале
Гранте... Вот о чем он поговорит с фермерами Улиссвилля: величие родины,
могущество Штатов! В создании такого могущества должен принять участие
каждый американец, которому не может не быть дорога истерия его родины.
Рузвельт любил выступать перед избирателями. В особенности, когда был
уверен в расположении аудитории. А у него не было сомнений в добром
отношении фермеров. Предстоящая встреча была ему приятна. Но с мыслью об
Улиссвилле всплыло и воспоминание о том, что именно там в его поезд должен
сесть Джон Ванденгейм. Рузвельт не любил этого грубого дельца, не
признававшего околичностей там, где дело шло о наживе.
Рузвельт охотно уклонился бы от свидания с Джоном, если бы эта встреча
не сулила возможности сгладить углы в отношениях с рокфеллеровцами. Джон -
это добрая половина Рокфеллера. Значит, нужно испить чашу, если господь-бог
не сделает так, чтобы Ванденгейм опоздал к приходу поезда. Что касается
Рузвельта, то он, со своей стороны, сделал все возможное, чтобы Джон
опоздал: попасть в Улиссвилль к заданному часу было делом нелегким.
Рузвельт взглянул на часы и нажал кнопку звонка.
- Приготовимся к митингу, Артур, - сказал он бесшумно появившемуся в
дверях камердинеру.
"5"
Взгляд Ванденгейма упал на ветку деревца, робко просунувшуюся сквозь
проволочную решетку станционной ограды. Большие тусклоголубые глаза Джона,
на белках которых год от года появлялось все больше багровых прожилок,
несколько мгновений недоуменно глядели на одинокую ветку. Можно было
подумать, будто ее появление здесь было чем-то примечательным.
Джон подошел к ограде так медленно и настороженно, что, казалось, даже
каждый его шаг был выражением удивления. Всякий, кто хорошо знал Джона и
наблюдал его в течение многих лет, как это делал Фостер Доллас, с
уверенностью сказал бы, что, повидимому, в этой маленькой ветке нашлось
что-то, что подействовало на сознание Ванденгейма сильнее обычных явлений, в
кругу которых он вращался.
Железо и нефть, акции и шеры, контокорренто и онколь, конкуренты и
дочерние предприятия, старшие и младшие партнеры, курсы, кризисы, демпинги -
на малейшее изменение в любом из этих понятий мозг Джона реагировал с
чуткостью тончайшего барометра. Он молниеносно высчитывал, как самый
совершенный арифмометр, сопоставлял, наносил удары или санировал. Он давно
уже перестал волноваться, взвешивая шансы прибылей и убытков. Нюхом,
выработанным полувековой звериной борьбой с себе подобными, он определял
завтрашнюю обстановку на бирже и, пользуясь мощью своих финансовых резервов,
пытался изменить ее в свою пользу.
Волчий инстинкт потомственного разбойника Джон принимал за способность
к расчету. Джон счел бы сумасшедшим того, кто попытался бы открыть ему глаза
на истину и сказать, что все происходящее в его жизни в действительности
является не чем иным, как погоней за добычей.
Джон полагал, что эта деятельность направлена к упрочению на веки веков
его господства на бирже, в промышленности, в банках; его права повелевать
миллионами людей, его права обращать их жизнь в существование,
предназначенное для расширения без конца и предела его
финансово-промышленной державы.
Собственно говоря, спорить тут не приходилось. Джон действительно был
распорядителем судьбы миллионов людей, добывавших для него права и
преимущества, людей, создававших для него положение короля банков и копей,
железных дорог и стальной промышленности, повелителя прессы. Ну, с чем тут
было спорить? Какой американец не знал, что законы американского образа
жизни ограничивают волю Джона не больше, чем парии ограничивают самодержавие
индийского набоба. Не стоило спорить и с тем, что Джон Третий обладал личным
богатством неизмеримо большим, нежели национальное достояние иного
государства.
Все это было именно так, как представлял себе сам Джон, как
представляли себе все волки его стаи.
Одно было совсем иначе, но это одно определяло сущность всего
остального: самый факт подобного существования являлся отнюдь не плодом
какого-то выдуманного самими ванденгеймами вечного божественного права, а
лишь последствием бесправия, созданного экономикой, поставленной на голову.
Нынешнее состояние общественного строя, солью которого мнили себя
ванденгеймы, можно было бы сравнить с огарком свечи. Ее пламя последними
рывками тянулось к потолку. Чем сильнее оно вспыхивало, тем меньше
оставалось стеарина в свече, тем ближе был ее конец. Вот-вот погаснет
обугленный, отвратительно чадящий фитиль - последнее воспоминание о некогда
гордой, увитой золотыми нитями свадебной свече капитализма.
Правда, сам Ванденгейм и другие подобные ему короли нефти и железа,
повелители банков и биржи, судорожно цеплялись за прогнившие балки
шатающегося здания. Они еще пытались подпереть обваливающуюся крышу
миллионами трепещущих человеческих тел, приносимых в жертву богу капитала в
страданиях и ужасе истребительных войн. Но какое влияние на ход жизни могли
оказать эти их усилия? Разве и до них жрецы Кали и Минотавра не нагромождали
гекатомбы тел в судорожном стремлении удержать власть над остававшимися в
живых?
Жертвы демпинга, тысячи банкротов, армии безработных и полчища голодных
фермерских детей, чьи отцы производили хлеб для того, чтобы потом его
сжигали в топках паровозов, чьи отцы снимали урожаи кофе, чтобы его топили в
океане, чьи отцы взращивали виноград, чтобы его скармливали свиньям, - вот
кто стоял по одну сторону водораздела американской жизни. Банки и заводы
ванденгеймов, их виллы и яхты, любовницы и скаковые лошади, полиция и законы
- по другую.
Но все эти противоречия не могли вызвать у Джона того удивления, какое
его взгляд выражал сейчас, когда Джон медленно, будто в нерешительности,
приближался к станционной решетке. Что удивительного могло быть в тонкой
веточке деревца, просунувшейся между ржавыми проволоками ограды? Она наивно
тянулась навстречу тяжело шагавшему большому мужчине с красным лицом. Жидкие
клочья седых волос неряшливо торчали из-под шляпы Джона, большие хрящеватые
уши светились на солнце, как прозрачно-желтые морские раковины.
Не каждую ли весну тянулась эта ветка к солнцу? Из года в год все выше
и выше карабкалась она от одной клетки изгороди к другой, вопреки проволоке,
преграждавшей ей путь, вопреки ножницам садовника, отсекавшим новые побеги.
Была ли эта ветка доказательством того, что законы развития слепы и
стремление этой ветки пробиться сквозь изгородь не что иное, как простая
случайность? Или, наоборот, именно потому, что ножницы пресекали ее путь,
эта ветка от года к году ухолила все выше, тянулась туда, где ничто не
мешало ей развиваться? Она будет цвести, зеленеть и превратится в большой
крепкий сук, от которого пойдут новые, молодые, такие же робкие сначала, как
она сама, побеги...
Впрочем, все это пустяки. Какое значение может иметь эта глупая ветка?
Чем она могла остановить на себе взгляд Джона? Едва распустившимися
нежно-зелеными листочками?.. Или, может быть, его привлекли вон те кончики
листков, едва-едва начинающие высовываться из лопнувших почек? Чепуха! Разве
в зимних садах его вилл не собрано все самое ароматное и самое зеленое, что
может дать растительность земного шара?.. Однако, позвольте... когда же он
последний раз видел эту зелень?..
Джон сдвинул шляпу на затылок, словно ее прикосновение ко лбу мешало
вспомнить не только то, когда он видел зелень, но даже то, когда он в
последний раз заходил в какой-нибудь из своих зимних садов. Вот в чем
разгадка! Эти жалкие листки возбудили в нем интерес, потому что он отвык от
зелени; уж бог весть сколько времени он вообще не видел ничего, кроме стен
своих кабинетов.
Джон шагнул к изгороди и потянул к себе ветвь, покрытую липкими
листками. В безотчетном желании уничтожать раздражавшую его молодую зелень
Джон охотно сгреб бы своею большой пятерней все эти ветки. Но проволочная
сетка ограды мешала ему. Он сунул несколько пальцев в ячейку забора - ими
невозможно было захватить ничего, кроме той единственной ветки, что
просунулась между проволоками. Он несколько мгновений смотрел на нее, его
ноздри раздувались, он старался втянуть в себя запах дерева, напоминавший
что-то далекое.
Нет, он положительно не мог себе представить, что ему напоминает этот
удивительный запах листьев!
Джон оборвал один маленький нежный листочек, растер его в пальцах и
поднес их к носу; потом сделал то же самое с надувшейся, готовой лопнуть
почкой.
Можно было подумать, что острый, горьковатый запах весны поразил его:
вся его фигура в течение некоторого времени выражала полнейшее недоумение.
Затем он сгреб в кулак всю ветку и рывком обломил ее у самой ограды.
Помахивая ею у лица, как курильщик сигарой, в задумчивости зашагал по
платформе.
Фостер Доллас, сидевший, сгорбившись, на станционной скамейке,
исподлобья следил за патроном. Сегодня все представлялось ему нелепым. И то,
что Джон, обычно такой собранный, казался растерянным, и то, что они с
Джоном топтались тут, на этой маленькой станции. Точного времени прибытия
президентского поезда не мог указать ни один железнодорожник. Все знали, что
Рузвельт любил ездить не спеша. Он имел обыкновение останавливаться, где ему
заблагорассудится, нарушая расписания, составленные администрацией Белого
дома и службой охраны.
Вот уже час, как по всем расчетам поезд должен был подойти к этой
маленькой станции, а его не было еще даже на перегоне.
И почему Рузвельт назначил свидание Ванденгейму именно здесь, где не
было не только приличной гостиницы, но даже сколько-нибудь сносного бара?
Улиссвилль! Откуда берутся такие названия на карте Штатов? И кто он был,
этот Улисс, - англичанин или француз, король или простой фермер? Вся история
давно смешалась в памяти Фостера в какое-то мутное месиво, не имевшее
никакого отношения к жизни... Улисс?! Ни один американец не носил такого
имени.
И вот на станции, посвященной памяти какого то Улисса, должен
остановиться поезд президента Соединенных Штатов. Зачем? Кто мог собраться
тут для его встречи? Те несколько сотен фермеров, что толпятся за оградой? И
к чему негры там, где президент собирается говорить с белыми?..
Нелепо, все нелепо...
Даже то, что Ванденгейм, всегда такой властный и нетерпеливый, сегодня
без конца шагает по платформе. Точно он постовой полисмен, а не один из тех,
кто оплачивает избрание президентов, не один из тех, от кого зависит то, что
будет с Рузвельтом через год: останется ли тот президентом Штатов или
обратится в обыкновенного больного детским параличом богача, разводящего
кактусы в Гайд-парке или занимающегося филантропией на своих Уорм-Спрингс.
Когда Ванденгейм поравнялся со скамейкой Долласа, тот подвинулся,
освобождая место. Но Ванденгейм встал перед Долласом, широко расставив ноги
и заложив руки за спину. Там его пальцы продолжали нервно терзать остатки
сорванной ветки.
- Как вы думаете, Фосс, кому это нужно, чтобы мы с пеленок до самой
смерти непрестанно стремились что-то понять в происходящем? Едва ли
господь-бог создал нас только для того, чтобы мы ломали себе голову над
всякой чепухой.
- О чем вы, Джон?
Доллас снова похлопал по доске скамьи, как бы желая сказать: если уж
философствовать, то сидя. Ванденгейм грузно опустился на скамью.
- Я хочу знать, - сказал он, - стоит ли тратить хоть один цент на то,
чтобы философы изобретали все новые системы, одна глупее другой. Ведь если
мы заранее уславливаемся, что приемлемой будет только та философия, которая
исходит из положения незыблемости существующего порядка, то за каким чортом
тратить силы?
- А как же вы заставите человечество поверить тому, что именно так
было, есть и будет?
- Что было, мало меня трогает. Что есть, то есть. Меня не терзает и
грядущее в веках - чорт с ними, с веками. Что будет на моем веку - вот
единственное, о чем стоит думать!
- Я тоже не имею в виду то время, когда вместо нас землю заселят
муравьи.
- Да, я где-то слышал об этом: человечество отыграло свою партию. Оно
должно уступить место разумным насекомым. Они призваны освоить землю. Но на
кой чорт муравьям то, что я создал? Значит, глупость эти их насекомые!
- Муравьи - глупость, но не глупость мозги и души людей. В сей юдоли им
необходимо утешение.
- Из вас вышел бы неплохой священник, Фосс.
- Бог даст, когда-нибудь, когда вам больше ничего не будет от меня
нужно...
- Пойдете в монастырь?
- В этом нет ничего смешного, Джон, - обиженно пробормотал Доллас. - Я
всегда был добрым католиком.
Тут раздались удары сигнального колокола, и чей-то звонкий голос
прозвучал на всю платформу:
- Поезд президента!
"6"
Поезду президента оставалось уже немного пробежать до Улиссвилля, когда
Гопкинс, вернувшись в свое купе, застал там Дугласа Макарчера, в недалеком
прошлом генерала американской армии, а ныне филиппинского фельдмаршала.
Макарчер был в штатском. Заутюженные концы брюк торчали вверх, как форштевни
утопающих кораблей. Яркий галстук в полосах, делавших его похожим на
американский флаг, резко выделялся на белизне рубашки.
Макарчер был франтом. Недаром за ним утвердилась кличка "армейского
денди". Он отличался манерой держаться вызывающе, говорить с подчиненными
пренебрежительно, со штатскими заносчиво, с начальниками и равными тоном
такой уверенности, что ни у кого нехватало решимости с ним спорить.
По внешности ему нельзя было дать его пятидесяти девяти лет. Энергичные
черты сухого, видимо, хорошо массируемого и всегда до глянца выбритого лица;
горбатый с большими нервными крыльями хрящеватый нос, хищно загнутый книзу;
большой рот с плотно сжатыми, не толстыми, но и не сухими губами. Над узким
высоким лбом виднелось несколько жидких прядей седеющих волос, тщательно
расчесанных так, чтобы скрыть лысину. Такова была наружность этого
филиппинского фельдмаршала, тайно прибывшего для доклада президенту.
В руках Макарчера был журнал. Он листал его. Но делал он это совершенно
машинально. Его взгляд не отмечал при этом даже заголовков. Мысли генерала
были далеко. Мысли досадные, беспокойные, совсем не свойственные этому
человеку - всегда такому спокойному в силу гипертрофированной уверенности в
себе. Но на этот раз, перед свиданием с президентом, когда Макарчер должен
был доложить о положении на Тихом океане, всегда бывшем предметом
пристального внимания Рузвельта, у генерала остался один вопрос, не решенный
даже для самого себя. Дуглас Макарчер сидел в Маниле, чтобы следить за всем,
что делается в юго-западной части Тихого океана. Пользуясь положением
Филиппин и прикрываясь мифом, будто США не имеют своей военной разведки;
используя также то, что филиппинцы легко ассимилировались там, где
американец всегда оставался белой вороной, - в Китае, в Индонезии и,
наконец, в Японии, - Макарчер наладил шпионаж. Лично руководя разведкой, он
был уверен, что она даст свои плоды в день, когда совершится неизбежное:
когда зарево войны загорится, наконец, над водами Тихого океана.
Недавно агентура почти одновременно по японскому и маньчжурскому
каналам принесла Макарчеру из ряда вон выходящее известие. Оно было так
удивительно, что пришлось произвести двойную проверку, прежде чем признать
его достоверность. Оно говорило о том, что уже в течение нескольких лет (не
менее чем с 1936 года, а по непроверенным данным даже с 1934) в пункте,
именуемом Пинфань, в двадцати километрах от центра японской
диверсионно-разведывательной деятельности в Маньчжурии - Харбина,
функционирует секретное учреждение под начальством врача-бактериолога Исии
Сиро. Там производится изучение техники и практики бактериологической войны,
изготовление средств такой войны и испытание этих средств на живых объектах
- людях и животных. Пока в числе средств, испытываемых японцами, разведка
установила носителя сапа, сибирской язвы, ящура и еще какой-то болезни
скота, а для людей - бактерии брюшного тифа, дизентерии и блох, зараженных
чумой. Судя по сведениям, можно было предположить, что распространению чумы
в тылу противника японцы придают особое значение. Они поспешно налаживают
массовое изготовление блошиного "препарата". Средством распространения
инфекции чумы должны явиться специальные фарфоровые авиационные бомбы.
Брюшной тиф и дизентерию понесут своим течением реки, идущие к врагу.
Заразить скот можно засылкой через границу больных экземпляров животных.
Когда эти сведения подтвердились, Макарчер серьезно задумался: что
делать с открытием? Он слишком хорошо знал постановку дела в американском
военном ведомстве: стоит передать сообщение в Вашингтон, и через несколько
недель им будут владеть все разведки мира, обладающие средствами, чтобы
перекупить секрет у чиновников Пентагона. А было ли это в интересах
Макарчера, в интересах дяди Сэма?.. Если взглянуть на вещи здраво, то
местоположение института Исии показывало, что бактериологическое нападение
японцев нацелено прежде всего на Китай и на Советский Союз. Значит,
разоблачение военно-бактериологических замыслов японцев было бы сейчас
равносильно усилению позиций русских на их восточной границе. А американские
политики предпочитают, полагал Макарчер, чтобы тогда, когда перед Красной
Армией появятся танки Гитлера, восточная граница Советов оказалась под
непрерывной угрозой, а может быть, и просто-напросто подверглась бы
нападению японцев.
Но, с другой стороны, не была исключена угроза бактериологического
нападения японцев на Соединенные Штаты. Где гарантия, что разведка Макарчера
не прозевала сейчас или не прозевает в будущем перенесения филиалов
господина Исии на острова Тихого океана с целью воздушной заброски этих
прелестей в Штаты? А разве исключена возможность в одну неделю оборудовать
любую авиаматку так, что она сумеет при помощи своих самолетов превратить
все побережье Штатов в район повальной чумы или чего-нибудь в этом роде?..
Вообще, при коварстве японцев, от них можно ждать любой гадости.
Если смотреть на вещи с этой невеселой стороны, то едва ли можно найти
оправдание тому, чтобы скрывать открытие от высшего командования
американской армии...
Так выглядело дело с позиций, которые можно назвать служебными. Но,
кроме этих позиций, к размышлениям над которыми его обязывали погоны
генерала американской армии, хотя временно и снятые, у Макарчера была и
другая точка зрения. Она имела мало общего с его официальным положением
американского генерала и филиппинского фельдмаршала. Источником этой частной
точки зрения являлась прочная личная связь Макарчера с деловыми кругами
Штатов, доставшаяся ему в наследство от покойной первой жены - Луизы
Кромвель, падчерицы миллионера Стотсбери. Теперь, когда приподнялась завеса
над страшной "тайной Исии", генерал Макарчер не мог не подумать о том, какое
влияние ее разоблачение могло бы оказать на дела коммерсанта Макарчера.
Интересы этого дельца являлись интересами компаний, в которые были вложены
его средства. Было совершенно естественно для такого человека, как Макарчер,
что, служа на Филиппинах, он много средств вложил в филиппинские дела. А, в
свою очередь, эти дела, как правило, были наполовину японскими делами.
Если считать японо-американскую войну неизбежностью, то, пожалуй,
разумно было теперь же открыть "дело Исии". Это нанесло бы удар военным
приготовлениям японцев, способствовало бы оттяжке войны. У Макарчера было бы
время вытащить хвост из филиппинских дел. Но... была ли предстоящая
японо-американская война непременным условием гибели его капиталов,
вложенных в японские дела? Разве война между генералом Макарчером и
японскими генералами означала бы войну между дельцом Макарчером и японскими
дельцами? Разве нельзя было бы и с японцами достичь такой же договоренности,
какой достигли некоторые американские компании с немцами - о сохранении
деловых связей на случай войны и о сбережении до послевоенных дней всех
прибылей, причитающихся обеим сторонам от сделок военного времени? Японцы
достаточно деловые люди. С ними можно договориться. Обладание "тайной Исии"
намного повысило бы удельный вес Макарчера в сделках с ними. Пригрозив им
разоблачением этой тайны, можно было бы добиться сговорчивости, о какой не
может мечтать ни один другой американец...
Все это Макарчер многократно и тщательно обдумывал еще у себя, в
апартаментах пятого этажа отеля "Манила". Оттуда открывается великолепная
панорама на простор манильской бухты и на ее "Гибралтар" - укрепленный
Коррехидор. Любуясь ими, Макарчер имел время сопоставить все "за" и
"против": сказать или не сказать, разоблачить или скрыть?.. Или, быть может,
только подождать, посмотреть, что будет?..
Многие ли американцы держат в руках такие ключи, какие бог вложил ему:
"тайна Исии" и пушки Коррехидора!.. "Тайна Исии" и капиталы Луизы
Кромвель!..
Зачем размахивать такими ключами на показ всем дурням, когда можно
подержать их пока в кармане?..
Вылетая из Манилы, Макарчер решил ничего не говорить никому, пока не
побеседует с президентом. Рузвельт должен сам решить этот вопрос. Но по мере
того, как время от времени, под ровный гул моторов, к Макарчеру возвращалась
мысль об этом деле, уверенность в том, что президент примет правильное
решение, делалась все меньше. Что, если Рузвельт возьмет да и использует это
открытие для какого-нибудь широкого политического жеста, хотя бы для
утверждения своей репутации сторонника мира? Нельзя ведь не считаться с тем,
что Штаты накануне президентских выборов. Рузвельту придется бросить на чашу
выборных весов очень многое. Не так-то легко ему одержать верх над шайкой
чересчур жадных дельцов, которым Тридцать второй стоит поперек горла... И
разумно ли с точки зрения Макарчера-политика давать лишний козырь в руки
президента, связанного с Морганом, когда сам генерал тесно связан деловыми
нитями с Рокфеллером? Ведь Тихий океан и его острова - это прежде всего
нефть, недра... Быть может, правильнее будет сказать об этом деле президенту
после выборов?.. А если президентом будет тогда уже не Рузвельт?.. Ну, что
же, все зависит от того, кто займет его место. Быть может, создастся такая
ситуация, что Макарчеру придется и промолчать... А время?.. Кому дано знать,
когда и в каком направлении джапы нанесут свой первый удар?..
Так на кого же работает время?.. Имеет ли Макарчер право молчать?..
Положительно ему осточертели эти японские блохи. Пусть будет как будет.
Сегодня он увидит президента и...
Макарчер ударил себя журналом по колену, потому что не мог сказать, что
же последует за этим "и": "он скажет Рузвельту" или "он не скажет"?..
При появлении Гопкинса Макарчер отбросил журнал и вопросительно
посмотрел на вошедшего.
- Он скоро примет вас, - негромко проговорил Гопкинс и с болезненной
гримасой опустился в кресло.
Бывая у Рузвельта, Гопкинс всегда крепился, разыгрывал если не вполне
здорового человека, то во всяком случае не настолько больного, чтобы каждое
лишнее движение доставляло ему страдание. Но, оставаясь без свидетелей или с
людьми, которых не считал нужным стесняться, он переставал скрывать боли,
непрестанно терзавшие его желудок.
По звонку Гопкинса вошел слуга, неся уже приготовленный резиновый мешок
со льдом. Гопкинс откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. После довольно
долгого молчания, Гопкинс, не поднимая век, спросил:
- Слушайте, Мак... ведь это вы разогнали ветеранов в Вашингтоне, и я
слышал, вам удалось купить их вожака... Кажется, его звали Уотерс?
- Это было несложно, - без смущения ответил Макарчер. - Они подыхали от
голода. За возможность кормить своих щенят этот Уотерс дал покончить с
пресловутым походом ветеранов ценою некоторых потерь с их стороны.
- А с вашей?
- Не помню.
- Трудно себе представить, чтобы вы, Мак, могли что-нибудь забыть, - с
недоверием сказал Гопкинс. - При вашей слоновой памяти.
- Я могу наизусть повторить вам любую главу Цезаря или свой доклад
министерству, сделанный десять лет назад, но расходовать память на чужие
дела... - Макарчер пренебрежительно пожал плечами.
- Разве дело с Уотерсом не было вашим делом?
- Финансовой стороной его ведала секретная служба.
Гопкинс лениво поднял руку в протестующем жесте:
- Я имел в виду потери в людях.
- О, я думал, вас интересуют доллары!.. Нет, людей я не потерял.
Кажется, нескольким солдатам набили шишки камнями - вот и все.
- Кто навел вас тогда на мысль сговориться с их предводителем? Ведь
раньше вы никогда не занимались усмирением голодных.
- Лично я - никогда. Но первыми звуками, какие я запомнил в моей жизни,
были сигналы горна. Вы забыли; я родился в форте Литл-Рок. Лучший
военно-политический урок для меня заключался в том, что некий капитан
филиппинской армии повстанцев по имени Мануэль Квесон отдал свою саблю не
кому-либо иному, а моему отцу генералу Артуру Макарчеру. А теперь этот самый
мистер Квесон - президент Филиппин.
- Вы полагаете, что Уотерс тоже сделал карьеру, после того как продал
вам ветеранов?
- Чорт его знает! Возможно, что и он председательствует в каком-нибудь
профсоюзе, не знаю. Это меня не занимает.
- Расскажите-ка, что творится у вас там, на островах? - спросил Гопкинс
с интересом, который на этот раз был неподдельным. - У каждого государства
есть своя ахиллесова пята, и стоит мне задуматься о Филиппинах, как начинает
казаться, что наша ахиллесова пята именно там, на этих островах.
- У себя в Маниле я этого не ощущаю, - с уверенностью заявил Макарчер.
- Забыли, как происходило их присоединение к Штатам?
- Я знаю об этом не столько по учебнику истории, сколько по рассказам
отца, - тоном, в котором звучало откровенное презрение к официальной
американской версии, произнес Макарчер.
Это не смутило Гопкинса.
- Я говорю именно об этой - не канонической, а фактической стороне
дела. Мне всегда мерещится смута на ваших островах. Число филиппинцев,
которые думают, что счастье их страны вовсе не в том, чтобы быть нашей
колонией, с каждым годом не уменьшается, а увеличивается. Не верно?
- Может быть, и верно, если не рассматривать факты с надлежащих
позиций.
Гопкинс вопросительно посмотрел на генерала:
- Какие же позиции вы называете надлежащими?
- Мои, - твердо произнес Макарчер, но тут же поспешно добавил: -
Американские. Меня не беспокоит то, что происходит внутри этого островного
котла. У меня хватит сил завинтить его крышку.
- Знаете: "Самая непрочная власть та, которая думает, что может
держаться на острие штыка".
- И тем не менее я вынужден повторить слова покойного отца, ставшие для
меня заповедью: "Филиппинцы нуждаются в военном режиме, приколотом к их
спинам американским штыком".
Гопкинс покачал головой:
- Времена изменились, Мак... К тому же приближаются выборы. Не завидую
президенту, который вслух повторил бы сентенцию вашего отца.
- Как известно, - с усмешкою проговорил Макарчер, - президент Мак-Кинли
тоже чурался подобных слов, как чорт ладана. Тем не менее именно этому
"антиимпериалисту" принадлежит замечательная речь. Вспомните-ка... - И
Макарчер со свойственной ему точностью памяти, так, словно читал по открытой
книге, воспроизвел достопамятную речь Мак-Кинли в конгрессе. Президент США
утверждал, что он не мог принять никакого решения относительно Филиппин,
пока на него не снизошло просветление "свыше":
"Я каждый вечер до самой полуночи расхаживал по Белому дому и не
стыжусь признаться вам, джентльмены, что не раз опускался на колени и молил
всемогущего бога о просветлении и руководстве. В одну ночь мне пришли в
голову следующие мысли - я сам не знаю как:
1. Мы не можем возвратить Филиппинские острова Испании - это было бы
трусливым и бесчестным поступком.
2 Мы не можем передать Филиппины Франции или Германии, нашим торговым
соперникам на Востоке, - это была бы плохая и невыгодная для нас
экономическая политика.
3. Мы не можем предоставить филиппинцев самим себе, так как они не
подготовлены для самоуправления и самостоятельность Филиппин привела бы
вскоре к такой анархии и к таким злоупотреблениям, которые были бы хуже
испанской войны.
4. Для нас не остается ничего иного, как взять все Филиппинские
острова, воспитать, поднять и цивилизовать филиппинцев и привить им
христианские идеалы, ибо они наши собратья по человечеству, за которых также
умер Христос.
После этого я лег в постель и заснул крепким сном".
Закончив цитировать, Макарчер громко рассмеялся, но, внезапно оборвав
смех, наставительно произнес:
- Мало кто у нас помнит ночь на четвертое февраля тысяча восемьсот
девяносто восьмого года под Манилой... Советую вам припомнить это событие и
быть уверенным: если нужно, такая ночь повторится в тысяча девятьсот сорок
шестом году. Это может вам гарантировать высшее командование Филиппин...
Он вынул необыкновенно длинную папиросу и стал неспеша ее раскуривать,
словно ни секунды не сомневался в том, что собеседник будет терпеливо ждать,
пока он не заговорит снова.
И, как это ни странно было для Гопкинса с его нетерпением и
нетерпимостью, с его привычкой не считаться ни с кем, кроме Рузвельта, Гарри
действительно ждал.
Макарчер заговорил, но речь его на этот раз была краткой.
- Вот, собственно говоря, и вся суть вопроса о так называемой
"независимости" Филиппин.
Он умолк и затянулся с таким видом, как будто разговор был окончен. В
действительности его разбирало любопытство узнать, что ответил бы на его
последние слова президент. Никто не мог бы этого сказать лучше Гопкинса. Но
Макарчер не задал прямого вопроса. А Гопкинс не проявил никакого желания
говорить. Он полулежал со льдом на животе и казался равнодушным ко всему на
свете.
Подумав, Макарчер сказал:
- Знаете, какую трудно поправимую ошибку совершили тогда наши?
- В чем? - не открывая глаз и еле шевельнув губами, спросил Гопкинс.
- В деле с Филиппинами.
Гопкинс подождал с минуту.
- Ну?..
- Не сунули себе в карман Формозу вместе с Филиппинами.
Гопкинс приподнял веки и удивленно посмотрел на генерала.
- Филиппины - это Филиппины, а Формоза...
Он пожал плечами и снова опустил веки.
Макарчер зло засмеялся:
- Мы напрасно позволили джапам проглотить этот кусок.
- Когда-нибудь он застрянет у них в горле.
- Чорта с два!
- Рано или поздно китайцы отберут его обратно.
- Только для того... чтобы он стал нашим.
- Опасные идеи, Мак...
- Формоза должна стать американским Сингапуром. Она даст нам в руки
ключи Китая. Мы никогда, слышите, Гарри, никогда не сможем помириться с этой
ошибкой! Рано или поздно мы должны будем ее исправить... хотя бы руками
китайцев.
- Не понял.
- Пусть это будет началом: "Формоза для формозцев!" Прогнать оттуда
джапов...
- Чтобы сесть самим?
- Непременно. Держа в руках Формозу, мы всегда будем хозяевами юга
Китая.
- В этом есть что-то здравое, - пробормотал Гопкинс. - Но из-за Формозы
мы не стали бы воевать с джапами.
- Не мы. Пусть воюют китайцы... А там... - Макарчер выпустил тонкую
струйку дыма, послав ее к самому потолку купе. - Там... - Он покосился на
Гопкинса и как бы вскользь проговорил: - Если бы это дело поручили мне...
- Вы втянули бы нас чорт знает в какую передрягу, - раздраженным тоном
проворчал Гопкинс. - Перестаньте, Мак. Мы никогда на это не пойдем, прежде
чем будет решен главный вопрос на Тихом океане - мы или японцы?
- А тогда?
- Ну, тогда все будет выглядеть совсем иначе. Тогда мы, вероятно,
охотно развяжем вам руки.
- Если же дела пойдут так, как вы думаете...
- Я ничего не думаю, Мак, решительно ничего!
Макарчер усмехнулся:
- Хорошо. Если дела пойдут так, как думаю я, первым шагом будет
Формоза...
- История пойдет закономерно, - задумчиво проговорил Гопкинс, - мы
должны оказаться воспреемниками всего, что вывалится из рук Англии и Японии,
вообще всех.
- Тогда мы возьмем себе Сингапур и Гонконг. Быть может, речь пойдет об
Австралии и Новой Зеландии. Когда развалится Британская империя, а она
развалится как дважды два, мы поможем ей в этом. Самостоятельное
существование Австралии и Новой Зеландии - абсурд. Обеспечить им место в
мире сможем только мы, американцы. Мы знаем, что нам нужно на Тихом океане.
Эта вода будет нашей водой, Гарри, только нашей. Мы никого не пустим туда,
после того как к чортовой матери разгромим японцев... и англичан.
- Вон как! - иронически проговорил Гопкинс.
Макарчер утвердительно кивнул головой, выпуская струю дыма, потом грубо
повторил:
- К чортовой матери! Мы будем полными дураками, если не сумеем
подготовить этот разгром, доведя джапов до полусумасшествия войной в Китае.
Понимаете, Гарри, мы поможем китайцам до тех пор кусать японцев, пока у тех
не появится пена у рта. Я готов собственными руками стрелять в дураков,
которые еще пытаются пищать, будто Япония не главная наша беда. Да, правда,
где-то там, в далекой перспективе, я вижу дело поважнее, покрупнее, чем
драка с Японией, - я имею в виду ликвидацию красной опасности в корне, раз и
навсегда. Но все это потом. Сначала Япония, и еще раз Япония. Китайцы должны
вымотать ей кишки. А она китайцам. Угроза овладения Азией проклятыми
островитянами должна быть предотвращена раз и навсегда. Англия - это тоже не
так сложно. Азия должна быть нашей. Но только очень близорукие люди могут
думать, что нашей задачей является полное уничтожение Японии. Понимаете?
- Пока не очень, - меланхолически ответил Гопкинс.
- Жаль. Это так просто: Япония должна стать нашим опорным пунктом для
разгрома Советов.
- Не слишком ли много разгромов и не слишком ли много баз, а?
- Ровно столько, сколько нужно, чтобы получить то, что мы хотим. Мы
никогда не займем принадлежащего нам места, если вздумаем месить тесто
своими руками. Японские офицеры и унтер-офицеры составят костяк той
многомиллионной китайской армии, которая одна только и сможет занять позиции
по нашей границе с Советами.
Гопкинс рассмеялся и тотчас сделал болезненную гримасу:
- Милый Дуглас, вы что-то напутали: у нас нет ни одной мили общей
границы с русскими!
- А будет десять тысяч! - теряя равновесие, крикнул Макарчер. - Вся
китайско-советская граница, вся китайско-монгольская граница.
- Э, да вы, оказывается, самый отчаянный мечтатель, какого я видел! -
насмешливо проговорил Гопкинс. - Не знал за вами такой черты.
- К сожалению, Гарри, вы мало меня знаете.
- Вы полагаете?
- А нам нужно понять друг друга. - Макарчер склонился к Гопкинсу,
продолжавшему полулежать с закрытыми глазами, и насколько мог дружески
проговорил: - Вдвоем мы могли бы доказать хозяину...
И, не договорив, стал ждать, что скажет Гопкинс. Но тот хранил
молчание.
Макарчер внимательно вглядывался в подергивающееся судорогой боли лицо
Гопкинса. Можно было подумать, что генерал взвешивает: стоит ли говорить с
этим полутрупом, который не сегодня-завтра уйдет в лучший мир и перестанет
быть вторым "я" президента?
Поезд остановился.
Макарчер прочел название станции:
- Улиссвилль.
- Не подходите к окну, - поспешно сказал Гопкинс. - Вас могут увидеть
журналисты.
- А-а, - протянул Макарчер. - Хозяин будет говорить?
- Положение с фермерами паршиво, а выборы на носу.
- Он опять выставит свою кандидатуру? - спросил Макарчер.
- Пока ни в коем случае!
- А как же с переизбранием?.. Нужно же, чтобы американцы знали, что
могут голосовать и за него.
- Своевременно узнают. Может быть, в последний момент.
- Почему не теперь? Ведь остальные кандидаты уже объявлены.
- Формально выставить свою кандидатуру значило бы для ФДР превратиться
из президента в кандидаты! Это только помешало бы его работе.
- Значит, в последний момент? - в сомнении спросил Макарчер.
- И безусловно будет избран, - уверенно ответил Гопкинс. - Никто не
может предложить американцам ничего более реального.
- Чем обещания Рузвельта?
- Зависит от того, как обещать. И кроме того, никто не может обвинить
нас в том, что если бы не сопротивление дураков, мы успели бы многое
выполнить... из того, что обещали.
- Посоветуйте хозяину на этот раз поднажать на морскую программу.
- Об этом его просить не приходится.
- Морские дрожжи все еще бродят?
- Он попрежнему держит под подушкой Мехена.
- Избиратель не может не понимать, что строительство хорошей серии
больших кораблей - хлеб для сотен тысяч безработных.
- Но, увы, и налогоплательщик понимает, что этот хлеб будет куплен за
его счет, - со вздохом сказал Гопкинс. - А кроме того, средний американец
знает, что судостроительные компании нахапают в сто раз больше, чем
достанется тем, кто будет своими руками строить корабли. Народ умнеет не по
дням, а по часам. Тут вам не Филиппины, Мак.
- Не воображайте, что у нас там одни идиоты. Квесону приходится
довольно туго.
- И если бы не ваши штыки?..
Макарчер ответил неопределенным пожатием плеч.
Гопкинс спросил:
- А как у вас работает Айк?
Казалось, вопрос удивил Макарчера. После некоторого молчания он, в свою
очередь, спросил:
- Вы имеете в виду Эйзенхаммера?
- Да.
Собеседники не могли пожаловаться на простодушие, но в этот момент оба
они мысленно бранили себя. Гопкинс был недоволен тем, что у него вырвался
этот вопрос, совершенно некстати выдавший генералу его, Гопкинса, интерес к
подполковнику Эйзенхаммеру - военному советнику филиппинского
"фельдмаршала". Макарчер же досадовал на себя: только сейчас ему пришло в
голову то, о чем он должен был давно догадываться: ведь Дуайт Эйзенхаммер,
которого он сам сделал на Филиппинах из капитана полковником, был человеком
президента, посланным в Манилу для того, чтобы Рузвельт мог знать каждый шаг
его, Макарчера.
Это внезапное открытие неприятно поразило генерала Эйзенхаммер был в
курсе многих его дел. Не мог ли он разнюхать кое-что и о "тайне Исии"? Если
так, то значит тайна вовсе уже и не тайна для ФДР. Какие выводы нужно из
этого сделать?.. Сказать или не сказать?..
Макарчер решил прощупать Гопкинса.
- Может быть... - начал было он, но вдруг умолк, прислушавшись к
происходящему на платформе Улиссвилля.
Чем дальше он слушал, тем озабоченней становилось выражение его лица.
Глубокая морщина прорезала его лоб сверху донизу.
- Что за чертовщина! - сердито проворчал он, сделав было движение к
окну. Но Гопкинс испуганно удержал его.
- Не лезьте на передний план!
- Вы только послушайте! - с возмущением воскликнул Макарчер, жестом
предлагая Гопкинсу соблюдать тишину.
"7"
С платформы, где происходил митинг фермеров перед президентским
вагоном, до Макарчера отчетливо доносились чьи-то слова:
- ...Мы, люди американского захолустья, чрезвычайно тронуты, мистер
президент, тем, что вы заглянули сюда. Вы рассказали нам о сыне нашего
народа - генерале Улиссе Гранте. Многие из стоящих здесь ничего о нем не
знали...
Рузвельт благодушно перебил оратора:
- Это следует отнести к их плохой памяти: нет такого учебника истории,
где не говорилось бы о генерале и президенте Штатов - Улиссе Гранте.
Кто-то на платформе вздохнул так громко, что было слышно в купе
Гопкинса. Над толпою пронесся смешок.
- Если бы вы знали, мистер президент, сколько из стоящих здесь ребят
забыли, каким концом карандаша следует водить по бумаге. - Толпа подтвердила
эти слова одобрительным гулом. - Нам был очень интересен и полезен ваш
рассказ, мистер президент. - Макарчеру почудилось в тоне оратора злая
ирония. Генерал с трудом заставлял себя, не двигаясь, сидеть в кресле. -
Отныне мы будем гордиться тем, что живем в местах, где сражался такой
американец, как Грант. Тут проливали кровь наши предки за честь и свободу
Штатов, за конституцию Вашингтона и Линкольна, за лучшее будущее для своих
детей и для детей своих врагов - южан.
- Это вы очень хорошо сказали, мой дорогой друг, - послышался
одобрительный голос Рузвельта. - Очень хорошо! Именно так оно и было: кровь
солдат Гранта лилась за счастье не только для Севера, но и для Юга. За
счастье всех американцев, без различия их происхождения и цвета кожи. Это
была великая битва за дело демократии и прогресса.
Рузвельт умолк, очевидно вызывая оратора на продолжение речи.
- Мы хотим вам верить, мистер президент, как, вероятно, верили солдаты
Гранту, что дерутся за свою свободу и свободу братьев негров, за дело
демократии и прогресса. Но...
- Зачем он дает говорить этому нахалу? - возмущенным шопотом спросил
Макарчер. - "Мы хотим вам верить"! Если хозяин не одернет его, я сам...
- Сидите смирно, Дуглас! - спокойно отрезал Гопкинс. - Хозяин знает,
что делает.
Оратор на платформе продолжал:
- ...но нам хочется знать, почему дети этих героев и мы, дети их детей,
не имеем теперь ни демократии, ни хоть какого-нибудь прогресса в нашей
жизни?
- Разве мы не имеем всего, что гарантировала нам конституция? - спросил
Рузвельт.
- О ком вы говорите, мистер президент, - о вас или о нас?
- Разве не все мы, сыны своей страны, равны перед конституцией и богом?
- спросил Рузвельт.
Теперь голос оратора, отвечавшего ему, прозвучал почти нескрываемой
насмешкой:
- Нам хотелось бы, мистер президент, рассудить свои дела без участия
бога.
- Вы атеист?
Последовал твердый ответ:
- Да, сэр.
- Думаете ли вы, что это хорошо?
- Да, сэр.
- И не боитесь, что когда-нибудь раскаетесь в своем неверии?
- Нет, сэр.
- Быть может... на смертном одре?
- Нет, сэр.
- Уж не солдат ли вы... судя по ответам? - весело спросил Рузвельт с
очевидным намерением переменить тему.
- Солдат, сэр.
- Быть может, даже ветеран войны в Европе?
- Даже двух войн в Европе, сэр, - весело, в тон президенту ответил его
собеседник.
- Была только одна мировая война.
- Ее назвали мировой потому, что в ней участвовало несколько государств
Европы и Америки?
- Разумеется.
- Так не является ли мировой войной и та война, что идет сейчас в
Испании при участии людей со всех концов мира?..
Макарчер негромко свистнул:
- Так вот он из каких!
Между тем Рузвельт недовольно сказал:
- Соединенные Штаты в этой войне не участвуют.
- Когда я воевал в Испании, мне казалось другое.
- Вот как?.. А в чем же вы видели участие Штатов?
- В американском пособничестве Франко.
- Я вас не понимаю, друг мой! - драматически воскликнул Рузвельт.
- А между тем это так просто, мистер президент. Разве не правительство
США наложило эмбарго на вывоз оружия в республиканскую Испанию?
- Было бы несправедливо давать оружие республиканцам и не давать
националистам.
- Какой же Франко националист? Он просто изменник и мятежник, сэр.
- Готов с вами согласиться, - мягко сказал Рузвельт, - и от души
сожалею, что вы потерпели неудачу в борьбе против него.
- Дрались-то мы не так уж плохо, да очень трудно было драться голыми
руками против пулеметов и пушек. Кстати говоря: против американских
пулеметов и пушек... Мы там не раз спрашивали себя: "Как же это так? На
вывоз оружия в Испанию на пожен запрет, а американские пулеметы - вот они,
стреляют по нашей добровольческой бригаде Линкольна". Спасибо товарищам,
которые были в курсе дела. Они объяснили: на вывоз оружия в Германию и
Италию эмбарго не наложено. А оттуда прямая дорога к Франко.
Толпа, повидимому, стояла недвижима и молчалива - был слышен малейший
шорох на платформе. Потом раздался негромкий голос Рузвельта:
- Это новость для меня, то, что вы говорите... Очень сожалею, что я не
знал об этом раньше... Но нет сомнения: бог покарает тех, кто использовал
наше доверие и обманным образом снабжал Франко оружием. Да, я верю: их
преступление будет наказано господом, - с пафосом произнес Рузвельт.
- Откровенно говоря, мы не очень в этом уверены.
Хорошо тренированный голос Рузвельта задрожал, как у трагика на сцене:
- Вы не вериге в высшую справедливость?
- У бедных людей нет времени на слишком частое общение с небом, сэр.
- А разве есть что-либо более важное и отрадное в жизни, чем обращение
к богу?.. Мне странно и... страшно это слышать от американца.
В голосе президента прозвучал такой укор, что толпа реагировала
одобрительным рокотом, особенно с той стороны, где теснились женщины.
Макарчер с иронической улыбкой посмотрел на Гопкинса, но тот, казалось,
проявлял очень мало интереса к происходившему. Макарчеру даже показалось,
что Гопкинс дремлет. Во всяком случае, веки его были опущены и руки в сонной
неподвижности лежали скрещенными на мешке со льдом. Макарчера рассердило это
равнодушие. Чтобы нарушить покой Гопкинса, он спросил:
- Как это вам удалось: наложив эмбарго на вывоз оружия к
республиканцам, не запретить давать его противной стороне?
Гопкинс поднял веки и несколько мгновений непонимающе смотрел на
генерала. Тому пришлось повторить вопрос.
- Мы здесь совершенно ни при чем, - нехотя ответил Гопкинс.
- Тем не менее это факт: наше оружие и боеприпасы поступают к Франко.
- Видите ли, друг мой, - все с прежней неохотой проговорил Гопкинс, -
коммунисты действительно поставили этот вопрос. Они даже пытались поднять
публичный скандал, требовали наложения эмбарго на вывоз оружия в Германию и
Италию на том основании, что эти страны держат свои войска на Пиренейском
полуострове. Но хозяин спросил тогда Хэлла: есть ли основания считать
Германию и Италию находящимися в состоянии войны с Испанией? Хэлл запросил
Риббентропа и Чиано: полагают ли они, что их страны находятся в войне с
Испанской республикой? Те ответили отрицательно. Хэлл и решил, что наложение
запрета на немецкие и итальянские заказы было бы преждевременным. А кому
немцы перепродавали наше оружие - какое нам до этого дело?..
- Верное решение, - безапелляционно заявил Макарчер и снова
сосредоточил внимание на том, что происходило на платформе.
Тон оппонента Рузвельта повышался с каждым новым словом:
- ...Мы имеем право знать, почему нам так трудно зарабатывать свой
кусок хлеба? Почему миллионы наших братьев, белых и черных, на фермах и в
городах, слоняются в тщетных поисках работы?
- А разве Новый курс не сократил числа безработных почти вдвое? -
возразил Рузвельт. - Разве доход рабочего класса Соединенных Штатов не
увеличился по крайней мере на семьдесят миллионов долларов в день? Это не
пустяки, мой друг.
Рузвельт произнес это так мягко, почти ласково, что сочувствие толпы,
как думал Макарчер, должно было вот-вот склониться на сторону президента, но
тут его оппонент воскликнул:
- Семьдесят миллионов, говорите вы? Хорошая цифра, мистер президент!
Если не считать того, что ценности, производимые людьми, которым бросили
семьдесят миллионов, стоят по крайней мере семьсот. А в чьи карманы идут
остальные шестьсот тридцать миллионов?
- Полагаю, мой друг, - мягко возразил Рузвельт, - что присутствующих
больше интересует вопрос о продуктах сельского хозяйства, чем заработок
городских рабочих.
- Хорошо, мистер президент, - произнес оратор. - Поговорим о сельском
хозяйстве. Почему эти фермеры получают за свой хлеб ровно десятую долю того,
что он стоит на рынке? Почему девять десятых идут в карманы хлебных
монополий? Почему за счет хлеба, которого нехватает детям фермеров, господа
с хлебной биржи делают себе золотые ванны, вставляют бриллианты в каблуки
своих дам? Почему при малейшей попытке самих фермеров организоваться, чтобы
продать взращенный их руками хлеб по мало-мальски сносной цене, земельные
компании тотчас лишают их земли, скупщики сбивают цены и хлеб сжигают в
топках паровозов? Говорят, что Штатами правят шестьдесят богатейших семейств
Америки. Правда ли это, сэр?
- Предвыборный прием, дружище, - сказал Рузвельт и рассмеялся. Но на
этот раз в его смехе не было обычной непринужденности. - Каждый американец
знает, что страною управляет правительство, ответственное перед конгрессом,
избранным свободным голосованием.
- Мы не против свободного голосования, мистер президент. Но нам не
нравится то, что в каждом штате делают политические боссы. Мы просили бы вас
прихлопнуть эту лавочку, сэр. Пожалуй, достаточно того, что мы знаем о Томе
Пендергасте. Так кажется нам, простым американцам. Вы - наш президент,
которого мы все очень уважаем, не правда ли, друзья?
Повидимому при этих словах оратор обернулся к толпе, так как
послышались одобрительные возгласы:
- Уважаем! Конечно, уважаем! Да здравствует Рузвельт!
Оратор с деланым добродушием продолжал:
- Вы, как самый уважаемый из президентов, каких знала Америка в нашем
веке, разумеется, не меньше нас заинтересованы в том, чтобы в стране был
порядок. За какую же программу мы должны голосовать в наступающей кампании,
когда вы или другой претендент выставит свою кандидатуру на пост нашего
президента?
Воцарилось краткое молчание. Потом послышался спокойный и снова, как
всегда, приветливый голос Рузвельта.
- Наверно, есть еще вопросы, интересующие вас? Говорите же. Я сразу
отвечу на все.
Раздалось одновременно несколько голосов. Потом заговорил кто-то один.
Потом опять сразу несколько человек. Это было так не похоже на обычные
встречи Рузвельта с избирателями, что даже Гопкинс беспокойно заерзал в
кресле.
Дверь купе приотворилась, и запыхавшаяся секретарша президента передала
Гопкинсу записку. Тот быстро развернул ее и пробежал наспех набросанную
рукою Рузвельта строчку: "Придумайте повод для отправления поезда". Было
очевидно, что Рузвельт хочет покончить с неудачным митингом без
необходимости отвечать на посыпавшиеся со всех сторон вопросы раздраженных
фермеров.
Гопкинс отбросил пузырь со льдом и выбежал из купе. Макарчер осторожно
приблизился к окну и, прикрывшись краем шторы, посмотрел на платформу.
Впереди всех фермеров стоял человек, чья речь привела генерала в такое
раздражение. Приглядевшись к нему, Макарчер нахмурился, лицо его отразило
напряжение памяти. Наконец он с облегчением свистнул и пробормотал: "Я знаю
этого парня. Это он пытался тогда помешать моему сговору с Уотерсом, а
потом, когда мы того все-таки купили, этот парень, говорят, и изобличил
его... Коммунист... коммунист..." Макарчер старательно тер лоб, силясь
вспомнить имя оратора. Потом быстро набросал на полях журнала: "Во что бы то
ни стало узнайте имя парня в рубашке с синими клетками. Мак" - и, вызвав
звонком слугу, послал журнал Гопкинсу.
Через две-три минуты Макарчер услышал, как Рузвельт дружески
проговорил:
- Сейчас я отвечу на ваши вопросы, мистер... мистер...
- Стил, мистер президент, - охотно ответил оратор. - Айк Стил.
- Вы, я вижу, не из здешних мест, Айк?
- Да, я тут не всегда живу, сэр, это верно.
- Мастеровой, приехали с тракторами? - дружески продолжал Рузвельт.
- С сельскохозяйственными машинами, сэр, - ответил Стил.
- Прекрасное дело, дружище Айк... Надеюсь, что еще застану вас здесь на
обратном пути, и чувствую, что мы станем друзьями.
В этот момент из соседнего окна вагона высунулся Гопкинс.
- Сдается мне, что на ваши вопросы мог бы прекрасно ответить наш общий
друг, - ваш и мой, - мистер Браудер, - крикнул он Стилу.
Тот помедлил с ответом.
- Я не могу верить Браудеру, если его хвалите вы, сэр.
Гопкинс рассмеялся его словам:
- Вы что-то имеете против него, мистер Айк!
Стил нахмурился.
- Он чересчур охотно и слишком ловко оправдывает все, что вы делаете,
сэр. В особенности против нас, коммунистов... - закончил Стил.
Неожиданно, без всякого предупреждения или сигнала, вагон президента
поплыл мимо удивленных фермеров.
Гопкинс крикнул фермерам:
- Президент желает вам всего хорошего...
Вслед поезду раздалось несколько жидких хлопков.
У окошка вагона сидел Рузвельт и пытался взглядом отыскать на
удаляющейся платформе фигуру Стила. У президента был вид до крайности
удивленного человека.
- Они вели себя так, словно здесь каждый день бывают президенты, -
раздраженно сказал Гопкинс.
Рузвельт не обернулся.
Через несколько минут он задумчиво проговорил:
- Мне кажется, что почва уходит из-под нас, как люк из-под ног
приговоренного.
Гопкинс подошел обеспокоенный. Рузвельт редко говорил таким тоном.
Гопкинс стоял перед ним с таким же ошеломленным выражением, с каким сам
Рузвельт за несколько минут до того смотрел на Стила.
- Кто укажет мне способ остановить время?..
Гопкинсу показалось, что президент разговаривает с самим собой. В
больших, обычно таких веселых глазах Рузвельта отражалось настоящее
отчаяние. Гопкинс смотрел на это лицо, с каждой секундой делавшееся старше
на целое десятилетие. Гопкинсу стало страшно. Ступая на цыпочках, он
попятился к двери.
"8"
Ванденгейм не заметил, как, отхлебывая маленькими глотками, опустошил
третий стаканчик крепкого коктейля. Он только обратил внимание на то, что
стаканчик Рузвельта оставался нетронутым. Разговаривая, президент медленно,
словно машинально, помешивал свой коктейль соломинкой.
Президент говорил о пустяках. Он отлично знал, что эти пустяки не
только не интересны посетителю, но выводят его из себя. Не давая Ванденгейму
заговорить, он настойчиво, не торопясь, рассказывал длинную историю о том,
как с детства мечтал поохотиться на перепелов и как ему все не удавалось
осуществить свое желание, пока, наконец, он не решился отбросить все дела и
уехать на охоту. И именно тут появились первые симптомы тяжелой болезни,
навсегда лишившей его возможности помышлять об охоте.
- Это было бы неплохою темой для карикатуристов республиканской прессы:
президент, пытающийся гоняться за перепелами в кресле на колесах...
Рузвельт собирался перейти к следующему рассказу, но тут Ванденгейм
понял, что единственная цель этих рассказов - оттянуть разговор. А ради
этого разговора он проделал молниеносный перелет к Улиссвиллю. Джону стало
ясно, почему свидание было назначено в таком захолустье и почему было
указано такое время свидания, что не опоздать к нему можно было только ценою
ночного полета. И теперь еще эти рассказы о перепелах! Все стало ясно
Ванденгейму: Рузвельт хотел избежать свидания и разговора с ним.
Стоило Джону сделать это открытие, как все его благие намерения -
держаться так, как подобало в обществе президента, чтобы мирно уладить
претензии, накопившиеся у Джона и его единомышленников к правительству и к
демократической партии, - все улетучилось. Джон намеренно не пошел на
свидание с вице-президентом Уилки, не стал разговаривать ни с одним
министром-республиканцем. Он хотел найти общий язык с
президентом-демократом. Джону казалось, что здравый смысл дельца вынуждает
его в предстоящих выборах дать в избирательный фонд Рузвельта вдесятеро
больше, чем он мог бы бросить на избрание любого другого
кандидата-республиканца. Джону казалось, что он понял, наконец, истинный
смысл политики Франклина Рузвельта и разгадал этого человека, который хочет
базироваться не только на поддержке Моргана, но ищет возможности опереться и
на другую базу - на Рокфеллера и на него, Джона.
Так почему же Рузвельт не хочет поговорить с Ванденгеймом откровенно?
Не может же он не понимать, что, явившись инициатором и творцом двуединой
политики руководящих партий Америки, он тем самым более чем когда-либо
поставил вопрос о своем переизбрании на третий срок в зависимость от
республиканцев. Что за странную игру ведет Рузвельт, отделываясь пустяками
от разговора с таким республиканцем, как он, Джон Ванденгейм?
Джон решил итти напролом. Один за другим задавал он Рузвельту вопросы,
игравшие такую большую роль не только для него, Джона, но и для всех, чьи
интересы завязались в плотный узел вокруг современного положения в Европе.
Однако всякий раз, когда Джон пытался прямо поставить вопрос, Рузвельт
ускользал от ответа. Невозможно было понять, согласен ли он с
интерпретацией, которую дает его словам Ванденгейм, или протестует против
нее.
Стоило Джону немного отвлечься, поддавшись на предложение приготовить
новый стаканчик коктейля, как нить разговора оказалась им упущенной. Ею
снова овладел Рузвельт. И на этот раз уже не выпускал ее, не давал
Ванденгейму возможности вставить ни одного слова. Тому оставалось только
пить свой коктейль. Джон делал это с мрачностью, обличавшей его
недовольство. Но оно не оказывало на хозяина ни малейшего действия: речь
снова шла о перепелах.
Рузвельт с таким видом поглядывал на проносившиеся за окнами вагона
поля, словно именно оттуда, сквозь шум колес, до него доносился свист
перепелов, навевавший охотничьи воспоминания.
Ванденгейм опустошил стакан и, не ожидая приглашения, наполнил его
чистым джином. Ему хотелось залить овладевавший им гнев. Но чем больше он
пил, чем сильнее багровело его лицо и наливались кровью глаза, тем веселее
звучал голос президента.
Рузвельта заставило умолкнуть лишь появление Макинтайра.
Врач вошел без стука, как свой человек. Не обращая внимания на
Ванденгейма, он почтительно, но одновременно очень внушительно заявил:
- Ванна, сэр!
Рузвельт развел руки, как бы взывая к сочувствию Ванденгейма.
- Видите, Джон!.. Однако недопустимо, чтобы мы расстались, не поговорив
откровенно. Я хочу знать, что вы думаете, и вы должны знать, что я думаю...
- Рузвельт потянулся к телефону, и Ванденгейм решил, что ему придется
подождать в каком-нибудь купе, пока закончится ванна президента. Но то, что
он услышал, заставило его сердито сдвинуть брови и сжать подлокотники в
усилии сдержать готовое вырваться наружу бешенство. Президент предложил
Гопкинсу зайти за Ванденгеймом и продолжить с ним разговор... вместо самого
Рузвельта.
- Все, что вам скажет Гарри, сказал бы вам я, и все, что хотел бы
сказать вам я, скажет Гарри, - бросив трубку, обратился Рузвельт к
Ванденгейму и радушно протянул Джону руку.
Джон мрачно шагал по коридору вагона следом за понуро волочащим ноги
Гопкинсом.
"Что же, - думал Джон, - и этот будет кормить меня сказками о
перепелах? К чорту! Гопкинс не президент. Ему-то я уж выложу все, что думаю
о подобном способе вести дела".
Он вошел в купе Гопкинса, готовый вступить в сражение с этой
гримасничающей от боли тенью президента. Джон не питал никаких иллюзий
насчет приема, который может ему оказать Гопкинс - откровенный и
непримиримый враг всех противников Рузвельта. Однако то, что произошло в
первые же минуты этой встречи, резко изменило все течение разговора. Гопкинс
сразу же сказал Ванденгейму, что осведомлен о цели его приезда и готов
помочь в любом деле, которое пойдет на пользу Америке и ее президенту. При
этих словах он наполнил до краев два больших бокала и с видом завзятого
кутилы чокнулся с Джоном.
Хотя Джон был уверен, что Гопкинс не может знать ни намерений, ни
мыслей, с которыми Джон пришел сюда, он с готовностью поднял свой бокал. Что
же, может быть, это и хорошо, что, прежде чем поставить точки над "и" с
самим президентом, он потолкует с его вторым "я".
Джон решил начать с вопросов, от которых с такой ловкостью ускользал
Рузвельт.
- Известно ли президенту, что не только американские вложения в
Германии почти удвоились за последнее десятилетие? Немецкие промышленники
охотно идут на переплетение их интересов с нашими и за пределами Германии.
Гопкинс ответил на наивность наивностью:
- О каких отраслях хозяйства вы говорите?
- Нефть, химия, недра...
Гопкинс согласно кивнул головой:
- Кое-что мы об этом слышали. Нам кажется, что в наших интересах
всячески поощрять деловые связи Штатов с Европой. Только... - он на
мгновение умолк, испытующе посмотрев в глаза собеседнику, - мы не знаем, что
вы будете делать с этими связями и со своими вложениями, если Гитлер зайдет
дальше, чем мы предполагаем, - возьмет да и бросится на нас?
Ванденгейм пренебрежительно махнул рукой:
- Он никогда не пойдет на это первым.
- Но на это могут пойти его союзники - японцы. Тогда Гитлер будет
автоматически втянут в войну с нами.
- Этого не будет! - энергично воскликнул Джон. - Мы сумеем удержать его
от подобной глупости, а японцев удерживайте вы.
Наступила пауза. Гопкинс молчал. Нельзя было понять, одобряет он
подобную мысль или осуждает.
"Чорт возьми, кажется и этот намерен играть со мною в прятки?" -
подумал Ванденгейм и безапелляционно заявил:
- Все, что я знаю о намерениях нацистов, а я знаю о них вполне
достаточно, позволяет мне утверждать: Гитлер бросится на Россию. Это цель
всех его приготовлений. А раз так, мы можем спать спокойно.
- Сталин не из тех, кто позволит Гитлеру легко сорвать плод, - возразил
Гопкинс.
- Тем лучше, - радостно воскликнул Ванденгейм. - Значит, военная
конъюнктура - на десять лет...
Гопкинс нервно повел плечами, почти тем же движением, как это делал
президент, и проговорил тоном проповедника:
- Не стройте из себя вандала, Джон. Мне не хочется верить, что
американец способен желать войны... Война не то средство, которым мы хотели
бы решать наши споры. Война - это кровь, это гибель миллионов людей.
- Это не наши, а их споры; не наша, а их кровь - там, в Европе, -
махнул рукой Ванденгейм. - Какое нам с вами дело?! Пусть они истребляют друг
друга. Нам от этого хуже не будет...
- А если водоворот втянет и нас?
- От нас зависит, дать себя втянуть в войну или нет.
- Вы говорите о возможности войны так, словно дело идет о том, будет ли
лето достаточно теплым, чтобы поехать на купанья, - негромко, но внушительно
произнес Гопкинс. - Хорошо, что наша беседа происходит без записи и
свидетелей, а то нам жарко пришлось бы на ближайшей пресс-конференции.
Мысль о том, что их разговор действительно не стенографируется и, по
существу говоря, можно говорить о чем угодно, подбодрила Ванденгейма. Уж не
для того ли Гопкинс и напомнил об этом, чтобы вызвать его на откровенность?
Джон заговорил о том, что ему казалось самым важным:
- Что бы вы сказали, если бы я с полной серьезностью предложил проект
слияния наших партий? К чему эта игра, отнимающая столько времени и средств
у всех нас? А я, мне кажется, нашел бы средства осуществить такой проект.
Гопкинс посмотрел на него так, словно перед ним сидел сумасшедший.
- Вы... серьезно? - И в ответ на утвердительный кивок Ванденгейма: -
Воображаете, что мы можем позволить себе такую роскошь? - На лице Гопкинса
отразилось смешение гнева и крайнего отчаяния. Ванденгейм в испуге даже
отстранился от Гопкинса, но тот без стеснения потянул его к себе за рукав
пиджака.
- К чорту дурацкие фантазии, Джон! Осуществить такое слияние значило бы
ввести в действие против нас все скрытые силы протеста. Те силы, которые
сейчас идут по одному из этих русел, - он поочередно ткнул пальцем в грудь
Ванденгейма и себя. - Мир между нами значил бы открытую войну против всех
нас... Запомните хорошенько то, что я вам сейчас скажу: боритесь с нами,
боритесь так яростно, как только можете! Но упаси вас бог свалить хозяина.
Он или революция - таков выбор для нас всех. Поняли?
Ванденгейм не принадлежал к числу людей, легко теряющихся, но сейчас он
сидел с таким видом, словно из-под него вытаскивают стул.
- Валите на нас, что угодно, - продолжал между тем Гопкинс. - Слава
богу, что вы обладаете средствами для этого. Что будет со всеми нами, если
вместо вас этим делом займутся те, кто кричал сегодня с платформы: "Отлайте
нам то, что произвели наши руки!" Представьте себе, что мы отдали бы им то,
что создано ими. Что останется тогда вам?
Лицо Ванденгейма налилось кровью. Забыв, что он разговаривает не с
Долласом, а с советником президента, он зарычал:
- К чертям эти глупости, Гарри! Посадить мне на шею десятки, сотни
тысяч паразитов?! Я делаю доллары не для того, чтобы затыкать ими глотки
рабочих. Я не хочу, чтобы из-за вашей филантропии сотни тысяч, миллионы
бездельников разевали рты на мой хлеб. Да, у меня миллионы. Да, у меня
миллиарды! Да, я богат. Но какой чорт вам сказал, что я не смогу стать еще
богаче, если не буду кормить нахлебников, которые сегодня в Улиссвилле
требовали вашей проклятой справедливости.
В течение этой речи Гопкинс успел совершенно успокоиться. Его черты
приобрели выражение расчетливой деловитости и официальной сдержанности.
Теперь он смотрел на беснующегося собеседника с выражением снисхождения. Как
только ему удалось вставить реплику, Гопкинс проговорил тоном доброго
учителя, поучающего не в меру расходившегося ученика.
- Неужели вы не понимаете? Когда я говорю "Рузвельт или революция", я
ни на иоту не изменяю тому, что говорил вам прежде. Американский народ дошел
до той грани, когда ему нельзя не дать хотя бы суррогата справедливости, о
котором так любит болтать наш общий друг Синклер. Будьте умницей, Джон,
приберите к рукам искусство, займитесь философией...
- Меня тошнит от философии!
Но Гопкинс только рассмеялся в ответ и, не меняя тона, продолжал
поучать:
- Можете не любить ее, но найдите средства еще и еще раз доказывать ста
сорока миллионам простых американцев, что великая справедливость вовсе не в
том, чтобы у вас не было золотых ванн, а в том, чтобы эти простые американцы
имели эмалированные или хотя бы цинковые ванны.
Глаза Гопкинса делались все более злыми. Он поднял пустой бокал,
постучал его краем по бутылке и, прищурившись, прислушался к тонкому долгому
звуку, издаваемому хрусталем. Не глядя на собеседника, медленно процедил
сквозь зубы:
- И их женам пока вовсе не нужны каблуки с бриллиантами. Дайте им
цветные стеклышки. Иначе у вас отберут ваши бриллианты. Поняли?
- Я хочу, чтобы их было не сто сорок миллионов, а по крайней мере вдвое
меньше. Ровно столько, сколько нужно для того, чтобы двигать мою машину...
ни одним человеком больше.
- Это утопия, Джон. Глупейшая утопия, которая когда-либо владела
человеческими умами.
- А война! При нынешних средствах истребления мы можем перемолоть
миллионы, десятки миллионов ненужных нам людей.
Черты Гопкинса застыли. Он проговорил:
- Не то, Джон, не то! Это не к лицу тому, кто хочет говорить об
овладении всем миром. Имейте в виду, что только в том случае, если массы
будут верить хозяевам, верить вам и бояться вас, вам удастся поднять их на
действия, необходимые для распространения вашей власти. Всякая масса, в том
числе и американская, пойдет за вами, если будет уверена, что действует во
имя цивилизации, во имя той самой справедливости, которой она так яростно
добивается для себя самой... - Гопкинс задумался, потом продолжал: - Никогда
не забывайте, Джон, что массе нужны идеалы. - При этих словах Гопкинс
положил руку на плечо собеседника. - Помните мои слова, Джои: если Советам
удастся осуществить еще хотя бы две своих пятилетки, - а это им, повидимому,
удастся, - они будут продолжать такими же темпами улучшать положение масс в
своей стране. Если нам, при нашей системе, не удастся продвинуть жизнь
вперед, то не найдется таких говорунов ни в нашей партии, ни в вашей,
которые сумели бы отговорить американцев испробовать у себя то, что так
здорово получается у русских... В этом все дело.
- Вы считаете, что в нашем распоряжении всего десять лет...
- Вы понимаете все чересчур буквально. - Гопкинс посмотрел на часы и
спросил, словно невзначай: - Вы здорово завязли в Германии?
Ванденгейм был уверен, что Гопкинс знает все не хуже его самого, но с
деланой откровенностью выложил:
- От вас никаких секретов, Гарри: моя группа имеет там около четырех
миллиардов прямых вложений и... и интересы еще кое в каких делах...
миллиардов на шесть.
- Значит... десять?
- Примерно...
- А Рокфеллер и другие?
- Раза в полтора-два больше...
- А немцы - у нас?
- Только интересы, никаких вложений.
- Умно играют... Не боитесь? - с усмешкой спросил Гопкинс.
Вместо ответа Ванденгейм поднял большой красный кулак и крепко сжал
его. Он как бы говорил: "Вот они где".
Однако, поглядев в глаза собеседнику, он понял, что тот не принадлежит
к числу людей, которые легко верят на слово. А Джону хотелось, чтобы Гопкинс
верил. Не только тому, что Джон говорил сейчас здесь, а поверил бы накрепко,
навсегда тому, что Джон хочет итти вместе с ними, если... ему отведут в этом
походе надлежащее место. Он хотел быть тут, в этом штабе, откуда Америка
будет править миром.
Совсем близко придвинувшись к Гопкинсу и дыша ему в ухо, заговорил
негромко, будто доверяя ему самое сокровенное:
- Не в немцах дело, Гарри. Они нам не страшны. Пусть бы завтра, сегодня
ночью, через час они затеяли войну со всей Европой - мы ничего не теряем. Да
что я говорю - с Европой, - пусть воюют со всем миром!..
Гопкинс проговорил, не отнимая от губ бокала с вином:
- Может быть, вы ничего не имеете против того, чтобы они воевали и с
нами?
При этом бесцветные глаза Гопкинса следили за каждой чертой
собеседника, за малейшим движением его лица.
Ванденгейм не стал объяснять Гопкинсу сложный механизм секретных
договоров, делавших обе стороны - американскую и немецкую - равными
участниками в прибылях промышленников обеих стран при любой военной
ситуации. Ванденгейм был уверен, что Гопкинс отлично знает, в чем дело. Джон
полагал, что не может быть такого положения, чтобы самые архисекретные
сделки капиталистов оставались тайной для Белого дома. Его обитатели сами
являются ведь не последними участниками предприятий, заинтересованных в этих
сделках.
- Гораздо больше Германии меня беспокоит Россия, - сказал Джон. - Да,
да, я говорю именно то, что хочу сказать: Россия!
- Надеюсь, там-то у вас нет вложений? - спросил Гопкинс.
- Если бы вы были дельцом, то не стали бы спрашивать, - сердито
проговорил Ванденгейм. - Я сказал бы: есть, и дьявольски большие.
- Вкладывать деньги в Россию! - Гопкинс всплеснул руками.
Ванденгейм с досадою отмахнулся:
- Дела давно минувших дней... Тогда все были уверены, что большевики не
продержатся и пяти лет... Бакинская нефть, разведки на Алтае...
Гопкинс рассмеялся:
- Значит, одна бумага! А я думал, серьезно.
- Что может быть серьезней такой бумаги, Гарри?
- Скупили-то все наверняка по центу за доллар.
- Иногда и дешевле, - не без хвастовства заявил Ванденгейм.
- Тогда беда еще не так велика...
- А вы представляете себе, какие возможности мы теряем в России? Об
этом стоит подумать, Гарри. Очень стоит...
Джон долго еще говорил о выгодах, которые американский капитал мог бы
извлечь из России, но нельзя было понять, слушает ли его Гопкинс. Держа
недопитый бокал против лица, тот клевал носом. Он оживился только тогда,
когда Ванденгейм заговорил о Китае, и окончательно пришел в себя, когда дело
дошло до Японии.
- Неужели вы не считаете сколько-нибудь целесообразным поощрить Японию
к движению на северо-запад? - говорил Ванденгейм.
Гопкинс ответил неопределенно:
- Это дело Грю.
- Чем ближе джапы подберутся к границам Советов...
- Вы, видно, забыли о договоре взаимной помощи, фактически о союзном
договоре между Советами и Монголией.
- Те же Советы...
- Тем хуже... Попытки Японии проникнуть в СССР этим путем, а заметим в
скобках: это самая прямая дорога к Транссибирской магистрали, - подобная
попытка вызвала бы яростную реакцию Москвы.
- Значит, драка? - восторженно крикнул Ванденгейм. - Разве это не то
самое, к чему мы стремимся?
Гопкинс перебил:
- Вы говорите так, словно упрочение Японии вам чертовски наруку.
- Что угодно, только не упрочение Советов.
- А кто вам сказал, что из такого поединка победителями непременно
вышли бы джапы?
- При нашей-то поддержке?!
На столе загудел сигнал телефона. Гопкинс потянулся за трубкой.
Выслушав, не торопясь, опустил ее на рычаг и обернулся к гостю:
- Президент вызывает меня. - И только насладившись видом обиженно
вытянувшейся физиономии Ванденгейма, добавил: - И вас тоже.
"9"
Рузвельт окинул обоих внимательным взглядом и, лукаво подмигнув
Гопкинсу, сказал:
- Не больше одной бутылки, а?.. Нет, Гарри, так не годится. Не только
вашими омарами, но и выпивкой будет распоряжаться Макинтайр. - Он обернулся
к Ванденгейму: - Когда Гарри выпивает больше бутылки, я не отвечаю ни за
одно его слово. Баста! Считайте, что ничего от нас не слышали. Пока меня тут
мучил врач, я кое-что приготовил для вас.
Рузвельт потянулся к лежавшей на столе книге, обернутой в кожаную
суперобложку.
Гопкинс засмеялся и в тон Рузвельту бросил:
- Это, - Гопкинс поднял со стола книгу и показал Ванденгейму те места,
где светлая кожа футляра потемнела от частых прикосновений, - наше
евангелие, Джон. Хотите вы или не хотите, но вам придется выслушать
несколько изречений.
Рузвельт с напускным гневом взял из рук Гопкинса книгу и раздельно
прочел:
- "У Вильгельма одна мысль - иметь флот, который был бы больше и
сильнее английского, но это поистине чистое сумасшествие, и он увидит, как
это невозможно и ненужно".
И пояснил Ванденгейму:
- Это писала жена императора Вильгельма второго, Виктория, своей
матери, английской королеве Виктории... По-вашему, это верно? Будто мечтать
о флоте более могущественном, чем британский, - пустое занятие?
Не понимая, к чему клонит президент, Ванденгейм осторожно промолчал.
Тогда Рузвельт сказал:
- Купите эту книгу, - он показал титульный лист: "Капитан Альфред Тайер
Мехен. Влияние морской силы на историю". - Прочтите ее внимательно. Вы
поймете, почему мне так чертовски хочется, чтобы вы приложили свои силы к
флоту. Там найдут себе сбыт и сталь и нефть, Джон. Я попросил бы моих друзей
в правительстве, чтобы они создали наиболее благоприятные условия для
приложения вашей энергии в судостроении. Я имею в виду военное судостроение.
Надо строить авианосцы, то, чего не было во времена Мехена. Понимаете,
боевой флот и авиация сразу. Штаты должны иметь самый большой авианосный
флот. Мне кажется, Джон, что это должно решать. Тот, кто будет владеть
воздухом над головою вражеского флота, будет хозяином океанов. Это так,
поверьте мне. - Рузвельт, насколько позволяла его относительная подвижность,
нагнулся к Ванденгейму и продолжал, понизив голос: - Вы хотите, Джон, чтобы
дела Америки и ваши шли так, как вам хочется? Тогда займитесь этим делом.
Если конгресс не будет упрямиться, как строптивый мул, и утвердит морскую
программу, нам с вами не придется больше слышать таких глупых разговоров,
как нынче в Улиссвилле. У всех будет работа. Вся Америка поплывет сразу по
двум океанам, - и он раскинул руки широким движением, словно желал
раздвинуть стены салона, стоящие на пути к его мечте.
- Вся Америка? - переспросил Ванденгейм. - Опять вся? И там, в этом
лучшем будущем на двух или на четырех океанах, мне будут твердить о
необходимости содержать миллион "простых людей", будут болтать о
справедливости?! Нет, я хочу другого будущего, мистер президент, совсем
другого!
- Я знаю, чего вы хотите, - не давая ему договорить, перебил Рузвельт,
- знаю вашу натуру - рвать налево и направо, рвать, пока есть зубы, не
заботясь о том, что будет завтра. Так не годится, Джон. Думайте о будущем,
поймите же, чорт побери, иначе нас сбросят за борт на пути к любому
будущему.
- Не хочу, не буду, - упрямо бормотал Ванденгейм, с трудом заставляя
себя вдуматься в то, что говорил президент. - Не хочу никому отдавать даже
часть того, что принадлежит мне целиком. Не желаю, чтобы в мою ванну лез
всякий сброд, которому, для того чтобы выкупаться, достаточно сбросить
остатки дырявых штанов...
Рузвельт поднял руки, словно прося пощады, и воскликнул:
- Стоп, Джон! Оказывается, мы с вами хотим одного и того же. А вы и не
заметили?.. Но как итти к нашей общей цели? Ваш путь - это гибель. Я ищу
другого пути. Справедливость, о которой я толкую, в том и заключается, чтобы
каждый получил положенное ему от бога, чтобы никто не имел права сказать,
будто среди бела дня у него отнимают принадлежащее ему. Отдайте не половину,
а одну десятую того, что человек создал, но так, чтобы он поверил,
понимаете, Джон, поверил в справедливость дележа, и все будет в порядке. -
Рузвельт саркастически улыбнулся и, помолчав, сказал: - Поверьте мне, Джон,
только полные дураки могли стрелять мне в спину из-за того, что им не
нравится эта формула.
Не выдержав взгляда президента, Джон опустил глаза и через силу
ответил:
- ...Я рад, что в вас тогда не попали.
Рузвельт рассмеялся:
- Могу вас уверить, Джон: я рад этому не меньше вашего. И не только
потому, что остаться в живых всегда приятней, чем стать трупом, но и потому,
что смерть мэра Чикаго - это только потеря хорошего малого. Вместо него
другой будет с таким же успехом давать банкеты избирателям и боксерам. А
попади преступник в меня, вы лишились бы неплохого адвоката. Постарайтесь
уверить в этом кого следует.
И без того багровое лицо Джона налилось кровью до синевы.
- Что вы имеете в виду, сэр?!
- В вашей власти сделать так, чтобы ваши деньги больше не тратились на
дела, могущие обратиться против вашего же кармана. Надеюсь, что рано или
поздно мне удастся убедить вас в необходимости дать Америке ту меру
справедливости, которая оказала бы действие бочки масла, вылитого на
поверхность волнующегося моря.
- В конце концов, - примирительно заявил Джон, - я не против этого. Но
пусть елей льют попы. Они получают достаточно за то, чтобы делать свое дело.
- Церковь - величайший из институтов, Джон, - тоном глубочайшего
уважения произнес Рузвельт. - Заботьтесь о церкви, и она позаботится о вас.
- Он наставительно поднял палец: - Почему на протяжении двух тысячелетий,
пережив десятки империй, существует это учреждение? Спросите себя об этом, и
вы поймете: люди хотят справедливости. Тот, кто обещает им ее - полубог, а
кто сумеет их уверить в том, что он им ее дал, - сам господь-бог.
- Так дайте же им эту вашу справедливость: пусть размножаются, но не
мешают размножаться моим долларам. Пусть едят овсянку с салом, но не суют
нос ко мне на кухню и не лезут в мою постель, чтобы посмотреть, что я жру,
на чем и с кем сплю!
Прошло около часа. Мечтательно полуприкрыв глаза и глядя поверх головы
Ванденгейма на стену, где висела большая многоцветная карта мира, Рузвельт
говорил медленно, словно думая вслух.
Ванденгейм слушал внимательно. Временами он ловил себя даже на том, что
его рот сам собою приоткрывается от удивления. Трудно верилось тому, что все
это говорил Тридцать второй, Рузвельт, "социальный ренегат"!.. Или он играет
с Джоном?.. Нет, нет, так не шутят! Это разговор мужчин!
Воодушевившись, Джон с жаром воскликнул:
- Тогда мы поднимем желтых против России. Китай, Японию, Индию! Мы
натравим их на русских, взбудораживших всю Азию. - И, задохнувшись от
волнения, прохрипел под конец: - "Азия для нас!" А там увидим... - И он
потянул из кармана платок, чтобы отереть вспотевший лоб.
Рузвельт смотрел на него с разочарованием, близким к жалости: с этим
человеком было бесполезно толковать. Он понимал все, как взбесившийся пес:
рычать и хватать, хватать, хватать...
Но, сделав над собою усилие, Рузвельт все же терпеливо продолжал:
- Нет, Джон... не то, совсем не то... Я не понимаю такой ненависти...
Но я хочу сказать: революция не знает ни белых, ни желтых. Для нее
существуют угнетенные и угнетатели. Вот - лагери... Коммунизм не знает
разницы рас. Коммунистическая Россия белых вместе с коммунистическим Китаем
желтых и с черной Африкой впридачу могли бы, отлично понимая друг друга,
наступить на горло и капиталистической Америке белых и полуфеодальной Японии
желтых. Вот что страшно, Джон: единая коммунистическая Евразия против
Штатов... они раздавили бы нас...
- Вы... боитесь? - с удивлением спросил Ванденгейм.
Рузвельт отрицательно покачал головой.
- Это так... мысли вслух... Впрочем, что я вам тут рассказываю. Сейчас
я покажу вам, Джон, куда вы должны устремить свое внимание. - Он взял со
стола линейку и провел по карте. Конец линейки остановился на голубых
просторах Тихого океана. - Вот дорога на Восток, Джон. Чертовски широкая
дорога.
- На дороге нужны станции. - Джон улыбнулся, впервые за весь день. -
Хотя бы для заправки баков и чтобы капитан мог пропустить стаканчик-другой.
- Дайте Америке флот - будут и станции. Так много станций, как только
может понадобиться. Если бы во времена Мехена существовали самолеты, он
наверняка учел бы и этот фактор. Но мы сделаем это за него. Арнольд недаром
ест свой хлеб... Смотрите, Джон, - линейка плавным движением обошла
Филиппины. - Если нам удастся убедить филиппинцев в том, что мы, как добрый
сосед...
- Довольно дальний сосед, - скептически заметил Гопкинс и пальцем
провел по направлению от США к островам, которых все еще касалась линейка
президента.
- Но и довольно сильный, - подмигнул ему Рузвельт. - Если Макарчеру
удастся доделать то, что он делает, мы уже через десять лет будем иметь на
этом голубом пространстве такую опорную точку, что... - Рузвельт воинственно
взмахнул линейкой и, не договорив, с треском швырнул ее на стол. - Вот куда
вам нужно итти, Джон. Оттуда рукой подать до юго-восточной Азии, оттуда вы
сможете перешагнуть в Китай, а через несколько лет, быть может, и в Японию.
Он нажал звонок и бросил вошедшей секретарше:
- Попросите Макарчера!
Потом взял со стола одну из бутылок и, повернув ее этикеткой к гостю,
спросил:
- Что предпочитаете?
- Если позволите, я сам, - ответил Ванденгейм и без стеснения взял
другую бутылку.
Он, не торопясь, наливал себе джин, когда дверь отворилась и в салон
вошел Макарчер.
Не выпуская из рук бутылки, Ванденгейм с интересом разглядывал
генерала, пока тот здоровался с президентом. Джон не спеша поставил бутылку,
вынул изо рта сигару и дружески, словно был с ним знаком, кивнул Макарчеру.
Рузвельт поднял свой все еще полный стаканчик и, глядя на Макарчера,
сказал:
- За вас, Мак. За ваше дело!
- За наше дело, президент, - по-военному четко ответил Макарчер,
впившись в лицо Рузвельта прищуренными глазами.
Через несколько минут Рузвельт снова поднял стакан - все тот же
недопитый стакан своего коктейля, - протянув его в сторону Ванденгейма,
проговорил:
- За наших друзей...
- Это за вас, Джон, - с усмешкой пояснил Гопкинс.
Когда заметно захмелевший Ванденгейм, наконец, понял, что ему пора
уходить, и когда дверь затворилась, скрыв его широкую спину, Рузвельт,
задумчиво глядя ему вслед, проговорил:
- Хотел бы я знать, что им от меня нужно? - И тут же, сделав такое
движение рукой, будто отгонял неприятные мысли, весело крикнул Гопкинсу: -
Как вы думаете, Гарри, не показать ли нам Дугласу какой-нибудь хороший
фильм, а?.. Давайте смотреть "Королеву Христину". Не протестуете, друзья? Не
беда, что фильм стар. Мы увидим очаровательнейшую из королев.
Гопкинс стал поудобнее устраиваться в кресле, чтобы соснуть, пока будет
итти трижды виденная им картина. Макарчер молчал. Ему было решительно все
равно: покажут ли матч бокса, ограбление с убийством или любовную комедию.
Рузвельт между тем продолжал, поглядывая на генерала:
- Я вам особенно советую, Мак, последить за судьбою испанского посла...
Назидательная история о том, к чему могут привести иностранца вредные
реминисценции бонапартизма. Даже если им покровительствует такое
очаровательное существо, как эта королева... к тому же имейте в виду, не
осталось ни таких королев, ни... - он не договорил и, рассмеявшись,
повернулся всем корпусом к Макарчеру. - Разве только если нарядить в женское
платье вашего Квесона, а вам поручить роль испанского посла.
Макарчер не понял намека. Рузвельт с силой опустил ему руку на плечо.
Свет в салоне погас. По экрану на великолепном галопе неслась
амазонка...
Рузвельт вдруг почувствовал около уха чье-то дыхание и расслышал
осторожный шопот:
- Мне нужно сказать вам несколько слов.
Он узнал голос Макарчера и полуобернулся:
- Потом, потом... - Президент с досадою отмахнулся от угрожавшего ему
делового разговора. Его внимание было снова целиком поглощено экраном.
Но по мере того как бежал фильм, двигались по экрану тени вельмож,
заговорщиков, крутились снежные вихри метели и стучали копыта коней, мысли
президента уносились все дальше и дальше от Швеции, от красавицы королевы,
от ушедшей во тьму истории и неизвестно зачем воскрешенной Парамоунтом
повести о нелепой любви. Перед мысленным взором Рузвельта появлялись другие
тени, другие заговорщики, другие вельможи и монархи. Короли нефти и железа,
банков и железных дорог. Заговорщики прятали за пазуху не наивные кинжалы, а
пачки акций и автоматы. Их страшный хоровод плясал на экране, как мрачные
кони Апокалипсиса, несущиеся навстречу Рузвельту, чтобы растоптать его,
смять, уничтожить. Изъязвленная маска Рокфеллера Старшего высилась над
плечами Ламонта. Бесконечные толпы гангстеров с факелами и в масках бродили
по закоулкам Белого дома...
Рузвельт нервно повел плечами и закрыл рукою глаза.
Тени Моргана и Рокфеллера!.. Приближающиеся выборы... Необеспеченность
переизбрания на третий срок, если он не станет кандидатом того и другого...
Провал означал бы, что на мостик взойдет новый капитан. Какой-нибудь
полубезумный, ничего не понимающий в навигации Дьюи. Даже если допустить,
что Дьюи удастся удержать в повиновении матросов, что офицеры не будут
выброшены за борт, что груз золота останется в трюмах корабля, какой во всем
этом будет прок, когда вон там, впереди, пенистые буруны у рифов? Корабль
Штатов стремительно несется в этот кипящий водоворот. Один неверный поворот
руля и...
Ладонь президента была прижата к плотно закрытым глазам. Но даже сквозь
сжатые веки ослепительно сверкала пена бурунов вокруг рифов... Смертельная
угроза кораблекрушения!..
Сеанс окончился. Президент вяло протянул руку Макарчеру и остался
наедине с Гопкинсом.
Оба долго молчали.
Наконец Гопкинс не выдержал:
- Что сказал вам по секрету от меня Мак?
Несколько мгновений Рузвельт смотрел на него с недоумением. Потом
неохотно проговорил:
- Да, он что-то хотел мне сказать, но... повидимому, так же забыл об
этом, как я...
Гопкинсу очень хотелось поймать взгляд президента, но глаза Рузвельта
были полузакрыты, голова устало откинута на спинку кресла.
Гопкинс на цыпочках покинул купе.
"10"
Поезд президента грохотал по рельсам далеко от Улиссвилля, когда негр
Абрахам Джойс остановился у остатков изгороди, окаймлявшей когда-то крайний
участок, из тех, что причислялись к Улиссвиллю.
Была безлунная ночь, и в темноте не сразу можно было заметить, что
Джойс не один. Мэй остановилась рядом с ним.
- Дальше не пойдешь? - спросил Джойс.
- Не пойду.
Она произнесла это негромко. Так, словно боялась быть услышанной
кем-либо, кроме Джойса. Хотя можно было с уверенностью сказать, что в такое
время и в этом заброшенном месте нет никого, кто мог бы ее услышать, кроме
спутника. Она прибавила еще несколько слов, которые с трудом разобрал даже
Джойс: что-то о грозящей ему большой опасности.
- Пустяки, - сказал он, - все это совершенные пустяки.
- Нет, не пустяки, - упрямо сказала она.
- А я говорю, пустяки... Мы выберемся из этого.
- "Пустяки"! - повторила она несколько громче прежнего, передразнивая
Джойса. - Если бы все это было так просто, как ты говоришь, то ты не ездил
бы теперь на тракторе, а... - едва уловимая серая полоса ее просторного
рукава описала в темноте широкую кривую, как безнадежный взмах крыла,
которому не суждено было никуда подняться.
- Лучше на тракторе, чем под трактором, - пошутил Джойс.
- Но лучше на самолете, чем на тракторе, - в тон ему ответила она.
- Жизнь была бы чертовски проста, если бы человек всегда мог заниматься
лучшим из того, что он умеет делать, - нравоучительно проговорил Джойс. И,
подумав, прибавил: - Эдаких счастливчиков не так уж много на свете... - В
темноте очень громко прозвучал его глубокий вздох. - Конечно, ты права:
авиатор должен летать или хотя бы работать на аэродроме, а не таскать
трактором плуги.
- И вообще напрасно ты сюда приехал, - сердито сказала она, - здесь
места не для негров.
- А ты можешь мне показать в Штатах места для негров? - насмешливо
спросил он. - И разве я мог отстать от всей компании?
- Иногда нужно выбирать: компания или жизнь, - жестко произнесла Мэй.
По ее тону Джойс понял, что ей хотелось, чтобы эти слова прозвучали как
можно более жестко, и улыбнулся: из ее намерения ничего не получилось. Мэй
выговаривала английские слова с той своеобразной мягкой певучестью, которая
свойственна выговору китайцев. Он с усмешкой подумал, что в ее устах даже
брань звучит, вероятно, как объяснение в любви. Между тем она тем же тоном
продолжала:
- Да, нужно выбирать!
Джойс стоял молча, хотя ему хотелось сказать, что там, откуда он
приехал, в Испании, в интернациональной бригаде, такой вопрос не вставал
никогда. Оба они - Айк Стил и он, Джойс, - были авиационными людьми, но оба
они сражались там в пехоте только из-за того, что у республики не было
самолетов. Честное слово, если бы кому-нибудь пришло в голову поставить
перед любым из них вопрос: жизнь или компания пехотинцев, бок о бок с
которыми они прошли весь путь от Мадрида до французской границы, ни один из
них не усомнился бы в выборе. Для чего же другого они приехали туда, как не
ради того, чтобы их жизнь стала частицею жизни этой компании, а жизнь
компании стала их собственной? Право, как странно говорит Мэй: выбирать
между компанией и жизнью. Что же, он должен был бросить их одних - больного
Айка и этого маленького итальянца Тони, приставшего к нам в тот день, когда
убили певицу?.. Странная постановка вопроса - компания или жизнь... Очень
странная...
Приглядевшейся к темноте Мэй было видно, как Джойс повел в ее сторону
белками глаз.
Она положила руку на широкое плечо негра и прижалась лицом к его груди.
Он погладил ее по волосам, и Мэй, как всегда, очень ясно почувствовала, как
велика его рука.
- Не ходи туда, - сказала Мэй.
Отняла голову от его груди и молча покачала ею. Задумчиво проговорила:
- Если бы ты был около самолетов, я могла бы улететь отсюда... вместе с
тобой. Мы оба нашли бы работу. Ведь нужны же где-нибудь фельдшерицы... Но на
тракторе никуда не уедешь.
- А необходимо уехать?
- Скоро они узнают о том, кто вы и зачем приехали... - Она опять
грустно покачала головой.
- Не узнают, - ответил Джойс. - А если и пронюхают...
При этих словах Мэй в испуге отпрянула от него.
- Что будет с тобой!
Он попрежнему озорно сказал:
- Пусть попробуют... Со мною Стил и Тони...
- Стил белый, они побоятся разделаться с белым, а ты... как будто не
знаешь сам... А твой Тони! - с презрением процедила она сквозь зубы. -
Подвязать фартук - и будет настоящая баба.
Джойс рассмеялся так громко, что через несколько мгновений эхо вернуло
этот смех с противоположной стороны оврага, где начинался невидимый сейчас
сосновый лес.
- Тише, - сказала Мэй, - я вовсе не хочу, чтобы тебя убили.
- Идем со мной. Сейчас, - решительно проговорил Джойс и потянул ее за
руку.
Она вырвалась.
- Поговори со Стилом. Вам нужно отсюда уходить, пока вокруг ничего не
знают... - Она на минуту замялась, потом закончила: - И мне тоже будет очень
худо, если они узнают, что я... с тобой...
- Слава богу, ты же не белая. Они не станут вешать негра из-за
китаянки.
- О, Хамми! Ты их еще не знаешь.
Джойс ясно представил себе, как при этих словах она безнадежно махнула
рукой. Ему хотелось сказать что-нибудь такое, чтобы убедить ее: не будет
ничего дурного, если здешние люди узнают, что они коммунисты.
- Ты же слышал, как Стил спорил сегодня с президентом, - сказала Мэй. -
Что теперь о нем думают?
- Люди должны знать, что есть еще на свете кое-кто, от кого можно
услышать правду.
- Ты глупый, - сказала она с нежностью, сквозь которую слышалась
жалость к большому черному любимому человеку. - Ужасно... ужасно глупый... -
И вдруг с беспокойством: - Уходите, уходите отсюда как можно скорей.
Сегодняшний митинг не приведет к добру. Уж я-то знаю здешний народ... - И,
наконец, голосом, полным страха: - Клан все знает, у него везде свои люди...
Верь мне, Хамми, и там, и в вашем сарае наверняка есть их уши...
- Уж это ты брось! - беспечно сказал он.
- Я знаю, что говорю... Мама говорила мне...
Он со смехом перебил ее:
- Твоя мать очень хорошая женщина, но что может знать простая старуха.
- Но ведь она же служит у Миллса! - убеждающе проговорила Мэй и
повторила: - Я знаю, что говорю.
Джойс протянул руку и крепко взял Мэй повыше локтя. Она сразу подалась
к нему вся. Он охватил ее за плечи и прижал к себе.
- Может быть, ты даже знаешь, кто?
Она рванулась, пытаясь освободиться из его объятий, но он еще крепче
сжал руки. Все ее тело напряглось, потом обмякло. Будто она сдалась, потеряв
надежду освободиться.
- Ну, кто? - повторил он.
Мэй почудилась в его голосе такая сухая нотка, какой не приходилось в
нем слышать. Она подняла глаза, тщетно пытаясь разглядеть во тьме выражение
лица Джойса. И ей вдруг стало так страшно, как не было еще никогда с начала
их близости.
Мэй еще никогда так ясно не сознавала, что происходящее вокруг очень
страшно. Только в эту минуту, когда перед нею так четко встали, с одной
стороны, она и он, с другой - кто-то из сидевших сейчас в сарае, она до
конца ощутила, до холода в спине, до иголочек в концах пальцев, что это
значит... Она была тогда еще совсем маленькой девочкой, всего год или два
тому назад приехавшей с матерью из Китая... Да, да, это было именно тогда,
когда мать поступила в стряпухи на ферму Миллса... Ночь, черная, как
сегодня, факелы, много пылающих факелов. В их свете белые капюшоны казались
алыми, словно пропитанными кровью. Ни одной капли крови не было пролито в ту
ночь - негр даже не пытался защищаться. Через пять минут после того, как они
подошли к его дому, он уже висел на сосне за своим собственным сараем... Она
отчетливо помнила каждую мелочь! Цвета и звуки жили в ее памяти так, как
если бы все случилось сегодня... Она могла бы слово в слово повторить все,
что кричала тогда девушка, цеплявшаяся за негра, когда его волокли к сосне.
Мэй могла бы с точностью описать каждую черточку на лице негра и его
возлюбленной, когда люди в капюшонах схватились за веревку. Мэй чересчур
ясно представляла себе всю эту картину, чтобы оставаться спокойной сейчас,
хотя руки Джойса были такими сильными и так крепко и уверенно держали ее.
Ужас, объявший ее при этом воспоминании, сковал язык и не давал ей ответить
на вопрос, настойчиво повторявшийся в темноте:
- Кто?
А Джойс не знал, что ему думать. В последний раз повторил:
- Кто?!
Не получив ответа, он разжал объятие. И тотчас почувствовал, как Мэй
выскользнула. Топот ее тяжелых башмаков по плотной глине тропинки удалялся.
И почему-то именно сейчас, когда она ушла, он с особенной ясностью
представил себе ее всю - с головы до ног. Ему хотелось броситься за нею
вдогонку, схватить и унести ее отсюда. Но он стиснул кулаки и не сделал ни
шагу. Только закрыл глаза, чтобы вызвать в сознании еще более яркий образ
Мэй: она стояла перед ним, и ее темные карие глаза улыбались сквозь узкий
разрез век, и между ними, чуть-чуть повыше переносицы, чернела родинка.
Совсем такое же маленькое пятнышко, как нарочно делают себе на лбу женщины в
Индии...
Джойс разжал кулаки и поднес к лицу руку, словно на ладони мог
сохраниться след от прикосновения к иссиня-черным гладким волосам Мэй...
Несколько времени он еще стоял, прислушиваясь к ее шагам. То, что она
не ответила, убедительнее всего говорило ему: она боится того, кто сидит
сейчас в сарае и вместе с другими, незаметный предатель, слушает Стила...
Джойс провел широкой ладонью по лицу, отгоняя ненужные мысли: что из
того, что какой-то куклуксклановец знает Стила или его, Абрахама Джойса,
коммуниста, как и Стил, правда, не умеющего так складно говорить, но в
случае надобности способного постоять за свои взгляды и разъяснить народу,
что к чему? Что тут такого? Разве конституция Штатов не предоставляет им
право говорить то, что они думают? Ведь компартия не в подполье, ведь тут не
Германия! Они говорят и будут говорить то, что считают нужным сказать
народу, - правду... Джойс очень жалеет о том, что тоже не выступил сегодня
на платформе Улиссвилля. Он сказал бы президенту все, что думает о войне
северян "за демократию и справедливость". Зачем болтают, будто они воевали
за освобождение негров, за уничтожение позорного рабства в Штатах. Разве
сами северяне не были согласны сохранить рабство для черных в тех штатах,
где оно уже существовало? Если бы южные плантаторы были посговорчивей,
негров и сейчас пороли бы и вешали среди дня, под защитой закона. Не были бы
нужны белые маски. Господа из Вашингтона не делали бы вида, будто им ничего
неизвестно о ночных расправах над черными...
Джойс шел по тропинке, которую скорее угадывал среди поля, чем видел.
Его шаги были, как всегда, широки и уверенны. Он даже, сам того не замечая,
что-то насвистывал себе под нос. Словно и не было у него в голове таких
невеселых мыслей, словно запах взрыхленной земли, далекий шум леса и робкое
стрекотанье первых кузнечиков в пробивавшейся кое-где траве - это было все,
чем он сейчас жил...
Вдруг Джойс остановился и прислушался. Вокруг попрежнему царила почти
полная тишина еще не проснувшейся весенней природы. Но Джойс прислушивался
не к тому, что было вне его, а к собственной мысли. Он поймал эту мысль,
взвесил и печально покачал головой. Да, пожалуй, Мэй права: конституция ни
при чем. Тот куклуксклановец, что сидит сейчас в сарае, знает, что делает.
Этим негодяям важно убедиться, что и Стил и он действительно коммунисты. Это
должно быть им особенно ясно после сегодняшнего митинга. Ведь когда Гопкинс
будто в шутку отослал Стила к Браудеру, он знал, что делает, очень хорошо
знал. Это был сигнал всем, у кого есть охота разобраться: а не коммунист ли
перед вами? Да, конечно, так оно и есть. Тот шпион, что слушает сейчас Стила
в сарае, хочет только убедиться в правоте Гопкинса и донести своим:
коммунисты ведут у нас агитацию, они хотят привлечь фермеров на свою
сторону. Мэй права: повесят его, Джойса, или нет - второй вопрос, но
обнаружь они связь между ним и батраками - они не преминут использовать это
по-своему. Негр-коммунист, пойманный на таком деле, - отличный материал для
этих разбойников...
Джойс потоптался на месте.
Вот жалость действительно, что он не может сунуть Мэй в самолет и
отправить ее куда-нибудь подальше до тех пор, пока они со Стилом не закончат
здесь свое дело - открыть людям глаза на истинное положение вещей в стране,
объяснить им причины их собственных бедствий... Неужели же ему придется
сниматься отсюда, не закончив работу, и оставить Стила одного?.. Ах, чорт
возьми, а как же быть с Мэй? Значит, поставить точку на этом "личном"
деле?.. Не так все это просто!.. Нужно посоветоваться со Стилом...
Тропинка привела его к полуразрушенному сараю, предоставленному местным
фермерским кооперативом "Козий брод" под жилье бригаде рабочих, прибывших с
сельскохозяйственными машинами. Этот сарай был последним строением, еще
кое-как сохранившимся на участке, откуда в прошлом году съехал разоренный
хозяин.
Несмотря на то, что Джойс вошел в сарай из полных потемок, ему не
пришлось щуриться от света. Под дырявой крышей едва мигал мутный глазок
фонаря "летучая мышь". Электрические провода, некогда тянувшиеся сюда от
фермы, давно исчезли. Вероятно, их срезал сам хозяин, чтобы увязать остатки
скарба, которым пренебрег аукционист, распродавший все остальное за долги
земельной компании.
В сарае было с десяток людей или немного больше. Кто примостился на
обрубке дерева, кто просто на корточках на земляном полу. В середине, там,
куда падал свет от фонаря, на высоком ящике сидел Стил. Он вслух читал
газету. По заголовкам Джойс сразу узнал "Дейли уоркер".
При появлении Джойса несколько лиц повернулось к нему. Он внимательно
вгляделся в них: "Кто?" Но все они показались ему такими изможденными,
усталыми, что стало стыдно своих подозрений. "Не они!"
Он прислонился к притолоке и стал вместе с остальными слушать Стила.
- Когда Стил окончил чтение, кто-то из сидевших спросил:
- А не знаешь ли ты, механик, чем кончилось дело с Чехословакией? По
газетам ничего толком не поймешь: то ли пустили волка в овчарню и на том
дело кончилось, то ли самого волка признали овцой и ждут, когда он полезет
на следующий двор?
Старый фермер, сидевший прямо напротив Джойса, теребя свою клочковатую
бороду, уныло проговорил:
- Какое нам дело до чехов и Гитлера? У нас своих дел до чорта!
Поговорим о своих делах...
Но молодой задорный голос того, что говорил раньше, перебил:
- Нет, папаша! Чешские дела - наши дела... Сегодня Гитлер у них, завтра
- у нас. Да у нас и самих этого добра уже до дьявола. Вот поэтому нужно
посмотреть: есть на них хоть какая-нибудь управа или им только коврики
раскладывай. - И поворачиваясь к Стилу: - Нет, механик, обязательно расскажи
нам про это дело.
Но Стил не стал ничего рассказывать. Он повернул страницу газеты и
громко прочел самоуверенную похвальбу нацистского правительства, которой
звучала германская нота об учреждении протектората над Чехословакией. Сделав
паузу, он еще раз раздельно и громко прочел ответ советского правительства,
заканчивавшийся резким отказом признать притязания гитлеровцев:
"...Ввиду изложенного Советское правительство не может признать
включение в состав Германской империи Чехии, а в той или иной форме также
Словакии, правомерным и отвечающим общепризнанным нормам международного
права и справедливости и принципу самоопределения народов.
По мнению Советского правительства действия Германского правительства
не только не устраняют какой-либо опасности всеобщему миру, а, наоборот,
создали и усилили такую опасность, нарушили политическую устойчивость в
Средней Европе, увеличили элементы еще ранее созданного в Европе состояния
тревоги и нанесли новый удар чувству безопасности народов..."
Стил не спеша сложил газету.
- Вот и все...
- Действительно толковый ответ, - ни к кому не обращаясь задумчиво
проговорил молодой фермер, но резкий голос перебил:
- А ты, механик, прочел бы нам ответ нашего, американского
правительства...
Джойс, быстро оглянувшись на этот голос, узнал фермера Миллса. Это был
небольшой коренастый человек с загорелым лицом, обросшим рыжеватою с
проседью бородой, такою же круглой, как борода на портретах генерала Гранта.
- А ну, читай, - строго, почти угрожающе повторил Миллс, но молодой
возразил:
- Хватит. Можно подумать, что мы его не знаем.
- Да у меня его и нет, - примирительно заметил Стил и хлопнул ладонью
по газете: - Здесь он не напечатан...
Миллс вызывающе вздернул бороду. Все приняли это за сигнал к молчанию и
ждали, пока он выбивал трубку о край ящика, на котором сидел Стил. Но Миллс
так больше ничего и не сказал.
Тогда опять спросил молодой:
- Послушай-ка, Стил, а ты правду сказал нынче утром, будто сражался в
Испании?
Стил молча показал парню на стоявшего у двери Джойса.
- Спроси у него, - сказал Стил.
- И ты? - негромко воскликнул парень. Джойс кивнул головой. - Какие вы
ребята!.. - Парень помолчал, в восхищении поглядывая то на того, то на
другого, потом сказал: - Говорят, будто англичане действительно заставили
добровольцев из интернациональных бригад покинуть Испанию.
Стил утвердительно кивнул головой.
- Как же вы, ребята?.. - В голосе парня прозвучала такая досада, что,
казалось, дай ему в руки винтовку, и он сейчас же поехал бы занять место
этих двух. - Значит, там не осталось американцев?
- Никаких иностранцев на этой стороне... А на той - итальянцы и немцы,
- пояснил Стил.
- Плохо... очень плохо, - сказал парень. - Нельзя было вам уезжать.
- Нельзя было не уехать, - возразил Стил. - Иначе дело грозило
разгореться в такую войну...
- Все равно, пускай любая война, - горячо воскликнул парень, - но
нельзя же было предавать испанцев! Знаешь, какие это ребята?
- Уж я-то знаю, - с усмешкой сказал Стил.
- А что же у них теперь?
- Теперь? - Стил помедлил с ответом... - Теперь вот так: у
республиканцев сто тысяч бойцов, у Франко - триста; у республики - триста
пушек, у Франко - три тысячи; танков пятьдесят против пяти сот; самолетов
едва ли сотня против тысячи... Вот какие там дела.
- Нельзя так, нельзя! - повторял парень, стиснув голову кулаками.
Джойс проговорил:
- И среди сотен тысяч винтовок, среди трехсот орудий и среди самолетов
Франко немало таких, на которых стоит клеймо: "Сделано в США"...
Эта фраза как бы поставила точку. Воцарилось долгое молчание.
Из потемок дальнего угла вышел на свет низкорослый чернявый человек с
лицом измятым, точно резиновый мяч, из которого выпустили воздух. С его
коротких рук свисали непомерно длинные рукава комбинезона. Он протер глаза -
большие темные глаза южанина, окруженные болезненной одутловатостью век. Не
всякий, кто помнил день приезда певицы Тересы Сахары в окопы
интернациональной бригады, узнал бы в этом желтом человеке веселого
бойца-итальянца, вставшего к микрофону, когда фашистский снаряд заставил
навсегда умолкнуть отважную испанку. Это был Антонио Спинелли -
певец-антифашист, солдат и изгнанник.
Антонио приветливо кивнул Джойсу и вытащил из-за угла сарая банджо.
Может быть, это было то самое банджо, что видело окопы Каса дель Кампо, что
с боями прошло развалины Университетского городка; то самое банджо, звуки
которого разносились над каменными хижинами Бриуэги, чьи струны пели победу
под небом Гвадалахары и звучали у французской границы, заставляя грустно
качать головами черноглазых сынов Сенегала... Быть может.
Антонио через головы сидящих протянул банджо Джойсу:
- Спой нам, Хамми...
Все обернулись к негру. А он, машинально, беря инструмент, вглядывался
в лица сидящих: "Кто?"
- "Джо Хилла", Хамми, - услышал Джойс и не спеша провел пальцами по
струнам. А в голове занозою сидело: "Кто?"
Он пел почти машинально:
Вчера я видел странный сон:
Пришел ко мне Джо Хилл.
Как прежде, был веселый он,
Как прежде, полный сил...
Бас Джойса глухо звучал под дырявой крышей сарая.
Он пропел последний куплет:
Джо Хилл ответил: "Слух пустой,
Нельзя меня убить.
В сердцах рабочих - я живой,
Я вечно буду жить!"
Наступила тишина. Она держалась долго. Слушатели вопросительно смотрели
на певца. А он пристально вглядывался в их лица.
Кто-то сказал:
- Спой нам еще, негр.
Джойс узнал голос Миллса. Обернулся и посмотрел ему в лицо.
Несколько мгновений их скрещенные взгляды, словно сцепившись, не могли
разойтись.
Джойс отложил банджо и отрицательно покачал головой.
- Нужно спеть, - просто сказал Антонио и протянул руку к инструменту. -
Гитара, конечно, удобней, но... я тоже научился играть на этом...
Он провел по струнам и простуженным тенором запел:
Гранаты рвали нас на куски,
Мы в руках винтовки сжимали.
Мы крепили своими телами Мадрид,
Мы Аргандский мост защищали...
Антонио еще пел, когда Миллс поднялся и, ни с кем не прощаясь, пошел к
выходу.
Джойс смотрел в его широкую спину, обтянутую кожей старой куртки, и
думал: "Кто?"
Из едва светящихся в ночи ворот сарая в черную прохладную ночь
вырвалась песня. Лучистые слова итальянского говора мягко стлались над
свежераспаханной американской землей. Они летели вслед быстро шагавшему
прочь коренастому человеку с круглой седеющей бородой, делавшей его похожим
на генерала Гранта. В темноте едва заметно маячила вытертая добела спина
кожаной куртки.
Джойс вышел на порог и посмотрел в непроглядную темень американской
ночи:
"Кто?"
"11"
Ванденгейм проснулся в дрянном отеле того маленького миссурийского
городка, где он ночью сошел с поезда президента, пока меняли паровоз.
Некоторое время Джон лежал с открытыми глазами, стараясь собрать мысли.
Он долго не мог понять, почему у него такое ощущение, словно кто-то перечил
ему, раздражал его в течение всей ночи. Наконец понял, что это ощущение было
вызвано неудовлетворенностью, которую оставило бесполезное свидание с
президентом.
А может быть, Джон преувеличивает? Что-то из этого свидания все-таки
получилось. Разве Рузвельт не предложил ему принять участие в создании
военного флота?.. Отличное дело, чорт возьми! Рузвельт сказал: "Тут вы
найдете применение и железу, и нефти, и своим способностям". Строить нужно
авианосцы - самое наступательное оружие Штатов. Кажется, так... Но, чорт
побери, Джон дорого дал бы за то, чтобы знать, какую цель преследовал
Рузвельт, делая ему такое предложение. Не имел же он, в самом деле, в виду
интересы Джона.
Джон позвонил с намерением заказать кофе, но вместо прислуги в комнату
вошел Фостер Доллас.
- Уже? - удивленно спросил Джон.
- Получив вашу телеграмму, достал самолет, - сказал Фостер таким тоном,
словно хозяин позвал его в соседнюю комнату, а не вытащил из постели среди
ночи и заставил совершить перелет из Улиссвилля.
Фостер вопросительно уставился на Джона, но тот был занят
разглядыванием собственной челюсти, вынутой из стакана, стоявшего на ночном
столике.
- Выкиньте к чорту эту древность, Джон, - пренебрежительно проговорил
Фостер. - Теперь делают замечательные штуки, которых не замечаешь во рту. -
И словно в доказательство Фостер оскалил два ряда белых зубов. Даже постучал
по ним ногтем, чтобы подчеркнуть их великолепие и прочность.
Но Джон не повел в его сторону глазом и мрачно проговорил:
- Даже каторжник, говорят, привыкает к своим кандалам... Я уж
как-нибудь доживу свой век с этой штукой... - Отерев рукавом пижамы зажатый
в пальцах ряд искусственных желтых зубов, похожих на волчьи клыки, Джон
ловко заправил их в рот.
Эта операция на минуту поглотила внимание Долласа. Потом, хлопнув себя
по лбу, он сказал:
- Внизу же вас ждет сенатор Фрумэн...
- Что ему нужно?
- Он... прилетел со мной... - стараясь выдержать небрежность тона, как
если бы такой приезд сенатора был чем-то само собою разумеющимся, сказал
Доллас.
- Пошлите его к чорту! - отрезал Джон.
- Он хочет вас видеть, - увещевающе сказал Доллас.
- Меня здесь нет.
- Но я уже сказал, что вы тут.
- Вы ошиблись.
- Джон!
Ванденгейм привстал в постели и посмотрел на Долласа вытаращенными
глазами:
- Тогда идите и целуйтесь с этим пендергастовским ублюдком, поняли?..
Мне с ним говорить не о чем... - И Джон решительно махнул рукой, отсылая
Фостера. - К чорту и вас вместе с вашим Фрумэном.
Но Долласа, видимо, нисколько не обескураживало обращение шефа. Он
нетерпеливо выждал, пока Ванденгейм снова уляжется, и сказал тоном
величайшей конфиденциальности:
- Говорят... - и тут же умолк.
Несколько мгновений Джон ждал продолжения, потом нехотя буркнул:
- Ну, ладно, выкладывайте, что еще говорят?
- Говорят, Фрумэн будет иметь прямое отношение к военной
промышленности...
- Глупости! - решительно заявил Ванденгейм. - За душой у него нет и
сотой доли того, что нужно, чтобы играть там хоть какую-нибудь роль... Разве
только он займется изготовлением детских ружей под елку.
- Вы не так меня поняли, Джон, - виновато произнес Доллас: - Фрумэн
будет иметь отношение к сенатской комиссии по проверке деятельности военных
промышленников. Знаете... - он повертел пальцами в воздухе, - в связи с этой
историей о злоупотреблениях при поставках на армию... Может быть, даже
президент сделает Фрумэна председателем этой комиссии...
- Рузвельт назначит Фрумэна?
- А что ж тут такого?
- Вы, как всегда, все выдумали? - И Ванденгейм уставился на своего
поверенного так, что тот съежился.
- Убей меня бог, - проговорил Доллас, - мне говорил это сам Леги.
На этот раз Ванденгейм так стремительно поднялся в постели, словно
помолодел на сорок лет. В один миг сброшенная пижама полетела в угол через
голову Долласа.
- Какого чорта вы никогда не говорите всего сразу? - сердито кричал
Ванденгейм. - Военная промышленность как раз та область, в которой нам
недостает своего сенатора.
- Леги говорит, что Фрумэна выдвигает сам президент...
При этих словах пальцы Ванденгейма, возившиеся с завязками пижамных
штанов, вдруг замерли, потом рванули шнурок так, что он лопнул. Джон
свистнул, как обыкновенный бродяга.
- Нужно разобраться в этом вашем Фрумэне... Он может оказаться попросту
шпиком Рузвельта. Мне уже не раз подбрасывали молодцов, чтобы сунуть нос в
дела, куда я никогда никого не пускал и пускать не намерен... Тащите сюда
этого парня, а сами - к телефону! Звоните Джеймсу Пендергасту: пусть скажет,
в какой мере можно доверять этому сенатору, чорт бы его драл!.. В общем,
конечно, это правильная идея: во главе сенатской комиссии должен стоять наш
парень... - И вдруг, воззрившись на Долласа, свирепо рявкнул: - Где же ваш
Фрумэн? Может быть, вы боитесь нарушить его утренний завтрак? Так скажите
этой дохлой сове, что теперь не до завтраков: скоро Европа потребует от нас
столько оружия, сколько мы не производили никогда. Слышите, Фосс: никогда...
По ту сторону океана предстоит переломать кости нескольким десяткам
миллионов человек! Этого не сделаешь голыми руками!
Лицо Фостера приняло плотоядное выражение. Адвокат потер вспотевшие
руки.
- Ничего необычайного, Джонни. На бойнях в Чикаго такая цифра не
испугала бы никого...
Одно мгновение Джон смотрел на него, переваривая смысл сказанного.
Потом с брезгливостью посторонился.
- Вы тупое животное, Фосс... Настоящее животное, - проговорил он. -
Люди не быки. Их нельзя миллионами загонять под нож мясника. Тут нужны более
совершенные, более дорогие и, к счастью, более прибыльные средства
уничтожения. Нужна большая техника, Фосс. Да, да, самая совершенная техника,
потому что люди сопротивляются, когда их гонят на убой. Они не хотят
умирать, они сами стараются убивать тех, кого мы посылаем для их
уничтожения. В этом есть, разумеется, и своя хорошая сторона, Фосс.
- Америка, к сожалению, еще ни с кем не воюет...
- Не воюет, так будет воевать, - решительно отрезал Джон. - Рано или
поздно это придет. Должно прийти по логике вещей. Если мы не ввяжемся в то,
что уже началось в Европе, то непременно столкнемся с Японией. - Он потер
лоб, чтобы поймать ускользнувшую было мысль. - Я хотел сказать, что в обоих
случаях понадобится гигантская техника уничтожения. Мы предоставим ее
всякому, кто хочет заняться уничтожением друг друга. Какой-то советский
дипломат, тот, что говорил на всех этих конференциях в Лиге наций, изобрел
формулу "неделимости мира". Я противопоставляю ей свою формулу -
"неделимость войны". Где бы ни шла война, Фосс, - это наша война. Где бы ни
уничтожали лишние рты - пулеметы работают на нас. Не только потому, что в
большинстве случаев это наши пулеметы, за которые нам заплачено золотом, а и
потому, что каждый уничтоженный человек - это списанный со счетов
потенциальный протестант против существующего порядка. Будь то индиец или
негр, испанец или китаец - все равно: революция - везде революция. Ее
отблески не могут быть не видны американцам. А им нужно предоставлять совсем
другие зрелища. Покажите им девчонок, задирающих ноги. Вот что им нужно для
успокоения волнений. Туда и направьте поток их темперамента.
Фостер умоляюще сложил руки:
- Джонни, вас ждет сенатор!
- Пусть ждет, - огрызнулся Ванденгейм. - Не он дает нам жизнь, а мы
ему. Завтра я заплачу Пендергасту на сто тысяч больше, и он перестанет быть
"потомственным демократом". Вместо Фрумэна Джеймс пошлет в сенат того, кто
нужен мне... Я говорю вам о деле, Фосс, а вы перебиваете меня всякими
пустяками. - Джон сердито сморщился. - Вот и сбили с мысли. Чорт с ним!.. В
общем вы должны понять, наше внимание должно быть теперь направлено на
военную промышленность. Пусть это будет судостроение для Штатов. Не
возражаю. Я готов принять в этом участие, если мне обещают настоящий бизнес.
Но Европе нужны теперь не корабли. Запомните, Фосс: Европе нужны не корабли.
Мы должны дать ей все виды оружия, каких она потребует. Все равно, кто:
немцы или французы, испанцы или турки - давайте им оружие в любом
количестве. Нужно подготовить их к драке так, чтобы, раз начавшись, она не
затухла уже, пока не перебьют половину людей в этой гнилой дыре - Европе...
- Слава господу, генерал Франко успешно... - начал было Доллас, но
Ванденгейм отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и продолжал:
- Если пожар затихает, в него льют керосин.
- При условии, что дом хорошо застрахован... - усмехнулся Доллас.
- Наше дело застраховано, как никакое другое. Кто бы ни взял там верх,
в выигрыше будем мы. А что касается вашего Франко, то он просто вонючий
клоп!.. Годами копается там, где следовало все покончить в два месяца. А вы
заставили меня открыть кредит его комиссионерам. Еще одна ошибка вам на
счет.
- Этот кредит будет оплачен с хорошими процентами, Джон.
Фостер выпрямился и даже гордо выпятил петушиную грудь.
- Он банкрот! - крикнул Ванденгейм. - Если англичане не дадут ему
денег, он полный банкрот.
- Мы получим с него натурой. Мы получим недра Испании, ее
промышленность... - торопливо забормотал Даллас.
Ванденгейм подошел к столу и быстро набросал несколько слов в блокноте,
чтобы не забыть телеграфировать Маргрет Крейфильд: необходимо было серьезно
нажать на этого дурака, ее мужа, чтобы поскорее кончали с Испанией. И в
Париж Боннэ: пусть приканчивают республику за Пиренеями... Но это вовсе не
значит, что наступит мир и дела военной промышленности не пойдут. Об этом
должен позаботиться любой кандидат в президенты, когда подходит срок новых
выборов... Посмотрим, посмотрим, на кого мы поставим миллионы долларов...
Макарчер очень понравился Джону. Если бы все, кого воспитывают в
Вест-Пойнте, выходили с такими кулаками, то можно было бы сказать, что
тамошние профессора не даром жрут хлеб. И планы у этого парня настоящие:
Китай - цель, ради которой стоит немного повозиться. Кто-кто, а уж Джон-то
знает, сколько военных материалов поглощает война с таким народом. В прошлом
году из двухсот пятидесяти миллионов долларов экспорта в Японию добрая
половина попала ему в карман за военные материалы, проданные Хирохито.
Тридцать девятый год обещает быть не хуже. А если новая компания для скупки
стального лома будет хорошо работать, то Джон отправит джапам еще и этого
хлама миллионов на сорок. Однако помогать только джапам было бы неумно.
Предоставленный собственным силам, Чан Кай-ши мог бы быстро капитулировать.
Тогда прощай длинная война, прощай экспорт военных материалов на Дальний
Восток, прощай жирный бизнес. При умелом ведении дела американцы всегда
смогут регулировать ход японской войны в Китае. Для этого в их руках две
гири: нефть и металл. Перекладывая их с японской чаши весов на китайскую,
можно держать стрелку в должном положении... И вышибить к дьяволу этих
самодовольных тупиц - англичан! Ах, господи, если бы у всех были такие
головы, как у этого Макарчера...
Тут Ванденгейм, казалось, забыл обо всем окружающем: и о том, что
разгуливает перед Долласом в одних трусах, тряся обвисшими складками
волосатых ног, и о том, что где-то за дверью с нетерпением топчется сенатор
Фрумэн, и о том, что он сам только что, и уже не один раз, давал Фостеру
приказание ввести этого Фрумэна. Мысли Джона летели вслед кораблям, которые
будут построены на его верфях. Они поплывут по водам Тихого, а может быть, и
не только Тихого океана. Их трюмы будут набиты хорошо вышколенными парнями
Макарчера... Рузвельт говорил: Филиппины!.. Разве в одних Филиппинах дело?
Разве Филиппины не больше, чем кусочек твердой земли, в которую дядя Сэм
может упереться ногой, чтобы покрепче ухватить за горло Джона Буля?
В голове Джона быстрой чередой проходили мысли, которые казались ему
философскими. Он думал о том, что при желании большая часть тех планов,
которые рождались у него в связи с разговорами Рузвельта и Макарчера и
которые, если выражаться высоким стилем, можно было назвать планами
завоевания мира, были чертовски заманчивыми. Надо бы заставить так
называемых ученых хорошенько подумать над способами бесшумного и невидимого
вторжения на любую территорию, в пределы любого государства. Разве нельзя
было бы, скажем, напустить на японцев холеру или что-нибудь в этом роде в
таких масштабах, чтобы они перемерли там в один-два года?.. Наверно,
можно... Или отравить воздух во всем Китае?.. Или, наконец, запустить
хорошую чуму в Россию? Наверно, это возможно... Да, но какой толк был бы в
такого рода победе? Прежде всего набили бы себе карман какие-нибудь немецкие
компании - немцы мастаки по изготовлению подобных штук. А ему, Джону, и
вообще американцам достались бы пустыни, зараженные всякой нечистью, с
горами трупов... А если поставить необходимую промышленность у себя, скажем,
тут, в Штатах, производить холерную бациллу в надлежащих масштабах?..
Пожалуй, это тоже не дало бы большого эффекта. Наверняка настолько дешевое
дело, что на нем не сделаешь бизнеса... Нужно будет поговорить об этом со
специалистами... Непременно нужно поговорить...
Мысли Джона вернулись к сегодняшнему дню. В конце концов, дела идут не
так уж плохо. Если Франко оказался не факелом, сунутым в пороховую бочку
Европы, а головешкой, тлеющей в луже крови, то Геринг был дельцом похлеще.
Толстяк полностью выполнил свои обязательства - не дал ефрейтору
остановиться на пороге Чехии. Нужно, чтобы "наци Э 2" и теперь не дал
барабанщику остыть. Гитлер не должен остановиться. На восток, на восток! С
грохотом и с музыкой, с битьем посуды - на восток!..
Совершенно неожиданно для Далласа Ванденгейм весело воскликнул:
- Для такого бизнеса нам понадобятся не только свои сенаторы. Придется
подумать о своем президенте, вполне своем парне. Что это вы уставились на
меня, как на жирафа? Так оно и будет: свой президент! Не знаю, кто: Рузвельт
или кто-нибудь другой... Но обязательно отличная голова! Президент, а не
какой-нибудь паршивый сенатор. Кстати о сенаторах... Где же ваш?..
- Фрумэн, - подсказал Доллас и повторил: - Его зовут Гарри Фрумэн!
Игривым пинком ниже спины Джон выставил адвоката из комнаты.
Через несколько минут раздался осторожный стук в дверь. Ванденгейм
сделал вид, будто не слышит его, а может быть, и действительно не слышал,
занятый завязыванием галстука. Прошло несколько секунд. Стук повторился
чуть-чуть более настойчиво. Ванденгейм прорычал что-то нечленораздельное.
Это было больше похоже на неприветливое ворчание ленивого пса, нежели на
приглашение. Но дверь порывисто отворилась, и в комнату стремительно вошел
сухопарый человек среднего роста. У него было старообразное лицо совы.
Особенность этого лица заключалась в том, что каждая из его черт в
отдельности могла показаться самой заметной, главенствующей, а все лицо в
целом, наоборот, производило впечатление необыкновенно мелкое, ординарное.
Нос был большой, горбатый, с крупными крыльями и сильно открытыми ноздрями.
Рот необычайно широкий, поражавший асимметричностью губ. В то время как
верхняя губа была очень тонкой, нижняя брюзгливо отвисала. А вместе они
производили впечатление рта злобной старой девы. Широко расставленные
маленькие глазки проныры были окружены частой сеткой тонких морщин,
происходивших от чересчур частых, хотя и тщетных попыток придать лицу
выражение приветливости.
Вот и теперь эти глазки были сощурены и как будто радостно блестели,
хотя, вопреки им, все лицо выражало только хитрую угодливость.
Синий галстук с большими красными горошинами был повязан аккуратной
бабочкой. Яркий костюм в крупную елку был тщательно разутюжен - будто прямо
с магазинной витрины. Все придавало вошедшему сходство с коммивояжером
средней руки.
В каждом его движении, нервозно-быстром, сквозило желание придать
своему появлению вид независимости. Но сумрачный взгляд Ванденгейма приковал
его к порогу и заставил сделать несколько растерянно-суетливых движений без
всякой цели. Наконец из-за спины гостя появилась рыжая голова Долласа.
- Сенатор Гарри Фрумэн, сэр, - провозгласил адвокат с торжественностью
театрального лакея.
Ванденгейм еще несколько мгновений бесцеремонно разглядывал фигуру
топтавшегося на месте Фрумэна. Только тогда, когда его пальцы покончили с
завязыванием галстука, Джон без всякой приветливости бросил:
- Ну... что вы там застряли, Гарри?
Фрумэн засеменил к Ванденгейму. Из растянутого в улыбке широкого рта с
треском и стремительностью пулеметной очереди посыпались слова...
"12"
Август рекомендовал брату ехать через Лозанну, но Гаусс отверг этот
маршрут. Правда, он никогда не видел Фирвальдштетского озера и, вероятно,
никогда уже не увидит, но теперь ему было не до прославленных ландшафтов
Швейцарии.
Несколько лет тому назад Гаусс, наверно, и не подумал бы ехать на
свидание с кардиналом, хотя бы и столь симпатичным ему, как бывший папский
нунций в Германии Эудженио Пачелли. Переговоры в Эйнзидельне отлично провел
бы Александер. Но времена переменились: Гаусс не доверял больше никому. Он
желал собственными ушами слышать, что намерен ему сообщить Пачелли, и хотел
сам произнести то, что следовало сказать кардиналу. Трудные времена! Гаусс
уже не знает, с кем можно говорить, не опасаясь, что все станет известно
Гитлеру или, по крайней мере, Герингу. С круговой порукой генералов
покончено. Это доказал "ночной инцидент". Он, Гаусс, до сих пор не может
забыть об этом. Позор! Никто, кроме своих, не мог выдать Гитлеру замыслов
генеральского кружка. Впрочем... у ночного эпизода была и положительная
сторона: Гаусс убедился в том, что гестапо вовсе не так всеведуще, как хочет
казаться. Если бы Гиммлеру или Гейдриху стало известно то, что обсуждал
Гаусс со штатскими членами его кружка Шахтом, Гизевиусом, Герделером, -
никто не остался бы в живых... А случай перед Мюнхеном! Если бы не приезд
Чемберлена, Гитлер давно перестал бы быть Гитлером.
Пожалуй, в сентябрьской неудаче виноват Гальдер. Он тогда уже поверил
Гитлеру, будто существует неписаное соглашение с западными державами,
предоставляющее Германии свободу действий на востоке. Ход
англо-франко-советских переговоров в Москве и англо-германских переговоров в
Лондоне доказывает, что такая возможность возникла только теперь. Вместе с
англо-французами или без них, война на востоке - неизбежность. К этому ведут
дело правящие круги не только Европы, но и Америки.
Нужно быть такой лисой, как Шахт, чтобы публично заявлять, будто
Германия согласна всерьез обсуждать рузвельтовский план разоружения сейчас,
когда все заводы страны работают на полную мощность, чтобы подготовить армию
к походу на Польшу! Если бы все это не было так грустно... Да, именно
грустно. Ведь всякому ясно: когда подталкиваемая со всех сторон Германия
бросится на восток, сами же англичане и американцы вцепятся ей в спину. А в
рейхсканцелярии этого не понимают... Ефрейтор просил немецкий народ о
доверии и всемогущего о помощи в тот момент, когда Гинденбург совершал свою
последнюю и самую роковую ошибку, назначая этого кретина канцлером. С тех
пор утекло много воды. Барабанщик больше не просит. Он просто хватает
деньги, людей, пушки. Он вооружен инстинктивной хитростью громилы. Он сумел
устроиться так, что любое его требование удовлетворяется, любое решение
скрепляется подписями министров. Гаусс отлично помнит, как когда-то, в
минуту откровенности, Геринг заявил: "Я часто собираюсь высказать фюреру
кое-что, но стоит мне очутиться перед ним, как я молчу". Впрочем, что
касается "наци Э 2", то эта робость, вероятно, объясняется страхом особого
рода. Гитлер многих держит в руках угрозой пустить в ход секретные досье
гестапо. Сам фюрер любит оставаться в стороне. Под сладенькие разговоры об
его доброте он пишет Гиммлеру приказы убить того или другого. Гиммлер
недаром клялся, что на каждого "израсходованного" у него есть
"оправдательный документ". Гитлер не знает личных привязанностей.
Родственные связи не имеют для него ни малейшего значения. Человек без
всяких корней в прошлом, он не стремится приобрести их на будущее. Гаусс
помнит одного из немногих, кому фюрер при всех говорил "ты", - это был Эрнст
Рем. И именно Рема Гитлер заставил захлебнуться в собственной крови.
Почти все, что Гитлер хотел сохранить в тайне, ему удавалось скрыть не
только от народа, но даже от своих сообщников. Ни один человек во всем
аппарате нацистской партии и в министерствах не имел права знать больше, чем
было предписано приказом Э 1. Это создавало вокруг Гитлера атмосферу, в
которой он один мог выносить решения, один был высшим судьей.
Гаусс удивился: как это ему до сих пор не приходило в голову!
Разыгрывая яростного противника Гитлера, Шахт выполнял его малейшее желание.
Это было большим, чем маскировка. Когда Шахт говорил правду - клянясь в
ненависти к Гитлеру или возглашая: "В факте оздоровления немецкого хозяйства
нет никакого финансового чуда. Существует лишь чудо пробуждения немецкого
национального сознания и немецкой дисциплины, и мы обязаны этим чудом нашему
фюреру Гитлеру"?.. Когда Шахт лгал?
Уж не разыгрывал ли Гаусс дурака, вступая в "заговор" с такими, как
финансовый спаситель фюрера Шахт, как начальник гитлеровской контрразведки
Канарис, как осуществитель самых тайных связей гитлеровской секретной службы
с заграницей Гизевиус?..
Гаусс в страхе сжал виски: что, если все его заговоры и секретные
совещания были пляской смерти, которой дирижировал сам Гитлер?
Для Гитлера у "заговорщика" Шахта всегда находились деньги, несмотря на
то, что это было связано с опасностью полного обесценения марки. Шахт почти
не скрывал, что источником так называемой стабилизации валюты в Германии
является не столько Рейхсбанк, сколько мошна американских миллиардеров. Шахт
не стеснялся иногда и открыто призывать американцев вмешаться в финансовые
дела Европы. Это он советовал Фуллеру, личному представителю Рузвельта,
прислать в Европу не кого иного, как американского банкира Фрезера, тесно
связанного с банковскими кругами Англии и Франции. Дельцы с того берега
канала, так же как с западной стороны линии Мажино, не упускали случая через
Шахта выгодно вложить капитал в военные дела Германии. Они верили Шахту, что
каждый посеянный в Германии пфенниг взойдет долларом. Гаусс понимал, что в
действительности означает поездка Шахта в Америку "для чтения лекций по
экономике". Гаусс знал, что, отправляясь "для лечения" в Швейцарию, Шахт
проводит время в базельском кабинете Монтегю Нормана, директора банка
Международных расчетов... И все для кого? Для фюрера, для фюрера...
Чорт возьми, нужно быть старым ослом: конспирировать с человеком,
каждый шаг которого направлен на укрепление диктатуры Гитлера! Вот так
ефрейтор и берет в руки всех, кого хочет. Попробуй Гаусс теперь не подписать
любой приказ, какой ему подсунут!..
Круг, в котором вращался Гаусс, был ограничен коротким словом "война".
Оно определяло мышление и поведение подавляющего большинства таких, как он,
немецких генералов. Но при всей узости шор, из-за которых Гаусс смотрел на
мир, он принадлежал к числу немногих, стремившихся отдать себе отчет в
причинах и следствиях своих поступков. Это стремление и привело его в свое
время к протесту против легкомысленного кликушества Гитлера. Гаусс повторял:
"Не трогайте Россию!" Он не походил на генералов типа Браухича, Кейтеля и
Йодля, потакавших любому прожектерству фюрера. Гаусс не мог заставить себя
не думать о том, что произойдет, если в ход пойдет "Белый план" нападения на
Польшу. Россия не может не понять, что Польша - не цель, а только этап.
Польша связана с Францией договором, Англия дала Польше гарантии. Беда, если
Англия хоть раз откажется от своей традиции изменять союзникам! А что, если
двойная игра англо-французов в Москве имеет целью не обман русских, а обман
немцев? Значит - второй фронт на западе! Что станется тогда с Германией?
Гитлер и вся его шайка бормочут, будто игра идет в Москве, а серьезный
разговор - между Лондоном и Берлином. А где гарантия, что не наоборот? На
Вильгельмштрассе убеждены, что ради разгрома коммунистической России Лондон
примирится с соперничеством возрождающейся Германии. Разумеется, если Лондон
пойдет на это, Гаусс возражать не станет. Тогда и он, пожалуй, скажет:
покончим с Польшей, но так, чтобы никто не успел опомниться, - одним ударом!
Именно это и должен был бы быть тот самый "блиц", которым бредит
гитлеровское окружение. Вследствие своей полной военной неграмотности они
убеждены, что пресловутый "блицкриг" - изобретение их фюрера. Им не дано
знать, что идея "блица" восходит к первым годам существования прусского
генерального штаба. Они не могут понять, что "молниеносное наступление"
Карла фон Клаузевица - вот зародыш их "изобретения". Они не в состоянии
уяснить себе, что шлиффеновские "Канны" - элемент того же самого блица.
Гипертрофировавшиеся в головах Бернгарди и Гаусгофера, оснащенные моторами
XX века, эти "идеи" и стали тем "блицем", который представляется сейчас
Гитлеру новым способом покорения мира...
Очень жаль, что примиренчество Чемберлена и Даладье лишило германскую
армию удобного случая проверить в Чехии технические средства "блица". Может
быть, с Польшей дело пойдет удачней. Если бы Гитлер не был так патологически
самонадеян и завистлив, в Польше удалось бы испытать уже и новое оружие,
известное посвященным под названием "фау", но, увы, Гитлер приказал Браухичу
прекратить работы в этой области только из-за того, что на них не было
испрошено его согласие. Дело перешло в руки штатских промышленников...
Может показаться странным, что для консультации по такому вопросу, как
предстоящая война, Гаусс отправился в столь мирную обитель, как монастырь.
Но на это у него были свои соображения. К тем дням, когда совершалась
поездка, ни для кого уже не было тайной, чем закончится борьба в
кардинальской коллегии Рима. Выборы преемника умершему Пию XI должны были
привести на папский престол статс-секретаря Ватикана кардинала Пачелли.
Победа эта была обеспечена потому, что Пачелли был кандидатом обоих
фашистских диктаторов и американских католиков, возглавляемых архиепископом
Спеллманом. Властный, хитрый и беспринципный политик, Пачелли уже в течение
десятилетия был хозяином Ватикана и диктовал там свою волю, как
полновластный самодержец. Комедия конклава не сможет ввести в заблуждение
никого из посвященных. Глава кардинальской коллегии Пиньятелли ди Бельмонте
напрасно будет бормотать о божественном вдохновении, которым католические
иерархи станут руководствоваться при избрании нового папы. Члены святой
троицы, которой молились кардиналы, сидели в Нью-Йорке, Берлине и Риме.
Гаусс считал счастливым совпадением то, что будущий папа провел
двенадцать лет в Германии. Пачелли приобрел там прочные связи среди
аристократии, в промышленных кругах и у военных, стал ярым германофилом и
сторонником нацизма. Гаусс намеревался использовать последнюю возможность
увидеть завтрашнего папу в частной обстановке. Таким местом был монастырь
Эйнзидельн - излюбленное место отдыха Пачелли. Кардинал прибыл туда
инкогнито, чтобы провести там два-три дня перед тем, как навсегда
распрощается с монастырем. Нужно было быть Августом Гауссом, чтобы не только
узнать об этой поездке, но и получить согласие Пачелли на секретное свидание
с генералом.
С трудом отогнав одолевавшие его невеселые мысли, Гаусс попробовал
читать, но книга валилась из рук. Швейцарские горы проносились мимо окон
вагона, скрытые покровом ночи. На выбор оставалась бессонница или
снотворное. От веронала утром голова была бы как набитая ватой, Гаусс
предпочитал поворочаться некоторое время с боку на бок...
К утру поезд взобрался, наконец, на плато Зиль, и невыспавшийся Гаусс
вышел на платформу маленького вокзала городка Эйнзидельн. Внимание генерала
привлекло то странное обстоятельство, что на вокзале вокруг него звучала
почти одна только немецкая речь. Тяжелый выговор швабов мешался с сочным
говором саксонцев. Тут же, перебивая друг друга, препиралась с монахом целая
группа баварцев. Гаусс приостановился, с удивлением наблюдая, как все эти
люди с боя брали места в автобусах, чтобы поскорее попасть в монастырь.
Гаусс, разумеется, слышал о почитаемом его единоверцами монастыре,
основанном десять веков назад раскаявшимся в преступлениях швабским графом.
Но Гауссу никогда не приходило в голову, что в XX веке в центре
цивилизованной Европы, на месте грязной пещеры графа-убийцы, может оказаться
что-либо подобное зрелищу, которое предстало его глазам. Все эти богомольцы
приехали из его собственной страны. Они не были ни темными пастухами
каких-нибудь далеких пустынь, облеченными в тряпье и шкуры, ни паломниками,
путешествовавшими за зелеными чалмами. Это не были вдовы, полировавшие
своими коленями плиты Лорето, Лурда или Острой Брамы. Нет, вокруг Гаусса
шныряли упитанные саксонские бюргеры, краснолицые мюнхенские пивовары,
бородатые крестьяне из Шварцвальда - трезвые, расчетливые я скептические в
своей повседневной жизни. Но, проникнув в ворота монастыря, они устремлялись
к мраморному алтарю с глазами огнепоклонников.
В темной глубине часовни мистически светилась искусно озаренная
электричеством деревянная статуя богоматери, с ног до головы увешанная
приношениями богомольцев. Гаусс давно не испытывал такого гадливого
удивления, как в этот день. Он спросил встретившего его брата Августа:
- И так всегда?
- Двести тысяч богомольцев в год. Не меньше двадцати миллионов франков
дохода. - Август криво усмехнулся. - А ты сомневался в могуществе церкви!
Чтобы не привлечь внимания какого-нибудь не в меру любопытного - за
американские, английские или французские деньги - монаха, свидание Гаусса с
Пачелли должно было состояться поздним вечером, когда уляжется жизнь в
монастыре. Таким образом, весь день был в распоряжении генерала.
Проспав часа два в отведенной ему комнате личных покоев настоятеля,
Гаусс с удовольствием отметил, что усталость и дурное настроение исчезли.
Они уступили место давно забытой бодрости, вызванной, повидимому,
живительным воздухом гор. Генерал вышел в монастырский парк. Было приятно,
что это можно сделать, минуя двор, заполненный богомольцами.
Мысль Гаусса не сразу освоилась с тем, что глухая каменная стена,
отделяющая монастырский двор и общежитие от половины настоятеля, вовсе не
означает, что в Эйнзидельне существуют два мира. Шум и давка по одну сторону
стены и чинная тишина и покой по другую; там киоски с горами оловянных
крестиков, с дешевыми картинками святых, с четками, ладанками и бутафорское
сияние лампочек вокруг раскрашенных деревянных идолов, здесь нарядные покои,
украшенные произведениями живописи и скульптуры, с достаточным количеством
наготы; там смрад пота, суета шныряющих в толпе монахов, смахивающих на
биржевых маклеров, тут запах натертых паркетов и больших букетов роз из
монастырских теплиц, изредка бесшумно проплывающая фигура в сутане. Трудно
было поверить, что это не две чуждые друг другу жизни, что, разделенные
стеной, эти половины живут одна для другой и одна другою.
Гаусс гулял долго и с удовольствием. После прогулки позавтракал. И
завтракал тоже не спеша, с аппетитом.
Прохаживаясь по галлерее, он вглядывался в развешанные там полотна.
Отдавая должное старым мастерам, он все же отказывался от них и мысленно
прикидывал, кого из молодых присоединил бы к своей коллекции. В маленькой
гостиной, похожей на дамский будуар, долго стоял перед картиной Мане. Он
знал ее по каталогам. Помнил название: "У отца Латюеля". С жадной завистью
вглядывался в ищущие ответа женщины глаза молодого человека. Подошел к
"Обнаженной женщине" Ренуара. Но что-то поразило его в этом полотне. Отошел,
поглядел с одной стороны, с другой. Положительно, в картине было что-то
неуловимо чуждое кисти Ренуара. Пользуясь моноклем, как лупой, долго
разглядывал подпись художника. Картина была подписана, как подлинник. Между
тем Гаусс хорошо помнил: полотно находится в каком-то из известных мировых
хранилищ, кажется, в Париже. А может быть, в Москве.
И вдруг понял: перед ним беззастенчивые подделки!..
Под влиянием этого неожиданного открытия он поглядел вокруг себя
совершенно новыми глазами. Быть может, все остальное, что тут есть, - такая
же бутафория, как поддельный Ренуар и Мане?.. Разбойники на крестах и пьяные
рыцари, мадонны и блудницы, младенцы в яслях и трактирные сцены - все грубая
фальсификация. Даже бродящие тут монахи только прикрытые сутанами дельцы и
политики. И тишина настоятельских комнат - только покой, ограждающий
бесшумность происходящих тут интриг?..
Гаусс окинул взглядом стены: если бог ему поможет, когда-нибудь он,
Гаусс, доберется до подлинников и в Париже и в Москве. Вот тогда уж ни
настоящему Мане, ни Ренуару не миновать стен его берлинской квартиры!
Он в задумчивости прошел в библиотеку. Запах кожаных переплетов и
старой бумаги смешивался с ароматом сирени, пурпурными гроздьями прильнувшей
к решетке отворенного окна. Гаусс прошелся взглядом по многочисленным
корешкам книг. Творения отцов церкви чередовались с антикатолическими
памфлетами. Рядом с сафьяном и пергаментом бесчисленных изданий священного
писания топорщились вороха современных журналов. Гаусс взял первую
попавшуюся брошюру из свежей кучи, еще не расставленной по полкам, - "Правда
о папах". Раскрыл наугад первые страницы и, заинтересованный, опустился в
кресло у окна - поближе к свету и сирени.
"...Вся история папства - цепь раздоров, междоусобиц и позорнейших
преступлений против нравственности и самых элементарных понятий о
достоинстве человека.
Происходивший в 1870 году так называемый Ватиканский собор, стремясь
поднять упавший престиж первосвященников, лишенных итальянцами светской
власти, провозгласил догматом веры непогрешимость пап. Что бы они не заявили
"экс катедра", то-есть с амвона, любая глупость, которую они написали бы в
своих энцикликах и буллах, признавалась законом для всякого католика.
Услужливый собор поставил тогдашнего папу Пия IX и всех его преемников в
положение нарушителей постановлений более ранних соборов, провозгласивших:
"За всякое введение нового догмата в христианское вероисповедание -
анафема". Следовательно, и сам первый "непогрешимый" и дальнейшие
"непогрешимые", включая нынешнего Пия XI, должны были бы быть отлучены от
церкви и преданы анафеме на веки вечные.
Этого, разумеется, не произошло, не происходит и не произойдет.
"Непогрешимость" нужна папам как средство держать в руках приверженцев
римской церкви и именем бога совершать любое преступление, какое им
понадобится для проведения их политики. Противников "непогрешимости",
имевшихся и имеющихся в числе самих католиков, некий профессор богословия в
Майнце, иезуит Эберман, сразил совершенно беспримерным доводом:
"Непогрешимым может быть и совершенно невежественный папа, ибо бог указал
некогда людям истинный путь через прорекшую ослицу". Сравнение не очень
лестное для претендентов на мировое господство, но Рим доволен им.
Непогрешимые частенько взбирались на престол святого Петра такими
путями, что первое местечко в "Аду" Данте досталось им по праву. Перечислить
все случаи убийств пап своими соперниками и убийств папами своих соперников
совершенно невозможно - им нет числа. Но вот интересные примеры
благочестивой жизни непогрешимых: папа Сергий II начал свою папскую карьеру
тем, что приказал задушить двух своих предшественников, насильно свергнутых
с престола святого Петра, и объявил это преступление "акцией милосердия",
избавляющей несчастных от пожизненных страданий в темнице.
Папа Иоанн XII не ладил с императором Оттоном III. Тот решил посадить
на папский престол своего человека. Выбор пал на его учителя Герберта.
Уговор состоялся. И вот Иоанна выволакивают из постели, отрезают ему нос,
язык, уши, вырывают глаза и в таком виде, на показ народу, протаскивают по
улицам святого города. После этого Герберт влезает на трон и, наименовавшись
Сильвестром II, преспокойно и безгрешно правит римской курией.
Папы никогда не отличались мягким нравом. Дамас I с толпой своих
приверженцев ворвался однажды в церковь святой Марии и убил 160 сторонников
Урсина, с которым враждовал из-за римской кафедры. Вигилий VI убил мальчика,
отказавшегося удовлетворить его низменные наклонности. Анастасий предоставил
управление церковью двум римским куртизанкам. А папа Агафон умер от дурной
болезни. О "понтификате", то-есть святом правлении папы Александра IV
(Борджиа), неудобно даже говорить на страницах печати - это было сплошное
издевательство над понятиями "вера", "церковь", "нравственность".
Этот список можно было бы продолжать бесконечно, но мы ограничимся еще
только одним примером садического безумия Стефана VI, ненавидевшего своего
предшественника папу Формозу. Через девять месяцев после смерти Формозы
Стефан решил произвести публичный суд над трупом ненавистного
предшественника. Был созван торжественный собор в составе самых выдающихся
духовных лиц Рима. Уже разложившийся труп Формозы извлекли из могилы,
облачили в папские одежды и водрузили на трон в зале соборных совещаний.
Страшное зловоние исходи по от бывшего непогрешимого, но Стефан никому не
позволил покинуть зал. Мертвецу был назначен адвокат, и представитель папы
предъявил свои обвинения в том, что Формоза незаконно влез на престол, по
праву долженствовавший давно уже достаться Стефану. Разгневанный молчанием
трупа, Стефан сам вмешался в дело и закричал:
- Как смел ты, нечестивец, из низкого честолюбия захватить папский
престол, будучи всего лишь епископом Портуса?
Молчал труп, молчал и его дрожащий от страха адвокат. Он не решался
привести в оправдание своего подзащитного довод о том, что сам Стефан
оказался на этом месте тоже незаконно. По приказу Стефана суд вынес Формозе
осуждение и лишил его достоинства римского первосвященника. С
разваливавшегося на глазах присутствующих трупа сорвали папское облачение и
отрубили ему пальцы правой руки, которыми он когда-то благословлял народ и
которыми, кстати говоря, посвятил в епископы самого Стефана. Стефан ногами
вытолкал останки из зала и приказал бросить их в Тибр.
Вскоре после того сам Стефан был растерзан ненавидевшим его народом.
О том, что сами папы никогда не питали особенного почтения к знаку
своего папского достоинства - ключам святого Петра, можно судить по выходке
Юлия II, человека весьма воинственного, ведшего непрерывные войны за
создание сильного папского государства. Однажды, когда ему не повезло в
бранных делах, он в гневе швырнул свои первосвященнические ключи в Тибр и,
опоясавшись мечом, воскликнул:
- Если ключи бессильны, пусть защитит нас меч!
С тех пор меч, как атрибут власти и орудие ее расширения, не дает папам
спать. "Полнота папской власти" - своего рода фетиш, который руководит всею
политикой Ватикана на протяжении веков. Многие века высшим законом ("супрема
лекс") Ватикана и его руководителей является политика. Агрессия Ватикана
является всеобщей, направленной против всей вселенной. Многим, даже
католикам, разговоры о претензии пап на мировое господство кажутся
фантазией, выдумкой антипапистов. Но всякий римский богослов отлично знает,
что юрисдикция папы по отношению ко всем живущим на земле - самый
практический, никогда не глохнущий вопрос политики римского католицизма,
доминанта своеобразного, очень агрессивного империализма римской церкви.
Один доктор богословия приводит случай, когда он был свидетелем
диспута, на котором римские богословы совершенно серьезно обсуждали вопрос:
"Подлежат ли марсиане, если на Марсе есть люди, юрисдикции римского папы?"
Вопрос, разумеется, был решен положительно, ибо, мол, еще в XIV веке папой
Бонифацием VIII установлен догмат: "Для спасения является абсолютно
необходимой вера в то, что каждое человеческое существо подлежит юрисдикции
римского архиерея".
Папская "полнота власти" и непогрешимость для того и придуманы, чтобы
всю агрессивную политику Ватикана представить святой.
Нынешний папа, мракобес и темнейший реакционер, в своей энциклике
"Квадрогезимо анно" заявил, что задачей папской церкви является
"проповедовать, преподавать, настаивать" на примате папской власти, чтобы
этот закон, нравится он или не нравится, сохранять". Этой своей энцикликой,
являющейся образцом реакционно-агрессивного мракобесия, непогрешимый Пий XI
пытался убедить, что-де сам господь-бог "предает на безоговорочное наше
наивысшее судебное решение и общественный строй и самую экономическую
жизнь".
Поскольку речь уже зашла об экономике, не лишне будет привести
интересные высказывания наиболее вероятного преемника Пия XI, его
статс-секретаря кардинала Пачелли: "Слепа вера в способность мирового рынка
сбалансировать экономику, а также вера в государство социального
обеспечения, которое при всех жизненных обстоятельствах должно обеспечить
всем своим гражданам право на получение необходимого. Это оказывается
неосуществимым... Тот, кто желает дальнейшего развития социальной политики в
этом направлении, наталкивается на ограничения там, где возникает опасность,
что рабочий класс может... отнять, главным образом на крупных предприятиях,
средства производства у частных владельцев (как у отдельных лиц, так и у
объединенных) и передать их под ответственность безыменного коллектива...
Социалистическое мышление вполне приспособилось бы к такому положению, но
такое положение вызвало бы тревогу у тех, кто знает, какое большое значение
имеет частная собственность для поощрения инициативы и определения
ответственности в экономических вопросах... Торговец нуждается в свободе и
деловой активности как внутри, так и за пределами границ своей страны...
Свобода торговли, а также свободное общение людей и обращение товаров
отвечают христианским концепциям социальной экономики, тогда как принципы
государственной монополии внешней и внутренней торговли противоречат этим
концепциям, ибо "торговля - это прежде всего частная деятельность
человеческой личности, дающая ей первый толчок и зажигающая духовный огонь и
страсть в том, кто предается этой деятельности. Папа призвал торговые палаты
лелеять "высокий идеал торговца", так как этот идеал "носит на себе
религиозный отпечаток".
На первый взгляд может показаться, что папа занимается пустяками: что
такое все эти разговоры с торгашами и о торгашах? В действительности же
непогрешимый походя вещает католикам и всему аппарату католической церкви
свою волю, являющуюся для них законом. Благодаря "непогрешимости" его автора
этот закон не подлежит ни критике, ни оспариванию. Как следствие этой ловко
придуманной непогрешимости папы, как логический вывод из нее, непогрешимыми
являются и все исполнители его воли, так как их ведет непогрешимый. Уже на
самом Ватиканском соборе, где провозглашался этот удивительный догмат, 88
прелатов высказалось против него, а 62 лишь за условное его признание. Тем
не менее догмат был провозглашен благодаря ловкой политике иезуитов,
сумевших протащить решение.
Нет необходимости повторять все, что уже широко известно о собственной
очень широкой предпринимательской деятельности ватиканских отцов, являющихся
участниками многочисленнейших коммерческих дел во всем мире, владельцами
банков и целых концернов, стоит упомянуть о купленных "святым престолом"
боливийских оловянных рудниках с тысячами рабов-пеонов, о нефтяных
источниках в Мексике, о расширении в самом Риме и других городах сети
публичных домов, принадлежащих "Управлению имуществ святого престола".
Маститый богослов, профессор Деллингер писал: "Как христианин, как
богослов, как историк и как гражданин, я не могу понять догмата
непогрешимости. Как христианин потому, что этот догмат не совместим с духом
евангельских изречений Христа и апостолов; как богослов потому, что он
состоит в непримиримом противоречии со всем истинным преданием церкви; как
историк потому, что я знаю - стремление осуществить (выражающуюся в этом
догмате) теорию мирового господства обольет Европу потоками крови, опустошит
страны и разрушит здание церкви..."
История не замедлила подтвердить слова Деллингера. Тотчас же за
провозглашением этого догмата Ватикан пустился в плавание по мутным водам
большой европейской политики. Он принял самое деятельное, самое активное,
хотя и строго тайное участие в подготовке и развязывании первой мировой
войны. По свидетельству Отто Беккера, иезуитские круги вели подпольную
работу для создания, в противовес союзу Германии с архикатолической
Австро-Венгрией, франко-русского союза. Ватикану была необходима
общеевропейская война как путь к восстановлению светской власти пап. Папский
нунций в Вене кардинал Галимберти говорил, что папа Лев XIII все более
склоняется к тому, что наместничество святого Петра может быть восстановлено
в "своих правах" (то-есть в светской власти) только в результате всеобщей
войны. Поэтому, когда при содействии Ватикана был создан франко-русский
союз, римская курия благословила Австрию на конфликт с Сербией, означавший
всеевропейскую войну.
Не повторил ли бы теперь католический богослов кардинал Бароний свои
некогда сказанные слова: "Никогда раздоры, гражданские войны, преследования,
гонения на еретиков и схизматиков не причиняли столько страданий церкви, как
при чудовищах, которые овладели троном Христа путем симонии и убийств.
Лагеранский дворец сделали "мерзким кабаком".
Вот документально установленные преступления пап в период подготовки
второй мировой войны:
Приход к власти Муссолини. "Се человек, дарованный нам провидением!"
Приход к власти Гитлера. По прямому указанию Ватикана католическая
партия центра в Германии, руководимая Каасом, Брюнингом и Папеном,
самораспустилась и открыла дорогу Гитлеру. Пий XI первым подписал с Гитлером
подготовленный и проведенный в жизнь кардиналом Эудженио Пачелли конкордат,
оказавший фюреру огромную моральную поддержку.
Вторжение Муссолини в Абиссинию. "Цивилизаторская миссия высокой
человечности".
Ремилитаризация Германии. Реоккупация Рейнланда, захват Саара,
отпадение Хорватии от Югославии, Салазар в Португалии, Франко в Испании,
аншлюсе Австрии, Мюнхен..."
Гаусс давно ни во что не верил. Ни богословием, ни историей церкви он
никогда не интересовался. Он не строил иллюзий и насчет более чем реальной
земной политики церкви. То, что он читал сейчас, одновременно удивляло и
пугало его:
"...Агентура Ватикана рыщет повсюду от Гибралтара до Токио. Памятуя,
что некогда папа Марцеллин приносил языческие жертвы Юпитеру и воскурял
благовония перед всеми богами Олимпа, лишь бы добиться своего, Пий XI готов
признать, что синтоистское обожествление Хирохито ничуть не противоречит
христианству.
Папы молились за мир в 1914 году, толкая Австро-Венгрию, с одной, и
Францию, с другой стороны, в первую мировую войну. Они молились за
католическую Австрию и продиктовали ей аншлюсе; они молились перед Мюнхеном,
подстрекая Гитлера к нападению на Чехословакию. Посылая апостольское
благословение Польше, они, вероятно, не задумываясь, бросят ее под ноги
Гитлеру в уплату за поход против СССР. А там придет очередь Франций...
Папам нужны деньги, очень много денег. Все годится - доллары и лиры,
франки, марки и песеты. По свидетельству одного итальянского банкира,
половина итальянской экономики контролируется сейчас Ватиканом. Из 630
миллиардов лир общенациональных вкладов в 40 католических и 100 "народных"
банках 400 миллиардов лежит на текущем счету непогрешимого. Но даже самые
осведомленные журналисты не могут сказать, сколько же миллиардов долларов
лежит у святейшего в банках Америки, сколько вложено в дела группы Моргана.
Без всякого риска ошибиться можно сказать: заведение на Ватиканском
холме - самый богатый концерн мира. Но дело, разумеется, не только в том,
что его кредиты на антисоветскую пропаганду, на борьбу с демократией, на
подрыв деятельности прогрессивных организаций во всем мире практически почти
неисчерпаемы. На этот раз и сами непогрешимые действительно уподобляются
стаду ослиц, полагая, будто нынешняя политическая ситуация схожа с теми, в
которых Рим уже не раз пытался поправить свои расстроенные
идеолого-политические дела. Это уже достаточно широко известно: папизм
стремится к развязыванию второй мировой войны, чтобы еще раз попытаться
осуществить свою навязчивую идею крестового похода против Советов и о
мировом господстве. Непогрешимый спит и видит, как бы привести всех людей на
земле, а если они есть на Марсе, то и там, в повиновение кресту, как символу
отказа от социального прогресса и возвращения к рабской покорности немногим
избранным господом-богом финансовым и промышленным магнатам для руководства
человеческим стадом.
С этой целью так же настойчиво, как когда-то его предшественники
работали над созданием союзов, обеспечивавших возникновение первой мировой
войны, - так Пий XI со своим статс-секретарем работает теперь над
укреплением возникшего недавно фашистского "стального блока".
Во Франции делаются усилия для привода к власти католических
разбойников из шайки Лаваля-Петэна.
На подмогу закоснелым в сообщничестве с Гитлером папским кардиналам в
Германию посланы подкрепления в мантиях епископов и сутанах простых монахов.
Их обязанностью, по наставлению папы, является развязывание войны с Россией
во что бы то ни стало. Один из них открыто заявил: "Его святейшество папа
сказал, что было бы ложной сентиментальностью и ложной гуманностью думать,
будто нужно переносить любую несправедливость из страха перед войной. Если,
по мнению святого отца, сказал он, ведение войны может быть не только
правом, но и обязанностью какого-либо государства, то это означает, что
пропаганда за неограниченное и абсолютное запрещение орудий войны не
согласуется с христианским учением. Когда закон бога находится под угрозой и
совершаются атаки на самые его основы, то народы не только имеют перед богом
право, но и обязаны восстановить силой оружия попранное право и порядок".
Как ни удивителен для непосвященных назревающий брак "неземного"
Ватикана с самой земной державой - США, - он будет заключен. Его
инициаторами являются кардинал Пачелли и "черный папа" - генерал ордена
иезуитов кардинал Ледоховский. Брак этот вовсе не будет заключен только для
невинного взаимопроникновения: вера в Америку - деньги в Ватикан. Целью
задуманного брака является борьба с опаснейшим врагом капитализма и папского
мракобесия - коммунизмом. Втирая народам очки своими лицемерными разговорами
о мире, "жених и невеста" стремятся к одному - к войне.
...Доводы их каннибальски незамысловаты и рассчитаны на психологию не
позже средневековой: бог завещал людям страдание. Богатство, счастье, мир он
посылает им лишь в качестве искушения и в наказание. Тем, кто живет в
счастье, довольстве и мире, уготована на том свете сковорода дьявола. Такова
печальная участь всяких морганов, рокфеллеров и иже с ними. Поэтому лучше не
подражать тем, кто хорошо живет, и довольствоваться жизнью похуже. "Блаженны
страждущие", - страданий, побольше страданий, и вам уготовано царствие
небесное! А счастье и деньги отдайте нам. "Блаженны алчущие" - поменьше
ешьте, побольше оставляйте нам! Побольше страданий неразумным, жаждущим
счастья, убивайте стремящихся к миру, калечьте, морите их голодом!
Одно из важнейших положений папистских изуверов заключается в том, что
делать людей достойными награды на небесах насильно, даже когда они ее вовсе
не хотят, то-есть доставлять им страдания, заставлять их голодать и умирать
в мучениях на войне, - священное право непогрешимого. Так же, как он некогда
торговал индульгенциями, Ватикан уже продает это право Гитлеру и Муссолини.
Но дураки на свете переводятся. Рассчитывать на то, что люди добровольно
согласятся, чтобы непогрешимый повел их на новую бойню, - серьезный просчет.
Пример воинственного Юлия II, швырнувшего в Тибр никчемные ключи от рая и
взявшего в руки меч, - плохой пример. Народы полагают, что вместе с ключами
папе следует выкинуть в Тибр и меч.
Когда-то Пий XI изрек, что, если того потребуют интересы католической
церкви, он готов заключить союз с самим дьяволом. Все говорит за то, что
этот тайный договор давно заключен. Поможет ли он союзникам - дьяволу и
папе?.."
Где-то совсем близко послышался легкий шорох шагов. Гаусс быстро
захлопнул брошюру и поспешно сунул ее в кипу газет на столе.
Мягко ступая, мягче, чем умел ходить Александер, в библиотеку вошел
худой человек в шелковой сутане кардинала. Гаусс не без удивления увидел
перед собою того же Пачелли, какого встречал лет пятнадцать назад. В
шестьдесят четыре года - ни единого седого волоска, все тот же пронизывающий
взгляд карих глаз, та же энергичная складка вокруг тонких губ и та же
нервная сильная рука, не спеша поднявшаяся для благословения над головой
склонившегося генерала.
Генерал с разочарованием видел, что разговор, искусно направляемый
кардиналом, вертится вокруг общих мест. Гаусс вслушивался во вкрадчивые
интонации бархатного голоса кардинала. Он больше удивлялся чистоте, с
которой итальянец владеет немецким языком, чем вдумывался в смысл витиеватых
фраз. Но вот он услышал и что-то интересное:
- ...Святейший престол против растлевающей свободы совести, печати,
союзов и собраний. Эти-то свободы и являются способами распространения идей,
не совместимых с догматами святой церкви. Будьте бдительны! Даже в такой
момент, как переживаемый нами период торжества порядка в большей части мира,
опасно почивать на лаврах. Нельзя позволить противникам порядка,
установленного богом, вновь захватить то, что было отвоевано с такими
усилиями.
- Людям нашего воспитания трудно примириться с грубостью ефрейторов,
усевшихся в диктаторское кресло, - без обиняков заявил Гаусс.
- Сын мой, церковь явилась одной из первых жертв грубости "ефрейтора",
и тем не менее... - Пачелли сделал многозначительную паузу, - святейший
престол был первым государством, поддержавшим фюрера. Необходимы терпение и
вера в провидение. И руками неразумных оно может творить благо. Божественная
миссия борьбы с заразой коммунизма возложена всевышним на Германию. Не нам
противиться воле господней. Да свершится то, что должно свершиться. По
святому писанию "проклят тот, кто верит в людей". Запомните это, сын мой, и
не придавайте слишком большого значения тому, как выглядит меч, разящий
врагов церкви. Лишь бы он был достаточно остр и тяжел.
- В этом-то вы можете не сомневаться.
Пачелли ласково улыбнулся:
- Мне приятно слышать это именно от вас, генерал. К тем людям, с
которыми нам предстоит бороться...
- Я плохо понимаю иносказания, отец мой.
- К проповедникам и последователям осужденных церковью идей социализма
и коммунизма нельзя применять слова нашего божественного учителя: "Прости
им, ибо не ведают, что творят". - Голос Пачелли утратил бархатистость. В нем
зазвучала ненависть: - Они ведают, что творят! Мы повелеваем вести борьбу
против них с тою же беспощадностью, с какою святая инквизиция вела ее против
еретиков в средние века.
Но Пачелли тут же вернулся к прежнему мягкому, умиротворяющему тону,
хотя смысл того, что он говорил, вовсе не был мирным. Он говорил о
средствах, какими должна быть выполнена миссия борьбы с коммунизмом.
Его осведомленность в чисто военных вопросах поразила Гаусса. Никакие
достижения современной техники истребления не прошли мимо внимания
кардинала.
Гаусс счел уместным заметить:
- Средства, предоставляемые нам наукой, могли бы быть усилены во сто
раз, если бы фюрер не помешал работе над одним очень интересным видом
вооружения.
- Что-нибудь новое? - с интересом спросил Пачелли.
- Я не считаю нужным скрывать от вас, речь идет об оружии, которое мы
называем "фау"...
Лицо кардинала отразило полное удовлетворение.
- Не скрою: нам известно об этом оружии. - Пораженный Гаусс молча
кивнул головой, а Пачелли продолжал: - Пусть вас не смущает то, что дело
перешло к лицам, не носящим военного мундира. Оно в надежных руках. Вы
поступили бы вполне разумно, если бы передали эту работу иностранцам... У
Германии нехватит средств для доведения этих дорогих работ до конца.
- Нет, отец мой! - воскликнул генерал. - Такие дела мы будем доделывать
сами, хотя бы пришлось для этого ходить босыми...
- А я хотел помочь вам заинтересовать в этом "фау" американцев.
- Нет, нет!
Кардинал укоризненно покачал головой:
- Можно подумать, что вы забыли о конечной цели, которой все это
предназначено. Законы, породившие силу, способную обрушить на голову врага
"фау", являются выражением вечного божественного акта. В этом доказательство
нерушимого единства всемирного порядка, за который мы с вами боремся...
Противиться этому бессмысленно. И не все ли равно, кто применит эти силы
природы для низвержения врагов апостольской церкви и порядка - вы или
американцы?..
- Не поднимайте этой темы, отец мой, - решительно возразил Гаусс. - Мы
никому не отдадим оружие, которое провидение вложило в руки нам. Нам, а не
американцам!
- Помните, сын мой: только католическая церковь в состоянии решить, кто
стремится к порядку и кто способствует его разрушению. Горе тем, кого она
назовет врагами.
- Почти по этому поводу я и хотел бы посоветоваться с вами... Польша
всегда была верной дочерью церкви?
- Святейший престол всегда лелеял ее, называя в пример другим
любимейшей дшерью, - проворковал Пачелли.
- Нам необходимо знать, что сказали бы вы миру, тремстам восьмидесяти
миллионам католиков, если бы... - Гаусс не сразу решился выговорить: - если
бы завтра Гитлер решил убрать Польшу со своего пути?
Пачелли наклонился над столом и посмотрел в глаза генералу:
- Вы спрашиваете об этом как католик?
- Нет, как немецкий генерал, - прямо ответил Гаусс.
Пачелли придвинулся еще ближе.
- Спрашиваете меня, как скромного служителя церкви?
- Скорее, как человека, могущего ответить от имени Ватикана.
Пачелли молчал, не отрывая пристального взгляда от лица генерала.
Наконец, понизив голос почти до шопота, произнес:
- Вы мысленно клянетесь мне, что сказанное умрет в этой комнате! Коль
скоро к победе над Россией господу-богу угодно было бы пройти по телам всех
трехсот восьмидесяти миллионов верных сынов католической церкви, мы не имели
бы права сказать ничего иного, как только: "Да будет так".
- Значит, немцы могут?..
Пачелли резко откинулся в кресло и повелительно проговорил:
- Прошу, ваше превосходительство, не задавать подобного вопроса.
Наступило неловкое молчание.
- Нас беспокоит возможность выступления Франции, связанной с Польшей
договором и известными обязательствами в отношении России, - сказал Гаусс.
- Обязательства в отношении России будут аннулированы, - с уверенностью
проговорил Пачелли. - Что же касается остального, наш нунций в Берлине,
монсеньор Орсениго, будет держать вас в курсе дела. Могу уверить ваше
превосходительство, что церковь приложит все усилия, чтобы ни один верующий
француз не поднял оружие в защиту России.
- Нас не так беспокоит Франция в целом, как несколько отдельных
французов.
- Большинство из тех, кого вы имеете в виду - верные сыны католической
церкви, - угадав мысль Гаусса, ответил Пачелли. - Мы всегда имеем
возможность дать свой отеческий совет маршалу Петэну, генералу Вейгану и
таким людям, как Лаваль и другие. За Францию можете быть спокойны. Даже если
бы ей пришлось формально выступить, она не будет стоять на пути фюрера в
достижении нашей общей цели.
- Вы очень успокоили меня, отец мой.
- Церковь не всегда будет в состоянии выбирать деликатные способы
помочь вашему делу. Цель - уничтожение русского коммунизма - оправдывает
средства, которые вам, может быть, придется применить. - На прощание, уже
стоя, Пачелли сказал: - Быть может, в Берлин приедет из Львова митрополит
Андрей или его доверенное лицо. Мне очень хочется, чтобы они встретили там
полное понимание.
- Митрополит Андрей? - недоумевая, спросил Гаусс.
- Граф Андрей Шептицкий - человек, которому провидение судило выполнить
апостольскую миссию на востоке. Его трудами будет обращено в истинную веру
все то, что уцелеет от России.
- Мы не оставим ему большого пополнения для рядов верующих, - с
усмешкой ответил Гаусс.
- Не об этом вам нужно заботиться. Крест - оружие Рима. Германия пусть
будет мечом католической церкви. - И, сотворив крестное знамение, как бы
благословляя этот воображаемый меч, Пачелли добавил: - И да будет этот меч
беспощаден!
"13"
- Что говорил вам Альба? - спросил Бен, вспомнив, что после чая Маргрет
оставалась наедине с испанцем.
- Альба?.. - удивленно переспросила она. И почти про себя: -
Действительно... что говорил мне Альба?..
При этом в памяти Маргрет отчетливо встала обстановка комнаты, в
которой она довольно долго просидела с герцогом. Но вот странно: она не
могла припомнить ни одного слова из того, что говорилось. Вероятно, это
произошло из-за того, что все ее внимание было сосредоточено на
фантастически великолепном подсвечнике, скорее даже паникадиле, стоявшем у
стены. Это было сооружение не меньше чем в рост человека - старинная кованая
штука на четырех ножках. Ножки были так причудливы, что Маргрет не смогла бы
даже воспроизвести изгибов, хотя смотрела на них бог знает сколько времени.
А этот изумительный чеканный круг наверху! Он подобен старинному поясу
средневековой инфанты! И пять... нет, кажется, шесть... нет, пожалуй,
все-таки пять пятисвечников в виде корон, с шестой, словно цветок
возвышающейся над ними в центре! Лишь в старой Испании могли создать такую
прелесть. Как только кончится эта суматоха в Испании, Маргрет непременно
поедет туда. Она сама отыщет все, что нужно для испанской комнаты
Грейт-Корта. Теперь уже нельзя будет не обставить ее самым лучшим из всего
испанского: вырвалось же у нее хвастливое замечание, что, пожалуй, даже
Альбы уже не имеют того, что есть у нее. А ведь по сути-то у нее почти
ничего и нет - так, кое-какая дребедень, не идущая в счет по сравнению с
виденным у герцога в его "посольстве" в Лондоне. Какие шелка, какая парча,
какой корд на стульях! Можно себе представить, что за чудеса собраны во
дворце Альбы в Испании!.. Боже мой, и подумать, что с победой республики все
это могло оказаться в руках каких-нибудь шахтеров или неграмотных
пастухов!..
От таких мыслей ее оторвал повторный вопрос Бена:
- Не говорил ли вам Альба, что пора покончить с Испанской республикой,
что от вмешательства Англии только и зависит теперь, сколько недель
продержутся там красные?
Вот! Теперь Маргрет вспомнила все.
- Совершенно верно! Он говорил это. Но, мне помнится, речь шла не о
неделях, а о днях. Судьба республики сочтена. Вступление Франко в Мадрид -
вопрос дней... - Усилием воли заставляя себя сосредоточиться на разговоре и
не позволяя себе снова соскользнуть к воспоминаниям о мучившем ее видении
прекрасного подсвечника, она неохотно цедила: - Альба говорил, что признание
их режима Францией - только половина дела. Нужно, чтобы британское
правительство огласило и наше признание его шефа, тем более, что, по его
словам, такое решение уже принято вами...
- Все будет в должный момент...
- Не перебивайте меня. Вы же хотели знать, что сказал Альба, - лениво
ответила Маргрет.
- Да, да, прошу вас, - поспешно спохватился Бен. Маргрет замолчит, и
тогда он не узнает чего-нибудь важного, что посол Франко хотел ему передать
через жену. Не мог же испанец поставить его в ложное положение личным
сообщением. Как-никак, ведь Бен все еще председатель комитета по
невмешательству в дела Испании, а Альба посол Франко, лишь фактически и
тайно, но еще не формально признанного Англией. - Прошу вас, продолжайте,
дорогая, - просительно проговорил Бен.
- Он говорил... что Петэн обещал Франко помощь... - Она потерла пальцем
висок, чтобы отогнать одолевавший ее сон. - Кажется, он говорил еще что-то о
продовольствии... Ах да, Петэн обещал Франко, что республиканцы не получат
ни грамма продовольствия. - Маргрет подняла на Бена глаза, с ресниц которых
успела снять краску. На него смотрели теперь два мутных старушечьих глаза,
холодных и злых. Перед ними все еще стояло великолепное паникадило Альбы, а
вовсе не зрелище умирающих испанских детей. Она лениво протянула: - Мне
кажется, они этого заслужили... не нужно было бунтовать. Дядя Джон
Ванденгейм говорит...
- Не напоминайте мне об этом грубияне... - сердито сказал Бен.
- Это брат моей матери, Бен! - Она строго поджала тонкие губы. С них
тоже была уже снята помада. Они были вялые, синеватые. Тысяча поперечных
морщинок делала их похожими на съежившихся червей. - К тому же, - прибавила
Маргрет, - от дяди Джона зависит, вылетите вы в трубу с вашими угольными
копями или нет. Я давно советовала вам понять: он не только брат моей
матери, но и настоящий деловой человек Американского, а не вашего стиля.
Кстати... - тут она вдруг остановилась, словно утеряв мысль, но тотчас же со
злою усмешкой поправилась: - Впрочем, это покажется вам, вероятно, уж не так
кстати: один американец... военный... говорил мне, что Англия не только
утратила все преимущества своего островного положения, а это островное
положение из преимущества стало ее слабым местом...
- Не понимаю, о чем и к чему все это? - с раздражением прервал ее Бен.
- Вероятно, опять какая-нибудь гнусность американцев. За последнее время это
стало любимым развлечением его супруги: напоминать ему то, о чем когда-то
она пыталась так старательно забыть, - что она американка. К тому же это
были не какие-нибудь дружеские воспоминания, а почти всегда шпильки. Эдакая
длиннющая бабья шпилька, которую Маргрет старалась запустить в какое-нибудь
из самых больных его мест - либо в пристрастие к свиньям, либо в любовь к
былой роли Англии.
Так оно и было.
- Этот американский джентльмен, очень сведущий джентльмен, -
подчеркнула Маргрет, - сказал, что ни один умный противник не станет в наше
время пытаться вторгнуться в Англию своими сухопутными силами. Даже если бы
ему удалось подавить или вовсе уничтожить британский флот...
- На свете не существует государств, которые могли бы не только
уничтожить, но хотя бы временно подавить флот Англии. Он первобытный кретин,
этот ваш "американский джентльмен"... Понимаете, кретин! - выходя из себя,
крикнул Бен. - Я не хочу слушать эту чепуху... Не хочу!
- А я хочу досказать, - настойчиво проговорила она, угрожающе
приподнимаясь в кресле. - Независимо от судьбы английского флота, никто не
станет вторгаться в Англию с суши. Так сказал этот джентльмен. Он
утверждает, что Англия будет попросту стерта с лица островов воздушными
бомбардировками. Понимаете: стерта!.. А потом - все остальное.
Бену показалось, что жена произнесла последние фразы с удовольствием,
во всяком случае со всем злорадством, на какое стала способна в последнее
время. Несколько мгновений он молча взирал на нее, потом схватил свой снятый
было халат и поспешно удалился из спальни.
Мысли его путались. Он, правда, всегда предпочитал свиноводство военным
вопросам, но из этого не следовало, что его можно заставлять выслушивать
подобную чепуху. Англия всегда была Англией и, хвала господу, всегда ею
будет!..
Постояв несколько мгновений за крепко захлопнутой дверью спальни, он
немного успокоился и нерешительно двинулся в темноту коридора.
Всю жизнь прожив в этом доме, Бен никогда не мог запомнить, где
расположены выключатели. Он вечно включал не те лампы, какие были нужны.
Ощупью пробравшись по коридору, он стал медленно спускаться по лестнице,
ведя рукой по стене. Мысли, такие же мрачные, как окружавшая темнота,
медленно текли в его голове Бен охотно посоветовался бы сейчас с кем-нибудь,
чтобы понять, действительно ли настал момент, когда можно, не рискуя ни
престижем Англии, ни собственным добрым именем, покончить с этим проклятым
невмешательством. Пора заняться своими запушенными шахтами, вернуться к
свиньям, которых он вот уже два или три месяца видел лишь урывками.
При воспоминании о свиньях Бен приостановился посреди лестницы. Жизнь
перестала казаться ему такой беспросветно мрачной: раз где-то впереди
маячила возможность отдаться любимым свиньям, дела еще не так плохи...
В тот самый час на противоположном конце Европы произошло нечто, хотя и
вовсе не отмеченное в анналах истории, но имеющее непосредственное отношение
к историческим событиям, являвшимся предметом тягостных размышлений лорда
Крейфильда.
Это случилось там, где в солнечный день с берега Европы можно
невооруженным глазом рассмотреть белые дома Сеуты и Танжера, а за ними
лиловый силуэт Атласа. Это произошло вблизи того куска испанской земли,
который Англия временно заняла два с половиной века тому назад, во время
войны за испанское наследство, да так и "забыла" вернуть хозяевам. Событие
имело место у пункта, название которого многие, по старой памяти,
употребляют иногда для определения могущества Британской империи наравне с
Сингапуром и Мальтой. Короче говоря, это случилось у Гибралтара.
В течение двух с половиной веков британский империализм тратил все
новые и новые миллионы фунтов стерлингов на реконструкцию одного из двух
Столбов Геркулеса. Англия пыталась удержать то, что время и прогресс упрямо
списывали со счетов островной империи, - стратегическое значение Гибралтара.
Когда-то, может быть, еще в конце прошлого столетия, семьдесят пещер,
вырытых, выдолбленных, выгрызенных упрямыми зубами в скале Гибралтара, и
семьсот пушечных жерл, глядящих со скалы на пролив, могли считаться
непреодолимой преградой для флота. Но в XX веке даже испанские фашисты стали
называть эти пушечные стволы "зубами старухи".
В один из вечеров начала марта 1939 года сигнальная пушка гибралтарской
крепости ударила, как всегда, ровно в 20. 00. С этой минуты вход в порт и
выход из него был закрыт. Задвинулась решетка железных ворот, соединяющих
крепость с материком. Тем не менее на гибралтарский рейд, являющийся частью
просторной Алхесирасской бухты, вошел "корабль его величества" крейсер
"Дидона". "Дидона" был типичным британским крейсером. Он в меру устарел, был
в меру тихоходен, вооружен в меру старыми шестидюймовыми пушками Армстронга.
Они стреляли порохами, воспламенение которых в погребах "Ляйона" было
причиной гибели половины его команды в битве при Скагерраке.
Как всякий британский корабль, "Дидона" была снабжена комфортабельными
каютами для офицеров и отвратительными кубриками для команды. Одним словом,
это был как раз один из многочисленных кораблей, составлявших становой
хребет британского боевого флота, один из тех кораблей, пушки которого, как
торчащие вперед клыки старого бульдога, предназначались главным образом для
того, чтобы устрашать слабонервных пиэтетом черного галстука и трех полосок
на матросском воротнике. "Дидона" не столько воевала, сколько стационировала
в колониях, где обнаруживались признаки волнений. Она с торжественностью
королевских похорон возила в Лондон индийских князей на поклон к "императору
Индии" и в обмен доставляла индусам английских вице-королей и шпионов.
Прогромыхав по клюзам якорными канатами, "Дидона" замерла на внешнем
рейде. Она не зашла за мол, а остановилась на той стороне Алхесирасской
бухты, что омывает подножие скалы Гибралтара. Эта скала нависла над морем
подобно огромному хищному зверю, намеревающемуся вот-вот совершить прыжок в
Африку. Если судить по размерам зверя и по выступающим на его боках мощным
складкам каменных мускулов, прыжок через пролив, казалось, не представлял бы
для него труда.
На берегу "Черного материка" до сих пор гнездятся измельчавшие потомки
некогда грозных испанских конкистадоров, а не коммивояжеры ненасытного
британского империализма. Это было так - вопреки пушечным стволам
Гибралтара, обращенным жерлами на юг, вопреки линкорам, крейсерам и
эсминцам, денно и нощно коптящим густосинее африкано-европейское небо. Да,
вопреки всей этой до пышности демонстративной мощи жадного британского
зверя, его каменный хвост был тут накрепко прикован к Европе. И как ни
противно это было "британскому духу", перед глазами английских офицеров,
бездельничающих на высоком плато Юроп-Пойнта, простиралась опаляемая лучами
солнца беспредельная лилово-желтая панорама африканских областей, населенных
черными людьми, которых эксплуатировали не англичане, земель, недра которых
расхищались не англичанами, где "европейскую цивилизацию" и "свет веры
христовой" насаждали не английские штыки. Это казалось английским офицерам
просто скандальным, отвратительным. Но это было так.
Было бы ошибкой думать, будто британский империализм смирился с таким
положением и больше не претендует, чтобы Гибралтар выполнял какую-либо иную
роль, кроме заржавевшего ключа шатающихся ворот Средиземноморья. Цвета
испанских Бурбонов стали торговым флагом нескольких темных старых домов,
стоящих вовсе не в Мадриде, а в сердце Лондона - в Сити. Одного из задач
"флота его величества" короля Англии стала защита английских фунтов,
вложенных в недра, в промышленность и в банки иберийских полуколоний Сити -
Испании и Португалии.
Прошло довольно много времени после того, как якоря "Дидоны" легли на
грунт. Сонно улеглась вода, взволнованная винтами крейсера. На корабле
воцарилась тишина.
Мягко ступая резиновыми подошвами по дереву надраенной палубы, к
шестивесельному катеру Э 3, покоившемуся в рострах, подошел офицер. Он с
усилием отогнул на носу катера край брезента и заклеил дощечку, где было
выведено слово "Дидона", полоской с названием одного из коммерческих
кораблей, стоявших в ту ночь на рейде. Офицер проделал это со сноровкой,
свидетельствовавшей о том, что заниматься этим ему было не впервой.
Через несколько минут под умелыми руками матросов катер бесшумно
опустился на воду. Кроме команды, в него сошел человек в штатском. Боцман
посветил фонарем на кормовую банку, чтобы показать пассажиру его место. В
луче света можно было узнать Уинфреда Роу.
Роу тяжело опустился на свое место на корме, рядом с рулевым. Он был
целиком поглощен своими мыслями, связанными с этой неожиданной для него
поездкой в Испанию: когда он был уже совсем готов отправиться в Советский
Союз, вместе с "первым вариантом военной миссии" (так называл эту группу
шеф), все вдруг изменилось - Роу получил неотложное поручение в Испанию.
- Вы там уже бывали и знакомы со всей этой публикой, - сказал шеф. -
Даю вам возможность еще разок прокатиться туда. Довольны?
Да, в тот момент Роу был доволен: разве плохо отделаться от поездки в
страну, которой он боялся как огня? Испания - совсем другое дело.
Правда, вскоре ощущение удовольствия пропало. Роу узнал, что сможет
пробыть в Испании ровно столько, сколько понадобится на выполнение
поручения, - ни одного часа больше. Это значило, что его личные дела,
которые он снова наладил было с Грили, так и останутся незавершенными. Все
надежды, которые он возлагал на победу Франко, рассыпались.
Мягкое покачивание катера и ритмичный стук уключин навели его на
воспоминания. А в воспоминаниях Роу было мало веселого. То, что Уинфред Роу
был сотрудником британской секретной службы, отнюдь не следует приписывать
"призванию" или каким-либо его высоким личным качествам. В его характере
никогда не было отмечено специфических черт, о которых любят писать, как о
свойствах, определяющих пригодность к службе тайного агента. В юности Уинни
не обладал ни сильной волей, ни способностью к изворотливости в трудных
обстоятельствах. У него не было и выдающегося личного мужества или
инициативы, которые выдвинули бы его из ряда обыкновенных людей, в изобилии
топчущихся на тротуарах всех английских городов. Напротив, в те времена Уинн
отличался скорее некоторой мягкостью. Он был флегматиком. Он даже не давал
себе труда заботиться о карьере, которая в его годы составляет заботу
каждого англичанина его круга. Можно с уверенностью сказать: если бы не воля
отца, Уинн никогда и не очутился бы на службе разведки, которая, если верить
обильной литературе, создаваемой по прямому заказу самой же разведки,
отбирает из среды англичан "лучшее, что может дать нация".
Настойчивое желание Роу-отца видеть Уинни на этой службе было
продиктовано тем, что именно там два поколения Роу закладывали основание
материальному благосостоянию своего ничем не замечательного рода. Ни
Роу-дед, ни Роу-отец не видели в профессии разведчика ничего романтического.
Для них ничто не отличало ее от любой другой службы британской короны. Они
были прозаическими чиновниками от шпионажа. Сотни и тысячи роу до них, при
них и после них так же прозаично подвизались на службе разведки в английской
метрополии, в ее многочисленных колониях и за рубежами империи.
Настойчивость, проявленная Роу-отцом в определении Уинна на ту же службу,
где он сам провел около полувека, была продиктована соображениями весьма
практического свойства: мистеру Роу-старшему хотелось отойти в лучший мир в
уверенности, что дедовский дом на Кинг-стрите не только не пойдет с молотка
после его смерти, но, бог даст, будет заменен более обширным на Парк Лейн.
Если бы не отцовская настойчивость, Уинфред Роу и по сей день
предавался бы приятному ничегонеделанию в обществе сверстников или
соревновался бы со своими друзьями в собирании какой-нибудь дряни. Еще в
колледже он питал пристрастие к пуговицам и считался знатоком этого
предмета. Но оказалось, что такого рода страсть требует расходов,
непосильных отпрыску фамилии Роу. Он с выгодою продал свое собрание пуговиц
и отказался от мысли достичь чего-либо и среде коллекционеров.
Однако с переходом на службу в разведку перед Роу снова встала
перспектива заняться коллекционированием. В этом учреждении считалось весьма
похвальным собирать что-нибудь, что могло служить благовидным предлогом для
проникновения в такие места, где пребывание простого туриста-бездельника
показалось бы подозрительным. Можно было собирать черепки тибетской посуды,
японские гребни или русские вышивки. Можно было для вида заниматься
археологией, антропологией, фольклором - чем угодно. Роу обошел этот
наскучивший ему предмет тем, что объявил о своем желании стать журналистом.
Он как можно дольше учился этому делу. Потом по протекции собственного отца
получил первое оперативное поручение в Испанию. С тех пор за Пиренеями не
происходило ни одной смены режима, ни одного крупного политического
убийства, которые не застали бы Роу на полуострове. В одних он бывал тайным
участником и казначеем Интеллидженс сервис. За другими только наблюдал, как
око шефа. Здесь, в Испании, утвердилась карьера Роу, и здесь же он
сформировался как секретный агент. Следующим театром его деятельности стала
Германия. Там он провел немало темных дел.
С тех пор прошло много лет. Выгоды службы в разведке оказались сильно
преувеличенными. Дом на Кинг-стрите Уинн продал сразу же, как умер отец.
Нового на Парк Лейн так и не купил, да и не собирался покупать. Он был
известен как старый холостяк, как отставной капитан Роу, занимающийся
журналистикой...
Роу давно опротивело все на свете, но он напрасно напрягал мозг в
поисках выхода из-под воли своего деспотичного шефа. Устав службы предлагал
на выбор беспрекословное подчинение или смерть. Роу знал, что это не пустая
формула. За нею стояла такая реальность, какою была мотоциклетная авария
"сержанта Шоу", как "попавший под автобус" священник Леслей, как... бррр,
стоит ли их вспоминать!.. Роу не нравилась эта половина дилеммы. Оставалось
подчинение. Поэтому он и сидел теперь рядом с незнакомым боцманом,
равнодушно везшим его к поблескивавшему огнями испанскому берегу. Когда-то
Роу бывал в знаменитом алхесирасском отеле "Ренья Кристина". Там с февраля
по апрель любили проводить время его более счастливые сверстники, обладавшие
возможностью ничего не делать и выбирать для каждого сезона тот уголок
земного шара, где было лучше всего. Сейчас был именно март, но Роу знал, что
его везут вовсе не к спускающимся прямо к морю садам "Королевы Христины".
Сойдя на берег, он скромно поплетется на поиски третьесортной гостинички
"Золотой якорь". Никому не бросаясь в глаза, он под видом мелкого дельца
должен встретиться с человеком, который будет ему сопутствовать в дальнейшем
путешествии до осажденного франкистами Мадрида.
Роу обрадовался, когда оказалось, что его провожатым будет монах. В
нынешних обстоятельствах сутана - наиболее подходящий наряд для проводника
по Испании.
Роу знал, что, высадив его у Гибралтара, "Дидона" останется там
недолго. Она перейдет в Валенсию и будет ждать его возвращения на борт
вместе с бывшим начальником генерального штаба, а ныне командующим
мадридским фронтом республиканских войск полковником Касадо. Дважды
"переменив лицо", Роу должен был появиться в республиканском тылу в качестве
члена парламента и прогрессивного журналиста по имени Эдуард Грили.
Документы Грили считались "свободными". По сведениям прессы, Эдуард Грили
исчез без вести при перелете из Англии в Испанию. По данным Интеллидженс
сервис, он был расстрелян франкистами вследствие провокации одного из
секретных агентов французского Второго бюро. Копия донесения этого агента о
расстреле Грили имелась в распоряжении британской разведки. Документы Неда
вполне устраивали Роу.
На первый взгляд казалось гораздо более простым, если полковник Касадо
нужен англичанам, переправить его через фронт к Франко. Отсюда было бы
нетрудно вывезти даже слона. Но сложность заключалась в том, что момент для
бегства Касадо еще не настал. Он еще числился на службе республики. Имя его
значилось в списках офицеров, которых Франко обещал повесить, как только они
попадут ему в лапы.
Между тем Касадо был ценным английским агентом, и хозяева хотели
застраховать его от непоправимых случайностей.
Задача Роу считалась ответственной.
У англичан были причины не открывать генералу Франко того, что Касадо
организовал хунту изменников в тылу республики по их поручению. Английская
служба считала, что Касадо еще может ей пригодиться в будущем.
Роу не интересовался, была ли то пустая угроза Франко или он
действительно намерен был повесить Касадо. Для Роу это был лишь один из
пунктов инструкции, полученной от шефа: "беречь Касадо!" Остальное его не
касалось.
"14"
После памятного ночного инцидента Гаусс не мог отказываться от
предложенной ему казенной квартиры. Пришлось переехать. Правда, Гаусс не до
конца покинул свое обиталище на Маргаретенштрассе: там осталась вся
обстановка и, главное, остались на стенах любимые французские полотна.
Это создавало заметную брешь в личной жизни Гаусса. Когда ему хотелось
взглянуть на картины, посидеть перед ними, нужно было ехать "домой". И тем
не менее он не хотел переносить их в казенное жилище. Он думал, что
необходимость бывать на Маргаретенштрассе не позволит ему забыть старое
отцовское гнездо. А гнездо это было, пожалуй, единственной его личной
привязанностью в жизни. Конечно, после французских картин. Хотя, может быть,
и сама-то французская живопись стала ему так мила отчасти потому, что
составляла неотъемлемую принадлежность этого гнезда. Ведь с тех пор, как он
помнил себя, стояли у него в памяти и самые старые из этих полотен. Они
висели тогда повсюду: в отцовской приемной, в гостиной матери, в столовой и
даже в зале, между портретами полководцев. Отец привез много картин из
похода во Францию. Покойник не слишком разбирался в живописи, большую часть
его добычи Гауссу пришлось попросту убрать.
Иногда Гауссу казалось, что в его страсти есть что-то неестественное:
он, кому надлежит называть себя "железным представителем железного народа",
питает любовь не к "здоровому немецкому искусству", а к этой чертовски
талантливой французской живописи! Не является ли это неосознанным следствием
какого-нибудь еще никем не открытого процесса преемственности душевного
богатства наций и поколений? Не вывези его отец, капитан Фридрих фон Гаусс,
кучу картин из французских замков и не узнай об этом кадет Вернер фон Гаусс,
возможно, он никогда и не заинтересовался бы галльским искусством. Никто
никогда не вставил бы в "инструкцию для германских войск, действующих на
территориях противника" параграфа об отборе трофейного фонда произведений
живописи. И тогда в будущей, уже, вероятно, совсем недалекой войне
какой-нибудь Шверер или Пруст, ворвавшись в картинную галлерею Лувра,
приказал бы сжечь ее богатства из желания доказать свое право победителя
творить все, что ему вздумается... Когда-нибудь потомки нынешних немцев
(когда они из коричневых тварей снова превратятся в полноценных людей)
оценят Гаусса, одним лишь параграфом инструкции сохранившего сокровища
живописи для хранилищ Великой Германии. А впрочем... Впрочем, Гаусс вовсе не
был уверен в том, что победители будут нуждаться в каком бы то ни было
искусстве. Что это будет за "искусство победителей" - искусство больших
идей, которые станут править миром, или эклектическое месиво из всего, что
окажется в трофейном фонде? Гаусс не мог даже приближенно ответить на этот
вопрос.
Да и стоило ли ломать голову над такого рода идеями? Идеи в нынешней
Германии! Существуют ли они тут вообще? Есть ли, например, хоть какие-нибудь
идеи у Гитлера? Конечно, никаких! Думает ли он хоть когда-нибудь о развитии
германского народа, об его счастье, об улучшении государственной машины?
Разумеется, нет! Люди не интересуют этого ублюдка. Немцы для него только
материал, при помощи которого он намерен достичь власти над миром. Кто-то
говорил Гауссу, что в узком кругу Гитлер и не называет немецкий народ иначе,
как "стадо баранов, недостойных его великих идей". Фюрер уверяет, будто ради
счастья немцев готов уничтожить весь мир. Но если какой-нибудь немец решался
отказаться от предложенного "счастья", Гитлер рубил ему голову. О каких уж
тут идеях, о каком искусстве стоило толковать?.. Все - немыслимая чепуха и
неразбериха...
Новая квартира Гаусса имела еще одно существенное неудобство: она была
расположена далеко от Тиргартена. А Гаусс привык в течение многих лет
совершать там свою предобеденную прогулку. Он изучил там каждую дорожку. В
этом Тиргартене остались и все старые привязанности Гаусса - старый фриц с
палкой короля-капрала, и королева Луиза, и все короли и курфюрсты, мимо
которых он проходил, чтобы еще и еще разок взглянуть в лицо прошлому
Пруссии...
Вблизи новой квартиры не было никакого парка. А ехать куда-нибудь на
автомобиле, чтобы там пройтись пешком, - это казалось Гауссу глупым.
И вот он стал играть на биллиарде. Сначала это показалось ему
бессмысленным топтаньем на месте. Но когда он с карандашом в руках высчитал,
что за полчаса успевает пройти вокруг биллиардного стола по крайней мере два
километра, "топтанье" приобрело смысл. Если к тому же, независимо от погоды,
летом и зимою играть при растворенных окнах, все будет в отличном порядке.
Он несколько раз сыграл с партнером: один или два раза с адъютантом,
потом с камердинером. Но их угодливо-постные физиономии портили ему
настроение. Он решил играть один. Не все ли равно, добиваешься ты
наибольшего числа карамболей в присутствии какого-то дурака или в
одиночестве?! Один на один с кием - даже приятнее.
С тех пор ежедневно в один и тот же час в биллиардной раздавался сухой
стук сталкивающихся шаров и щелканье счетчиков, на которых Гаусс методически
отмечал карамболи - свои и своего воображаемого противника.
Это бывали полчаса приятного одиночества, кусочек личной жизни. В ней
не было места соглядатаям, даже лакеям - бесплатному приложению Гиммлера к
казенной квартире. Гаусс мог сколько угодно обдумывать удар. Он смешно
наклонял голову, прищуривался, даже приседал у биллиарда, соображая, в каком
направлении покатится шар при том или ином угле рикошета. Иногда Гаусс так
увлекался, что расстегивал мундир.
Однажды стоявшие в углу биллиардной большие часы своим громким боем
испортили ему удар. Он приказал убрать их. С тех пор в комнате не было
слышно даже ударов маятника - ничего, кроме щелканья шаров и позвякивания
генеральских шпор, то размеренно редкого, когда Гаусс в задумчивости
переходил от борта к борту, то поспешного, когда он торопливо шагал к удачно
ставшему шару, на ходу примериваясь к удару.
Длинная тень генерала, изломанная панелью или спинкой дивана,
привидением металась по стенам...
Сегодня, увлекшись серией удавшихся ему сложных карамболей, Гаусс забыл
о том, что к обеду приглашен генерал Шверер. Это было не свидание друзей, а
лишь исполнение служебной обязанности: он не мог сказать Герингу "нет",
когда тот попросил поговорить со Шверером в частной обстановке Геринг
надеялся, что таким путем он избавится от ушей Гиммлера, рассованных по всем
углам военных учреждений и штабов Берлина. Он так и сказал:
- Найдется же, чорт возьми, хоть одна комната в вашем доме, где вы
действительно можете поговорить с глазу на глаз.
- С глазу на глаз?.. Разумеется, - ответил Гаусс. - Но "с уха на
ухо"... не ручаюсь.
И он выразительно приподнял угловатые плечи с тугим плетением
генеральских погон. Геринг рассмеялся.
Все не нравилось Швереру в этом неожиданном приглашении. Даже то, что
Гаусс с не свойственной ему поспешностью приставил кий к биллиардному столу
и пошел навстречу гостю. Шверер не любил любезностей Гаусса. Правда, Гаусс
давно уже примирился с поворотом в карьере Шверера и больше не позволял себе
иронии, которую прежде частенько пускал в ход при встречах со "старой
пиголицей", но это заставляло Шверера только еще больше настораживаться. Сам
он тоже не отказывался от надежды когда-нибудь взять реванш и поиздеваться
над Гауссом.
Эти мысли быстро пробегали в мозгу Шверера, пока он маленькими шажками
преодолевал широкое пространство паркета между дверью и биллиардным столом,
из-за которого вышел Гаусс. И еще не успев ответить на приветствие хозяина,
Шверер подумал: "Готов поклясться: он приготовил мне какую-то пакость".
- Рад видеть... Прекрасно выглядите...
С этими словами Гаусс даже, кажется, дотронулся до ручки кресла, делая
вид, будто хочет подвинуть его гостю.
"Положительно, гадость", - еще раз подумал Шверер и аккуратно уселся
как раз в середине между высокими боковинками большого кожаного кресла.
Даже то, что Гаусс предложил ему именно это огромное кресло, а не
обыкновенный стул, на котором не был бы так заметен маленький рост гостя,
показалось Швереру не случайностью.
"Пакостник", - окончательно решил он про себя.
Лакей поставил на столик поднос с бутылками. Шверер подозрительно
покосился на этикетки: Гаусс окончательно офранцузился!
- Перед обедом?.. - предложил Гаусс.
Шверер, презрительно выпятив губы, почти грубо отрезал:
- Не признаю... этих, - он сделал вид, будто у него ускользнуло
французское слово, - этих... "апперитивов".
- Тогда рюмку русской водки, а?
- Это другое дело, - согласился Шверер, но губа его продолжала обиженно
торчать вперед.
Отпивая маленькими глоточками обжигающую влагу, Шверер ждал, что хозяин
скажет, наконец, за каким чортом понадобилась вся эта комедия с "частным"
приглашением.
Но хозяин издевательски медленно прихлебывал свой подогретый
"Сен-Рафаэль", чмокал губами, смотрел вино на свет, - одним словом, старался
показать, что смакование напитка - все, чем он сейчас занят. Хотя в
действительности Гаусс думал сейчас вовсе не о вине, а просто пытался
представить себе физиономию, какую состроит Шверер, когда узнает цель
приглашения. Подождать с этим до обеда или сразу же испортить "старой
пиголице" аппетит?..
Наконец он поставил опустошенную рюмку. Тон его утратил всякую
любезность:
- Учитывая ваш опыт пребывания в Китае, рейхсмаршал приказал передать
вам поручение...
"Положительно пакостник, - еще раз мысленно выругался Шверер. - Я же
знал: пакость". Но черты его оставались неподвижными. Синеватое морщинистое
веко медленно опустилось за стеклышком монокля и придало лицу выражение
высокомерного спокойствия.
А Гаусс, глядя на это веко, думал: "Настоящая пиголица. Сейчас я посажу
его на вертел".
- По данным, совершенно доверительно полученным господином
рейхсмаршалом от японского посла, - сухо сказал он, - японцы ведут секретные
работы по созданию и испытанию совершенно нового вида оружия. Господин
рейхсмаршал согласовал с японцами вопрос о посылке на Дальний Восток нашего
доверенного и вполне компетентного офицера...
"Какого чорта он тычет мне все время этого рейхсмаршала? - подумал
Шверер. - Он же отлично знает, что у меня нет ни одного лишнего офицера...
Впрочем, почему не подсунуть им Отто?" При этой мысли в нем загорелся
некоторый интерес к делу.
- Единственный офицер, которого... - начал было он, но Гаусс
бесцеремонно досказал за него:
- ...который мог бы выполнить поручение господина Геринга, - вы сами. -
И, наслаждаясь выражением удивления на востроносой физиономии Шверера,
закончил: - Именно это рейхсмаршал и имел в виду.
Воспоминание о неудаче в Китае вызвало у Шверера отвратительную
оскомину. Снова ехать туда и, быть может, опять оказаться в дураках?..
"Пакостник, настоящий пакостник!! Сумел-таки подсунуть Герингу именно меня".
И хотя он знал, что спорить с Герингом бесполезно, решил все же сделать
попытку сопротивления.
- По поручению самого фюрера, - начал он внушительно, -
генерал-полковник Кейтель возложил на меня некоторые специальные задачи в
переработке "Белого плана".
Но Гаусс отрезал ему и этот путь:
- Вопрос о поездке согласован с фюрером. Что касается "Белого плана",
то ко времени его осуществления вы будете уже здесь.
- Да, - обиженно сказал Шверер, - повторится то же, что тогда с
Австрией: меня услали в Китай, и все сделалось без меня.
- Вы примете участие в польском походе, - заверил Гаусс. - Новый вид
оружия, над которым работают японцы, может понадобиться в самом недалеком
будущем... Представьте себе, что вопрос с Польшей решится не так просто, как
австрийский и чешский, представьте себе, что в дело вступит Россия...
При слове "Россия" Шверер выпрямился и пристально посмотрел в лицо
Гаусса: пустая болтовня или?..
- В таком случае нас живейшим образом будет интересовать, чем могут
угрожать Советам японцы на Дальнем Востоке, что это за новое оружие, какова
его эффективность, каковы перспективы, - продолжал Гаусс. - Быть может,
необходимо наше участие в развертывании производства, быть может, требуется
вмешательство наших ученых... - Он подумал и прибавил: - И не только в
интересах японцев, а и в наших собственных.
Не скрывая более интереса, Шверер спросил:
- Что за оружие?
Гаусс несколько замялся. Геринг предупредил его: никто не должен знать
подробностей этого дела здесь, в Германии. Нужна величайшая секретность.
Два-три человека - вот все, кто знает тайну японцев. Ну что же, Геринг и он
- двое, пусть Шверер будет третьим.
- Ни один из участников вашей группы, которая отправится на Восток под
видом коммерсантов, не будет, - Гаусс угрожающе нажал на это слово, - не
будет знать, о чем идет речь. Но от вас я не вижу смысла скрывать: вы
увидите опыты японского полковника медицинской службы господина Исии Сиро.
Дело идет о бактериологической войне.
- Мы сами можем... - начал было Шверер, но Гаусс опять не дал ему
договорить:
- Конечно, можем, но какие осложнения могут быть с этим связаны! Нужно
посмотреть, не справятся ли с этим японцы своими силами. В Харбине вы будете
гостем начальника военной миссии, генерал-майора Накамуры.
Шверер забыл о своем нерасположении к Гауссу, забыл о том, что самая
эта поездка была, вероятно, придумана Гауссом как очередная пакость. Он
вскочил и в волнении пробежался по комнате, стараясь собраться с мыслями.
- Давно ли японцы этим занимаются, чего достигли, что могут нам
показать?
Гаусс сделал брезгливое движение руками, словно смахивая с ладоней
что-то нечистое:
- Блохи, зараженные чумой, и еще что-то в этом же роде...
Шверер смотрел на него неприязненно: речь идет о таких интересных и
важных вещах, а этот долговязый гусак не дал себе труда даже запомнить!
Шверер вздернул узкие плечи и поймал выпавший из глаза монокль:
- У них есть опыт?
- Институт, куда вы едете, работает года три.
Шверер водворил монокль на место и потер руки:
- Интересно... очччень интересно!..
"15"
Ночью матрац клали на кровать, стоявшую под окном, чтобы раненому было
легче дышать в струе воздуха, попадавшей снаружи. Днем снова перекладывали
на пол, в темный угол подвала, чтобы раненого не было видно с улицы.
Если поблизости не оказывалось никого из посвященных, кого можно было
бы кликнуть на подмогу, старик перетаскивал генерала своими силами. Иногда
на помощь ему приходил маленький сын парикмахера-соседа. Но мальчик редко
сидел дома. Торчать в подвале, когда весь Мадрид воюет?! Для мальчиков было
много дела на фронте: подносить патроны и воду бойцам, помогать относить
раненых в безопасное место, своими быстрыми ногами заменять стоящие без
бензина мотоциклы связистов, - о, дела было сколько угодно! И какого дела!..
Старик был в подвале днем и ночью - всегда, когда ни позвал бы Матраи.
Старик так сжился с раненым, что ему казалось, они уже никогда не
расстанутся.
По словам женщин, принесших раненого генерала из боя, его уже трижды
дырявили осколки франкистских снарядов и пули фашистов. И всякий раз он, с
еще не зажившею раной, возвращался в бой. И вот четвертая, тяжелая рана. А
ведь послушать его бред - только одно и бормочут запекшиеся губы: "Вперед,
ан аван, аванти" - и что-то еще на языках, которых не понимал старый
испанец.
Вперед?.. Странна природа человека!..
"Из чего, матерь божья, сделано тело этого человека? - думал старик. -
Не из железа ли?.. А уж сердце-то, наверно, стальное - из лучшей стали.
Такую когда-то ковали в Толедо". Хотел бы он знать, как ковано это сердце -
в пламени ли великой ненависти или в светлом огне любви, не измеримой мерами
земными?..
"Несть бо любви велия, нежели жизнь свою отдать за други своя", -
вспомнились ему слова отца Педро.
Монах время от времени появлялся в квартале с требником и дароносицей.
Он давал отпущение умирающим. Не позвать ли его и сюда - пусть поговорит с
раненым. Старик послушал бы и узнал, наконец, кто прав - отец ли Педро и вся
святая церковь или вот этот счастливый своими ранами страдалец, смеющийся
над богом и проклинающий церковь со всеми монахами.
Когда Матраи стало полегче и ему захотелось поговорить, старик
предложил позвать отца Педро, но раненый пригрозил ему:
- Если эта ворона узнает, что я тут, - нам с тобой не жить.
- Не клевещи, безумец! - в страхе зашептал старик. - Я брил лучших
тореро Испании, таких, под ноги которым красавицы бросали свои мантильи. И я
видел: они склоняли колена перед святыми отцами. Они все верили в бога.
Матраи смотрел на бормочущего старика, как на страшную загадку.
Напрасно пытался он разгадать ее вот уже почти два месяца, что лежит в этом
подвале. Быть отцом Луиса Санчеса и учиться мудрости у тореадоров!
Самоотверженно ухаживать за ним, республиканским бойцом, революционером и
коммунистом, с риском для жизни охранять тайну его убежища от фашистской
сволочи и мечтать о том, чтобы привести сюда отвратительного монаха,
который, вне всякого сомнения, тотчас донес бы пятой колонне и о раненом и о
самом парикмахере...
Раненый с трудом переменил положение в постели, чтобы дать отдохнуть
спине, на которой приходилось лежать почти все время. В руке старика он
увидел газету:
- Что у тебя, Мануэль?
- "Мундо обреро".
- Покажи.
Старик развернул перед больным измятый лист. Тот пробежал глазами одну
за другой обе полосы газеты, и взгляд его вспыхнул:
- Держи же, держи так! - Он старался уловить строки, прыгавшие в
дрожащих руках старика. - Смотри-ка, Мануэль! Смотри, где думают о нас:
"Испанский народ и борющиеся товарищи! Мы, компартия Китая, антияпонская
народная Красная армия и советы, рассматриваем войну, которую ведет
испанское республиканское правительство, как самую священную войну во всем
мире..."
Глаза раненого с жадностью впивались в строки:
- "Мы убеждены, что борьба китайского народа неотделима от вашей борьбы
в Испании. Коммунистическая партия Китая своей борьбой против японского
фашизма хочет воодушевить вас и помочь вам... Мы воодушевлены вашей защитой
Мадрида... Многие товарищи, находящиеся в рядах китайской Красной армии,
также хотели бы отправиться в Испанию... Угнетенные народы всего мира
выражают вам свою солидарность и беспредельную дружбу..." Смотри, Мануэль,
тут подписано "Мао Цзе-дун". Ты понимаешь, что это значит, Мануэль?!. Держи
же ближе - я хочу видеть каждое слово!
- Нет, я уберу. Тебе не нужно волноваться.
- Дай сюда!.. Смотри на картинку: это китайский дом в пятнадцати
тысячах километров отсюда.
- Слишком много, - качая головою, сказал старик, - я не могу этого
сосчитать...
- На другом конце земли, там, где восходит солнце. И вот дом с
драконами над дверью, а над драконами, видишь: "Salutamos les puebles
bravissimos de la Espana". Они дерутся там за Испанию, так же как Испания
дралась за них. Твой отец Педро вместе с Франко воображают, что стоит им
задушить нас тут - и все кончено. Нет, старик! Чтобы задушить нас, они
должны дотянуться и туда, за пятнадцать тысяч километров. Потому что мы там,
как китайцы тут. Понимаешь?.. Не убирай этот лист...
- Ты все равно не можешь читать - у меня дрожат руки.
- Если Франко придет сюда, я поеду туда.
- За пятнадцать тысяч километров?.. Ты будешь ехать целый год.
- Они должны победить... И я хотел бы это видеть...
- Лежи же тихо, а то я унесу газету. Опять откроются раны.
Несмотря на еженощные визиты врача, раны Матраи заживали плохо.
Раненому иногда казалось, что выздоровление идет так медленно потому, что
приходится каждый день проделывать это мучительное путешествие от окна в
глубь подвала и обратно.
А оставаться у окна днем было невозможно. Даже по улицам Пуэнте Ваекас
все смелее шныряли подозрительные личности. Они заглядывали в окна,
вынюхивали у дверей в поисках раненых бойцов республиканской армии, которых
рабочие прятали по своим квартирам. Все говорило о том, что пятая колонна
подымет голову. Попы в церквах изменили тон своих проповедей. Они призывали
к свержению республики. Многие иностранные миссии - британская и
американская и даже финская и греческая - укрывали заговорщиков. Всякий
желающий принять участие в мятеже против республики мог получить оружие в
британском и американском посольствах.
В таких условиях "интеровцу", да еще коммунисту, не сумевшему
эвакуироваться с добровольцами из-за тяжелых ран, угрожала смерть от руки
заговорщиков. Вот почему Матраи приходилось дышать плесенью в дальнем углу
подвала. Впрочем, и тогда, когда он лежал на постели под крошечным окошком,
ему не удавалось набрать в легкие кислорода: его уже почти не осталось в
Мадриде. Жители давно дышали кисловато-горьким смрадом пожарищ. Пожары
возникали каждый день в десятках мест, куда падали бомбы фашистских
"Юнкерсов" и "Капрони". Нехватало ни рук, ни воды, чтобы бороться с огнем.
Он истреблял жилища, музеи, больницы, переполненные ранеными мадридцами.
Когда раздавался сигнал воздушной тревоги, старый парикмахер приваливал
к дыре окна мешок с песком. В подвале становилось еще более душно. Легким
раненого нехватало воздуха, на лбу набухала синяя жила, и кровь начинала
пульсировать так, что, казалось, вот-вот она прорвет нежную ткань
подживающих ран.
Но что значили эти страдания по сравнению с теми, какие причиняли
известия, приходившие из мира, оставшегося по ту сторону сырых стен подвала!
Вспомнить хотя бы то, что Матраи узнавал в последние две недели из обрывков
газет:
В Англии "Тайме" еще замаскированно, а "Дейли мейл" уже совершенно
открыто призывали правительства "великих держав" заставить Испанскую
республику прекратить сопротивление.
Швейцария тоже признала Франко.
Признала его и Польша.
"Каудильо" обнаглел уже до того, что не пожелал принять Берара с
"миссией Боннэ" и препоручил это своему министру иностранных дел Хордане.
Около двухсот тысяч беженцев - испанские женщины и дети - ждали у
французской границы разрешения переступить ее, чтобы спастись от террора
Франко. А Берар от имени Франции дал обещание Хордане, что Франция не только
не впустит к себе этих несчастных, но заставит вернуться в Испанию и тех,
кого приютила раньше.
Сердце раненого разрывалось, когда он читал все это. Страдания народа,
который он полюбил, как родной, были во сто крат страшнее его собственных.
Если бы он мог выйти отсюда, вернуться на фронт!
На какой фронт?..
Борьба в Каталонии была закончена.
Листеру, Модесто и Галосу с трудом удалось вернуться в Испанию, чтобы
принять участие в боях за Мадрид. Мадрид - это уже все, что осталось у
республики: ее кровоточащее, мужественное сердце.
Модесто!.. Листер!.. Быть с ними!
Была невыносима мысль, что и среди испанцев, назвавших себя
республиканцами, находились способные сложить оружие. Первого марта
президент Асанья покинул Испанию, и через день Париж подписал с Франко
позорное соглашение о недопущении деятельности испанских республиканцев на
территории Третьей республики. И это Франция! Торез, Кашен, Дюкло, найдите
же слова, найдите средства сломить продажных правителей безумной Франции!
Кулаки раненого сжимались в бессильном гневе.
Петэн назначен послом Франции при фашистском правительстве Франко.
Французский маршал приветствовал испанского разбойника, как "солдат
солдата".
В этот день старый цирюльник возвратился с бесплодной вылазки за
хлебом.
- Пора уходить...
Нет, раненый не думал об этом. Его мысли были заняты словами Петэна,
сказанными генералу Франко:
"Обещаю вам: через французскую границу Республика не получит ни одного
патрона, ни грамма хлеба, хотя бы это угрожало смертью всему ее населению.
Ружья без патронов не стреляют, солдаты без хлеба валятся с ног. А когда
солдаты узнают, что их дети и жены умирают с голода, они поднимают бунт и
уходят по домам..."
Старый шакал знает, что такое война! Он понял, что нужно сделать для
подрыва боеспособности армии. Но он ошибся на этот раз: солдаты республики
были солдатами революции.
- Пора, - в беспокойстве повторял старик, но Матраи только скрежетал
зубами от ненависти и досады:
- Если бы я мог быть там!..
- Еще будешь, если спасешься теперь.
- Товарищи знают, они придут, если будет нужно.
- А если... - старик напрасно пытался найти слова, которые не оскорбили
бы слух генерала, хотя оба они отлично знали: там, впереди, где идет
последний бой за Мадрид, теперь не до них.
- Тогда... значит, именно так и нужно, - твердо отвечал раненый.
Старик опустился на порог и, покачиваясь из стороны в сторону, сжимал
кулаками голову. Его тусклые глаза наполнялись слезами. Слезы текли по
морщинам, но старик не замечал, что плачет. Его взгляд был устремлен на
лежащего в постели раненого. Старику было хорошо видно худое лицо - такое
бледное, что оно казалось синеватым. Ему были видны беспорядочные клочья
бороды. Между бородой и бровями, как две светлые звезды, блестели голубые
глаза, ясные и добрые. Старик смотрел в них и думал о том, что, вероятно,
все-таки отец Педро не прав: не может быть грешником человек с такими
глазами. Пусть он безбожник, пусть он...
Отвечая мыслям старика, раненый сказал:
- Если у палача нехватит для нас веревки, твой Педро предложит ему свой
поясной шнурок... "Побольше страданий здесь, ради вечного блаженства там", -
так сказал бы твой отец Педро.
- Так сказал бог, - послышалось по ту сторону порога.
Старик испуганно отпрянул. Перешагнув через его протянутые ноги, в
подвал вошел монах.
- Отец Педро!
"16"
События в Испании развивались с быстротой, казавшейся катастрофической.
Еще две недели тому назад поведение полковника Сехизмундо Касадо ни у кого
не вызывало подозрений. То, что он взял тогда из 4-го анархистского корпуса
батальон автоматчиков для охраны своего особняка, казалось естественным. И
то, что он завел специальные пропуска для входа в дом, где находился его
штаб, что он объявил этот штаб на особом положении, более строгом, чем все
остальные военные учреждения республики, и даже, наконец, то, что он взял
под контроль всю телефонную и телеграфную связь между Мадридом и фронтом,
выглядело, как вполне законные меры предосторожности нового командующего
Мадридским фронтом. Но так было вначале. Потом Касадо пустил в ход такие
полицейские меры против всяких признаков свободы, что у многих возникло
подозрение.
"Измена!"
Этот шопот окружал теперь особняк полковника.
Те, кто близко знал полковника, начавшего свою "республиканскую"
карьеру с должности начальника личного конвоя президента Асаньи, в сомнении
покачивали головами. Кое-кто слышал, будто на пирушках, оставшись в
окружении офицеров бывшей королевской армии, Касадо поворачивал портрет
президента лицом к стене. Кое-кто помнил анекдоты о левых деятелях
республики, пущенные в обращение полковником.
Наконец Касадо во всеуслышание заявил, что считает правительство
республики несуществующим. Он согласился с бежавшим во Францию начальником
генерального штаба республики генералом Рохо в том, что гражданское
правительство республики должно быть низложено и заменено "военной хунтой".
Хунта нашла бы путь договориться с генералом Франко о "почетном мире".
Наконец стало известно, что образована и эта изменническая "хунта
национальной обороны". Достаточно было услышать имена ее членов, чтобы
понять смысл случившегося: это была уже открытая измена и контрреволюция.
Ничего иного нельзя было и ждать от социал-предателя "профессора"
Хулиана Бестейро и выпестованного баскским миллионером Эчевариата
прислужником испанских капиталистов - Прието.
Прокламации хунты гласили, что переговоры с Франко идут успешно и сулят
бескровное окончание войны.
Артиллерия касадистов начала обстрел Мадрида. Снаряды падали даже в те
районы, которые до сих пор не обстреливались. Авиация касадистов подвергла
бомбардировке как войска, оставшиеся верными республике, так и самый Мадрид.
Город стал ареной ожесточенных уличных боев. Стреляли везде. Днем и ночью.
Мужественных мадридцев поддержали несколько батальонов 7-й дивизии,
подоспевшие с фронта. Разбитые на две колонны республиканцы постепенно
отвоевывали город от изменников. Но самым страшным было то, что фронт,
противостоявший натиску франкистов, перестал быть монолитным. Касадо взорвал
его. Изменнику удалось повести за собой несколько неустойчивых дивизий и 4-й
корпус анархистов. Он двинул их на Мадрид, намереваясь подавить
сопротивление частей, верных республике, руководимых Мадридским обкомом
испанской компартии. Целью Касадо была сдача Мадрида генералу Франко. Таков
был приказ, полученный от англичан.
Мадрид держался. В сердцах его защитников горел огонь борьбы. Диегес,
Асканьо и другие коммунисты были душою обороны. Пятая колонна была частью
уничтожена, частью попряталась. Нужно было захватить министерство финансов.
В его прочных каменных подвалах скрывался со своим штабом предатель Касадо.
И тут в игру была брошена еще одна карта врагов республики - генерал Миаха.
Это был человек, сумевший втереться в доверие масс.
Появление Миаха в Мадриде в эти критические минуты было встречено с
радостью. Ни у кого не шевельнулось подозрение, что этот двоедушный старый
кадровик появился тут вовсе не для того, чтобы спасти республику, и не для
того, чтобы умереть вместе с ее защитниками. Никто не знал, что генерал
Миаха продался врагам республики. Если Касадо был картой английских шулеров,
то Миаха оказался старой, потрепанной картой французов. Он появился в
Мадриде для того, чтобы расколоть единство его защитников, чтобы взорвать
фронт, уже готовый сомкнуться над головой предателя Касадо.
Это был последний удар в спину республики.
4-й корпус анархистов Киприано Мера, подтянутый касадистами с фронта,
начал наступление на Мадрид - последнюю цитадель Испанской республики...
Из-под сводов метро они вышли так, как если бы его тоннель всегда
кончался тут широким выходом на поверхность. Тоннель глядел на свет черным
зевом, над которым паутиной свисала арматура бетонного перекрытия и
оборванные концы кабелей. Эти кабели торчали во все стороны, как перебитые
жилы и нервы изуродованного города.
Выбраться из котлована, в котором они очутились, не стоило большого
труда: на вздыбленных взрывом рельсах подземки, как на мосту, лежала целая
секция квартирной перегородки. На ней еще уцелели обои и обрывок того, что
недавно было ковром.
То прижимаясь к стенам полуразрушенных домов, то совершая короткие
перебежки и снова застывая при звуке приближающегося снаряда, все трое
пробирались по загроможденным развалинами закоулками Пуэнте Ваекас. Нед
Грили и Гемфри Нокс были в штатском. Но ни покроя их костюмов, ни цвета уже
нельзя было различить под густым слоем известковой пыли и копоти. Луис
Санчес был одет в "моно" - серый комбинезон бойца республиканской армии. Он
не выпускал из рук карабина. На поясе у Санчеса виднелась затертая кобура
пистолета и гранаты. Он двигался уверенней остальных. Он знал в этом рабочем
предместье каждый камень, хотя снаряды превратили переулки в каменный хаос.
Здесь Санчес родился, здесь рос, сюда возвращался каждую ночь из депо, когда
был еще машинистом, а не бойцом республики.
Сквозь широкие проломы было видно все, что творилось внутри домов.
Достаточно было Санчесу увидеть вон ту похожую на старую телегу кровать
тетки Асенсии, чтобы безошибочно повернуть здесь налево. За углом Санчес
непременно увидит сейчас слесарню старого Витторино с его гордостью -
поворотными тисками. Вот, так и есть! Верстак, правда, исчез, наверно
употребили на топку, но тиски валяются. Теперь остается несколько шагов до
следующего поворота, а там второй вход налево - подвал отца, если... если
только от него еще что-нибудь осталось...
Санчес остановился, чтобы подождать спутников. Англичане отстали. Нед
заметно прихрамывал. Правда, он мужественно скрывал боль в ушибленной ноге,
но все же поспеть за другими не мог. Иногда Нокс протягивал ему руку, но тут
же отводил ее под укоризненным взглядом летчика.
Санчес стоял, прижавшись спиною к остаткам каменной стены, и пытался по
каким-нибудь побочным признакам определить, что ждет его за поворотом. Он
попробовал было крикнуть, но понял, что не в силах перекричать шум
борющегося города. Стук то и дело падавших камней, шорох оползающих стен,
похожий на шум, издаваемый прибрежной галькой, когда с нее сбегает вал
прибоя, удары осколков по ставням лавок и разрывы, разрывы, разрывы...
Нед подошел и прислонился к стене рядом с Санчесом. Нокс достал пачку
сигарет.
Курили медленно, чтобы дать передышку Неду.
Нокс спросил Санчеса:
- А ты уверен, что генерал там?
Санчес молча пожал плечами: откуда он мог знать? Он был тут в последний
раз две недели назад. Тогда и переулок был еще переулком. И дома в нем были
похожи на дома. Отвечая больше своим собственным мыслям, чем Ноксу, он еще
раз повел плечами.
- Иначе зачем мы здесь? - сказал Нокс. - Не каждый день удается теперь
получить автомобиль.
Нед усмехнулся:
- Если бы они знали, кого мы собираемся на нем вывезти!
Санчес не понимал того, что они говорили.
- Пойдем?
И хотя с акцентом, от которого не может отделаться ни один англичанин
ни в одном языке, но довольно чисто Нед ответил по-испански:
- Пойдем.
Санчес скинул карабин с ремня и побежал вдоль стены. Через несколько
мгновений его серый "моно" слился с облаком пыли, поднятой упавшей трубой.
Было только видно, что Санчес завернул за ближайший угол. Нед, прихрамывая,
побежал следом. За ним не спеша, широкими шагами двинулся Нокс...
Мануэль скорее умер бы, чем решился нарушить приказ своего духовника и
войти в подвал, где тот беседовал с раненым. Старик сидел на каменных
ступенях, подперев голову кулаками, и смотрел на проходивших мимо подвала
людей. Это были последние жители Пуэнте Ваекас. Они покидали свое
предместье. Когда придет Франко, за ними начнется охота. Им уже обещали: это
будет такая охота, какой они не видывали со времен Торквемады.
Люди шли, нагруженные тем, что могли взять с собою. Старики и мальчики
несли узлы, завязанные в пестрые платки. Руки женщин были заняты грудными
детьми. Иногда грудных несли девочки, а матери, тяжело волоча ноги, тащили
больных.
У испанцев, покидавших свои дома, не было детских колясочек, в которых
через год миллионы французов повезут свои чемоданы из Парижа. Обитатели
Пуэнте Ваекас были слишком бедны для такой роскоши. В лучшие времена, когда
им случалось переезжать из одного подвала в другой, они занимали у знакомого
землекопа тачку. В ней умещался их скарб. Но теперь у них не было даже
тачек. Да и кто повез бы эти тяжелые тачки? Ведь все мужчины на фронте!
Старый Мануэль сидел на пороге своего подвала, уронив голову на колени,
и следил за вереницей ног в деревянных башмаках или вовсе без башмаков,
ступавших по острым обломкам того, что еще вчера было их жилищем. Морщины
старика делались все глубже. Глаза его, устремленные на беглецов,
становились все мутней и мутней. Он сидел неподвижно. И можно было подумать,
что он уже умер от горя. Лишь иногда он отрицательно покачивал головой в
ответ на крики женщин, звавших его с собой.
- Уходи, Мануэль! Франко не погладит тебя по головке, хотя ты и брил
когда-то знатных сеньоров, - сказал, остановившись подле него, старик, такой
же ветхий, как он сам.
- Иди, а то отстанешь от своих, - сказал Мануэль, но когда слесарь
Витторино сделал уже шаг прочь, вдруг остановил его: - Погоди-ка! -
Порывшись за пазухой, он протянул несколько серебряных монет: - Тебе
пригодятся.
- Что ты!
- Мне-то они уже, наверно, не понадобятся. - И с усмешкой, вдруг
искривившей все морщины на его лице, добавил: - Веревку-то Франко наверняка
дает бесплатно...
Смех причинил Матраи боль. Но он заставил себя засмеяться. Это был
самый короткий ответ, который он мог дать монаху.
- Даже если бы вы обещали мне не вечное спасение, а только спасение от
лап Франко, я и то послал бы вас ко всем чертям, - с трудом выговорил
Матраи.
- Вы и сами не понимаете, как близко подошли к сути дела, - без тени
раздражения ответил священник и небрежно сунул за пазуху требник и
дароносицу, которую до того держал на коленях, как святыню. Он действовал,
как артист, роль которого была сыграна и который торопится освободиться от
надоевшей бутафории.
По лицу монаха пробежала усмешка. Она так противоречила аскетической
строгости его черт, за минуту до того словно окаменевших во вдохновенном
созерцании всевышнего, что Матраи почудилось, будто перед ним появился
другой человек. Генерал не был таким уж новичком в общении с католическими
священниками. Венгр по происхождению, сын католиков, он знал цену сутане
иезуита.
Продолжая улыбаться, словно он сообщал нечто необыкновенно приятное,
Педро проговорил:
- Мы можем быть откровенны. Я потому, что уверен: вы уже никогда и
никому не сможете передать того, что услышите... Вы потому, что когда стоишь
перед виселицей, терять уже нечего... По милости всевышнего, можно только
неожиданно обрести... Это подвиг, когда от жертвы польза другим, и
бессмыслица, когда - никому. А в данном случае... - Педро развел руками и
замер, как ворон, распустивший крылья. - Не лучше ли сохранить жизнь, если
есть возможность? Милосердие божие не знает границ... Если бы вы согласились
посмотреть на вещи трезво, отбросив коммунистические иллюзии...
- Вам лучше уйти, - негромко сказал Матраи.
- Я должен дать вам представление о солидности гарантий, которые вы
можете получить...
- Уйдите!..
- Бог и церковь дают не только тем, кто просит. Кроме жизни, мы
гарантируем вам такое обеспечение, о каком не мог бы мечтать ни один генерал
вашей республики. Взамен мы потребовали бы от вас одного...
Он запнулся, так как в этот момент его глаза встретились со взглядом
Матраи.
Острая боль в легком мешала Матраи крикнуть. Он задыхался и смог только
еще раз прошептать:
- Уходите!..
Но иезуит не унимался:
- Вас смущают условности. Стоит ли думать о них на пороге такого
решения: жизнь или... - Он поднял взгляд к потолку. - Не спорю, по ту
сторону вы обретете вечность, но я не позавидую такой вечности. Подумайте о
муках, ожидающих вас, - вечных муках, генерал... А если вы сделаете
правильный выбор, святая церковь отпустит вам все грехи, вы насладитесь
жизнью в этом мире и вечным блаженством там. Это мы вам гарантируем так же,
как выплату по чеку на любой банк мира.
Раненый потянулся к глиняной кружке, из которой поил его старый
цирюльник. Напрягши силы, он поднял ее и швырнул в монаха. Это было так
неожиданно, что Педро едва успел отскочить. Бледный от гнева, он поднял
распятие, висевшее на четках, и, отмахиваясь им от раненого, как от
привидения, провизжал:
- Будь проклят!.. Будь проклят!..
При этом, словно боясь, что раненый поднимется с постели и ударит его,
он пятился к двери, пока не нащупал ее свободной рукой. Но дверь за его
спиною распахнулась, и он во весь рост растянулся поперек порога. В подвал
вбежали Санчес и Нокс.
Санчес схватил иезуита под руки и поволок из подвала. Нокс взглянул на
искаженное гневом лицо Матраи, шептавшего:
- Жаль, что мы не расстреливаем попов, хотя девять из десяти
заслуживают этого!..
Санчес вытолкнул Педро на улицу.
- Убирайся! Уходи!
Иезуит привычно-театральным движением поднял руку, громко проклял дом
старого Мануэля со всеми его обитателями и побежал прочь.
Санчес насмешливо крикнул ему вслед:
- Пригнитесь, а то ненароком снаряд, освященный самим папой, отправит
вас в царствие небесное!
Священник приостановился и крикнул визгливо, как старуха на рынке:
- Господь знает, кого поразить своим гневом! Он сметет вас всех одним
ударом... Слышите, всех!
Санчес уже не слышал, что выкрикивали еще двигавшиеся губы Педро. Все
заглушил близкий разрыв снаряда. Санчес видел, как покачнулась стена, под
которой стоял монах, как по ней побежала трещина, как эта трещина делалась
шире.
Педро бросился прочь от падающей стены. Из-за пазухи у него выпала
дароносица и исчезла под сыплющимися сверху кирпичами. В тот же миг стена
рухнула, словно спеша настичь убегающего иезуита. Серая сутана смешалась с
серыми камнями. Все заволокло облако известковой пыли. Санчес прыгнул в
подвал и захлопнул за собою дверь.
Когда затих грохот обрушившейся стены и можно было расслышать
человеческий голос, Санчес вытянулся перед Матраи и отдал честь:
- Генерал, мне приказали привести к вам этих людей. Мне сказали, что
они увезут вас.
Нокс склонился над постелью:
- Вы, конечно, не помните меня: я пришел к вам в бригаду в ту ночь,
когда вас ранило осколком фашистской авиабомбы.
Матраи вгляделся в лицо Нокса:
- Я никогда не забуду тех, кто пришел сражаться вместе с нами... Вы -
англичанин... Вашего летчика расстреляли итальянцы...
- Вот он, - Нокс потянул за руку Неда. - Его недострелили. - И
рассмеялся: - Крепкие кости. Теперь ему удалось бежать из франкистского
плена. У нас есть автомобиль. Мы доставим вас в Валенсию.
Взгляд Матраи обратился к Мануэлю. Все поняли.
- Постараемся поместиться... - неопределенно сказал Нед.
- Нет! - старик покачал головой. - Я тут родился, тут и умру...
Поезжайте!
"17"
Все случилось именно так или почти так, как предсказывала Мэй. В одну
из ночей, когда вся бригада - Стил, Тони и Джойс - спокойно спала в своем
сарае, старая постройка вдруг загорелась одновременно с четырех углов. Джойс
сразу понял, что случилось.
- Ку-клукс-клан!
Сознание Стила обожгла мысль: "Автомобиль!" Дряхлый шевролетик, на
котором все трое приехали сюда, стоял под навесом вместе с трактором и
сельскохозяйственными машинами шагах в пятидесяти от сарая, где жили
механики. Спасение сейчас зависело от того, удастся ли им добраться до
навеса, прежде нем пламя осветит всю окрестность. Свет даст возможность
бандитам, залегшим, вероятно, вокруг усадьбы на расстоянии прямого выстрела,
сделать свое дело.
Все трое были солдатами. Бои на улицах испанских городов в дыму и
пламени пожаров, на пустынных горных плато Гвадаррамы и в садах Каса дель
Кампо дали им опыт, которого не было у куклуксклановцев. Те привыкли
нападать на беззащитных негров или на одинокие фермы коммунистов, бессильных
сопротивляться многочисленным шайкам фашистов.
Две короткие перебежки в полной тишине - и все трое были под навесом.
Это было проделано так стремительно, что даже Тони не успел задохнуться,
только неистово заколотилось его больное сердце. Дребезжа всеми гайками,
шевролет рванулся с места. Вслед беглецам щелкнуло несколько растерянных
выстрелов. Прошло не меньше двух-трех минут, пока Миллс понял, что
произошло, и его банда устремилась в погоню на двух автомобилях. Но в свете
их фар беглецов уже не было. Только вдали мелькал красный задний фонарик
шевроле, который Стил впопыхах не догадался разбить.
Проселок спускался в глубокую выемку к ручью.
- Сейчас я врежусь в перила моста, и мы подожжем автомобиль, - сказал
Стил.
- Жалко, - плачущим голосом пролепетал Тони.
- Оттуда с полмили до станции. Иначе они нас накроют.
- Мне не добежать, - сказал Тони.
- Значит, тебя повесят, - ответил Стил.
У Стила не было времени для раздумья. Впереди белел уже новый
деревянный настил моста.
- Держись! - крикнул Стил.
Все трое едва не вылетели из автомобиля, ударившегося радиатором в
перила. Одно из передних колес повисло в воздухе. Клочок бумаги, сунутый под
бак, спичка - и все трое пустились бежать на высокий берег. Тони упал,
задыхаясь. Джойс и Стил подхватили его под руки и потащили в гору. Ветви
деревьев били их по лицам. Тело Тони проделывало борозду в примятых кустах.
Но, так или иначе, они были уже на станции.
- Сколько у нас денег? - спросил Стил.
Джойс запустил руку в карман и подал Стилу все, что там было. Тони
сидел на земле, привалясь к стене и откинув голову. Дыхание у него
вырывалось со свистом.
При свете станционного фонаря Стил расправил несколько смятых
долларовых бумажек.
- Хватит.
И уверенно направился к стоявшему на пути товарному составу. Джойс
взвалил на спину безвольное тело Тони и зашагал через рельсы следом за
Стилом.
Трясясь в порожнем вагоне из-под угля, они неслись к Нью-Йорку. Тони
спал в уголке, подобрав под себя короткие ноги.
Джойса вдруг словно кто-то толкнул в бок. Он сел, опираясь ладонями в
пол, коловшийся крошками каменного угля, и вгляделся в темное пространство
вагона. Не видя Стила, озабоченно проговорил:
- А ты уверен, что именно так и нужно: уехать?
- Спи, Хамми...
- Нет, ты скажи: уверен?
- Уверен, только отстань.
- Я вернулся в Штаты не для того, чтобы бежать при первой стычке с этим
сбродом... Тут мы должны продолжать то, что начали в Испании.
- Мы так и сделаем, Хамми... Спи...
- Я не хочу уезжать.
Стилу очень хотелось спать, но он терпеливо сказал:
- Видишь ли, Хамми, из меня сделали не только механика, но и солдата.
Мне кажется, что лучше приложить уменье солдата там, где в нем нуждаются,
чем ходить тут в поисках работы. Ты же видишь: к самолетам нас уже не
допускают - мы торчим на тракторах. А теперь хозяева Миллса позаботятся о
том, чтобы нас внесли в черный список, - не подпустят и к тракторам. Так
чего же тут искать?.. Голодной смерти?
- Мы же можем явиться в исполнительный комитет партии и сказать: "Дайте
нам такое поручение, чтобы..."
Стил не дал ему договорить:
- Туда-то мне и не хочется итти.
- Я тебя не понял, - удивленно проговорил негр. - Мы можем пойти прямо
к товарищу Браудеру.
- Именно к Браудеру-то я и не пойду.
- Не морочь мне голову, Айк, - рассердился Джойс. - Что ты мне морочишь
голову!
- Мне не нравится Браудер.
- Ты рехнулся, Айк!
- К сожалению, нет. Слышишь, Хамми: я говорю "к сожалению". Потому что
это действительно отчаянно плохо - то, в чем я уверен насчет Браудера.
В вагоне воцарилось молчание.
Свет уже пробивался в откинутый железный люк, когда Джойс разбудил
Стила:
- Что же мы должны сделать?
- Ехать туда, где мы нужны.
- В Китай?
Три дня ушло на отыскание в Нью-Йорке китайского генерала Фан Юй-тана.
И вот все трое сидели в его приемной. Собственно говоря, это была всего лишь
прихожая номера, занимаемого китайским генералом в одном из нью-йоркских
отелей. Отель был второклассный, номер не слишком роскошный, прихожая
крошечная.
К друзьям вышел секретарь генерала - маленький плотный китаец с
широким, чисто выбритым лицом, главной деталью которого были большие очки в
черепаховой оправе. Сделав рукою движение, адресовавшее его слова всем троим
он сказал, что целью прибытия его превосходительства генерала Фана в
Соединенные Штаты вовсе не является вербовка специалистов в китайскую армию.
Тем не менее его превосходительство генерал Фан, в виде исключения,
рассмотрел предложение господ Стила, Джойса и Спинелли. Его
превосходительство генерал Фан полагает, что дело может быть решено в общих
интересах, поскольку оно касается авиационных специалистов мистера Стила и
мистера Джойса.
- Разумеется, - тихо сказал секретарь, - его превосходительство генерал
Фан не сможет дать господам Стилу и Джойсу того положения, которое у маршала
Чан Кай-ши занимает их соотечественник - мистер Джеймс Дулитль. Они не будут
советниками его превосходительства генерала Фана по вопросам авиации, как
мистер Дулитль у маршала Чан Кай-ши. Мистер Стил и мистер Джойс будут только
техническими специалистами.
Китаец улыбнулся и вопросительно посмотрел на обоих. Тот и другой
ответили молчаливыми кивками согласия.
- Что же касается мистера Спинелли, - продолжал секретарь, - то его
превосходительство генерал Фан не пони мает, в каком направлении могло бы
быть использовано музыкальное дарование мистера Антонио Спинелли в Китае.
Его превосходительство генерал Фан особенно подчеркивает, что он не
представляет в Штатах ни национального китайского правительства,
возглавляемого его высокопревосходительством маршалом Чан Кай-ши, ни
правительства особого района, возглавляемого господином председателем Мао
Цзе-дуном. Его превосходительство генерал Фан является в Соединенных Штатах
совершенно частным лицом, представляющим лишь некоторые прогрессивные круги.
Его превосходительство генерал Фан полагает, что мог бы в порядке совершенно
частной услуги предложить господам Стилу и Джойсу сопутствовать ему в
обратной поездке в Китай. Его превосходительство генерал Фан намерен
совершить это путешествие через Европу и Советский Союз. Необходима
уверенность, что ни японцы, ни их китайские приспешники, ни некоторые другие
тайные и явные пособники китайской реакции и японского империализма не
помешают его превосходительству генералу Фану достичь в Китае пункта,
который являлся целью его путешествия - ставки Восьмой армии, находящейся
под командованием его превосходительства генерала Чжу Дэ. Его
превосходительство генерал Фан полагает, что именно там господа Стил и Джойс
смогут применить свои знания в области авиационной техники с тою пользой для
обеих сторон, о которой говорится в их прекрасной записке. Далее его
превосходительство генерал Фан считает необходимым предупредить господ Стила
и Джойса, что не может подписать с ними никакого контракта. Он от всего
сердца благодарит мистера Стила и мистера Джойса, но не может обещать им
достойного вознаграждения за их прекрасное намерение быть полезными военной
авиации Китая. Его превосходительство генерал Фан обещает лишь, что все
путевые издержки господ Стила и Джойса от Нью-Йорка до цели будут взяты им
на себя в пределах необходимости, достойной прекрасного поступка господ
Стила и Джойса...
При последних словах китаец любезно улыбнулся и склонил голову.
Совершенно ошеломленный его тирадой Тони стоял как окаменевший. Тони
даже прижал к груди измятую шляпу. Он не слишком хорошо понял то, что
относилось к нему самому. Язык китайца очень мало был похож на тот, которым
его научили объясняться тут, в Америке: китаец говорил на прекрасном
английском языке.
Когда китаец окончил речь, Стил обернулся к Тони:
- Ты понял?
Тони отрицательно мотнул головой.
Стил в двух словах объяснил создавшееся положение. Он спросил Джойса:
- Как быть?
- Мы не можем оставить Тони, - ответил негр.
Тони сказал:
- Если генерал Фан возьмет меня хотя бы в качестве повара, я согласен.
- Зачем ему повар? - удивленно спросил Джойс.
- Никто во всем Китае не сумеет ему приготовить макароны так, как я!
"18"
До последнего времени валенсийское шоссе оставалось единственной нитью,
связывавшей истекавшую кровью столицу свободной Испании с морем, то-есть с
миром. Но вследствие измены касадистов и это шоссе оказалось под вражеским
контролем. Касадо блокировал защитников Мадрида. Его старания были
направлены к тому, чтобы не выпустить из окружения ни одного коммуниста и
дать возможность Франко захватить костяк армии республики.
Матраи уложили в маленький старый автомобильчик.
Посмотрев на него, Санчес в сомнении покачал головой.
- На этой машине вы не доедете до Валенсии, - сказал он.
- Важно это! - ответил Нед, потрепав английский флажок, прикрепленный к
крылу автомобиля.
- И это не спасет вас, если изменники обнаружат генерала, - возразил
испанец. - Ехать на Хетафе нельзя. Нужно выбраться на Алькала-де-Энарес,
оттуда повернуть на Арганду, а может быть, и еще дальше обогнуть патрули
касадистов.
- Говорят, что нужно так или иначе добраться до Таранкона. Там наши, -
сказал Нокс.
- Да... Но пока вы попадете в Таранкон...
- Выхода нет - едем на Энарес, - решительно заявил Нед. Он протянул
руку Санчесу: - Быть может, все-таки... поедете с нами?
- Я вернусь в свой батальон.
- Вы, может быть, его уже и не найдете.
- Любой батальон республики - мой, - ответил испанец.
- Я буду гордиться тем, что знал вас... - сказал Нед. - Передайте
товарищам, что многие англичане будут продолжать борьбу за ваше дело у себя
в Англии.
- Они проиграли битву там так же, как мы проиграли ее здесь, - с
грустной улыбкой сказал Санчес.
- Если будет нужно, мы снова придем сюда.
- Кто знает: придете вы сюда или мы туда?
Глядя вслед удаляющемуся автомобилю, Санчес держал в руке смятый берет,
потом повернулся и, закинув за спину винтовку, широким солдатским шагом
пошел к дымящемуся Мадриду.
Чем дальше ехали англичане, тем запруженнее становилось шоссе. С
выходом на главную валенсийскую дорогу двигаться удавалось только обочиной.
Поток людей стремился на восток. Они шли пешком, одни налегке, другие
нагруженные скарбом. Одни надеялись покинуть Испанию, чтобы избежать террора
франкистов. Другие не хотели верить в поражение и думали, что в Валенсии они
снова получат оружие, чтобы драться за республику. Но ни те, ни другие не
хотели оставаться на месте. Ни те, ни другие не хотели оставаться во власти
Франко, ходить по одной с ним земле, дышать одним воздухом.
Прошло не меньше суток, пока Неду и его спутникам удалось добраться до
Валенсии. Улицы города были тоже забиты клокочущим потоком беженцев. Масса
людей заполняла набережные в тщетной надежде, что какой-нибудь из
многочисленных пароходов, стоящих в порту, приблизится к дебаркадерам, чтобы
принять эмигрантов. Но вместо того английские, французские и американские
капитаны отводили свои пароходы все дальше от берега. Нед стоял в
оцепенении: десятки тысяч молчаливых людей на набережной - с одной стороны,
и десятки пароходов под флагами "великих демократий" - с другой. Это было
нечто большее, чем мог понять Нед.
Вдали виднелся силуэт военного корабля. Нед без труда узнал от
окружающих, что это британский крейсер "Дидона".
Вскоре от борта крейсера отделился моторный катер и направился к
берегу. Он несколько раз проплыл взад и вперед мимо причала. Можно было
подумать, что офицер отыскивает место, где можно пристать без риска быть
раздавленным толпой, с ненавистью смотревшей на английский флаг. Наконец, не
найдя безопасного места, офицер поднялся на корме катера и приложил ко рту
мегафон.
- Мистер Грили! - крикнул он. - Мы ищем мистера Эдуарда Грили!..
Нед поднял руку и помахал шляпой. "Неужели старина Бен?!" - удивленно
подумал он.
Катер приблизился:
- Мистер Грили?
Нед вынул паспорт и, не задумываясь, с размаху бросил его офицеру.
- Эти дикари не утопят катер, если я пристану, чтобы принять вас и
вашего спутника? - с издевкой спросил офицер.
Нед повернулся к толпе. Он объяснил, что английские моряки хотят
принять генерала Матраи на борт своего крейсера. Толпа ответила радостным
криком:
- Да здравствуют английские моряки!
В это время Нед с разочарованием заметил, что ни он сам не сможет
добраться до того места, где стоят носилки Матраи, ни их нельзя поднести к
берегу. Чтобы очистить проход в плотной массе людей, первым рядам пришлось
бы броситься в воду. Но прежде чем он сообразил, что можно сделать, носилки
с раненым генералом поднялись над толпой. Передаваемые с рук на руки,
носилки медленно двигались над многотысячной толпой испанцев. Руки мужчин
тянулись к беретам и солдатским пилоткам. Женщины снимали платки и высоко
держали их, так что ткань грустно колыхалась на слабом ветру, как прощальные
флаги.
Когда носилки спустили в катер, Матраи попросил посадить его. Ни единым
звуком не выдал он страшной боли в спине. Только еще большая бледность
залила исхудалое лицо. Одну минуту он сидел с закрытыми глазами. Потом обвел
взглядом толпу:
- Товарищи... братья... мы еще свидимся... мы будем драться... мы
победим... - слабым голосом проговорил он и без сил упал на носилки. Но его
слова, подхваченные передними рядами, как шопот ветра, из уст в уста
облетели толпу.
Матрос поднял багор и оттолкнул катер от стенки. Над притихшей
пристанью раздался чей-то негромкий голос:
Фронтовые товарищи, пойте все,
Пусть другие песни молчат...
Мы песнь о харамском фронте споем,
Где погиб не один наш брат.
К одинокому певцу тотчас присоединились несколько голосов:
Гранаты рвали нас на куски,
Мы в руках винтовки сжимали.
Мы крепили своими телами Мадрид,
Мы Аргандский мост защищали.
Многие тысячи бойцов: крестьяне, рабочие, мужчины и женщины, пришедшие
сюда из охваченного огненным кольцом сердца республики, посылали прощальный
привет генералу.
А теперь в долине, вдоль наших траншей,
Ковер расстилается алый.
Над могилами красные маки цветут,
Где так много достойных пало...
На берегу не было больше никого, кто не присоединился бы к песне. Она
неслась вдоль берега в подступившие к морю горы:
Но позднее и всюду, и всегда,
Где б семья ни сошлась трудовая,
Будет песня о харамской битве греметь,
На борьбу сердца поднимая.
Катер приближался к "Дидоне". Сквозь стук мотора до сидевших в катере
все слабее доносилось:
И когда наш час желанный придет
И побьем мы всю вражью свору,
Люди мира придут на харамский фронт,
Как в февральскую пору...
Когда Нед со спутниками поднялся на борт крейсера, выяснилось, что он
вовсе не тот Эдуард Грили, которого высадили в Гибралтаре. И Матраи не был
тем пассажиром, ради которого корабль его величества "Дидона" совершил
плавание из Портсмута к берегам Пиренейского полуострова.
Заработало радио. Командиру крейсера было приказано следовать в Гандию.
Туда же, таясь от глаз испанцев, помчался роллс-ройс британского
посольства.
В ночь с 18 на 19 марта моторный катер "Дидоны" подобрал Роу на берегу
близ Гандии Роу сопровождал маленький смуглый человек лет пятидесяти.
Широкий, с чужого плеча штатский костюм мало подходил к его военной
выправке. Это был изменник полковник Касадо.
На рассвете "Дидона" подняла якорь. Скоро испанский берег скрылся из
глаз стоявшего возле иллюминатора Неда.
- Вот и все, - проговорил он, не оборачиваясь.
Из глубины каюты послышался слабый голос Матраи:
- Ты его больше не видишь?
- Нет.
Матраи отвернулся к переборке.
После минутного молчания он спросил:
- А ты не думаешь, что эти господа выкинут меня за борт, как только
узнают, кто я такой?
- Над нами витает дух моего великого брата Бена, - с шутливой
торжественностью провозгласил Нед. - До Англии-то нас наверняка довезут.
- Ну, а там есть советский посол. Значит, все в порядке.
- Безусловно, все в наилучшем порядке.
В тот же день, 19 марта 1939 года, при гробовом молчании народа,
сопровождаемый немецким и итальянским генералами и окруженный эскортом из
мавров, на Пуэрта дель Соль въехал агент британской секретной службы,
немецкий резидент, эмиссар американо-англо-германо-французских капиталистов
на Иберийском полуострове Франсиско Франко и Багамонде.
Залитая кровью народа, закрылась еще одна страница истории борьбы
вольнолюбивых испанцев за свободу и счастливое будущее своей прекрасной
отчизны.
Но на этой перевернутой странице не окончилась история испанской
революции... Борьба продолжалась...
" * ЧАСТЬ ВТОРАЯ * "
Союз с коммунизмом означает
жизнь, борьба с ним означает смерть.
Мао Цзе-дун
"1"
Разгуливая по Генуе, Стил и Джойс томились ничегонеделанием. Тони с
ними не было. Его взял с собою Фан Юй-тан, чтобы не пользоваться наемными
гидами и переводчиками на пути к Риму. В Риме у генерала были дела. А Тони
был готов на все, только бы попасть в Китай. Там он рассчитывал отделаться
от своих обязанностей генеральского повара и стать тем, чем должен быть
всякий честный человек в подобных обстоятельствах, - солдатом армии Чжу Дэ.
Он завидовал своим друзьям. Их функции были ясны уже сейчас: ознакомление
авиационных механиков китайской армии с захваченными у японцев американскими
самолетами и моторами. А Тони ничего не смыслил в механике. Он мог надеяться
только на свое горло, на умение держать винтовку да на собственный
энтузиазм. Хотя маленький секретарь Фан Юй-тана и заявил, что 8-я армия не
нуждается в подобной помощи, но Тони был уверен: еще одна пара рук, умеющих
обращаться с пулеметом, никогда не будет лишней.
А пока, освобожденный от необходимости угощать генерала макаронами,
Тони ревностно выполнял обязанности гида. То он тащил грузного китайца на
развалины бань Каракаллы, то пытался подавить его зрелищем замшелых остатков
Колизея:
- Здесь происходило безобразие, которое пытаются изобразить писатели
многих наций. С того вон края выходили на арену гладиаторы. Вон там была
расположена ложа императора. Девяносто тысяч глоток вопили "добей его!" или
требовали пощады какому-нибудь германцу или галлу. От одного движения пальца
потерявшего человеческий облик кретина-императора зависела жизнь человека, а
то и целой толпы людей.
- Как это от движения пальца? - спросил Фан Юй-тан.
- Вот так, - воскликнул Тони, движением коротенькой руки пытаясь
изобразить то, что происходило в императорской ложе две тысячи лет назад.
Под конец прогулки они взобрались на холм, с которого открывался вид на
Рим. Генерал взглядом отыскал в море грязных крыш золотую махину купола
святого Петра.
- А мы могли бы побывать в Ватикане? - спросил он, смеясь. - Когда-то я
был католиком.
- Нет ничего проще, - ответил Тони.
Фан Юй-тан водрузил шляпу на свою большую крутолобую голову, покрытую
коротко остриженной щетиной волос, и направился в гостиницу, чтобы
переодеться к визиту в Ватикан. Но вдруг по дороге генерал потребовал, чтобы
Тони свел его на Виа дельи Орсини. Эта "виа" оказалась темным узким проулком
с невзрачными серыми домами в три этажа. Среди этих домов Фану понадобилось
отыскать мало чем отличающийся от них палаццо Педиконе. Остановившись перед
его мрачным фасадом, Фан Юй-тан полушопотом проговорил:
- Второго марта тысяча восемьсот семьдесят шестого года здесь родилось
дитя, нареченное Эудженио Мария Джузеппе Джованни Пачелли... Блаженно чрево,
носившее тебя!
Китаец сощурил маленькие глазки и с недоверчивой улыбкой еще раз
оглядел мрачное здание.
- Так рассеиваются вредные иллюзии, - сказал он.
Еще задолго до того, как белая "фумата" взлетела над трубою Сикстинской
капеллы и прежде чем старейший из кардиналов конклава осчастливил
собравшихся на площади традиционным возгласом: "Nuncio vobis gaudium magnum:
habemus papam!" и огласил имя избранника - высокопреосвященнейшего и
достопочтеннейшего господина кардинала Эудженио Пачелли; за много недель и
даже месяцев до того, как кардинал-коронатор подал высокопреосвященнейшему и
достопочтеннейшему венец с формулой двадцативековой давности: "Прими
трехвенечную тиару и знай, что ты отец князей и королей, владыка мира на
земле, наместник господа нашего Иисуса Христа, коему честь и слава мира без
конца"; задолго до этого помпезного представления, разыгранного актерами в
пурпурных и лиловых мантиях, сам Пачелли и все, кому следовало знать, знали:
он уже девять лет хозяйствует в папском Риме и хозяином его останется.
Когда Эудженио Пачелли, он же Пий XII, переселился из покоев папского
статс-секретаря в покои самого "отца князей и королей", в распорядке
ватиканской жизни ничего не изменилось.
В тот памятный для Фан Юй-тана день 1939 года, когда он должен был
предстать перед новым папой, жизнь его святейшества началась так же, как
начиналась всегда. В восемь часов камерарий Джованни Стефанори на цыпочках
вошел в опочивальню, где под парчевым пологом стоит большая медная кровать
наместника Петра, и раздернул оконную штору. Через пять минут святейший уже
с удовольствием плескался в ванне, оборудованной по последнему слову банной
техники. Еще через десять минут Стефанори подал святейшему шерстяные
кальсоны и приступил к его туалету. Все делалось быстро под ловкими руками
камерария, пока дело не дошло до бритья. Эту операцию Пий привык совершать
сам. Он пользовался электрической бритвой. Папа любил этот прибор. Он
тщательно следил за тем, чтобы появляющиеся на рынке новые модели
электрических бритв не миновали его. Новый папа вообще любил новинки техники
в личном быту: диктофоны и смесители воздуха, холодильники и радио - все,
что делало более сносной жизнь в древних стенах Ватикана.
Пока Пий привычной скороговоркой шептал молитвы в маленькой капелле,
примыкающей к спальне, в столовой накрывался завтрак. Много ездивший по
свету Пачелли пристрастился к испанской кухне и пользовался только ею. Но
как это ни смешно, испанские блюда готовили ему немки, - несколько дебелых
баварских монахинь, вывезенных им из нунциатуры в Германии.
Пий уселся в столовой за резной ореховый стол. Над его головой, между
двумя буфетами, стоящими у противоположных стен, с писком запорхали две
канарейки - любимицы святейшего. Их всегда выпускали из клеток на то время,
пока папа ел. Напротив папского прибора им ставились два блюдечка с зерном.
К концу завтрака канареек опять заманивали в клетки.
Пий любил поиграть с птицами. Просунув длинный палец между прутиками
клетки, он посюсюкал тонкими губами:
- Тю-тю-тю... Мы сегодня в хорошем настроении?.. Тю-тю-тю...
Испуганные птицы, забившись в угол клетки, часто мигали, их желтые
перышки испуганно дыбились.
Апостольскому любителю птах не приходило в голову, что в этот же миг в
северной половине Европы Гитлер пытается просунуть корявый палец с
обгрызанным ногтем в такую же клетку и, вытянув губы, сюсюкает:
- Сисси сегодня хорошо спала?.. Тю-тю-тю...
...Лифт спустил святейшего из третьего этажа во второй. Там, в так
называемой библиотеке, протекали следующие часы папского дня за докладами
кардиналов - префектов конгрегации. По статс-секретариату доклад делал
кардинал Мальоне, хотя фактически Пий сохранял руководство иностранными
делами в своих руках. Наступали такие времена, когда этот департамент
апостольской канцелярии приобретал главенствующее значение в политике
Ватикана. Нужно было до конца достроить здание фашистско-католической
империи мира, основание которой он сам заложил при Пие XI. Италия Муссолини,
Германия Гитлера и Фаульгабера, Австрия Инитцера, Испания Франко и Гомы,
Португалия Салазара и Церейры, Венгрия Хорти и Миндсенти - вот первые камни
этого здания в Европе. Пришло время вплотную заняться Францией. Максим
Вейган и Петэн с его долговязым протеже де Голлем были надежными
проводниками его политики в Третьей республике, под наблюдением кардиналов
Сюара и Валери.
Затем на очереди была непокорная Чехия. Рим выполнил свои
обязательства: чехи стали подданными рейха. Пора и Гитлеру выполнить свои
обещания. Да, теперь, когда на папском троне сидел он, Евгений Пачелли,
Гитлеру следовало перестать ломаться. Он должен был помочь святому престолу
справиться с толпою чехов, до сих пор не могущих забыть своего Гуса...
При этой мысли Пий потянулся к диктофону и нажал кнопку пуска.
- Дать Гитлеру мысль о низвержении памятников Яну Гусу и сожжении его
деревянных статуй. Непокорность славянского духа поддерживается славою
гуситов, - быстро проговорил он по-итальянски и движением пальца остановил
жужжание аппарата.
Мысль плавно потекла дальше: Польша. Предстоит еще немало повозиться,
чтобы заставить поляков примириться с предстоящим покорением Гитлеру.
Начнется хныканье оравы польских епископов о том, что Речь Посполита всегда
была верной и любимейшей дщерью Рима. Придется, вероятно, окончательно
развязать руки примасу Польши кардиналу Хлонду, чтобы он мог справиться с
поляками.
Пий усмехнулся: кто-то из немецких военных говорил ему еще в Германии,
что страшнее командира роты - ее фельдфебель, выслужившийся из самих же
солдат. Вероятно, это так везде: если хочешь найти управу на массу - ищи
ренегата. Хлонд давно уже забыл о том, что он поляк, и готов на все по
приказу Рима. А в случае колебаний ему поможет Стефан Сапега. У этого рука
не дрогнет, даже если бы ему пришлось занести ее не только над Краковом, а и
над всей Польшей. А занести ее, вероятно, придется. Любимейшая дщерь Рима
должна пасть жертвой на алтарь великого плана сокрушения коммунизма. Без
Гитлера этот план не осуществишь, а Гитлер жаждет крови. Так пусть же
прольется кровь любимейшей... Нунцию в Варшаве кардиналу Кортези придется
поработать - он там немного ожирел, в этой чересчур католической Польше...
Но что они, все эти козявки, на западной границе главного супостата
католицизма - России? Россия - вот то страшное, что стоит перед взорами, как
вечная угроза.
Пий отчетливо помнил каждую строчку им самим отредактированной
энциклики предшественника "Дивини редемпторис". В ней он своею рукой осудил
атеистический коммунизм. Но разве с большевистской угрозой можно бороться
энцикликами? Проклятия в наш век мало на кого действуют. Нужны средства
вроде тех, что сумели пустить в ход Муссолини и Гитлер. Трижды благословенны
эти ниспосланные богом чудовища! Их лапами будут очищены от скверны авгиевы
конюшни мира. Ради вечной славы и величия единой, пречистой, светлой невесты
Христовой - святой католической церкви!
Что же, еще несколько шагов, и барьер на западных рубежах Европы будет
закрыт достаточно плотно. Настанет время активно действовать Шептицкому.
Этот умен! Ох, как умен, милейший граф Андрей!
Руки его ловки и могут делать святое дело, не страшась разоблачений.
Кому придет теперь на ум попрекнуть его авторством: "Украинский национализм
должен приготовиться к борьбе с коммунизмом всеми средствами, не исключая
массового физического уничтожения, если даже при этом должны пасть жертвой
миллионы людей"?..
У кого так хороша память, чтобы связать этот приказ, достойный
Торквемады, с ясным образом апостола Рима на Востоке? А если и найдутся
такие памятливцы, то осмелятся ли они напомнить об этом? УНДО и ОУН знают
свое дело.
Шептицкий - вот кто замкнет последнее звено цепи, выковываемой Римом
для охвата России с запада. Замкнет барьер и начнет наступление на Украину.
На всю Украину. Без нее не мыслится план похода на коммунизм.
Но Запад - только Запад. Остается еще Восток. Там потеряно много
времени. За несколько веков общения с Китаем и Японией католицизм не сумел
создать там ничего схожего с его западной цитаделью. А в последнее столетие
растерял почти все собранное иезуитами за два предыдущих века ловкой работы.
Может ли итти в счет договоренность, которой он сам, еще будучи
статс-секретарем, добился с Токио? И в Токио ли дело? Япония и без понуканий
Рима готова в любой момент броситься на Россию. Совсем иное дело Китай. Там
мало поймать в сети кучку правителей, готовых за пригоршню золотых и мешок
посулов продать страну и народ. Этим сговорчивым правителям противостоят
несколько сот миллионов китайцев. Два лагеря. Два мира чуждых, а подчас и
враждебных один другому. Душа простого китайца рвется к свободе. Ей милы
лозунги, которыми живет нынешняя Россия. Придется приложить еще уйму усилий,
чтобы столкнуть с места эту лавину. И кто знает, в какую сторону она
покатится, будучи сдвинута? Один толковый епископ на страну с 450 миллионами
населения! Слов нет, Томас Тьен верный человек, но он пока единственный
китаец, которому можно дать красную шапку. Американцы, правда, толкуют,
будто Рим может положиться на них, что их католические миссии в Китае -
опора Ватикана, но Пию что-то не очень нравятся эти слишком расторопные
миссионеры американской выучки. Невозможно понять, чьими посланцами эти
господа в действительности являются - Рима или Вашингтона? Правда, Спеллман
- вполне солидная фигура, но Пию не по душе тон, взятый этим боровом в
сношениях с апостольской канцелярией. Оказывается, вредно, когда даже
кардинал чересчур отчетливо чувствует, что за спиною у него золото не
римского происхождения. Такой может и вовсе отбиться от рук. Позволь ему
сунуть нос в Китай, и он перестанет разбирать, что кесарю, что богу, - все
полетит в широкий карман Моргана. А с Моргана хватит и того, что Рим хранит
у него свои вклады и доверяет ему управление нефтяными и селитровыми делами
церкви по ту сторону Атлантики. В Китай эту компанию пускать опасно. Вернее
всего было бы послать туда своего, итальянского иезуита. Но американцы тут
же завопят: почему итальянский, а не американский? А почему, действительно,
не американский?.. Разве Ледоховский не забыл, что он поляк? Он одинаково
крепко держит в руках всех иезуитов - без различия национальности и
положений, без скидок на происхождение и возраст. Прекрасный, отличный
генерал ордена? Такому, как Ледоховский, не жалко и уступить прозвище
"черного папы". Из его рук никогда не выпадет однажды попавшее в них: ни
человеческая душа, ни тайна, ни обол. И при всем том - знает свое место,
прекрасно воспитан, тонкий политик и твердый администратор. Что ж, быть
может, так и нужно сделать: поставить китайские дела в первый пункт новой
программы наступления, которую Пий готовит для иезуитов. У них достаточно
опыта и в работе там, на Дальнем Востоке. Сколько веков они уже осваивают те
края... Если снять с них запрет и разрешить немного покривить душой, они
способны сделать католиками и буддистов, и конфуцианцев, и магометан.
Иезуиты сумеют не привести их в противоречие ни с Буддой, ни с пророком, и
святую мессу будут служить в храме Конфуция...
Пий улыбнулся: он любил эту гибкую и твердую, как лучшая сталь, "роту
Христову". Он охотно теперь же поставил бы ее с метлою загонять китайцев в
овчарню Христа... Единственное "но" - времена сильно изменились: пошли
итальянца или американца примасом Китая - и кто знает, что из этого
выйдет... Могут и не принять. Или, приняв, окружат воистину Китайской стеной
молчаливого протеста. Как бы не пришлось назначить там примаса из
китайцев... Но как приняла бы такой ход Америка, что сказал бы Спеллман?..
Тут Пий вспомнил, что, кажется, на сегодня он назначил аудиенцию
генералу из китайских католиков. Сам бог привел этого китайца в Рим. С ним
можно будет договориться о том, чтобы направить силы католицизма в Китае на
борьбу с бурно развивающимся движением Мао Цзе-дуна.
Пий коснулся звонка и приказал вошедшему камерарию пригласить кардинала
Мальоне.
На разговор с Мальоне о китайских делах ушел остаток времени до обеда.
Фан Юй-тан не был новичком на всякого рода приемах, но на этот раз он
волновался. Хотя он давно перестал считать себя верующим, сегодняшнее
представление духовному отцу всех католиков значило для него довольно много.
Не меньше, чем любое из деловых свиданий, которые он имел в течение своего
путешествия по Америке и Европе. Там он тоже говорил об очень важных делах,
но говорил с людьми, которых считал равными себе, а иногда и стоящими ниже.
Они были политическими деятелями - и он был политический деятель; они были
генералами - и он был генералом с неизмеримо большей властью над жизнью и
смертью своих солдат, чем любой из них; они были дельцами, но и он был
дельцом.
Кое-кто пытался смотреть на него сверху вниз, но он игнорировал это. Не
он добивался прав для китайцев в Америке, а американцы выклянчивали для себя
привилегии в его провинциях; не он нуждался в их солдатах для проведения
своих политических планов, а его солдаты были нужны им, чтобы свести счеты с
японцами или с коммунистами; не он предлагал им свое оружие, а они
навязывали ему устаревшее барахло в обмен на недра Китая; наконец, не он был
таким глупцом, чтобы ссужать их займами, - они совали ему доллары в надежде
получить с него волчьи проценты, которых он никогда не сумеет заплатить.
Пусть они больше смыслили в тонкостях мировой политики - в дураках оставался
не он. Пусть они презирали его, подписывая чеки в раззолоченных кабинетах
своих банков, - по чекам платили их кассиры!
Совсем другое дело предстоящий разговор с владыкой католического мира.
Уже самый церемониал представления, который Фан Юй-тан изучил по врученной
ему печатной инструкции, поверг его в некоторое недоумение. Он был
убежденным республиканцем, но, воспитанный в китайском уважении к
церемониалу, не мог не отдать должного тонко разработанной программе:
"Божественная власть над живущими принадлежит папе". Мысль о том, что сам
Фан чего-то стоит, должна была быть оставлена за порогом тронной залы отца
католиков. Если пилигрим не должен был ползти к трону на коленях от самой
двери залы, то только потому, что это чрезвычайно замедлило бы прием сотен
людей, являвшихся целовать туфлю святейшего, и свело бы на нет
рентабельность предприятия.
Вероятно, величие выработанного веками и тонко продуманного
психологического эффекта оказало бы свое действие и на ум Фан Юй-тана, если
бы не крошечная деталь, в один миг разбившая все хитросплетения монахов. С
грубостью, граничившей с пошлостью, она швырнула китайца с небес экстаза на
жесткую землю прозрения.
Когда генерал уже почти закончил переодевание к предстоящему приему, в
отель явился итальянец, визитная карточка которого "Бенедетто Сора" ничего
не сказала ни самому Фан Юй-тану, ни его секретарю. Вызвали Тони, уныло
ожидавшего момента, когда он сдаст, наконец, генерала шоферу.
Увидев перед собою итальянца, Сора утратил самоуверенность, с которой
было начал наступать на маленького генеральского секретаря. На вопрос Тони
он вынул другую карточку: "Бенедетто Мария Джузеппе Сора, поставщик
апостольского двора".
- Но что нужно этому поставщику апостолов? - как всегда невозмутимо и
вежливо спросил секретарь. - Его превосходительство генерал Фан - не херувим
и не духовная особа, ему не нужно ни церковной утвари, ни духовных одеяний.
- Не то, совсем не то! - воскликнул синьор Сора. - Я хочу вам сказать,
что никто, кроме меня, во всем христианском мире не выделывает вещей,
имеющих такие референции от его святейшества папы, никто, кроме меня, во
всей Италии не сможет дать вам...
Тони нетерпеливо перебил:
- Нельзя ли покороче: что вы предлагаете?
- Кальсоны, синьор! - с гордостью воскликнул Сора. - Такие же шерстяные
кальсоны, какие носит сам святой отец!..
Фан Юй-тан, конечно, никогда не воображал, будто папа римский настолько
свят, что не нуждается в кальсонах, но почему-то этот эпизод испортил ему
настроение, невольно подчинившееся пиетету папского имени и программе
аудиенций. Торжественность испарилась, как дым. Фан понял, что ему предстоит
очень важное свидание, но свидание не с живым богом, а с человеком, так же
нуждающимся в шерстяных кальсонах, как он сам, Фан Юй-тан, в крещении
нареченный Евгением. Евгений Фан, пусть так, если это будет привычней для
святейшего.
Фан больше не испытывал волнения, проходя одну за другою каменные арки
ватиканских ворот; в приемную дворца он входил, как в одну из многих других
приемных дельцов, которые ему пришлось миновать на пути от лагеря Чан Кай-ши
к лагерю народа, куда он хотел вернуться после долгих странствий и
заблуждений: имея седую голову, нужно было подумать о том, чтобы найти
последнюю правду, ту единственную правду, с которой человек может спокойно
отойти в вечность.
Когда Фана оставили одного в приемной, он преспокойно уселся в кресло и
принялся листать выданную ему памятку для посетителей. Тут он с точностью,
подведенной, как в бухгалтерской книге, ощутил мощность папского аппарата,
обозначенную такими сухими, но так много говорящими цифрами. То, что он
увидел, было похоже на таблицы процентных уплат и погашений займов, которые
ему навязывали в американских банках. Он останавливался на каждой цифре,
оценивая ее реальное значение: "количество церквей (вероисповеданий, сект и
т.п.), подчиненных святому престолу во всем мире, - 1865; патриархатов - 10;
митрополитанских архиепархий - 333; архиепархий, входящих в митрополии, -
36; епархий - 964; аббатств и прелатур - 54; апостолических викариатов -
322; апостолических префектур - 133; самоуправляющихся миссий - 13. Кроме
того, имеется 4 титулярных патриарха и 750 титулярных епископов...
Конгрегация пропаганды веры святого престола насчитывает в своих миссиях 84
тысячи человек, из них священников около 25 тысяч. Наибольшее количество
католических миссий сосредоточено в Китае: 4500 священников и 1200
мирян-служащих".
Ну что же, арифметика достаточно внушительная. Но если он договорится с
папой, и она может измениться: он, Фан Юй-тан, отдаст приказ по своей армии
об обязательном крещении солдат и офицеров. Впрочем, насчет офицеров нужно
еще подумать. А вот солдатам он пообещает за это прибавку рисового пайка.
Вопрос о том, что он сам получит взамен этого от святейшего?..
В приемной появился монсиньор Доменико Тардини и сообщил, что общий
церемониал для приема Фан Юй-тана отменен. Святейший отец даст его
превосходительству частную аудиенцию в обстановке, которой удостаиваются
лишь самые редкие, самые почетные гости апостольского двора. Фан Юй-тан не
выразил ни смущения, ни радости: ему было уже безразлично, где будут
происходить переговоры о сделке с Ватиканом. Он шел переваливаясь, как
гусак, за степенно вышагивающим впереди него "секретарем по чрезвычайным
делам". Фану пришла мысль, что чем больше он приближается к святейшему, тем
быстрее улетучиваются остатки его веры.
Фан и Тардини медленно миновали залы, переходы дворца и длиннейшую
галлерею, покрытую росписью. Она показалась китайцу не столь божественной,
сколь фривольной: потолок и стены были усеяны фигурами обнаженных мужчин и
женщин. Наконец перед ним бесшумно распахнулась широкая, кованная золотыми
украшениями дверь. Генерал увидел великолепный сад. Сквозь пальмы светился
золотом купол святого Петра. Сад казался висящим в воздухе, с его террас
открывался вид на весь Рим.
Среди почти тропической роскоши сада темная фигура вдали, одиноко
двигавшаяся по аллее, показалась Фан Юй-тану неправдоподобно постной. При
виде ее Тардини поспешно отвел китайца в боковую аллею. Там они обогнали
прогуливавшегося Пия и вышли ему навстречу.
После церемонии благословения и нескольких вопросов о здоровье,
путешествии и о том, как понравилась Фану Италия и Рим, заданных через
Тардини, Пий с улыбкой обратился прямо к генералу на английском языке:
- Полагаете ли вы, что нам понадобится переводчик?
Услышав отрицательный ответ китайца, папа сделал знак и Тардини
удалился.
Фан Юй-тан даже несколько испугался такой интимности: с глазу на глаз
не заключишь сделки, от которой потом нельзя было бы отпереться. Но тут же,
подумав, решил: если сделка выгодна для обеих сторон, то не нужны ни
письменные договоры, ни свидетели. Если сделка не выгодна, то чем заставишь
контрагента выполнять ее, когда он заартачится? Тем более, когда речь идет о
таком контрагенте, как этот худой старик с пронизывающими глазами и таким
проникновенно ласковым голосом, что руки наивных людей, вероятно, сами
поднимаются, чтобы сложиться для молитвы.
Фан сказал папе, что, побывав в Штатах, убедился в лживости и
нечестности американцев в отношении Китая. Он заявил Пию, что пресловутая
политика открытых дверей, провозглашаемая Штатами, - не что иное, как самый
легкий способ изгнать с китайского рынка своих соперников - японцев и
англичан. Принципиального отличия между американской политикой открытых
дверей и экспансией Англии, а пожалуй, даже и откровенной агрессией японцев
нет. Все дело в методологии, а цель одна: закабаление Китая, превращение его
в рынок для своих товаров и в резерв живой силы для будущего замышляемого
генерального наступления на коммунизм, на Россию.
- ...Если мы на минуту отрешимся от показной фразеология американских
правителей и прислушаемся к тому, что говорят практические политики Штатов,
их дельцы и генералы, все станет на свои места. Американцы не думают о
помощи Китаю против Японии. - Фан на секунду умолк и, потупившись, закончил:
- Они дают Японии все, что ей нужно, стремясь затянуть войну, стоящую нам
сотен тысяч, миллионов человеческих жизней...
При этих словах китайца Пий поднял взгляд к небу и тихо произнес:
- Мы будем молиться о страдальцах. Да примет их господь в свои объятия,
и ангелы божьи да утешат их.
Фая подумал, что было бы гораздо больше пользы, если бы папа попросту
приказал кардиналу Спеллману воздействовать на американских католиков, чтобы
те прекратили поставки военных материалов японцам. Цифры, способные убедить
самого недоверчивого слушателя, быстрой чередой замелькали в мозгу китайца.
Не давая папе перебить или остановить себя, генерал заговорил с
поспешностью:
- Из нескольких бесед в Америке я понял, что снабжение Японии военными
материалами и стратегическим сырьем из Америки происходит по двум причинам,
которые кажутся американцам достаточно основательными и ясными: во-первых,
они считают, что прекращение такого снабжения способствовало бы сближению
Японии с Англией. Американцы ни за что этого не допустят. Они считают, что
сближение Японии с Англией означало бы безусловное усиление японской
агрессивности по отношению к Соединенным Штатам. Второй причиной, толкающей
американцев на оказание японцам военной помощи в борьбе с Китаем, является
надежда, что, преодолев наше сопротивление и поставив себе на службу
правительство Чан Кай-ши, японцы смогут повернуть Китай на запад. А ни для
кого не секрет: американцы хотели бы, чтобы японцы осуществили, наконец, то,
что им так долго не удается, - большую войну с Советским Союзом.
Пий исподлобья посмотрел на китайца:
- Тяжкое обвинение возводите вы, сын мой, на своих американских братьев
во Христе. Уверены ли вы в том, что говорите?
- Не только в этом, святой отец! Я уверен и в том, что совершенно так
же рассуждают и англичане. Они тоже оказывают помощь Японии ради того, чтобы
не дать ей пасть в объятия Америки и чтобы помочь ей обратить свое оружие
против Советского Союза.
- Вы рассуждаете так, словно ни у Америки, ни у Англии, ни у их
японских и китайских друзей нет более насущных задач, чем нападение на
Россию.
- Конечно, есть, отец мой! Есть! Такой насущной задачей является
ликвидация освободительного движения в Китае, физическое уничтожение
коммунистов и прежде всего их вождей - Мао Цзе-дуна, Чжу Дэ, Чжоу Энь-лая и
других.
- Вы... коммунист, сын мой? - И взгляд папы впился в лицо китайца.
- Нет, отец мой.
- Почему же вы так близко принимаете к сердцу беды этих безбожников,
отвергнутых церковью и властями земными, установленными господом-богом?
- Потому, что святая католическая церковь учила меня быть справедливым
и милосердным, отец мой, - не сморгнув, отпарировал Фан Юй-тан.
- Прекрасные чувства, - сухо ответил Пий. - Но расточать их попустому
не следует. Бывают обстоятельства, при которых и вся наша святая церковь и
ее отдельные сыны должны проявлять твердость в отношении грешников. Лучше
временные страдания на земле, чем вечные муки за гробом.
- Китайский народ достаточно страдал, чтобы получить хоть немного
счастья и на земле, отец мой.
- Хорошо, оставим это... - уклончиво ответил Пий. - Чего вы просите?
- Я прошу, отец мой, чтобы вы выслушали меня до конца. Только об этом.
- Говорите...
- Я хочу, ваше святейшество, привести вам слова господина Стимсона,
бывшего государственного секретаря Соединенных Штатов. Он сказал не так
давно: "В настоящее время японский агрессор получает поддержку со стороны
США и Британской империи. Однако мы не просто помогаем Японии. Наша помощь
настолько эффективна, что без нее японская агрессия была бы немыслима и
прекратилась бы очень скоро". Вероятно, мистер Стимсон имел в виду, что если
бы, скажем, не тридцать пять миллионов баррелей американской нефти,
посланные в Японию в тридцать седьмом году, то японский флот замер бы,
остановились бы и танки. Если бы не два миллиона тонн американского
железного лома, ввезенные в том же году для нужд японской промышленности,
она не смогла бы послать своей армии в Китае ни одного снаряда. Если бы не
американские станки и машины, проданные Японии на сумму в сто пятьдесят
миллионов долларов в том же тридцать седьмом году, военное производство
японцев сократилось бы наполовину. Вот что хотел, вероятно, сказать мистер
Стимсон. А в тридцать восьмом году американцы оборудовали в Японии
авиационный завод Кавасаки; в тридцать девятом году в Японию прибыли
американские специалисты самолетостроительных фирм "Локхид" и "Дуглас",
чтобы помочь японцам наладить массовое производство боевых машин. Склады
Квантунской армии в Дайрене и Порт-Артуре ломятся от американских военных
материалов...
По мере того как говорил китаец, выражение лица Пия делалось все более
холодным. Воспользовавшись моментом, когда Фан умолк, чтобы набрать воздуха
для следующей тирады, папа строго сказал:
- Я не разбираюсь в таких вещах, сын мой. Это не дело церкви.
Фан понял, что план-максимум, родившийся у него при взгляде на
величественный купол собора святого Петра, - вмешательством Ватикана хоть
немного обуздать американских пособников Японии, - химера. Оставалось
сделать попытку осуществить план-минимум. Здесь Пий уже не сможет ответить
Фану, будто ничего не понимает в подобных делах. Это были его собственные
католические дела: бесчисленные католические миссии в Китае превратились в
гнезда американо-англо-японского шпионажа. Миссионеры были не только
разведчиками, они вели широчайшие коммерческие операции, выбивая почву
из-под ног китайской торговли, они ввозили тысячи тонн контрабанды и прежде
всего опиум. Они торговали всем, чем только можно было торговать в
дезорганизованной, порабощенной иностранным капиталом и японской военщиной
стране. Они грабили китайский народ, расхищая природные богатства Китая и
беспощадно эксплуатируя полурабский труд людей.
Фан говорил в той мере горячо, в какой способен говорить китаец. На
этот раз папа слушал его с интересом. Но едва ли его обмануло притворство
генерала, когда Фан в заключение своей речи прочувствованным голосом
произнес:
- За вашу помощь, святой отец, я обещаю привести к вам сорок-пятьдесят
миллионов новых католиков.
Что-то похожее на огонек усмешки промелькнуло в черных глазах Пия,
когда он спросил:
- Вы искренно верите тому, что можно привести в лоно святой церкви и
миллионы китайцев, сражающихся под безбожными знаменами коммунистов? Вы
верите такой возможности?
Фан ответил неопределенно:
- Это зависит от многих обстоятельств. И прежде всего, ваше
святейшество, от вашего собственного отношения к этим людям. Они очень
хорошие люди.
- Хорошо, сын мой, - спокойно сказал Пий, - я распоряжусь, чтобы
единственным орденом, который должен вести миссионерскую работу в Китае,
было "Общество Иисуса".
- Ах, отец мой, - воскликнул Фан, - я был бы счастлив, если бы это не
были иезуиты!
Пий сделал вид, что хочет улыбнуться.
- "Выбирайте между иезуитами и социализмом!" - сказал когда-то Тьер.
- Они называют себя миссионерами, а на деле являются комиссионерами...
американских фирм.
- Ваши слова печалят меня, - Пий покачал головой. - Я поручу
конгрегации пропаганды веры проверить состав миссий... Вы не знакомы с
кардиналом Фумазони-Бионди?
- Не имел счастья... - сумрачно пробормотал Фан Юй-тан, поняв, что
сказал лишнее.
- Я попрошу отца Фумазони, - вкрадчиво проговорил Пий, - посетить вас и
выяснить детально, какие миссии, каких людей вы имели в виду... - И, подумав
немного, продолжал: - Мне хотелось спросить: кого бы вы считали достойным
стать кардиналом из числа китайских священнослужителей нашей веры?.. Что бы
вы сказали о преподобном Томасе Тьене?
Фан вскинул взгляд на папу:
- Тьен - американский человек!
- Ах, вот как! - ответил Пий. И подумав: - В данное время вы являетесь
формально подданным китайского государства, возглавляемого генералиссимусом
Чан Кай-ши?
Фан Юй-тану почудилась в вопросе какая-то каверза. Он не сразу ответил:
- Когда-то я клялся в верности гоминдану...
- Если эта клятва связывает вас, мы освободим вас от нее, как и от
всяких обязательств перед властями земными - в настоящем и в будущем... Это
развяжет вам руки, сын мой.
- Я клялся служить гоминдану, отец мой, - повторил Фан. - Но от
прежнего гоминдана, партии великого Сун Ят-сена, ничего не осталось. Так
что... я не считаю себя больше связанным...
Пий поднялся со скамьи. Аудиенция была окончена.
Фан Юй-тан склонил голову. Папа выпростал руку из-под накидки, и Фану
предстала белизна его одеяний - такая светлая, такая не вяжущаяся ни с этой
черной мантией, ни с мрачным, нахмуренным лицом Пия. Фан Юй-тан прикоснулся
губами к узкой, но крепкой руке папы и стал пятиться в боковую аллейку.
Брови папы были нахмурены, он говорил, не глядя на кардиналов. Каждый
должен был угадывать, к кому из них относятся его слова, произносимые все
тем же, раз навсегда для всех обстоятельств усвоенным вкрадчивым голосом. По
мере того как инструкции, относящиеся к кому-либо из них, заканчивались,
папа едва заметным кивком головы отпускал его и приступал к наставлению
следующего.
Монсеньор Винченцо-Бианки-Канлиэзи, управляющий апостольской
канцелярией, уже удалился, чтобы заготовить рескрипт о пожаловании генералу
Евгению Фану ордена святого Григория Великого третьего класса за гражданские
и военные заслуги перед святым престолом и католической церковью.
Вторым был отпущен монсеньор Доменико Тардини - секретарь конгрегации
чрезвычайных дел. Его скромная задача заключалась в том, чтобы пересказать
статс-секретарю, кардиналу Мальоне, содержание беседы папы с китайцем,
которую монсеньор Тардини слушал из-за кустов. Мальоне предстояло принять
срочные меры к тому, чтобы отменить все займы, выданные Фану американцами,
задержать транспорты закупленного им оружия и открыть государственному
департаменту США истинные намерения Фан Юй-тана в отношении американцев в
Китае.
В небольшом кабинете Пия остался секретарь священной инквизиции
кардинал Франческо Сельваджиани. Он стоял поодаль от письменного стола,
сложивши руки на животе и привычными пальцами машинально перебирая четки.
Лицо его при этом ничего не выражало. Вероятно, вот так же, по привычке
двигая челюстями, американский клерк жует резинку, далекий мыслями от
надоевшей ему работы. Только тогда, когда дверь затворилась за Тардини и Пий
молчаливым движением подбородка указал старику на кресло напротив себя, тот
уселся и сунул четки в широкий карман сутаны. Несколько минут в комнате
царило молчание. Наконец Пий бросил:
- Что нам с ним делать?
Пристально глядя в лицо папы, старый кардинал пытался отгадать его
намерения, чтобы не попасть в просак со своим предложением.
- Он может принести очень большой вред, - сумрачно пояснил Пий.
Опытному старику стали ясны намерения папы.
- Если вашему святейшеству будет угодно предоставить это дело мне?..
Пий посмотрел вопросительно.
- На том самом пароходе, на котором он намерен ехать в Советский Союз,
отправится до Стамбула один из людей конгрегации пропаганды, - пояснил
кардинал и сквозь зубы добавил: - Советский теплоход "Максим Горький"...
При этом имени брови Пия сошлись еще больше. Он ни словом, ни движением
не дал понять Сальваджиани, угадал ли до конца смысл его предложения.
Сальваджиани сказал:
- Надежный человек - священник Аугусто Гаусс, немец.
Кардинал знал, что святейший любит немцев.
Наморщенные брови папы действительно разошлись, и одна из складок над
переносицей исчезла. Он слегка кивнул головой:
- Знаю...
- Ему будет поручено...
Пий прервал его легким движением пальца, как если бы ему досаждали
дальнейшие подробности. Сальваджиани тотчас умолк. Через минуту он покинул
папский кабинет. Ни тот, ни другой ни разу не произнесли имени Фана.
Через два дня в генуэзском порту одновременно с генералом Фан Юй-таном
и его спутниками на борт советского теплохода "Максим Горький" взошел Август
Гаусс. Он наблюдал за тем, как шла погрузка нескольких небольших ящиков с
порученными ему кинолентами. Третьему помощнику капитана теплохода, молодому
красавцу южного типа, Август вкрадчиво сказал:
- Я буду весьма признателен сеньору, если мои ящики будут погружены в
трюм. Этот груз боится сырости.
"2"
Через два месяца происшествие на "Горьком" вспоминалось Стилу и Джойсу,
как кинофильм.
В Пирее вся кают-компания "Горького" была опечалена тем, что веселый
католический патер, взошедший на борт теплохода еще в Генуе, опоздал к
отходу. Капитан задержал на полчаса отплытие, в надежде, что отец Август
подоспеет, но тот не появился. Радиорубка "Горького" уже в море приняла
радиограмму:
"Мой груз сдайте в Стамбуле точка.
Господь да пребудет с вами в долгом плавании точка.
Преподобный Август".
Радиограмма тронула всех. Даже молодой помощник капитана с восточной
наружностью удовлетворенно улыбнулся, слушая депешу. Он, правда, не верил ни
в бога, ни в его служителей, но оценил бы доброе слово, даже если бы оно
исходило от сатаны.
Пассажиры немного посмеялись над милой наивностью священника, которому
пустяковый переход Пирей-Одесса представлялся "долгим плаванием".
Никто не подозревал о сокровенном смысле, вложенном отцом Августом в
эти, отнюдь не случайные, слова. Путешествие, в которое он собирался
отправить Фан Юй-тана и его спутников, действительно обещало быть долгим: с
выходом в Эгейское море должен был прийти в действие зажигательный снаряд,
вложенный в коробки с фильмами для пропаганды веры Христовой. Пожар,
возникший в трюме, обещал привести к катастрофе теплохода. Правда, в
открытом море это грозило гибелью и всем пассажирам, но такие мелочи не
тревожили отца Августа. Приказ святейшего отца гласил, что его
превосходительство генерал Фан Юй-тан должен как можно скорее и независимо
от его личного желания предстать перед святым Петром. То, что китайцу
предстояло именно сгореть, было, по мнению Августа, великой милостью
провидения. Сквозь пламя Фан войдет в царствие небесное, очищенный от земной
скверны, и ангельское сияние мученика будет вечно сиять вокруг его
генеральской головы.
Всего этого, разумеется, не мог знать молодой помощник капитана. Но он
не напрасно плавал уже несколько лет на зарубежных линиях советского
торгового флота и не напрасно был не каким-нибудь, а именно советским
помощником на советском теплоходе. Эта обстоятельства обусловили то, что не
все произошло так, как предполагал отец Август. Помощник капитана еще в
Генуе при погрузке "Горького" рассудил, что если, попав на советский
теплоход, католический монах просит спрятать груз поглубже в трюм, значит в
этом грузе заключено нечто боящееся глаза советских людей.
Помощник вежливо козырнул отцу Августу и отдал команду:
- В трюм номер два, поглубже... Вира!
Лебедка загрохотала. Ящики с надписями "Порт назначения Стамбул" быстро
поднимались на стреле. Потом так же быстро стали опускаться. Отец Август,
удовлетворенный, отправился в свою каюту.
Но ящик не был уложен под другие грузы. Он остался на виду. И когда
пришла неожиданная телеграмма монаха, помощник капитана пробормотал:
- Знаем мы этих воронов!.. Тут что-нибудь не так.
Он приказал вытащить груз на палубу и держать на глазах вахтенного.
Была глубокая ночь. Теплоход "Горький" спокойно резал воды Эгейского
моря на пути к Дарданеллам, когда с бака вдруг повалил густой дым, потом
ярко вспыхнули коробки с картинами святейшей конгрегации пропаганды веры,
загорелись доски одного ящика.
Понадобилось несколько минут на то, чтобы покончить с этим
несостоявшимся пожаром теплохода "Горький".
Утром помощник капитана сделал пассажирам доклад о современных способах
пропаганды католицизма.
Единственной жертвой замысла отца Августа явился Тони Спинелли.
Итальянец хотел сохранить доказательства преступления своего
соотечественника папы. Он самоотверженно пытался погасить один из ящиков. Но
доказательств он так и не сохранил, а получил столь тяжелые ожоги, что
пришлось оставить его в одесском госпитале. Стил и Джойс отправились в Китай
без приятеля.
С тех пор прошло больше полутора месяцев. Маленький секретарь Фан
Юй-тана по поручению генерала связал Стила и Джойса с командиром одного из
отрядов китайской Народной армии, которого звали Фу Би-чен. И вот уже две
недели как они носили на груди большие значки воинов 8-й армии.
Победа была тем более радостной, что явилась совершенной
неожиданностью. Один японец догорал на земле - это Джойс видел собственными
глазами. Другой, дымя простреленным мотором, улепетывал в тщетной надежде
перетянуть линию фронта. Это Джойс тоже видел совершенно отчетливо. Но он
готов был клятвенно заверить, что японскому летчику не удастся уйти к своим:
из его мотора уже било пламя.
Эта победа была одержана над двумя японскими самолетами на дряхлом
японском же разведчике, доставшемся отряду в виде трофея нивесть когда. Стил
потому и разрешил Джойсу отправиться в этот полет, что совершенно не был
уверен в надежности мотора. Этика отношений, установившихся между
летчиком-китайцем и двумя американскими механиками, говорила, что механику -
хозяину машины - следует своею собственной головой гарантировать жизнь
летчика в первом полете отремонтированной машины. Было совершенной
случайностью, что из пробного этот полет превратился в боевой.
Японцы появились неожиданно. Переключившись с обязанности механика на
роль пулеметчика, Джойс отлично справился с делом. Победа была налицо, хотя
Чэну впервые пришлось вести воздушный бой на разведчике.
Ложкой дегтя в радости, заливавшей существо Джойса, было то, что, едва
убедившись в результатах своего огня, он был вынужден прибегнуть к парашюту:
подоспевший третий японец очередью в упор начисто срезал разведчику
оперение. Искусство Чэна было бессильно справиться с самолетом, лишившимся
управления.
Джойс покинул самолет на секунду раньше Чэна. Он видел, как парашют
китайца раскачивается несколькими метрами выше его собственного. Ветер
относил их обоих к большому гаолянному полю.
Тем временем третий японец практиковался в меткости стрельбы по
медленно опускающимся парашютистам. Он успел сделать два захода. Джойс
потянул за левые стропы, чтобы ускорить свое падение. Парашют совершил
быстрое скольжение. По расчетам негра, высокий гаолян должен был
амортизировать удар.
Над самой землей Джойс огляделся, надеясь увидеть Чэна, но того уже не
было в воздухе. В то же мгновение большое тело негра прочесало в зарослях
гаоляна борозду, по которой свободно могла бы проехать пушка. После
получасовых поисков Джойс нашел Чэна в гаоляне. Летчик сидел скорчившись.
Голова его была опущен" на грудь так, как будто он что-то внимательно
рассматривал у себя на животе.
- Эй, Чэнни, что ты там так внимательно разглядываешь? Просто
удивительно, что этот имперский снайпер не сделал из нас решето...
Чэн не поднял головы. Он оставался все в той же позе, с рукою, прижатой
к плечу. Из-под пальцев сочилась кровь.
Механик поднял голову летчика и потрепал его по щекам, чтобы привести в
чувство. Осмотрев рану, Джойс ободряюще сказал:
- Пустяки, старичок. На твою долю пришлась бронебойка. Ей просто нечего
было делать в таком материале. Стоило бы тебе ошибиться и подставить плечо
под выстрел этой обезьяны десятой долей секунды раньше или позже, и ты
получил бы зажигательную или разрывную... Эффект был бы другой... Можешь
встать?
Чэн уцепился здоровой рукой за негра. Так они шли некоторое время, но
Джойс решил, что это чересчур медленно, и попросту поднял маленького китайца
на руки.
Когда голова летчика в бессилии опускалась на плечо негра, Джойс
начинал подпевать:
Кэйзи Джонс слетает в ад, как мячик,
Кэйзи Джонса черти ждут во мгле...
И теперь швыряет серу в пламя
Он за то, что делал на земле...
И ласково приговаривал:
- Ну, ну, старичок, больше бодрости. Мы еще полетаем.
Солнце стояло уже высоко, когда они добрались до расположения отряда
Фу.
Теперь времени у Джойса было сколько угодно - сбитый разведчик был
единственным самолетом, приданным отряду Фу. Впредь до получения новой
материальной части Джойс стал безработным. А материальную часть можно было
ждать только с той стороны - от противника.
Негр сидел перед фанзой и хмуро рассматривал неказистую обстановку
вокруг штаба Фу.
Прошло едва две недели с тех пор, как Джойс со Стилом присоединились к
его отряду. Сначала предполагалось, что они пробудут здесь всего несколько
дней, пока не откроется возможность пробраться к главным силам Чжу Дэ. Но
такая возможность все не открывалась. Отряд Фу Би-чена действовал отдельно
от главных сил 8-й армии. Стил и Джойс успели отремонтировать доставшийся
отряду трофей - старый японский разведчик, и этот разведчик закончил свою
короткую летную жизнь.
За это время Стил и Джойс так сжились с отрядом, словно проделали с ним
весь тяжелый поход 8-й армии. За две недели Джойс вдоволь насмотрелся на
разрушения и опустошения, сопутствовавшие отступлению противника. Но всякий
раз, глядя на окружавшее его, он воспринимал это с новой болью. Горе и
нищета, до которых довела китайцев продажная шайка чанкайшистских
управителей, были безмерны. Это было неизмеримо хуже того, что Джойсу
приходилось видеть на другом полюсе самоотверженной борьбы народов за лучшую
жизнь - в Испании. Джойс с возмущением думал о равнодушии, с которым мир
взирал на море крови, льющейся в Китае. Чем больше негр уяснял себе политику
некоторых держав, в особенности Англии и США, в китайских делах, тем больше
убеждался в их вероломстве и в духе ненасытного стяжательства, руководившем
каждым их действием. Даже "акты помощи", вроде присылки врачей и медсестер и
кое-каких медикаментов, диктовались только желанием не дать угаснуть войне.
Джойс был далек от мысли обвинять в такой низости самих врачей и
сестер, приезжавших в Китай. Эти люди совершали тяжелые переходы, подвергали
свои жизни опасности со стороны мстительных японцев. Те, кто работал в
госпиталях и в полевых отрядах, бывали подчас настоящими героями, они были
полны самоотвержения и доброжелательства к китайским товарищам. В
большинстве своем то были настоящие сыны своего народа - простые американцы.
И они не были виноваты: американские генералы и коммерсанты делали свою
подлую политику за их спиной.
Но Джойс не всегда мог преодолеть в себе чувство настороженности,
сталкиваясь тут со своими соотечественниками. Особенную неприязнь вызывали в
нем появлявшиеся время от времени американские миссионеры. Никакие
рассуждения не могли заставить его отказаться от уверенности: это враги.
Джойс слишком хорошо знал роль католического духовенства в судьбе Испанской
республики, за которую и он пролил частицу своей крови...
Взгляд Джойса скользнул по громоздившимся там и сям кучам глины,
перемешанной с соломой, с обломками досок, с черепками посуды и грязным
тряпьем. Еще совсем недавно эти кучи, пахнущие дымом и черемшой, были
человеческим жильем. Но японцы разрушали мирные деревни с таким
ожесточением, будто это были укрепленные форты неприятеля.
За кучами бывших фанз почти до самого горизонта простирались поля. В
полях беспорядочными клиньями разных форм и размеров колосились потравленные
хлеба. Подернутый радужными переливами бирюзовой зелени, волновался ячмень.
Он был низкоросл и редок, как вылезшие волосы старика. Левее, где плотной
стеной высились заросли гаоляна, были войска гоминдана. Правее, примерно на
том же расстоянии, должны были стоять японцы. Между японцами и отрядом Фу
Би-чена протянулось большое болото. Оно прикрывало японцев от прямого удара
Фу. Толковали, будто в этом болоте есть сухой проход, позволяющий пересечь
его в направлении видневшейся верхушки ветряной мельницы. Существовала ли в
действительности такая тропа, карта сказать не могла. Единственно точные
данные в таких обстоятельствах могли бы дать местные жители. Но тут их не
было. Все живое бежало, узнав о приближении отступающих японцев. Немногим
меньше японцев население боялось и войск гоминдана. Народ плохо верил тому,
что Чан Кай-ши способен честно выполнять соглашение с компартией Китая о
действиях против японцев. Народ слишком хорошо знал и самого старого
разбойника и тех, кто его окружал. Нравы пресловутых "четырех семейств" не
были секретом для простых китайских людей.
В том положении, в каком Фу оказался со своим отрядом, можно было
только гадать. Если войска гоминдановского генерала Янь Ши-фана, войдя в
контакт с отрядом Фу, будут действовать, как предписывает соглашение,
японцев можно будет зажать в клещи. Ни одному из врагов не удалось бы тогда
уйти из мешка, задуманного Фу Би-ченом. В известном смысле это могло бы быть
прекрасным завершением длительного и мучительного похода отряда. Но... в
том-то и беда, что Янь Ши-фану нельзя было верить.
Размышления Джойса были прерваны появлением Фу Би-чена и Стала.
"3"
Фу Би-чен был худой цзянсиец, измученный лихорадкой. Когда-то он учился
в Йеле, но уже почти забыл, что намеревался посвятить жизнь написанию
истории иностранных вторжений в Китай. Взявшись за военное дело как за
временную необходимость, вызванную жизнью, вроде хозяина дома, который
берется тушить пожар, вовсе не собираясь становиться пожарным, Фу в конце
концов стал больше военным, чем историком. Вот уже двенадцать лет как он
занимался военным делом.
Прочнее других событий из истории у него в памяти держались подробности
тех эпизодов антикитайской борьбы иностранцев, участниками которых были
американцы. Возможно, потому, что сам он провел в Америке достаточно
времени, чтобы понять лживость деклараций о свободе и демократии,
прикрывавших политику Соединенных Штатов. Фу Би-чен прекрасно помнил и не
раз повторял своим соотечественникам имя Фредерика Таунсенда Уорда из
Салема, чью могилу американские коммерсанты сделали впоследствии местом
поклонения. Фу Би-чен рассказывал о том, как американские торговцы Шанхая
собирали средства на формирование шайки этого Уорда, намеревавшегося
"показать тайпинам, что такое настоящие американские парни". Фу Би-чен
собрал в свое время достаточно подробностей о подлой роли, какую сыграли
корабли военно-морского флота США в событиях, приведших к заключению
злополучного тяньцзинского договора. Фу Би-чен рассказывал, как американские
корабли "Портсмут" и "Левант", прикрываясь правом нейтралов плавать по реке
Кантон, закрытой китайцами для вторжения англичан, подвергли бомбардировке
китайские укрепления и разгромили их без всякого к тому повода со стороны
китайцев, ради прямого содействия своим "белым братьям". Фу Би-чен отыскал в
истории данные, разоблачающие провокационные действия американского
коммодора Тэтнолла под Дагу, приведшие к высадке американцев в Тяньцзине и к
созданию там американской концессии.
А услуги Уорда китайскому императорскому командованию? Не он ли
возглавил солдат императора, чтобы вместе с английскими солдатами генерала
Стэнли и французскими матросами адмирала Портэ отбить у тайпинов Шанхай?
Наконец, подробнее всего и, пожалуй, с наибольшим жаром Фу Би-чен
упоминал о событии, заставившем его бросить университет и устремиться на
родину, чтобы стать простым солдатом Мао Цзе-дуна. Это были события 1927
года. Полиция французской концессии в Шанхае повела секретные переговоры с
Чан-Кай-ши и с главарем шанхайских торговцев опиумом, известным гангстером
Ду Юэ-шэном. Заговорщики хотели разоружить рабочих, державших в своих руках
китайскую часть города. Шанхайские компрадоры - купцы и банкиры - обещали
Чан Кай-ши и Ду Юэ-шэну финансовую поддержку. Ду Юэ-шэн поставил условием
своего участия в преступлении, чтобы его вооруженная банда численностью в
пять тысяч человек была пропущена через территорию иностранного сеттльмента,
традиционно недоступную вооруженным китайцам. В то время председателем
совета сеттльмента был американец Стерлинг Фессенден. Именно он и
проголосовал обеими руками за беспрецедентный пропуск разбойников через
запретную территорию сеттльмента и за провоз вооружения и амуниции
"усмирителей". Ночью банды Ду Юэ-шэна и Чан Кай-ши проникли в тыл рабочим. В
течение нескольких часов они вырезали тысячи мирных жителей. Одновременно
Чан Кай-ши пустил в ход свои вооруженные отряды и в других частях страны.
Там также убивали десятки тысяч рабочих и крестьян, вылавливали неугодных
ему руководителей китайской интеллигенции и коммунистов. Его банды
предательским ударом разоружили "ненадежные" войсковые части. Повсеместная
резня должна была убедить революционные элементы Китая в том, что их роль
окончена. Чан Кай-ши намеревался поставить точку в развитии китайской
революции.
В те дни Фу Би-чен следом за тревожными сообщениями прессы, о событиях
на его родине прочел:
"...либо национальная буржуазия разобьет пролетариат, вступит в сделку
с империализмом и вместе с ним пойдет в поход против революции для того,
чтобы кончить ее установлением господства капитализма;
либо пролетариат ототрет в сторону национальную буржуазию, упрочит свою
гегемонию и поведет за собой миллионные массы трудящихся в городе и деревне
для того, чтобы преодолеть сопротивление национальной буржуазии, добиться
полной победы буржуазно-демократической революции и постепенно перевести ее
потом на рельсы социалистической революции со всеми вытекающими отсюда
последствиями.
Одно из двух".
Молодой историк много думал над этим. Ему показалось, что прямым
ответом на все его сомнения являются слова: "...кто хочет уничтожить
феодальные пережитки в Китае, тот должен обязательно поднять руку против
империализма и империалистических групп в Китае", и
"...буржуазно-демократическая революция в Китае является вместе с тем
революцией антиимпериалистической... нынешняя революция в Китае является
соединением двух потоков революционного движения - движения против
феодальных пережитков и движения против империализма".
Проанализировав прочитанное, Фу Би-чен увидел смысл шанхайских событий
так, как если бы ему прочли о них целый курс лекций. Он понял, что отошел в
прошлое тот этап революции, когда буржуазии было по пути с рабочим классом и
крестьянством. Их пути разошлись. Буржуазия испугалась размаха
революционного движения народа. Она предпочла пойти против народа своей
страны - с китайскими феодалами и иноземными империалистами.
Фу Би-чен пришел к окончательному решению: время для занятий историей
придет, когда революционный лагерь победит отечественных феодалов,
компрадоров-предателей и иностранных империалистов, засевших в Китае, как в
своей вотчине. Битва за эту победу и должна стать последней главой истории
книги, которую собирался писать Фу Би-чен. Фу Би-чен без колебаний
согласился занять скромное положение ученика авиационной школы. Когда курс
школы был окончен, пилот Фу Би-чен пересек океан, преодолел пустыни и горы,
чтобы явиться к Мао Цзе-дуну.
- Моя жизнь в вашем распоряжении.
К удивлению Фу Би-чена, в тот первый вечер его знакомства с вождем
разговор шел не о военных делах и не о событиях китайской революции. Мао
Цзе-дун половину вечера расспрашивал Фу Би-чена о постановке в Штатах
университетского образования и исторических исследований. Вторую половину
вечера, вернее сказать, ночи, беседа шла о предметах очень мирных и очень
далеких от событий, окружавших собеседников: о философии и теории познания,
о Спинозе, Канте, Гегеле, Руссо. Председатель партии говорил о Гете с таким
живым интересом, как если бы в стихах веймарского поэта рассказывалось о
том, как добыть свободу китайскому народу. Фу Би-чен был повергнут в полное
изумление, когда услышал, как легко и свободно Мао Цзе-дун говорит об
Аристотеле и Платоне, которых сам Фу знал только по именам: в Америке он
никогда их не читал и даже не видел их переводов. Когда же Мао Цзе-дун
заговорил о таких сокровищах мировой литературы, как творения Толстого и
Пушкина, Фу Би-чен слушал это, как открытие: ни одного из этих произведений
он не знал. Единственный момент, когда он думал, что что-то знает, наступил,
когда председатель, протянув гостю томик Лонгфелло, попросил его прочитать
что-нибудь из "Песни о Гайавате".
- К сожалению, она не переведена на китайский.
Читая, Фу Би-чен искоса поглядывал на председателя и видел, что тому
доставляет удовольствие музыкальное созвучие рифмы. Фу Би-чен перевел стихи.
- Очень хорошее звучание стихов, - сказал Мао Цзе-дун после некоторого
молчания. - Но нет ничего удивительного, что, не достигнув понимания духа
других наций, американцы возвратились к бездне зла и темноты. Пройдет время,
и человек будет вспоминать о наших днях, как о пропасти, отделявшей его от
счастья, которое принес с собою коммунизм... - Мао Цзе-дун взглянул на часы,
показывавшие уже далеко за полночь. - Вам пора отдохнуть, а мне заняться
делами... Завтра мы поговорим с вами уже не о прошлом, а о путях прекрасного
будущего. Их открывает нам учение Маркса и Ленина. Мы с вами подумаем над
указаниями, которые дает трудовому народу всех стран Сталин... Я никогда не
видел этого человека и не говорил с ним, это свидание - мечта, которую я
надеюсь когда-нибудь осуществить, но каждое слово Сталина проникает мне в
мозг и в сердце, как вещее слово самой истории... - Он задумчиво повторил: -
Завтра мы поговорил с вами об этом...
На прощание Фу Би-чен спросил:
- Полагаете ли вы, председатель, что я смогу принести пользу делу
освобождения моего народа? - И, чуть запнувшись, прибавил: - Под вашим
руководством, председатель...
Уже много позже он понял, что последние слова были лишними: Мао Цзе-дун
был лишен всякого честолюбия. Он никогда не придавал своему участию в
революции значения исключительности, хотя оно и было огромно.
В ответ на слова Фу Би-чена он улыбнулся и сказал:
- Не я буду определять правильность или ошибочность вашего поведения в
революции, а то, поймете ли вы сами, чего от вас ждет наш народ и
единственная партия, которая ведет его к действительному освобождению, -
наша, коммунистическая партия.
- Но вы - руководитель партии! - воскликнул Фу Би-чен.
- Допустим, что так... - сказал Мао Цзе-дун. - Но Центральный Комитет -
вот линза, в которой собирается свет коллективного разума и энергии партии.
Очень важно, чтобы вы поняли: только в луче коллективного разума партии вы
можете отыскать правильный путь в беспредельных просторах и в сложном
лабиринте истории. Вспомните Чэн Ду-сю - вот пример того, к чему приводит
отрыв от разума и воли партии. Это политическая смерть. Скатившись в объятия
троцкистов, Чэн Ду-сю неизбежно стал таким же предателем дела революции и
освобождения своего народа, как сам Троцкий.
- Это я уже понял, - несмело проговорил Фу Би-чен.
- И еще многое должны будете понять... Чтобы найти правильный путь на
нынешнем этапе нашей революции, вам следует близко, очень близко
познакомиться с путями нашего крестьянства. Крестьянское движение в наше
время приобретает в нашей стране небывалые размеры и огромное значение. Это
будет подъем миллионов и миллионов крестьян. Я убежден: они разорвут все
связывающие их путы и устремятся на путь освобождения. Родившись в Хунани,
это движение уже охватило Хубэй, Цзяньси, Фуцзян, весь Китай. Под нашим
руководством. И в этом сила нашей партии. И если вы, товарищ Фу Би-чен,
хотите оставаться верным сыном своего народа...
- Клянусь вам... - начал было Фу Би-чен, но тотчас смолк, так как Мао
Цзе-дун продолжал:
- Нет, не клясться, а понять... понять на данном этапе китайского
крестьянина, - мягко проговорил Мао. - Понять, что иной путь, кроме пути
коммунистической партии, в крестьянском вопросе - ошибка, - вот что вам
нужно. Если вы хотите итти с нами, то должны приготовиться к величайшим
испытаниям. Они будут долгими. Многим они покажутся лишенными надежды. Но мы
не боимся их, потому что видим победу. Безусловную и окончательную победу.
- Я с вами, я с вами! - воскликнул Фу Би-чен и тут же смущенно добавил:
- Если только не может помешать то, что я еще не так хорошо знаком с
партийной наукой, чтобы сказать: "Я марксист, я ленинец". Теперь я вижу, что
занимался в Америке совсем не тем, чем следовало.
- Вы не правы, - спокойно возразил Мао Цзе-дун. - Ваши знания нам
пригодятся. Именно теперь вы сможете взглянуть на них с позиций марксизма и
разоблачить то, что является в них ложным и враждебным - Мао Цзе-дун
протянул Фу Би-чену руку: - Идите же отдыхать, завтра мы продолжим беседу.
Но на следующий день Фу Би-чену уже не удалось ни услышать Мао
Цзе-дуна, ни повидать его Фу Би-чена пригласил к себе Пын Де-хуай и дал ему
первое задание. К удивлению Фу Би-чена, это задание не имело ничего общего с
авиацией. Но на выполнение его Фу Би-чен должен был отправиться немедленно.
Через полчаса Фу Би-чен был уже в пути к первой ступени в лестнице
испытаний, приведших его к тому, над чем он думал сейчас: как покончить с
последней колонной японцев, стоявшей на его пути к соединению с главными
силами Чжу Дэ. За время, что Фу Би-чен двигался по этой длинной лестнице,
разрозненные отряды успели слиться в единую могучую Красную армию Китая. Она
успела совершить свой легендарный двенадцатитысячекилометровый поход через
весь Китай. Потом Красная армия Китая превратилась в 8-ю и новую 4-ю
народно-революционные армии. За эти годы Фу Би-чен почти забыл, что учился
летать, - он стал ветераном пехоты. Никогда и никому он не выдавал чувств,
которые вспыхивали в нем иногда при виде самолета. Но на данном этапе
военной истории Свободного Китая пехотные командиры были нужнее летчиков, и
Фу Би-чен только изредка тешил себя надеждой, что когда-нибудь это положение
изменится...
Фу Би-чен знал, что разбить стоявшую перед ним колонну японцев и
соединиться с Чжу Дэ - значит преодолеть еще одну очень важную ступень к
окончательной победе над силами врагов. Теперь-то уж он знал, что означают
для Китая сказанные в Москве слова:
"Характерно, что перед началом вторжения Японии в Северный Китай все
влиятельные французские и английские газеты громогласно кричали о слабости
Китая, об его неспособности сопротивляться, о том, что Япония с ее армией
могла бы в два-три месяца покорить Китай. Потом европейско-американские
политики стали выжидать и наблюдать. А потом, когда Япония развернула
военные действия, уступили ей Шанхай, сердце иностранного капитала в Китае,
уступили Кантон, очаг монопольного английского влияния в Южном Китае,
уступили Хайнань, дали окружить Гонконг. Не правда ли, все это очень похоже
на поощрение агрессора: дескать, влезай дальше в войну, а там посмотрим".
Фу Би-чен на себе и на своих людях испытал уже, что означает это
"посмотрим". Но чем больше он это испытывал, тем тверже становилась его
уверенность в победе и над японцами, которых поощряли к агрессии, и над
теми, кто намеревался "посмотреть".
"4"
Из шалаша санитарной части вышел Чэн. Рука летчика покоилась в повязке,
в расстегнутом вороте куртки белели бинты, но недавняя бледность уже исчезла
с его лица. Увидев командира, он улыбнулся.
- Как дела? - спросил Фу Би-чен.
- Прекрасно, - ответил Чэн, - через два дня буду, как новый. Кости не
задеты, пустяшная царапина. Одним словом, все очень хорошо.
Сидевшие на обгорелом бревне Стил и Джойс подвинулись, чтобы дать место
раненому.
Мимо них два солдата провели высокого сутулого человека в рваном
ватнике.
- Пленный? - спросил Чэн.
- Перебежчик, - ответил Фу Би-чен.
Как и всякий другой в отряде, Чэн радовался каждому новому человеку,
приходившему с той стороны. Перебежчик - это новые сведения о враге,
возможность разобраться в местности, установить связь с главными силами. Чэн
живо спросил:
- Что-нибудь новое?
Некоторое время Фу Би-чен молча смотрел на окурок, зажатый в кончиках
его тонких, желтых от лихорадки пальцев, с необыкновенно узкими, как у
женщины, миндалевидными ногтями. Потом нехотя ответил:
- Болтает о своей ненависти к японцам. А спросишь про дорогу на
мельницу - мнется и путает.
- Здешний? - спросил Чэн.
- Мельник.
Пока они сидели, взгляд Фу Би-чена время от времени обращался к болоту.
Словно особенная, притягательная сила таилась в большом буро-зеленом
пространстве, тянувшемся к горизонту. Чэн понимал, что так же, как у него
самого, у командира засела мысль о загадочной тропе и о холме с мельницей в
конце ее, господствующем над местностью. Оттуда японцы просматривали и
тропу, и все болото, и свои фланги, уходившие в поля гаоляна.
Окружить японцев Фу Би-чен не мог. Для такой операция отряд его был
чересчур малочисленным. Положиться на то, что один из флангов возьмут на
себя гоминдановцы, значило рисковать всем делом. Если они изменят, японцы
смогут бросить все свои силы против Фу Би-чена.
Для неожиданного удара оставалась тропа. Но нечего было и думать
соваться на нее до тех пор, пока над местностью господствует мельница. А без
снарядов единственная батарея Фу Би-чена была бессильна сбить мельницу.
У китайцев не было снарядов, а японцы не испытывали в них никакого
недостатка. Через строго определенные промежутки времени они обстреливали
расположение отряда Фу Би-чена. Роща у деревни перестала служить
маскировкой. Деревья были частью просто повалены снарядами, а частью так
ощипаны осколками, что голые ветви торчали во все стороны, никого и ничего
не укрывая. Об этом можно было судить по тому, что иногда японцы открывали
огонь даже по одиночной арбе, пробиравшейся из тыла к позиции отряда, и даже
по отдельному верховому.
Вскоре после прибытия высокого пленного японцы начали обычный
предобеденный обстрел.
Фу Би-чен и все сидевшие с ним спустились в блиндаж, накрытый легким
накатом. Там царили полумрак и тишина. Особенная боевая тишина. Чем дольше
тянулся обстрел, тем органичней сливались эти звуки с тишиной и, наконец,
начинали восприниматься как нечто идущее от нее самой. Дребезжанье
консервной банки, из которой Фу Би-чен пил чай, казалось Джойсу громче,
нежели грохот канонады.
Прислушавшись к нескольким разрывам, Джойс со смехом крикнул:
- Они не могут к нам пристреляться, а палят уже несколько дней!
- Они не хотят нас спугивать, - спокойно возразил Фу Би-чен. -
Поверьте: на случай надобности у них пристреляно каждое дерево.
Педантичностью они похожи на немцев.
- Можно подумать, что Сект был советником у них, а не у Чан Кай-ши, -
сказал Чэн.
- Не поручусь за то, что у них и сейчас нет там немцев, - сказал Стил.
Фу Би-чен покачал головой:
- Японцы сами могли бы кое-чему научить немцев.
- И, насколько нам известно, немцы продолжают кое-что делать у бумажных
тигров, - заметил Чэн.
- Ну, это не могло бы им помешать работать и у японцев, - заявил Джойс.
Выцедив из банки последние капли чая, Фу Би-чен с укоризною проговорил:
- Вы не очень хорошего мнения о людях.
- Если американцы могут продавать оружие обеим сторонам, то почему
немцы не могут быть советниками у двух сторон?
- Снаряды и люди - не одно и то же, - сказал Фу Би-чен.
- Не вижу разницы, когда дело идет о янки, - сказал летчик.
- Чэн прав, - поддержал его Джойс. - Для всей этой сволочи бизнес
остается бизнесом, даже когда он у порядочных людей называется разбоем. Вы
думаете их смутила бы необходимость сражаться против кого угодно, лишь бы им
хорошо платили?! Нуждайся мы в инструкторах и имей мы деньги для их оплаты -
они пошли бы и к нам.
- Немцы? - спросил Стил.
- И немцы и янки, - сказал Джойс.
- Разумеется, ты прав, - согласился Стил. - Но иногда хочется думать,
что наш народ не зря провозгласил билль о правах.
- К чорту абстракции, Айк! - сердито сказал Джойс. - Раньше за тобою не
водилось такого греха.
- Когда уезжаешь с родины, - медленно, с оттенком грусти проговорил
Стил, - все, что осталось там, начинает казаться немного лучше...
- Веревка, приготовленная Миллсом, не кажется мне отсюда шелковым
галстуком...
Стил поморщился: негр был прав.
Джойс принялся старательно скручивать папиросу. Но бумага не слушалась
его пальцев. Провозившись несколько времени, негр с досадой отшвырнул бумагу
вместе с табаком.
- Передайте мне чай, ребята, - сказал он и налил себе в ту же банку, из
которой только что пил Фу Би-чен, так как второй в блиндаже не было.
- Нужно все-таки покончить с этой мельницей, командир, - сказал он Фу
Би-чену.
Тот ответил молчаливым кивком.
- Иначе они рано или поздно покончат с нами.
Командир снова кивнул головой.
- Если у них будет этот наблюдательный пункт, - заметил Стил.
- Его у них не будет, - тихо, но очень уверенно проговорил Фу Би-чен.
Все вопросительно на него уставились.
- У вас нет ни одного снаряда, чтобы дотянуться до мельницы, - сказал
Чэн.
- Но у меня есть руки, - и Фу Би-чен протянул над столом узкие кисти
рук с длинными, тонкими, как у женщины, пальцами.
Стил покачал головой:
- Оружие не из сильных.
- Самое сильное на свете, - спокойно возразил Фу Би-чен.
Обстрел окончился. Все вернулись в штабную фанзу.
Чэн достал здоровой рукой часы и показал их Фу Би-чену:
- Мельника до сих пор нет.
- Его допрашивают в трибунале.
Джойс усмехнулся:
- Небось, чувствует, что его голова болтается на ниточке...
Командир строго посмотрел на него.
- Почему? Если он хороший человек...
- А если нет?
- Все равно его сначала приведут ко мне. - И Фу Би-чен вытянул руку,
чтобы посмотреть на часы. - Минут через десять он будет здесь.
Хотя это было сказано без всякого нажима, все поняли, что так оно и
будет: железные порядки, введенные командиром отряда, знали не только те,
кто прошел с ним все двадцать тысяч ли похода.
Циновка над входом шевельнулась.
- Я доставил арестованного, командир, - проговорил солдат, просовывая
голову в фанзу.
Движением руки командир отпустил конвойного и внимательно всмотрелся в
перебежчика. Это был высокий шансиец с рябым длинным лицом. Повидимому, ему
было жарко - ватная куртка была распахнута на груди. Куртка эта была
необыкновенно стара и совершенно изорвана. Из многочисленных прорех клочьями
торчала грязная вата. Мельник был так зловеще худ, что его лопатки выпирали
даже из-под ватника.
Мельник настороженно, исподлобья оглядел сидящих. Глаза его были
полуприкрыты воспаленными красными веками. Все лицо казалось неопрятным и
колючим, как старая щетка. Почти черная от загара шея была похожа на
свилеватое полено, побывавшее в огне. Кадык выдавался острым сучком.
Говорил мельник то неохотно, робко, то вдруг начинал торопиться, точно
боясь, что ему не дадут досказать. При этом кадык его под распахнутым
воротом ватника ходил быстро-быстро.
- Зачем вы пришли к нам? - спросил Фу Би-чен.
Не поднимая глаз, мельник негромко ответил:
- Если вы не верите мне, прикажите убить меня.
- Зачем же мне убивать вас?
- Все генералы убивают нас.
- Вы же знаете - тут ваши друзья.
Напрасно подождав ответа, Фу Би-чен спросил:
- Ведь вы пришли к нам как друг, не правда ли?
Мельник молча обернулся спиною к сидящим. Все увидели, что руки его
связаны у локтей.
Фу Би-чен перегнулся через стол и разрезал веревку.
В фанзе долго царило молчание. Наконец Фу Би-чен поднял взгляд на
мельника:
- Ну?
- Что же мне сказать человеку, который и так знает все?
- Вы не у японцев. Говорите, что есть на сердце.
- Не выжжено ли из сердца бедняка все, чем живет человек?
- Разве нет у вас дома, где согревается самое холодное сердце?
- Дом мой - там! - мельник махнул рукой в пространство.
- Но в доме есть жена, разделяющая труд и горе бедного человека, -
ласково проговорил Фу Би-чен.
- Да... в доме бедняка есть жена.
- И в доме есть дитя - надежда опустошенной души, - уверенно сказал Фу
Би-чен.
Рябое лицо мельника впервые осветилось слабой улыбкой.
- Скоро два года как жена родила мне девочку - нежный цветок большой
радости... - Мельник посмотрел на пальцы своих босых ног и проговорил почти
про себя: - Она лепечет "мяу-мяу".
- Мяу-мяу?
- Мельница давно стоит. То, что собирают бедняки, они могут истолочь и
в маленькой ступе...
- Ну, ну...
- Мы с женою работаем в поле. Дитя остается в доме с котенком. От зверя
наш цветок и научился своему первому слову: мяу-мяу...
Голова мельника упала на грудь, и улыбка сбежала с его лица. Оно снова
стало темным и сухим, как кусок обгоревшего дерева.
Фу Би-чен подвинул мельнику табак. Шансиец не шевельнулся. Фу Би-чен
вынул свою трубку и протянул ему.
Мельник опустился на корточки перед ящиком, служившим Фу Би-чену
столом, и стал набивать трубку.
- Мяу-мяу! - повторил Фу Би-чен и улыбнулся. - Сердце ваше полно, как
весенняя река. Разве вы пришли сюда не для того, чтобы защищать эту
полноводную радость?
- Так говорят все генералы, господин, - со вздохом ответил мельник.
- Я не господин, а друг ваш и товарищ.
Ничего не ответив, мельник затянулся трубкой.
Фу Би-чен дал ему сделать несколько затяжек, потом спросил:
- Вам знакомы эти места?
- Вы сами знаете больше, чем спрашиваете.
- Вы исходили тут каждую тропку?
- Исходил, господин.
- Называйте меня "товарищ".
- Хорошо, госп...
Фу Би-чен подошел к выходу и откинул цыновку.
- Идемте!
Оставшимся в фанзе было видно, как командир подвел мельника к стоявшей
под пригорком стереотрубе.
Фу Би-чен взял мельника за плечо и пригнул к окуляру.
- Видите дом?
- Да... товарищ.
- В нем и остался ваш маленький цветок радости.
Мельник подался вперед всем тощим длинным телом так, что едва не свалил
трубу. Долго смотрел, потом в нерешительности сказал:
- Если вы говорите, значит так.
- А разве это не ваша фанза?
- Не знаю...
- Это не дом возле мельницы? - терпеливо спросил Фу Би-чен.
Мельник бросил еще взгляд в стереотрубу.
- Не знаю...
- Не узнаете своего дома? На вашей мельнице - японский наблюдатель.
- Может быть...
- Вы не знаете?
- Не знаю...
Чэну, внимательно следившему за разговором, было ясно: перебежчик лжет.
Летчик уже пришел к выводу, что это вовсе не перебежчик, а японский
лазутчик. Он подослан, чтобы узнать намерения Фу Би-чена. Величайшей ошибкой
со стороны командира было бы заговорить о тропе. Но именно тут Фу Би-чен и
сказал:
- Здесь есть тропа, по которой можно подойти к мельнице.
"Теперь, если он убежит, японцы будут знать, что мы намерены
воспользоваться тропой", - подумал Чэн и почти с ненавистью посмотрел на
мельника. Если бы не дисциплина, он выхватил бы пистолет и уложил бы
долговязого парня на месте. Но Чэн сидел неподвижно и молчал. А Фу Би-чен,
словно смеясь над его сомнениями, говорил:
- Этой тропой можно подойти к мельнице так, что японцы не заметят?
Мельник несколько мгновений смотрел в сторону.
- Не знаю...
Фу Би-чен пожал плечами.
- Жаль... Знай вы тропу, мы выбили бы отсюда японцев... - И после
некоторого раздумья прибавил: - Так приказал Чжу Дэ.
Мельник подался всем корпусом к Фу Би-чену:
- Чжу Дэ?!
- Чжу Дэ.
Казалось, мельник не верил своим ушам:
- "Один из четырех"?
- А разве есть еще один такой спутник у Мао Цзе-дуна?
Мельник вскочил:
- Мао Цзе-дун? Если бы я мог верить своим ушам!..
Фу Би-чен отвернулся с напускным равнодушием. Мельник просительно
сложил руки:
- Как отличить тех, кому можно верить, от тех, кого надо бояться?
Все с тем же равнодушием Фу Би-чен пожал плечами, а мельник умоляюще
воскликнул:
- Я хочу верить, но... нас научили бояться...
- И "Чжу Мао"? - Фу Би-чен укоризненно покачал головой. - И этих львов
храбрости и правды?
- Только не их!
- Вы хотите, чтобы ваш цветок никогда больше не увидел лица японского
солдата?
- О-о!
- Вы хотите, чтобы ни один разбойник никогда не подошел к вашим дверям?
- Товарищ!
- Тогда верьте мне: я человек "Чжу Мао".
Мельник покачал головой и словно про себя пробормотал:
- Лица японцев похожи на морды бешеных собак.
- Вы их боитесь?
- Стоит ли бояться смерти?
- Смерть? Каждый убитый японец - победа над смертью.
- Я хотел бы быть солдатом Чжу Дэ, чтобы прогнать смерть с полей, где
растет цветок моей жизни. - Мельник скрестил руки на груди и нараспев
произнес: - Ростом Чжу Дэ выше деревьев. Он всех умнее, сильней и смелей. Он
прост и добр. Он видит все на сто ли вокруг. Он угадывает мысли врагов. Он
может наслать на них дым и ветер...
- Откуда вы знаете?
- Когда он бодрствует, народ ждет его приказов. Когда он говорит, его
слушает весь Китай. Когда он спит, народ охраняет его сон... - Он помолчал и
закончил как песню: - Его армия в ста сражениях побеждает сто раз... Я хочу
быть солдатом Чжу Дэ!
- Путь к нему прям, - проговорил Фу Би-чен. - Он ведет по тропе, на ту
сторону болота.
- Если бы я мог верить...
- Тропа нужна вам так же, как мне. Подумайте... - С этими словами Фу
Би-чен вошел в фанзу и опустил за собою цыновку. Мельник остался один в
сгустившейся тьме ночи. Из фанзы его не было видно. Чэн подошел к цыновке и
отогнул ее край, но Фу Би-чен остановил его повелительным жестом.
- Мне он совсем не нравится, - тихо сказал Чэн.
Фу Би-чен неопределенно пожал плечами.
В фанзе царило молчание.
Первым опять заговорил летчик.
- Он знает тропу... я уверен.
- Я тоже, - сказал командир.
- Так отправьте же его в трибунал!
Стил произнес по-английски:
- Этот тип и мне не нравится.
- Едва ли он, переходя к нам, рассчитывал на то, что придется всем по
сердцу, - сказал Фу Би-чен.
- В трибунале разобрались бы, не подослан ли он японцами. Если так,
унция свинца - и все, - сказал Стил.
- А тропа? - спросил Фу Би-чен.
- Быть может, можно найти другого человека? - предложил Джойс.
- Как хорошо, что вы все только авиаторы, - иронически сказал Фу
Би-чен.
- Бросьте философию, Фу, - раздраженно проговорил Стил. - Нам нужна
тропа. Пусть этот парень поворачивается и идет вперед. Я готов итти за ним с
пистолетом. Посмотрим, поведет он нас или нет.
Мельник стоял по другую сторону цыновки. Опершись одной рукой о
притолоку, он прислушивался к голосам, раздававшимся в фанзе. По его лицу
никто не мог бы сказать, понимает ли он то, что говорится там по-английски.
Когда умолк голос Стила, мельник приподнял цыновку. Вытянувшись,
по-солдатски прижал руки к бедрам и обратился к Фу Би-чену:
- Я хочу вам много сказать.
- Говорите.
Шансиец посмотрел на Стила.
- Не при этом человеке.
- Он не понимает по-китайски.
- Вы не можете этого знать.
Это были первые слова, произнесенные мельником тоном полной
уверенности.
Когда командир перевел его слова американцу, тот молча поднялся и вышел
из фанзы.
Мельник посмотрел в глаза Фу Би-чену.
- Я скажу, зачем меня прислали.
- Кто прислал? - удивленно спросил командир.
- Японцы.
При этих словах из темного угла вынырнул Чэн.
- Я говорил вам!
Движением руки Фу Би-чен заставил его замолчать. Летчик нехотя
опустился на кан.
- Зачем же они вас прислали? - спросил Фу Би-чен таким тоном, как будто
все это было самым обыкновенным делом.
- Чтобы я показал вам дорогу к мельнице, но не той тропой, о которой вы
спрашиваете, - о ней японцы ничего не знают, - а по краю болота.
- Зачем же вы повели бы нас по краю болота?
- Чтобы вы попали в ловушку... чтобы японцы могли уничтожить ваш отряд.
- Покажите, где проходит вторая дорога.
Фу Би-чен поспешно вышел из фанзы, сопровождаемый мельником. Следом за
ними, вынув пистолет, вышел Чэн. Рядом тяжело шагал Джойс.
Через несколько минут они вернулись в фанзу.
- Теперь я буду вашим солдатом. У меня есть все, что нужно солдату:
ненависть в груди, отвага в сердце и преданность в мыслях, - высокопарно
проговорил мельник.
- Солдату необходимо еще ружье, - ответил Фу Би-чен.
- Вы дадите мне ружье. - Теперь тон мельника стал уверенным, как у
человека знающего себе цену.
- Хорошо, возьми, - проговорил Фу Би-чен, как будто тут же протягивая
мельнику ружье.
Тот удивленно огляделся:
- Где?
- Там, - и Фу Би-чен махнул рукой по направлению к двери, - на
мельнице.
- На мельнице нет оружия, - обиженно произнес шансиец.
- Оно есть там у японцев.
Мельник рассмеялся:
- Я понял!
Фу Би-чен спросил:
- Когда вы должны были провести нас по боковой дороге в ловушку
японцев?
- Завтра, к часу, когда зайдет луна.
Фу Би-чен не надолго задумался.
- Идите отдыхайте. Я распоряжусь: вам дадут рису.
- Я возьму его с собой... Цветок голоден.
- Для цветка дадут отдельно. Поешьте и ложитесь.
Едва мельник успел выйти, как Чэн поспешно сказал:
- Позвольте мне лечь рядом с ним.
Фу Би-чен отрицательно покачал головой:
- Если бы вы не были ранены, для вас нашлось бы совсем другое дело.
- Пусть мысль о моей ране не мешает вам отдать боевой приказ, -
возразил Чэн. - Я так же здоров, как был вчера.
Фу подождал, пока в фанзу вернулся Стил, и обвел троих авиаторов
взглядом своих добрых, покрасневших от лихорадки глаз.
- В моем отряде вы единственные люди, знающие, что такое машина...
Никто из вас никогда не имел дела с броневым автомобилем?
Джойс и Стил одновременно вскочили с кана.
- Остальное понятно, командир, - проговорил Стил и, кивнув Джойсу,
направился к выходу.
- Вы думаете, что его можно починить? - крикнул ему вслед Фу Би-чен.
Стил только махнул рукой и вместе с Джойсом выбежал прочь.
Через полчаса Джойс вернулся в фанзу.
- Эта старая японская телега почти исправна, - возбужденно доложил он.
- Кое-какие пустяки мы починим в течение одного-двух часов.
- Как хорошо, что мы не бросили этот трофей, - радостно произнес Фу
Би-чен. - А сколько усилий стоило притащить его сюда... Когда он может быть
готов?
Джойс глянул на часы.
- К полуночи, командир.
- Значит, через час после полуночи мы выступаем.
"5"
Когда Чэн вернулся в фанзу, там опять сидел мельник. Несмотря на то,
что Фу Би-чен, повидимому, проникся полным доверием к этому человеку, Чэну
не хотелось говорить при нем о предстоящей операции.
- Говорите, Чэн, не бойтесь: это верный человек, - сказал Фу Би-чен.
Чэну хотелось спросить: "Откуда вы это знаете?!". Он сухо доложил о
близкой готовности машины и спросил:
- Тропа достаточно широка для броневика?
- И достаточно тверда.
- Но мне говорили, что там есть и ложные тропы, ведущие в трясину.
- Я все знаю, Чэн, - строго сказал командир. В тоне его летчику
послышалось: "Довольно сомнений! Пора приниматься за дело, чем бы оно нам ни
грозило".
Фу Би-чен спросил шансийца:
- Сколько японцев на мельнице?
- Много.
С таким видом, что можно было подумать, будто этот ответ его
удовлетворил, командир снова спросил:
- А офицеров?
Мельник закинул голову. Его острый кадык выдался вперед огромной
шишкой.
- О, много!
- Много офицеров? - переспросил Фу Би-чен.
- Почти одни офицеры. Солдаты только так, для охраны.
Утратив обычное спокойствие, Фу Би-чен даже приподнялся на кане: если
это верно, значит на мельнице расположен не только наблюдательный пункт
японцев, а и их штаб. Он переглянулся с летчиком. Тот едва заметным кивком
показал, что понял мысль командира.
- Там только японцы?
- Китайцев я не видел, - сказал мельник.
- А... других иностранцев?
Мельник пренебрежительно махнул рукой:
- Какой-то маленький старикашка.
- Кто такой?
- Откуда мне знать?
- И больше никого?
- Никого.
- Идите. Я позову вас.
- Когда?
Фу Би-чен строго взглянул на него:
- Солдат не спрашивает.
- Значит, я уже солдат?!
- Идите.
Глядя вслед удаляющемуся шансийцу, Фу Би-чен задумчиво проговорил:
- Если бы вы знали, Чэн, как мне нехватает самолета.
Одного-единственного самолета... Ни один японец не ушел бы из-под удара.
Чэн охотно верил, что самолет был бы очень уместен в такого рода
операции: они могли бы связаться с главными силами и сообща нанести удар
противнику. Но зачем было думать о самолете, когда его не было, и летчик
спросил:
- Вы не намерены привлечь к участию в операции силы Янь Ши-фана?
- Мы будем действовать одни.
- Чего вы ждете от моего броневика?
- Обойдется без вас. Вы больны и вы не можете итти в бой.
- Я пойду, хотя бы мне пришлось бежать рядом с автомобилем, - твердо
проговорил Чэн. - Ваши указания, командир?..
Фу Би-чен стал быстро набрасывать карандашом контур болота и
расположение троп, как ему объяснил мельник.
- Вот направление вашего движения в голове колонны. Дойдя до края
тропы, вот здесь, ждете моей ракеты.
- Вы не идете с нами? - удивленно вырвалось у Чэна.
- Я иду по обходной тропе, где японцы готовят засаду. Задача: зажечь
мельницу и, если удастся, захватить тех, кто там сидит. Я должен отвлечь
противника на себя, чтобы дать вам возможность уничтожить наблюдательный
пункт...
Пока Чэн был у командира, Стил и Джойс при свете костра работали над
приведением в порядок машины. Она была в хорошем состоянии, и было странно,
что японцы бросили ее в грязи, не подорвав. Это можно было объяснить только
поспешностью их отступления.
Стил, обтирая масло с рук, посмотрел на небо. За низко бежавшими
облаками не светилось ни единой звездочки.
- Погодка подходящая, - сказал Джойс.
- Чтобы влипнуть в ловушку.
Подошедший Чэн поддержал Стила:
- У нас проводник вполне подходящий для прогулки в ад.
- Пустяки, - сказал Джойс, - мы возьмем джапов за глотку.
- Наша задача только поджечь мельницу и захватить тех, кто там сидит.
- Значит, мы подожжем мельницу и захватим тех, кто там сидит, - ответил
негр. - Я еще никогда не чувствовал себя так в своей тарелке, хотя занимаюсь
вовсе не своим делом.
В темноте послышались шаги. Чэн различил высокого солдата. У него были
широкие плечи и длинное лицо. Он взял под козырек и представился Чэну как
командир группы, которая пойдет с броневиком. Из-за его спины показалась
сутулая фигура мельника.
Через полчаса броневик медленно обогнул холм и двинулся к болоту. На
его капоте сидел мельник и движениями руки указывал Стилу путь. Джойс
поместился у пушки. Чэн стоял в командирском люке. За погромыхивающим на
ухабах броневиком почти бегом следовал отряд солдат.
Дымка тумана в низине казалась черной. Приближаясь к ней, Стил невольно
придержал машину. Мельник соскочил с капота и побежал вперед. Стил думал
только о том, чтобы не потерять в тумане его едва заметный силуэт и не
свернуть с тропы в топь.
Броневик потряхивало на кочках. Чэн придерживал здоровой рукой раненую,
чтобы умерить боль от толчков.
- Эй, Хамми, - послышался голос Стила, - ты там держишься за свой
пугач?
- Ты только не утопи нас, а уж моя стрелялка свое дело сделает.
Чэн приказал замолчать. Он боялся, что, отвлеченный разговором, он
может не уследить за бежавшим перед машиной мельником. Теперь летчик
перестал поддерживать больную руку, так как правая была занята пистолетом,
который Чэн собирался, не раздумывая, разрядить в спину мельника, как только
поймет, что тот завел их в трясину.
Джойс напрасно пытался разглядеть в смотровую щель фигуру мельника - ее
не было видно. "Интересно, видит ли его Чэн?" - подумал он.
"6"
Шверер был зол на всех и вся. Он злился на Геринга, которому взбрело на
ум заниматься бактериологией. Это, разумеется, чрезвычайно интересное и
полезное дело, но Шверер боялся, что оно так же останется втуне, как боевые
газы. Ведь их так и не удалось полностью использовать в прошлой войне.
Шверер добивался тогда разрешения у императорской ставки пустить в ход все
запасы, какие у него были. Но, боясь репрессий, Вильгельм ограничился
полумерой: газами отравили несколько десятков тысяч русских и этим
ограничились. Влияния на ход восточной кампании газы не оказали. А сколько
надежд Шверер возлагал тогда на это новое оружие, против которого у русских
не было принято почти никаких действительных мер!
Шверер злился на Гаусса, в который уже раз подкладывавшего ему свинью.
То одно поручение, то другое. Даже недавняя командировка в Чехословакию
оказалась мало похожей на почетную миссию завоевателя Праги. Задним числом
до Шверера доходили отвратительные слухи, будто бы его предназначали в
жертвы провокации. Ее удалось предотвратить только благодаря вмешательству
совершенно случайного человека, чуть ли не его бывшего шофера. Как его
звали?.. Да, как его, в самом деле, звали? Не Курц ли?
Но воспоминание о Лемке было тут же заслонено раздражением против
Гаусса - виновника второй поездки Шверера в Китай.
Неприязнь Шверера распространилась и на генерала Накамура, втянувшего
его в детальное изучение вопроса о бактериологическом оружии японцев.
Швереру показалось недостаточным то, что он видел на опытном полигоне, где с
самолетов метали недавно изобретенные доктором Исии фарфоровые бомбы в
привязанных к железным столбам людей. Бомбы были наполнены зараженными чумою
блохами. Экспериментаторов интересовало, как велико поле, покрываемое
паразитами при падении бомбы. Для этого в разные дни людей привязывали к
столбам на различном расстоянии друг от друга. Это были главным образом
пленные китайцы. После каждой такой бомбардировки поверхность полигона
заливалась горючей смесью и сжигалось все, что на ней было, во избежание
распространения страшной заразы, Шверер видел, как после установления числа
паразитов, пришедшихся на долю привязанного к столбу китайца, его тоже
обливали керосином и он сгорал вместе с опытным инвентарем. Для следующего
опыта оставались только врытые в землю обрезки рельсов.
Швереру не верилось, что легочная чума так эффективна, как уверяли
японцы. Специально для него был проведен эксперимент, когда подопытного
человека не сожгли, а со всеми предосторожностями сохранили для дальнейших
наблюдений. Наряженный в непроницаемый резиновый костюм и маску, Шверер имел
возможность воочию убедиться в том, как скоро зараженный умер. Швереру
бросилось в глаза, что, умирая, больной находился в полном сознании и
понимал, что с ним происходит. Это его несколько беспокоило.
- А не боитесь ли вы, - спросил он Накамуру, что зараженные солдаты
противника, сознавая свою обреченность и исполненные ненависти к виновникам
своей гибели, будут способны произвести ошеломляющие атаки? Это имело бы
вдвойне страшные последствия для вас, генерал.
Накамура улыбнулся и проговорил, сопровождая каждую фразу вежливым
шипением:
- Мы все учитываем. Бомбы должны бросаться только в глубоком тылу
противника, куда мы не можем рассчитывать попасть.
- Значит, объектом нападения при помощи чумных блох всегда будут служит
мирные жители, а не войска? - с разочарованием спросил Шверер.
- Не всегда... Я имел удовольствие докладывать вам об авиационных
бомбах. Но как раз сейчас мы намерены произвести испытание некоторого
подобия ручных гранат. Они будут пригодны на участках, поспешно оставляемых
нашими войсками и переходящих в руки врага.
- Условием применения такого снаряда должна быть уверенность, что ваши
войска быстро оторвутся от войск противника и что данные войска противника
нигде больше не войдут в соприкосновение с вашими, - глубокомысленно
проговорил Шверер. - Боюсь, что в Европе это оружие неприменимо. Наши
пространства ничтожны по сравнению с театром, на котором оперируете вы. У
нас инфекция непременно оказалась бы занесенной на нашу собственную
территорию.
- Это очень печально, экселенц, - тоном самого искреннего огорчения
сказал японец. - Но арсенал бактериологических средств отнюдь не
ограничивается чумой. Можно подумать о других средствах, столь же
действительных, но не столь молниеносных и не в такой мере опасных для
собственных войск. А кроме того, осмелюсь напомнить вашему
превосходительству: вы едва ли ограничились бы воздействием только на войска
русских. Разве вас не интересуют такие глубокие тылы, как Заволжье, Урал,
Сибирь, - все те районы, которые будут служить Красной Армии резервом
людского материала и источниками ее материального снабжения?
- А можно ли приготовить такое количество блох, чтобы усеять ими
Сибирь? - с оживлением спросил Шверер.
Накамура издал только протяжное:
- О-о-о!
По его мнению, это должно было означать, что возможности производства
вполне достаточны для самых широких замыслов.
Через несколько дней военный летчик ротмистр фон Кольбе повел в воздух
самолет, в котором сидел сам Шверер. Японец-бомбардир управлял сбрасыванием
бомб, начиненных бактериями тифа и холеры. Шверер, впервые находившийся на
борту военного самолета, с интересом наблюдал разрывы и поражался
декоративной красоте черных клубков, возникавших на месте падения снарядов,
хотя в действительности эти разрывы не имели ничего общего с разрывами
боевых авиабомб - они содержали заряд, достаточный лишь для разрушения
оболочки и разбрасывания состава с бактериями. Шверер вылез из самолета
приятно возбужденный.
С того дня прошло довольно много времени, и настроение у Шверера успело
сильно испортиться. Он был зол на весь мир, включая самого себя. Он
раскаивался в том, что дал увезти себя на фронт. Участок считался
безнадежным - со дня на день японские войска должны были его покинуть, чтобы
успеть выйти из окружения, методически замыкаемого китайцами. Перед уходом
предполагалось заразить чумой какую-нибудь наступающую часть противника,
которая, по данным разведки, была лишена механизированных средств
передвижения и не могла бы помешать японцам оторваться от преследования.
Все здесь было совсем не похоже на его представления о войне. Все
двигалось и казалось более чем ненадежным. Правда, с фронта японскую часть
прикрывало обширное болото, но Шверер чересчур много наслышался о котлах,
которые китайская 8-я армия повсеместно устраивала японцам. Он очень ясно
представлял себе, как подвижные китайские части, отлично знакомые с
местностью, охватывают японцев и, прижав их к непроходимому болоту,
поголовно уничтожают. Вместе с японцами попадает в этот котел и он...
Ко всему, местопребывание группы Исии на какой-то полузаброшенной
мельнице оказалось лишенным самых элементарных удобств. Все вокруг провоняло
крысами. При каждом неосторожном движении с полов и стен поднимались тучи
серой, затхлой муки. Начищенные, как зеркало, сапоги Шверера стали похожи на
полотняные. Мука забиралась в нос, и Шверер уже несколько раз чихнул. Нет,
положительно такая война не нравилась Швереру, и он с нетерпением ждал,
когда японцы начнут действовать. Сообщение о том, что операция отложена до
следующей ночи, привело Шверера в уныние. Провести в таких условиях ночь и
весь завтрашний день? За одно это можно было бы возненавидеть Гаусса!
Во сне Шверер видел долговязую фигуру своего врага в штатском, с
зонтиком и в галошах...
"7"
Потерять из поля зрения силуэт мельника - это была катастрофа. Чэн ясно
представлял себе, как мельник сломя голову бежит к японскому штабу, как
предупреждает о приближении отряда по тропе, о движении Фу Би-чена в обход
японского фланга. Он уже ясно видел всю картину провала операции. И в этом
не был виноват никто, кроме него, Чэна. Не стоять тут, изображая из себя
командира, а итти рядом с мельником, не спускать с него мушки пистолета -
вот что он должен был делать!
Он с досадой сказал Стилу:
- Стой! Я потерял проводника.
Чэн соскочил на землю. Вылез и Джойс. Едва он сделал два шага, как
сразу попал в топь.
Чэн услышал смех Джойса.
- Чему вы? - с раздражением спросил Чэн.
- Действительно, прекрасный проводник...
Чэн стиснул зубы.
Подошли солдаты во главе с высоким командиром. Повидимому, они сразу
поняли, что произошло, но никто не издал ни звука. Молчал командир, молчали
Чэн и Джойс. И вдруг в тишине безветреной ночи все ясно услышали шелест
раздвигаемой жесткой травы. Звук быстро приближался. Чэн выхватил пистолет,
но в тот же миг высокие стебли перед его лицом покачнулись и на него
надвинулась темная фигура человека. Это был мельник.
Чэн навел пистолет на перебежчика, но мельник смело отстранил оружие.
- Японцы близко, - сказал он. - Хорошо, что вы остановились, ваша
машина слишком шумит.
- Он хочет заставить нас бросить броневик и попасться японцам с голыми
руками, - по-английски сказал Стил, высунувшись из дверцы.
Мельник, настороженно прислушивавшийся к звукам незнакомых слов, одно
мгновение помолчал, потом решительно заявил:
- Ее нужно толкать руками... Иначе японцы услышат.
- Это пахнет правдой, - сказал Джойс. - Если мы хотим подойти к ним
неожиданно, придется протолкнуть броневик на руках. - И, обращаясь к
мельнику, спросил: - Далеко до них?
Чэн перевел ответ:
- С половину ли.
Стил осторожно притворил дверцу и взялся за руль. Джойс и Чэн вместе с
остальными принялись толкать броневик.
В тишине слышалось тяжелое дыхание людей, да изредка раздавалось
чмоканье чьей-нибудь ноги, попавшей в трясину. Тумана больше не было, но
впереди, там, где возвышалась полоса берега, казалось еще темней, чем на
болоте. Продвинувшись шагов на сто, люди в изнеможении остановились. Только
высокий командир готов был еще напирать и напирать. У Чэна до слез болела
рана, но он первым взялся снова за потеплевшую от многих рук сталь брони.
Машина двинулась дальше. Теперь мельник шел медленно, шаг за шагом нащупывая
тропу.
Когда Чэн оглянулся, ему показалось, что полоска горизонта стала
чуть-чуть светлей, чем окружающая их тьма: неужели рассвет?.. Он пригляделся
к циферблату: до назначенного удара осталось не больше четверти часа.
Шопотом приказал подналечь. Машина покатилась быстрей, люди почти бежали.
Некоторые выбились из сил и отстали. Можно было подумать, что броневик
двигают только высокий командир и Джойс - такими большими казались они.
Наконец мельник остановился.
- Вот видишь?
Чэн посмотрел в направлении его вытянутой руки и различил контуры
мельницы. До нее осталось не больше полутораста-двухсот шагов. Можно было
только удивляться тому, что японцев не потревожило приближение отряда.
Повидимому, они чувствовали себя со стороны болота в полной безопасности.
"Или притаились", - мелькнула мысль у Чэна, и в этот миг он увидел, что
мельник пригнулся и побежал к берегу. Прежде чем Чэн успел выхватить
пистолет, фигура проводника растворилась на фоне холма.
Далеко направо к небу взвилась красная ракета Фу Би-чена.
Сон Шверера был недолог. Несмотря на шелковое белье, на все
антипаразитные средства, которые были пущены в ход, чтобы предохранить его
от насекомых, он все же проснулся от ощущения, что кто-то щекочет его
одновременно в разных местах тела. Чесались спина и грудь, руки, ноги,
живот. Проснувшись, он тотчас вскочил и с трудом отогнал мысль, что усыпан
чумными блохами, вырвавшимися из какой-нибудь японской гранаты. Наскоро
одевшись и бормоча себе под нос все бранные слова, какие знал, он вышел из
каморки. Резкий свет ручного фонаря еще ярче, чем прежде, обнаружил все
убожество обстановки, в которой Шверер вынужден был проводить время вдали от
дома, от привычных удобств, от родных.
При мысли о родных, он вспомнил об Отто и даже приостановился от
удивления: куда он мог деваться? Ведь постель его была пуста. Неужели и тут
он нашел объект для шалости? Неужели сорванца не угомонили ночи, проведенные
в кабаках Харбина?
В нижнем этаже мельницы Шверер увидел свет. Накамура стоял спиною к
двери и, заглядывая через плечо сидящего за столом Исии, читал иероглифы,
которые быстро выводила рука врача. По мере чтения выражение лица японского
генерала делалось все более довольным.
В донесении, которое писал полковник Исии Сиро, говорилось, что план
предстоящей операции был составлен под общим наблюдением и руководством его
превосходительства начальника императорской военной миссии в Харбине
генерал-майора Накамуры. Накамура с удовлетворением подумал, что в штабе
квантунской армии завтра же узнают об обещании гоминдановского генерала Янь
Ши-фана, стоящего за южным концом болота, не мешать операции, задуманной
Накамурой. Далее в донесении сообщалось, что через сутки после того, как тут
произойдет небольшое, разыгранное лишь для вида сражение с Янь Ши-фаном,
войска красных будут заражены чумой. Болезнь эта станет распространяться с
такой молниеносной быстротой, что в неделю и от всей армии Янь Ши-фана не
останется ни одного солдата.
Накамура удовлетворенно втянул сквозь зубы воздух.
- Командующему армией будет приятно читать такое прекрасное донесение,
- сказал он.
Изобразив последний иероглиф и поставив под ним свою именную печать,
Исии вежливо предложил.
- Быть может, и вам, тесе какко, угодно поставить изображение вашего
высокого имени рядом с моею скромной печатью?
Накамура уклонился от такой чести: еще никто не знает, как будет
осуществлен прекрасный план. Нет смысла ставить свою печать раньше времени.
Пока за все отвечает Исии, так пусть и отвечает. Вот если все пройдет хорошо
- другое дело.
За спинами японцев неожиданно послышалось громкое чиханье Шверера. Оба
испуганно обернулись. Увидев немца, Накамура расплылся в угодливой улыбке.
- Уверены ли вы в том, что человек, посланный к китайцам, чтобы
заманить их, не выдаст ваших намерений, экселенц? - спросил Шверер.
Шверер сам не знал, как пришла ему эта мысль, но стоило ее высказать,
как она показалась вполне основательной.
- Мы оставили у себя в руках залог его верности, - ответил Накамура.
- Пфа! Верность китайца! - Шверер пренебрежительно фыркнул.
- Жена и дочь...
- А...
Это было единственным звуком, который успел издать Шверер. Гром
пушечного выстрела заполнил помещение. Посыпались стекла и глина разбитой
снарядом стены. Тотчас же послышалась трескотня винтовочных выстрелов и
второй удар пушки.
Все трое, сталкиваясь друг с другом, бросились к выходу.
Выскочив на двор, Шверер услышал гулкое таканье тяжелого японского
пулемета... второго... третьего. В темноте сверкали короткие блески
выстрелов: одни Шверер видел сзади, другие били как бы ему в лицо. Третий
раз ударила пушка. Следом за разрывом снаряда яркое пламя полыхнуло в
деревянной надстройке мельницы.
Шверер побежал прочь, выкрикивая:
- Отто!.. Отто!..
Перебежав двор, Шверер увидел фанзу. Первым движением было скрыться за
ее стенами, но он тут же сообразил, что глинобитные стены строения не
защита. Он огляделся, ища какого-нибудь укрытия, и тут увидел Отто,
выбежавшего из этой фанзы.
- Скорей, скорей отсюда! - крикнул ему Шверер. - Первое же попадание в
склад бактериологических гранат...
Отто стоял, прислонившись к стене фанзы.
- Скорее же, скорее! - бормотал Шверер, пытаясь оттащить сына от стены.
Отто посмотрел отцу в лицо, будто только сейчас узнал его.
- Да, да, скорее отсюда... сейчас...
Отто, не оборачиваясь, побежал к сараям, за которыми стояли автомобили.
Шверер бросился было за ним, но в этот миг за его спиною сверкнуло пламя -
такое яркое, что стала видна каждая соломинка на крыше фанзы. Страшный
грохот потряс воздух, и Швереру показалось, что на него обрушился весь
мир...
Гранаты!
Это была единственная мысль, которая успела прийти Швереру, когда он,
отброшенный взрывом, покатился по склону холма...
Шверер пришел в себя в автомобиле, мчавшемся по степи. Первое, что
увидел Шверер, были несущиеся по сторонам в ослепительном свете фар высокие
стебли гаоляна. Они мелькали так быстро, что у Шверера закружилась голова.
Он снова закрыл глаза. И вдруг вспомнил: чумные гранаты! И тотчас же
почувствовал, что под бельем у него что-то копошится, ползает... Блохи!.. Он
застонал от ужаса и принялся срывать с себя одежду, белье. Отто пытался
удержать его, хватал за руки, но генерал, скрежеща зубами, с пеною у рта
рвал и рвал на себе все, пока не почувствовал, что холодный ветер, бьющий
навстречу мчавшейся машине, не ударяет его по голому телу... Тогда он сразу
обмяк и, заплакав гнусавым старческим плачем, упал на сиденье...
Было уже совсем светло, когда Фу Би-чен, Стил и Джойс сошлись у фанзы
за тем местом, где раньше была мельница. Последним подошел Чэн. Тыча дулом
пистолета в спину плетущегося перед ним японца, летчик заставил его
приблизиться к командиру. На японце были погоны врача. Он что-то бормотал и
заискивающе улыбался. Фу Би-чен, научившийся за время войны японским словам,
необходимым в походе, не мог понять, что говорил японец. А тот с досадой
повторял все одно и то же. Он хотел объяснить китайцам, что они могут не
бояться заразы: жаркое пламя сгоревшей мельницы уничтожило и опасные гранаты
и зараженных блох; китайцы могли не бояться.
Японец растягивал большой губастый рот в угодливой улыбке.
Фу Би-чен подошел к фанзе мельника, не тронутой пожаром, и заглянул в
черный квадрат входа. Когда глаза его привыкли к полутьме, он увидел
ребенка, ворочавшегося на куче ветоши.
Это была девочка с личиком, покрытым густым слоем пыли и копоти. Она
спала в обнимку с котенком, и только когда луч солнца, скользнувший в
крошечное оконце, упал ей на глаза, девочка недовольно сморщилась и закрыла
глаза кулачками.
Фу Би-чен поднял ребенка. Уцепившийся было за нее котенок упал и
жалобно замяукал. Девочка тотчас очнулась и, потянувшись к котенку, издала
тот же звук:
- Мяу-мяу...
Фу Би-чен оглядел внутренность фанзы, и стоявшие снаружи услышали его
крик:
- Скорее сюда... Японца, врача!..
Они вбежали в фанзу. Фу Би-чен молча показал в дальний угол. На полу
лежала мертвая женщина в растерзанной одежде.
Японец опустился на колени возле женщины. Через минуту он показал на
два входных отверстия пуль.
Чэн вышел из фанзы. Следом за ним Фу Би-чен с ребенком на руках.
- А мельник? - спросил он.
- Я видел его тело под холмом, - ответил Джойс.
- Вероятно, первая же японская очередь... - объяснил Стил.
Фу Би-чен взял на руки девочку.
- Нежный цветок его души...
- Я думал, что знаю нашего китайского крестьянина, - задумчиво
проговорил летчик Чэн. - Но если бы кто-нибудь рассказал мне случай с
мельником... - Не договорив, он отвернулся.
- Двенадцать лет назад, когда я только вернулся на родину, - сказал Фу
Би-чен, - председатель Мао Цзе-дун объяснил мне: "Вам необходимо постичь
душу китайского крестьянина, - сказал он. - Поднимутся миллионы и
миллионы..." - Фу Би-чен поднял ребенка. - Миллионы нежнейших цветов взойдут
над землею Китая... Пусть японский врач осмотрит тело мельника, - быть
может, он еще не умер... Мне очень хотелось видеть счастье в его глазах.
"8"
Через два дня после разгрома группы генерала Накамуры, отряд вышел на
соединение с главными силами Чжу Дэ. А еще через день к месту встречи прибыл
главком. Солдаты Фу Би-чена выстроились в две длинные шеренги. На них были
покрытые заплатами, но чисто выстиранные курточки и кепи, настолько
выгоревшие под палящими лучами солнца и так омытые дождями, что от их
первоначальной окраски не осталось и следа. Впервые после двух лет разлуки
люди Фу Би-чена увидели Чжу Дэ. Генерал неторопливо приближался к строю. Он
был одет в такую же выгоревшую одежду, как солдаты, такой же загорелый, как
они, с таким же простым и суровым лицом крестьянина, какие были у
большинства солдат.
Приняв рапорт Фу Би-чена, Чжу Дэ снял кепи и поздоровался с отрядом. Он
поздравил солдат с победой и сказал короткую речь о значении боев этого
трудного, но чрезвычайно важного этапа освободительной войны; сказал о том,
как высоко 8-я армия несет знамя борьбы и как ее ценит народ, плотью от
плоти которого она является.
- Вот почему, - сказал Чжу Дэ, - народ любит вас. Смеясь, народ
говорит: "Восьмая армия - совсем не то, что грабители гоминдановцы. В
обычные дни мы ее и не видим. А вот стоит прийти противнику - Восьмая армия
тут как тут. Она появляется как из-под земли". Некоторые части противника,
которые уже давно воюют с вами, бойцами Восьмой армии, приходя на новое
место, прежде всего осведомляются у населения: есть ли тут "восьмерка". Если
люди говорят им "да", лица врагов темнеют. Если враг терпит поражение и от
других частей китайской армии, он все равно уверяет, что был разбит Восьмой
армией. Такова ваша слава! - Чжу Дэ оглядел ряды бойцов. - Поддерживайте
вашу славу, храните ее, как святыню, и донесите до дня окончательной победы
над врагом; помните слова нашей песни: "Только вперед, никогда назад, мы на
грани жизни и смерти". Я знаю, вы хорошо помните наше правило: "Ты
наступаешь - я отступаю; ты отступаешь - я преследую; ты останавливаешься -
я тревожу; ты устал - я бью". Враг устает все больше и больше, в то время
как мы набираемся сил. Придет время, когда он устанет настолько, что мы
добьем его... Если наша армия может тесно сотрудничать с народом, то враг
будет разбит и уничтожен до последнего солдата. В это я верю, глядя на
вас...
На дальнем левом фланге строя Чжу Дэ увидел трех отдельно стоящих
людей. Один из них был китаец, второй - белый и третий - негр.
- Кто такие? - спросил Чжу Дэ у Фу Би-чена.
- Авиаторы.
- О, у вас есть даже своя авиация?
- Был один трофейный самолет, но сгорел... Эти люди не мои люди, они
пробирались к вам.
Чжу Дэ попрощался с солдатами и двинулся к левому флангу. Солдаты
запели:
Слава армии восьмой -
Тверже стой,
народный строй!
Слава смелому Чжу Дэ,
Путь к победе
с ним везде...
Чжу Дэ остановился, с улыбкой слушая песню. Когда солдаты кончили петь,
он поклонился им и надел кепи.
Чэн перевел главкому рассказ Стила и Джойса об их путешествии в Китай.
Генерал дружески пожал руки механиков и Чэна и, грустно покачав головой,
сказал:
- Беда в одном - у нас почти нет боевой авиации, нехватает самолетов.
Заметив разочарование на лице Стила, тут же весело заявил:
- Это не должно вас огорчать: у нас нет самолетов, но они у нас,
несомненно, будут. Может быть, еще не так скоро, но, конечно, в достаточном
количестве. Мы в этом уверены.
- Вы сделали заказ за границей? - спросил Джойс.
- На заказы за рубежом у нас нет золота. Мы получим свои самолеты тут,
в нашей собственной стране.
- Ваша промышленность...
Но генерал не дал ему договорить:
- К сожалению, у нас нет и авиационной промышленности. Но у нас есть
враг, которого мы будем бить тем сильнее, чем дальше пойдет дело. Мы будем
получать нашу технику из его рук. Если мы будем бить японцев, у нас будут
японские самолеты.
Конец разговора произошел уже в землянке Фу Би-чена, где Чжу Дэ пил чай
с командирами.
- Когда вы попадете в наш тыл, то увидите, что мы с большим усердием
готовим кадры, в том числе летчиков. На инструкторско-преподавательскую
работу мы бросили самых лучших, самых опытных командиров. Школам мы отдаем
самые лучшие самолеты из тех, что попадают нам в руки. Вы, может быть,
скажете: "А не лучше ли использовать эти самолеты, этих опытных летчиков на
войне, чтобы драться с вражеской авиацией?" Разумеется, это было бы
прекрасно. Это очень помогло бы нам сегодня. Но мы должны думать не только о
"сегодня", а и о "завтра". Завтра авиация будет нам еще нужнее, чем сегодня.
И так как именно завтра мы рассчитываем иметь много самолетов, то и готовим
для них летчиков сегодня... Поэтому, мистер Стил и мистер Джойс, если вы
ничего не имеете против, мы используем ваши знания сначала в школе
командиров. А потом, когда у нас сформируется боевая авиация, вы сможете
поработать и в ней. Мы с радостью примем вашу братскую помощь. - Пожав обоим
механикам руки, генерал сказал Чэну: - А вам приказываю немедленно
отправиться в школу в качестве инструктора воздушного боя, поскольку вы
истребитель. Вы, говорят, учились летать у американцев? Тем легче будет вам
обучать наших людей летать и на американских самолетах, если они попадут нам
в руки.
Чэн так поспешно вытянулся, чтобы отдать честь, что причинил боль своей
раненой руке. Пробежавшая по лицу летчика судорога боли выдала его генералу.
Когда Чжу Дэ узнал, что летчик ранен, он приказал немедленно отправить его в
лазарет.
- Пользуйтесь случаем, товарищ Чэн, - добродушно сказал он, - хорошие
госпитали - не такие частые гости в Восьмой армии. А тут к нам, по
счастливой случайности, приблудился иностранный санитарный отряд.
Сомневаюсь, чтобы католические организации Америки, отправлявшие врачей в
Китай, предназначали их таким безбожникам, как коммунисты, но раз уж врачи
попали к нам - пользуйтесь. Уверен, что не сегодня-завтра, как только
католики в Соединенных Штатах узнают, что американские врачи лечат раненых
бойцов Восьмой армии, госпиталь тотчас отзовут или прикажут ему перекочевать
к гоминдановским генералам, которые за любую подачку готовы признать не
только бога, а и самого дьявола. - Тут Чжу Дэ обернулся к Стилу: - Кстати
говоря, о католиках: когда вы вернетесь в Соединенные Штаты...
- Боюсь, что это случится не очень скоро.
- А я надеюсь, что это может произойти скорее, чем вы думаете. Так я
говорю: когда вы туда вернетесь, спросите у американских католиков: почему
они так много говорят о дьяволе, сеющем зло во всем мире, и о том, что все
люди должны с этим дьяволом бороться, а сами ничего не делают для этой
борьбы? Почему они предоставляют бороться с этим всемирным дьяволом там,
безбожникам Китая, Испании и других стран, где происходит борьба со всеми
видами фашизма? Ведь имя дьявола - фашизм! Почему американские католики, так
же как и все другие американцы, ничего не сделали, чтобы предотвратить
победу фашизма в Испании? Почему они позволили немецкому фашизму захватить
Чехословакию? Почему американцы, называющие себя демократами, решительно
ничего не сделали для действительной помощи нам, китайским демократам, в
борьбе с японской разновидностью фашизма? Ведь мы вели с ним борьбу не на
жизнь, а на смерть, и тогда, когда была полная возможность спасения
Испанской республики. Ведь мы знаем, что во всей Америке и в Европе
нарастало народное движение против политики умиротворения, которую проводили
не только Чемберлен и Даладье, а и правители Америки. Мы же знаем, что в то
время, как простой народ в Англии и в Соединенных Штатах бойкотировал
японские товары, чтобы показать свою солидарность с нами, чтобы не давать ни
одного цента японским милитаристам, правительство этих стран посылало в
Японию металл для пушек и снарядов. Тут, на далеком востоке материка,
происходило совершенно то же, что и на его крайнем западе. Эта политика
официального невмешательства и неофициальной помощи империалистам дорого
обошлась миру. Она была причиной не только того, что Китай потерял часть
своей территории, но и причиной разрушения единства нашего народа. Пусть
правители Америки сопоставят даты некоторых событий на западе и на востоке
материка. Японцы захватили последний большой порт Китая Кантон сразу после
Мюнхена потому, что поняли: британский империализм не окажет японскому
никакого сопротивления, как он не оказал его империализму германскому. Да
что там Кантон! Японцы не постеснялись нарушить границы даже такой
"жемчужины британской короны", как Гонконг! Американцы называют себя
поборниками прогресса и демократии. Так пусть они придут в Китай и
посмотрят, как бюро гоминдановских чиновников, генералов и купцов кишат
нацистскими и фашистскими дипломатами и корреспондентами. Эти люди шепчут на
ухо китайцам: "За Испанией и Чехословакией наступит очередь Франции и
Англии. Германский вермахт покончит и с ними. Тогда никто и ничто не
помешает ему в движении на восток: СССР будет уничтожен, Япония будет
поставлена на колени. Только не идите ни на какие уступки китайскому народу.
Душите в нем все прогрессивное. Убивайте демократов, уничтожайте
коммунистов". И тут же за спиною дураков и преступников шептуны суют нож в
руки Японии. Они хотят, чтобы японцы перерезали горло Китаю... Почему
американцы не видят всего этого? Почему они не хотят этого видеть?..
Стил и Джойс поняли, что согласие Чжу Дэ принять их на службу - акт
большой дружбы. В их помощи китайская авиация, конечно, не нуждается. Если
народ Китая одержит победу над отечественной и иноземной реакцией, то не с
помощью иностранцев...
Вернувшись из полевого госпиталя, Чэн хотел сказать механикам, как
искусна милая китайская фельдшерица по имени Мэй и как мила ее родинка над
переносицей, но его перебили, не дали ему говорить, а через день Чэн забыл
имя Мэй. Когда, шагая по пыльной дороге в школу, чтобы скоротать время, он
стал все-таки рассказывать своим друзьям о приеме в госпитале, то просто
назвал ее милой китаянкой:
- Если бы вы видели, ребята, какая она красивая и какая у нее родинка
на лбу!
Перед Джойсом тотчас возник образ покинутой в Штатах Мэй, с которой он
не успел проститься перед отъездом и которая теперь, наверно, его забыла.
Джойс хотел расспросить Чэна о китайской фельдшерице с родинкой, но тут в
разговор вмешался Стил:
- А вы знаете, ребята, - вдруг вспомнил он, - мне сказали, что наш
бывший командир Фу Би-чен - летчик.
- Нет, - резко запротестовал Чэн, - на мой взгляд, не летчик тот, кто
столько лет не держался за штурвал. Он погиб для авиации.
Стил пристально посмотрел в глаза китайцу.
- В Испании я знавал художников, становившихся слесарями, и слесарей,
рисовавших плакаты. Я видел летчиков в пехоте и артиллеристов в коннице.
Партия знает, что нужно делать человеку.
- И все-таки... - упрямо начал было Чэн, но Джойс перебил:
- Перестаньте спорить, лучше передайте мне с повозки мое банджо.
Через минуту послышался его бас:
Битвы, которые нас не сгибали!
Битвы, длившиеся годами!
Битвы, в которых мы были сильнее стали,
Потому что вы стояли за нами,
Наш дорогой, наш самый дорогой товарищ -
Сталин!..
Арбы попутного обоза громыхали по каменистой шансийской дороге рядом с
пешеходами. Сквозь стук колес не до всех сразу ясно донеслась песня негра.
Но, по мере того как напев доходил, все новые и новые голоса присоединялись
к певцу.
К звездам, глядевшим с черного неба на беспредельные просторы китайской
земли, взлетала песня, сопровождаемая непривычным аккомпанементом банджо,
английские слова мешались с китайскими, но мотив был один:
Сталин,
Мы вас никогда не видали,
Но вы нам роднее любого на свете.
Пусть нас разделяют безбрежные дала,
Мы самые близкие ваши соседи...
"9"
В последнее время в отношениях лорда и леди Крейфильд установилось
странное противоречие: она протестовала против всего, что предлагал Бен, он
отвергал все планы Маргрет. В их совместной жизни никогда еще не было дней,
до такой степени переполненных тревожными мыслями и проектами, имевшими
целью спасти трещавшее здание безмятежной уверенности в незыблемости их
благополучия. Со времени последней большой забастовки горняков все пошло как
под гору. Бен, увлеченный своими свиньями, запустил дела. Времени,
свободного от занятия фермой, едва хватало на то, чтобы кое-как стравляться
с несложными обязанностями в кабинете министров. Маргрет потерпела большие
убытки в биржевой игре. Монти окончательно отошел в сторону и вел свои дела
независимо от брата и его жены.
Маргрет искала помощи у дяди Джона. Ванденгейм прислал ей в качестве
советника своего лондонского поверенного. Через него Маргрет, спекулируя на
тревоге, нависшей над Восточной Европой, приобрела контрольный пакет акций
нефтяного синдиката "Карпаты".
Политический кризис стремительно развивался. Все яснее становилось, что
это не просто бум, созданный прожженными политиками ради ловли рыбки в
мутной воде. Пахло порохом и кровью. Маргрет беспокоилась. Необходимо было
знать, не находятся ли карпатские источники в полосе возможных военных
действий. Если так, ее бумаги могут оказаться обесцененными и она - банкрот.
И наоборот, если война не может коснуться этих предприятий, каждый баррель
нефти, источаемый для нее карпатской землей, несет двойную и тройную
прибыль. Одним словом, Маргрет хотела знать, продавать американо-польские
бумаги или покупать новые.
Ей пришло в голову, что верным советчиком в этом деле мог быть
Черчилль. Но открыть ему причину своего интереса к польской проблеме она не
решалась. Хотя было известно, что деловые интересы Черчилля сосредоточены в
золотой и химической промышленности, но кто мог с уверенностью сказать, что
бульдог не занимается и нефтью? Трудно себе представить, чтобы, ведая в свое
время делами флота и заморской торговлей, Уинстон остался в стороне от
нефтяных интересов Англии. Открыть ему свое беспокойство - значило сказать:
"Не хотите ли по дешевке скупить мои бумаги, сыграв на понижение "Карпат"?"
Нет, Маргрет вовсе не так полагалась на дружбу, чтобы доверить ей биржевые
дела!
- Вы должны поехать к Уинстону, - заявила она Бену.
- Все, что вас интересует, я могу узнать и без Уинстона.
- Вы поедете к Уинстону!
- Уж лучше я поговорю с премьером, - пробормотал Бен, которому не
хотелось ехать к бывшему приятелю.
- Премьер! - презрительно заявила Маргрет. - Ваш премьер!.. - И она
прибавила такое словечко, что Бен зажал уши. - С таким же успехом я могла
советоваться с моим попугаем.
Она настояла на том, что Бен поедет к Черчиллю и, не выдавая тому
истинной цели визита, выяснит его оценку политической ситуации.
На следующий день Бен, ворча, влез в автомобиль и велел везти себя в
Чартуэл. Не доезжая полумили, он вылез из машины и, несмотря на начавшийся
дождь, пешком отправился в имение, намереваясь сослаться на испортившийся
автомобиль. Понурый вид Бена и забрызганные ботинки могли служить
подтверждением этому.
Бен застал хозяина в дальнем углу сада. Черчилль стоял на стремянке у
неоконченной стены небольшой кирпичной постройки. Он бережно, высунув кончик
языка, накладывал кирпичи. Время от времени, отстранившись, насколько
позволяла лестница, и прищурившись, он любовался плодами своей работы. На
нем было поношенное пальто, прикрытое спереди широким парусиновым фартуком.
С полей шляпы на вытертый бархат воротника падали капли дождевой воды.
Повидимому, Черчилль не слышал шагов Бена. Он продолжал безмятежно
заниматься своим делом, пока Бен его не окликнул. Черчилль глянул вниз, и
Бену послышалось, что у хозяина вырвалось нечто похожее на проклятие. А
вслух Черчилль проговорил:
- О, Бен, старина! Чертовски здорово, что вы появились! Не считайте
невежливостью то, что я не послал вам поздравительной телеграммы: стоило
прожить на свете шестьдесят пять лет, чтобы увидеть вас вице-премьером, хотя
бы и в кабинете мистера Чемберлена-младшего.
Чувство юмора отсутствовало в характере Бена. Поэтому он почти всегда и
почти все принимал за чистую монету. Но на этот раз в тоне Черчилля сквозила
такая нескрываемая ирония, что она дошла даже до неповоротливого сознания
Бена.
- Каждый имеет право на те убеждения, какие у него есть, - проворчал
он.
- А если у него нет никаких? - раздалось с лестницы, и большая
цементная клякса упала Бену на носок ботинка. - Это, разумеется, относится
не к нам с вами: каждый из нас лишь по одному разу изменил своей партии.
Болтая, Черчилль медленно спускался с лестницы. Он переступал одной
ногой со ступеньки на ступеньку, как делают маленькие дети. Лестница
скрипела и гнулась под тяжестью его тучного тела.
Очутившись рядом с гостем, Черчилль отвязал фартук и, аккуратно сложив
его, повесил на нижнюю ступеньку.
- Вот, - сказал он, указывая на незаконченную кирпичную стену, -
осталось еще немного. Когда будет готова кухня, мы с миссис Черчилль будем
иметь угол на черные дни, надвигающиеся на Англию по милости вашего
кабинета.
Бен в замешательстве топтался у подножья стены. Не зря он так
сопротивлялся этой поездке! Что мог он ответить в защиту своего
незадачливого правительства? Действия кабинета были цепью неудач и унижений,
невиданных в истории Англии. Усилия премьера, направленные к умиротворению
агрессора, только разжигали аппетит Гитлера. "Фюрер" убеждался в том, что
Англия ему мешать не будет, что она занята внутренними неурядицами в связи с
обостряющимся рабочим вопросом, борьбой с надвигающимся кризисом,
дипломатической войной с Италией за уплывающее господство в Средиземноморье.
Англия была растеряна, если понимать под Англией кучку дельцов,
известную на данном отрезке истории под именем кабинета. Эта группа
подписывала международные соглашения, выступала с декларациями, пыталась
опровергать в парламенте всплывавшие на поверхность разоблачения, отвергала
протесты, боролась с забастовками, совершала все глупости и преступления,
носившие официальное название "политики правительства его величества". В
действительности это была политика людей, стремящихся всеми силами за счет
других народов и собственного английского народа удержать свои позиции в
новом переделе мира.
Зная, что договоры подписывались, декларации произносились, глупости и
преступления совершались именем Англии и от имени англичан, можно было бы
подумать, что Британские острова населены одними выжившими из ума старцами и
патологически глупыми недоносками. Так ясно сквозило в каждом действии
британского кабинета намерение ввергнуть страну в пучину войны. Но
происходящее было подтверждением того, что не существует правила без
исключений. Поговорка "каждый народ имеет правительство, какого он достоин",
не подходила к случаю. Сорок шесть миллионов англичан были достойны лучших
министров. Очень немногие из этих сорока шести миллионов поставили бы свою
подпись на документах, определявших внутреннюю и внешнюю политику империи.
Согласие на захват Абиссинии итальянским фашизмом, потворство
итало-германской интервенции в Испании и аншлюссу Австрии, продажа Гитлеру
Чехословакии - все это было не чем иным, как самоубийственным участием в
первом акте трагедии, которой суждено будет получить наименование второй
мировой войны. На Дальнем Востоке Япония продолжала выбивать из-под Англии
одну подпорку за другой. Лондонский кабинет терпел оскорбления и удары от
японцев в надежде, что все-таки удастся толкнуть их на СССР и США.
Соединенные Штаты Америки, делавшие вид, будто они кровно заинтересованы в
сохранении мира, продолжали втихомолку подталкивать японцев к дальнейшему
наступлению. Так же как в свое время только усилиями США была спасена от
краха развалившаяся машина германского империализма, так и теперь, лишь
благодаря американскому металлу, американской нефти, американским моторам,
американскому золоту, японский империализм мог продолжать свою
континентальную авантюру в Азии.
Были такие люди в Англии, которые позволили убаюкать себя болтовней
Чемберлена, будто мир спасен. Но те, кто не хотел сознательно закрывать
глаза на происходящее, знали, что уже второй год идет новая
империалистическая война, разыгравшаяся на громадной территории, от Шанхая
до Гибралтара, и захватившая более пятисот миллионов человек населения, что
насильственно перекраивается карта Европы, Африки, Азии, что потрясена в
корне вся система послевоенного, так называемого мирного режима.
Чем дальше шло дело, тем настойчивее простой англичанин заявлял:
спасение мира - в союзе с Советской Россией! Черчилль, неизмеримо более
ловкий политик, чем Чемберлен, улавливал настроения английского общества. С
обычным для него коварством матерого двурушника Черчилль подхватил это
требование народа и использовал его как оружие для борьбы с кабинетом.
Становясь в позу ярого критика действий премьера, он тоже "разоблачал"
бездарных министров.
- С одной стороны, - говорил он, - отвергнутая политика президента
Рузвельта стабилизировать положение в Европе или добиться перелома
вмешательством Соединенных Штатов; с другой - пренебрежительное невнимание к
несомненному желанию Советской России примкнуть к западным державам и пойти
на все для спасения Чехословакии; сброшенные со счетов тридцать пять чешских
дивизий против еще незрелой германской армии в тот момент, когда
Великобритания могла предоставить для укрепления фронта во Франции только
две дивизии, - все это пущено на ветер... Теперь же, когда все эти
преимущества и богатства растрачены и выброшены, Великобритания, ведя за
руку Францию, выступает с гарантией целостности Польши, которая всего за
шесть месяцев до этого с жадностью гиены приняла участие в грабеже и
уничтожении чехословацкого государства. Имело смысл бороться за Чехословакию
в тысяча девятьсот тридцать восьмом году, когда германская армия едва могла
выставить на западном фронте полдесятка обученных дивизий и когда французы с
их шестьюдесятью или семьюдесятью дивизиями наверняка могли форсировать Рейн
или вступить в Рур. Но это было сочтено нецелесообразным, поспешным, не
отвечающим современному мышлению и морали. Теперь же, по крайней мере, два
западных демократических государства заявили о своей готовности рискнуть
жизнью во имя целостности Польши. Чтобы найти параллель этому внезапному
превращению шестилетней политики широко афишируемого умиротворения в
готовность принять неминуемую войну на гораздо худших условиях и в
максимальном масштабе, придется, пожалуй, прочесать вдоль и поперек всю
историю, которая, как говорят нам, есть главным образом история
преступлений, безумств и бедствий человечества. Да и как могли бы мы
защитить Польшу и выполнить свои гарантии? Только объявив войну Германии и
напав на более сильные укрепления и более мощную германскую армию, чем те,
перед которыми мы отступили в сентябре тысяча девятьсот тридцать восьмого
года. Вот вехи на пути к катастрофе!.. - С пафосом возмущенного правдолюбца
Черчилль заявлял: - Средства организации сопротивления агрессии в Восточной
Европе почти исчерпаны. Венгрия - в немецком лагере. Польша в стороне от
чехов и не желает сотрудничать с Румынией. Ни Польша, ни Румыния не согласны
на выступление русских против Германии через их территорию. - И зная, чем он
может вернуть себе растраченную популярность, он, наконец, восклицал: - Ключ
к великому союзу - договоренность с Россией!
Старый ненавистник Советского Союза знал, что делает: требование
ориентироваться на Советский Союз звучало как голос разума и прогресса рядом
с тупым бормотаньем премьера: "Я должен признаться в глубоком недоверии к
России. Я вообще не верю в ее способность вести эффективное наступление даже
при желании".
Черчилль бил на популярность СССР в Англии и тем самым вырывал стул
из-под премьера.
Черчилль понимал, что нельзя скрывать от англичан единственный путь
спасения Англии - заключение пакта с Советским Союзом. Давно уже мозг
Черчилля, изощренный в политических каверзах против Советской России, не
работал с такой интенсивностью, как в те сложные дни. Все новые комбинации,
одна коварнее другой, заставляли его дрожать от нетерпения поскорее
ухватиться за руль государственного корабля Англии. Он не уставал живописать
в парламенте и в печати военную неподготовленность империи и мрачные
перспективы поражения. Делая вид, будто стремится к разоблачению неразумной
политики Чемберлена, старый волк добивался совсем другого: он хотел запугать
англичан. Чем меньше голосов будет раздаваться в Англии за союз с Советами,
за обуздание Гитлера, тем лучше. Мысль о возможности сотрудничества с
советским государством, которое он ненавидел всем своим существом, борьбе с
которым посвятил половину жизни, ужасала Черчилля. Он хотел видеть Россию
изолированной, одинокой, предоставленной самой себе в предстоящей неизбежной
борьбе с фашизмом. Исподтишка помочь немцам, если дела их пойдут плохо в
единоборстве с Россией, - это он мог. Но помогать России?.. Никогда. Не ради
того он прожил долгую жизнь, чтобы собственными руками разрушить все, что
сделал для уничтожения коммунизма.
Однако опыт подсказывал Черчиллю, что не всегда все выходит так, как
хочется. Не исключена была возможность, что договор Англии и Франции с
Россией подписать все же придется. Ну что же, Черчилль был готов и к этому.
Тогда он станет ярым сторонником союза с Россией. Он постарается убедить
весь мир, что война уже невозможна. Но тайный аппарат Британской империи
будет пущен в ход, чтобы доказать немцам обратное. Гитлер узнает, что пакт с
Россией - фикция, что Англия никогда не вынет меча из ножен, что нацистам
открыт путь на восток. С точки зрения Черчилля, вторая комбинация -
соглашение с СССР - была в сложившихся условиях лучше открытого разрыва с
ним. Она повлекла бы за собой усыпление бдительности англичан, а быть может,
и русских. Спокойно отдавшись хозяйственным заботам, русские были бы
застигнуты нападением Гитлера врасплох...
Как совместить уклонение от договорных обязательств перед Россией с
честью Англии?.. При этом вопросе Черчилль мог только мысленно улыбнуться: а
чем была вся многовековая политика создания империи? Удержать от исполнения
обязательств Францию? Над этим не стоило задумываться: пример Мюнхена был
более чем ярким...
В своем уединении, будучи "не у дел", Черчилль внимательно следил за
каждым шагом кабинета и знал, что бесполезно растолковывать Чемберлену и
Галифаксу выгоду придуманной им, Черчиллем, позиции. Да и вовсе не в
интересах Черчилля было давать им умные советы. Англия - Англией, но нельзя
забывать и о самом себе. "Пусть англичане позовут своего Уинстона, - с
нежностью думал о самом себе Черчилль, - машина завертится в нужную сторону.
А пока?.. Пока разоблачать, разоблачать и еще раз разоблачать бездарность
правительства!"
В том, что группы Черчилля и Чемберлена называли своими "программами",
было не больше разницы, чем в программах американских республиканцев и
демократов. Те и другие представляли не только один и тот же правящий класс
Англии, но и защищали его интересы одними и теми же средствами. Разногласия
между ними были лишь отражением борьбы за власть конкурирующих между собой
банковских или промышленных групп. Всякий политикан, вышибленный из
насиженного министерского кресла очередной сменой кабинета, хватался за
любую возможность подставить ножку своему сопернику. Чемберлен и Галифакс
были соперниками Черчилля и Идена. Черчилль и Иден до боли в скулах готовы
были "бороться за правду", пока это шло во вред группе Чемберлена, но не во
вред им самим.
Идея Черчилля использовать гитлеровскую Германию в качестве ударной
силы для сокрушения Советской России вовсе не была новостью. Она была лишь
запоздалым повторением обанкротившегося плана Джозефа Чемберлена. Он тоже
пробовал втравить императорскую Германию в войну с тогдашней Россией, поймав
немцев на приманку "пантевтонской программы". Англия еще в начале XX века
рассчитывала, ослабив сразу обе эти державы, захватить положение гегемона в
делах Европы.
С тех пор многое изменилось. Англия была не та, Россия была не та,
Европа тоже была не та. Капитализм был смертельно ранен. Тем ревностнее
пытались старцы с Даунинг-стрит втравить Германию в войну с СССР, пользуясь
тем, что Гитлер и его хозяева сами лезли в драку, хотели ее. В голове
Черчилля ворочались тайные планы привлечения "к делу" и Соединенных Штатов.
Точно так же эти планы вынашивались некогда Джозефом Чемберленом. Тому тоже
мерещилось, что, временно поделив главенство над миром с Америкой, Англия
сумеет в конце концов выбить из седла и своего заокеанского партнера. Но
осуществление этих планов, как известно, не удалось Англии даже того
периода. А тогда, ее империя находилась в зените своего могущества. Тем
более бредовыми выглядели такие проекты сейчас, когда Англия тянулась к
вожделенному плоду дрожащими руками стареющего скопидома.
Удивительно бывает в жизни человека, когда он один не видит своей
обреченности. В стремлении схватить непосильное он растрачивает и то, что у
него есть. Так же удивительно это было и с целой страной: правители Англии
не понимали, что максимумом их стремлений может быть удержание минимума.
Жадность толкала английских правителей на один неверный шаг за другим.
Это было плодом такого же ослепления, какое привело к крушению германскую
империю Гогенцоллернов. Германия Вильгельма рвалась к недостижимому в
значительно более молодом возрасте. То была эпоха капитализма, только что
достигшего высшей и последней стадии своего развития - империализма. Борьба,
затеянная германским империализмом, привела к трагической и для него самого
развязке. Мечты о мировом господстве рассеялись, как дым. Британская империя
тогда устояла, хотя ее силы и были подорваны.
Век капитализма шел к концу, но Черчилль этого не понимал. Он не хотел
примириться с неизбежным. Он вообразил, что в компании с такими же, как он
сам, живыми анахронизмами еще можно спасти идущий ко дну корабль
капитализма. По его мнению, для спасения капитализма достаточно было
сокрушить родившееся и исторически закономерно развивающееся
социалистическое советское государство.
Чтобы взяться за осуществление своих планов, Черчиллю нужно было
добиться власти. Ему нужно было свалить кабинет Чемберлена, прежде чем тот
окончательно развалил империю. Черчилль с напряженным вниманием следил за
развитием событий. Старые связи в правительственном аппарате и в разведке
позволяли ему подчас знать то, что скрывали от премьера. Чемберлену не
приходило в голову, что решения Гитлера и Муссолини были приняты раньше, чем
он совершил свои позорные паломничества в Годесберг, в Мюнхен, в Рим. А
Черчиллю уже была известна оценка, которую осмеливались давать англичанам
даже такие презренные разбойники, как Муссолини и Чиано. Черчилль скрежетал
зубами от бессильной злобы, когда читал в донесениях британских разведчиков:
"Обсуждая результаты визита Чемберлена, дуче сказал:
- Переговоры с англичанами не имеют уже никакого значения. Эти люди
сделаны из другого теста, нежели Фрэнсис Дрейк и прочие блистательные
авантюристы, создавшие Британскую империю. Теперь это всего лишь усталые
дети длинной линии богачей.
Чиано ответил:
- Англичане стараются отступать как можно медленнее, но они не хотят и
не будут сражаться. Переговоры с ними действительно можно считать
законченными. Я уже телефонировал Риббентропу и сообщил ему о полнейшем
фиаско, которое постигло миссию англичан".
Или:
"Чиано доложил дуче о том, что британский посол в Риме лорд Перт
представил на одобрение Италии проект речи, которую Чемберлен намерен
произнести в палате общин.
- Он не возражает, если вы внесете свои поправки, - заметил Чиано.
- В общем сносно! - сказал Муссолини, просмотрев план речи. - Но дело,
разумеется, не в этой болтовне старого осла, а в том, что впервые в истории
Британской империи ее премьер представляет на одобрение иностранного
правительства плач своего выступления. Плохое предзнаменование для англичан.
- Но отличное для нас, - ответил Чиано.
Муссолини рассмеялся:
- Нужно быть полным идиотом, чтобы не понимать: дело идет к тому, что
мы выпихнем их из Средиземного моря. Тогда их империи конец.
- На месте их распавшегося Вавилона появится Великая Римская империя
Муссолини. И мир прославит вас, как нового Цезаря.
Дуче:
- Могу себе представить физиономию этой толстой свиньи - Черчилля,
когда он узнает, что я визировал речь главы британского правительства..."
- Да, мой старый друг, - ворчливо проговорил Черчилль, обращаясь к
понуро стоявшему под дождем Бену. - Корабль мира получил слишком большие
пробоины, чтобы удержаться на воде... Идемте. Надеюсь, что в доме еще
найдется чашка горячего чаю... Брр, чертовски неподходящая погода для войны.
И он зашлепал по мокрой траве в направлении дома.
- А знаете, что на-днях заявил премьер? - несколько оживившись, спросил
Бен и дружески взял Черчилля под руку. - "Шансы Черчилля на вступление в
правительство улучшаются по мере того, как война становится все более
вероятной".
После мучительно длинного предисловия Бен выложил Черчиллю то, ради
чего явился в Чартуэл.
- Дорогой Бен, - глубокомысленно ответил Черчилль, - я польщен вашей
уверенностью, что до сих пор "указания для генералов должен составлять
юнкер", но сначала ответьте на вопрос: что думают о ситуации ваши горняки?
- Мои горняки! - в отчаянии воскликнул Бен. - Какой это беспокойный
народ - английские горняки! Если бы покойный лорд Крейфильд знал, как они
будут себя вести в наше время, то ликвидировал бы все свои шахты. Он оставил
бы мне наличные деньги или, во всяком случае, что-нибудь не связанное с так
называемым рабочим вопросом. - Забыв наставления Маргрет, Бен продолжал: -
Если бы вы знали, милый Уинстон, как мы завидуем вам...
Черчилль насторожился:
- Вот уж не предполагал, что в положении отставного боцмана я могу
служить предметом зависти.
- Для меня и даже для леди Крейфильд!
- Зависть вице-премьера!
- Перестаньте шутить, Уинстон. Вы навсегда избавлены от хлопот,
причиняемых рабочими, вы живете в уверенности, что никакие забастовки не
могут превратить ваши золотые бумаги в мусор.
- Откуда такая уверенность, Бен?
- Забастовки кафров?.. Рабочий вопрос в Африке?
- Вы сильно отстаете от жизни, Бен. - Черчилль сердито толкнул ногою
дверь. - Кажется, даже каннибалы знают уже, что такое тред-юнионы.
- В колониях можно применять совсем другие способы ликвидации
конфликтов с рабочими, чем здесь у нас, - плаксиво проговорил Бен. -
Нефтяные дела куда спокойнее угольных. Вся нефть - за пределами Англии.
- Все имеет свои теневые стороны, - неопределенно ответил Черчилль,
отряхивая дождевую воду со шляпы. - Раздевайтесь, Бен, вероятно, нам дадут
чаю... Вот тоже "дела вне Англии" - чай.
- Нет, китайцы - это уже не африканские дикари. Они хотят, чтобы их
интересы принимались в расчет...
- Безумные времена, Бенджамен, совершенно безумные! - иронически
заметил Черчилль.
- Говоря откровенно, я возлагаю большие надежды на Гитлера, - понижая
голос, сказал Бен. - Этот сумеет навести порядок и в Европе и в колониях,
которые придется ему дать.
Черчилль нервно откусил конец сигары и исподлобья, как готовящийся к
удару бык, уставился на Бена:
- Придется дать?
Бен на минуту смешался: уж не проговорился ли он?.. А впрочем, если он
хочет обеспечить себе место в кабинете Черчилля, когда тот придет к власти
(Бен был уверен, что рано или поздно это случится), то можно и выдать ему
один-другой секрет Чемберлена. Поэтому он спокойно договорил:
- Помните разговоры о встрече Галифакса с Гитлером? Это не сплетни:
встреча была. Многозначительная встреча! В ответ на жалобы фюрера, будто
консерваторы занимают абсолютно отрицательную позицию в вопросе о
возвращении немцам колоний, Галифакс сказал, что правительство его
величества вовсе не отказывается серьезно обсудить это дело с Германией.
Позднее, через Гендерсона, он еще раз дал ясно понять Гитлеру, что глобус
может быть поделен между двумя великими мировыми империями...
Хотя Черчиллю через собственные каналы было известно содержание двух
бесед с Гитлером, о которых говорил Бен, он с напускным интересом спросил:
- Просто так: поделить и все? Без всяких искупительных услуг со стороны
фюрера?
Бен приблизил губы к мясистому красному уху Черчилля:
- Германия должна раз и навсегда покончить с коммунизмом... Разумеется,
не только внутри Германии, а и там, в России.
- Уничтожить красную Россию?
- Никто не стал бы этому мешать, но на этом пути мы встретим одну почти
непреодолимую трудность.
- Большевики говорят, что непреодолимых трудностей не бывает.
- Дело в том, - понижая голос, сказал Бен, - что Гитлер не желает
бросаться на Советский Союз, не имея за плечами формального союза с нами и с
Францией или хотя бы только с нами.
Черчилль недовольно выпятил нижнюю губу:
- Подумаешь, препятствие!.. Правительство его величества имеет
достаточный опыт, чтобы найти выход из такого положения: не всякий союз
заключается для того, чтобы выполняться.
- Но скандал в случае огласки, Уинстон?! В свете наших нынешних
переговоров с Москвой даже моя сегодняшняя нескромность могла бы стоить мне
очень дорого.
- Поста вице-премьера? - со смехом спросил Черчилль. - Не очень большая
беда, Бен. Зато вы обеспечили бы себе такой же пост в значительно более
почетном кабинете...
Он замолк, взвешивая мелькнувшую мысль: не попытаться ли получить через
этого олуха подлинники секретных записей? Тогда он имел бы в руках оружие,
которым можно припереть к стене и Галифакса и самого Чемберлена. Да что там
"припереть к стене"! Он мог бы свалить их замертво! А как важно было бы
знать в точности слова Гитлера для дальнейших сношений с ним, когда он,
Черчилль, возьмет дело в свои руки. Весьма возможно, что эти переговоры
придется закончить за спиною русских, если московский пакт почему-либо будет
все же заключен.
- Послушайте, Бен... - вкрадчиво проговорил Черчилль. - Вы верите в мою
дружбу?
После некоторого колебания Бен не очень твердо сказал:
- Я уже не раз доказал...
Испугавшись очередной тирады, Черчилль нетерпеливо перебил:
- К делу, Бен: мне нужны эти записи!
Бен испуганно откинулся к спинке кресла.
- Прочесть? - заикаясь, пробормотал он.
- Разумеется! - воскликнул Черчилль, прикидывая в уме, сколько времени
понадобилось бы на то, чтобы сфотографировать документы. - На каких-нибудь
два часа, Бен... Всего на два часа!
Бен тоже рассчитывал: что может ему дать такая услуга в будущем и чем
она грозит в настоящем?..
- Два... часа?.. - в сомнении проговорил он. И тут же вспомнил, что
должен в обмен на это обещание привезти хотя бы ответ для Маргрет. - А как
насчет польского вопроса?
Отдавшись своим мыслям, Черчилль не сразу вспомнил, при чем тут Польша.
- Ах да, Польша!.. Гитлер доведет дело до конца. Так же, как довел его
до конца с Австрией, с Чехословакией, как доведет с Данцигом.
- Значит... война? - в испуге спросил Бен.
- Не знаю... Но даже если война?
- А наши гарантии Польше?
- Ах, милый Бен... - Черчилль сделал нетерпеливое движение. - Англичане
всегда были хозяевами своего слова: тот, кто его дал, вправе взять его
обратно...
- Вы хотите сказать, что... Германия в три дня покончила бы и с
Польшей?
- Если мы ничего не будем иметь против.
- Я вас понял, Уинстон.
- Вы еще в колледже отличались понятливостью, милый старый дружище
Бенджамен. Если господь-бог судил мне стать когда-нибудь премьером этой
страны, чтобы спасти ее от гибели, вы обещаете мне занять пост
вице-премьера...
Конец фразы он досказал мысленно: "В каждом кабинете должен быть свой
дурак". Но лорд Крейфильд важно ответил:
- Подумаю о вашем предложении, милый Уинстон... - И мечтательно
добавил: - Ах, колледж, колледж! Какие были времена!
Бен еще несколько раз пытался вернуть разговор к интересовавшему его
вопросу о Польше, о возможных размерах конфликта и об угрозе нефтяным
источникам, интересовавшим Маргрет. Но Черчилль ловко избегал ответа. Бен
понял, что получит ответ лишь в обмен на записи разговоров Галифакса и
Гендерсона с Гитлером. Он решил, что в конце концов Уинстон не чужой человек
- можно показать ему записи.
С этим Бен и уехал.
Однако, несмотря на все старания, ему так и не удалось вынести документ
из канцелярии премьера. Еще раз внимательно прочесть запись - вот все, что
он смог сделать.
Как многие недалекие люди, Бен обладал отличной механической памятью.
Неспособный самостоятельно проанализировать многозначительный разговор
министра иностранных дел с Гитлером, Бен мог с фотографической точностью
запомнить диалог. Явившись на лондонскую квартиру Черчилля, он предложил
пересказать ему содержание берлинских бесед в обмен на точный и ясный ответ:
что делать с американо-польскими бумагами.
- Милый Уинстон, - сказал Бен, - если Маргрет узнает, что я выдал вам
ее тайну, мне не сдобровать.
Это не было рисовкой ни перед Черчиллем, ни перед самим собой. Из двух
тайн, которые он привез Черчиллю, его несравнимо больше беспокоила судьба
той, хранить которую велела Маргрет. По мере того как ухудшались его
денежные дела, Бен чувствовал все большую зависимость от жены. Он старался
не думать о том, что власть Маргрет - это власть ее дяди Джона Бену был
противен развязный шумный американец и его доллары, грубо вторгавшиеся в
чинную жизнь Грейт-Корта. Даже перед самим собою Бен делал вид, будто все
это его не касается, и только под нажимом жены соглашался иногда поговорить
о денежных делах.
Но с Черчиллем такая наивная игра была бесполезна. Не Бену было надуть
старого пройдоху. Черчилль сразу понял, что в обмен на хороший совет в
личных делах лорд-свиновод, не задумываясь, выдаст ему государственную тайну
Англии. Гражданская совесть - не жена, она не будет мучить лорда Крейфильда.
Сделка состоялась быстро и к обоюдному удовольствию, хотя ни тот, ни
другой ни разу не назвали вещи своими именами. Они оба были джентльменами и
умели не ставить собеседника в ложное положение.
С такой легкостью, будто речь шла о салонной сплетне, Бен выкладывал
то, что должно было оставаться величайшей тайной от человечества:
- Галифакс заявил фюреру, что его заслуги признаются в Англии. Если
английское общественное мнение и занимает иногда критическую позицию по
отношению к известным германским проблемам, то это объясняется тем, что в
Англии не полностью осведомлены о мотивах и обстановке германских
мероприятий. - Бен не заметил, что в этом месте Черчилль криво усмехнулся.
Он беззаботно продолжал: - Члены правительства его величества проникнуты
сознанием, что в результате уничтожения коммунизма в своей стране фюрер
преградил заразе путь в Западную Европу. Поэтому Германия по праву может
считаться бастионом Европы против большевизма...
- Очень жаль, - сказал Черчилль. - Министр слишком откровенен с этим
выскочкой. Гитлер не должен знать, как высоко мы ценим его
антикоммунистическую деятельность. Иначе он положит ноги на стол.
- Я не отвечаю за слова лорда Галифакса, Уинстон, - со скукою в голосе
заявил Бен. - Я передаю вам содержание документа.
- Никогда не забуду этой услуги, дорогой Бенджамен... Продолжайте,
прошу вас.
И Черчилль на цыпочках, чтобы не мешать Бену, подошел к курительному
столику.
- После того как германо-английское сближение, сказал фюреру Галифакс,
подготовит почву, четыре великие державы должны совместно создать основу, на
которой может быть установлен продолжительный мир в Европе. Далеко идущее
сближение может быть достигнуто только тогда, когда все стороны станут
исходить из одинаковых предпосылок и будет достигнуто единство взглядов.
- Галифакс не говорил, что он имеет в виду под "далеко идущим
сближением"? - спросил Черчилль.
- Если я правильно понял, он хотел сказать Гитлеру, что мы готовы даже
на...
Бен запнулся. Только тут на память ему пришло предостережение, которое
сделал Галифакс, когда рассказал о своей встрече с Гитлером: это большой
секрет. Немцы боятся, что американцы взорвут марку, если узнают, что
рейхсканцлер шушукается с Лондоном.
Бен вопросительно посмотрел на собеседника. Ссутулившийся, с большой
головой, втянутой в высоко поднятые плечи, с огромной нижней губой, отвисшей
чуть ли не до тройного подбородка, Черчилль уставился на гостя крошечными
злыми глазками, прикрытыми тяжелыми мешками одутловатых век. Бен понял, что
сопротивляться этому взгляду удава не в его силах, и, словно бросаясь
головой в воду, договорил:
- ...Вплоть до согласия не мешать Гитлеру на западе. Гитлер может
разделаться с Францией, если это является его условием похода на восток.
Галифакс сказал мне: в том, что Гитлер оккупировал бы Францию, есть большой
плюс для нас. Блокада Германии стала бы полной. Французам была бы отрезана
возможность использовать свой флаг для снабжения немцев за нашей спиной.
Черчилль сделал размашистое движение рукой, в которой держал сигару.
Струя дыма прочертила в воздухе след, как от совершившего мертвую петлю
самолета.
- В том, что говорит долговязый дурень, есть доля правды... - проворчал
он. - Вернемся к их беседе.
- Галифакс сказал Гитлеру, - уныло продолжал Бен, - что англичане
являются реалистами. Они убеждены, что ошибки Версаля должны быть
исправлены. Английская сторона не считает, что статус-кво должно оставаться
в силе.
- Это порадовало фюрера? - спросил Черчилль.
- Еще бы! Он ответил, что возможности разрешения международных проблем
будут найдены, если поумнеют политические партии или в Англии будут введены
государственные формы, не позволяющие партиям оказывать влияние на
правительство.
- У него осталось мышление ефрейтора. Этот дурак, видимо, полагает, что
англичане принимают Мосли всерьез! И что мы готовы отдать власть ему и его
прощелыгам.
- Повидимому, - ответил Бен. - Но Галифакс сказал ему, что существующие
в Англии формы правления не изменятся сразу. Из этого, однако, не следует,
что влияние политических партий могло вынудить правительство его величества
упустить какие-либо возможности сближения с Германией. Тут же Галифакс дал
ему понять, что наше правительство не отказывается и от обсуждения
колониального вопроса.
- Глупо! - сердито отрезал Черчилль. - С цепной собакой не обсуждают
вопроса о том, какую кость ей бросить... Нельзя упускать возможности держать
этого разбойника на привязи. Иначе он бросится на нас.
- Галифакс это понимает.
- К сожалению, он частенько выбалтывает свои мысли. А в отношениях с
такими типами, как Гитлер, это самое страшное.
- На этот раз министр дал только понять, что мы не закрываем глаза на
необходимость значительных изменений в Европе.
- Ефрейтор наверняка уцепился за эту фразу?
- Да, он тут же заявил: следует наверстать то, что было упущено в
прошлом из-за ненужной верности договорам.
- Нашел кого учить!
- Фюрер сказал еще, что два столь реалистических народа, как германский
и английский, не должны поддаваться влиянию страха перед катастрофой.
- Ему-то хорошо! - с нескрываемой завистью проговорил Черчилль. - Он
зажал своих в кулак. А попробовал бы он "удержать от страха" наших милых
соотечественников!
- Под катастрофой Гитлер разумел большевизм, - пояснил Бен.
- Разве вы не понимаете, что англичанина нужно еще суметь убедить в
том, что большевизм действительно катастрофа для нас.
- Для нас или для Англии? - наивно спросил Бен.
- Англия - это мы! - отрезал Черчилль. - Дальше!
- Это главное из того, что Галифакс сказал Гитлеру.
- А Гендерсон?
- Гендерсон был еще конкретней. Он сразу же заявил Гитлеру, что дело
идет не о торговой сделке, а о широком политическом соглашении, о попытке
установить сердечную дружбу с Германией. Он указал, что, по нашему мнению,
данный момент является подходящим для такой попытки.
- Да, если только Гитлер не верит в серьезность наших переговоров в
Москве.
- Едва ли он верит в них.
- Почему? - с напускной наивностью спросил Черчилль.
- Ему уже дано понять, что цель московских переговоров - прикрытие от
глаз общественности того, что происходит в Лондоне.
- Глупо!
- М-м-м... - Бен не нашелся, что ответить: одним из инициаторов этого
сообщения Гитлеру был он сам. Он поспешил сказать: - Гендерсон сказал
фюреру, что премьер взял в свои руки руководство английским народом, вместо
того чтобы итти у него на поводу.
Эти слова вызвали оживление Черчилля. Вот, наконец, та бомба которой
можно взорвать кабинет Чемберлена.
Между тем Бен продолжал:
- Гендерсон сказал еще, что, по его мнению, наш премьер выказал
беспримерное мужество, когда сорвал маски с таких интернациональных
лозунгов, как коллективная безопасность...
- Это пришлось Гитлеру по вкусу!
- "Не надо было впускать Советскую Россию в Европу, - сказал он
Гендерсону. - Если стоит говорить об объединении Европы, то без России".
- Что ответил посол?
- Он указал Гитлеру на глобус и жестом как бы поделил его пополам.
- Не многовато ли для такого ублюдка, как фюрер?
- Обещать не значит дать.
Бен считал, что сказал вполне достаточно для оплаты совета, обещанного
Черчиллем. Хозяин не стал спорить. Он красноречиво описал политическую
перспективу. Бен слушал со вниманием, чтобы не пропустить то главное, что
нужно передать Маргрет. Но все, что говорил Черчилль, выглядело важным, и
вместе с тем Бен не мог уловить ничего, что прояснило бы вопрос,
интересующий леди Крейфильд. Он покинул дом Черчилля с еще большим туманом в
голове, чем прежде.
После его ухода Черчилль долго расхаживал по кабинету, дымя сигарой.
Потом вынул из письменного стола толстую тетрадь дневника и отыскал свою
прошлогоднюю запись о беседе с гитлеровским гаулейтером Данцига Ферстером,
посетившим его частным образом на этой самой квартире в Лондоне.
Черчиллю вспомнилось, как он в те дни яростно нападал в парламенте и в
многочисленных статьях на позицию Чемберлена и Даладье. Он для виду
настаивал тогда на защите Чехословакии, являвшейся пробным камнем в попытке
Гитлера открыто, вооруженной рукой перекроить карту Европы.
Черчилль с недоброй усмешкой перечитал свои собственные слова:
"Я заверил Ферстера, что Англия и Франция приложат все усилия, чтобы
уговорить пражское правительство..."
Да, Чемберлен и Даладье уговорили Прагу капитулировать.
Черчилль вспоминал, как Советский Союз стремился предотвратить
вторжение Гитлера в Чехословакию, как Франция открытой изменой союзническим
обязательствам в отношении Праги свела на-нет все усилия СССР. Он крепче
закусил сигару при мысли о роли, сыгранной тогда Чемберленом. Взгляд его
быстро скользил по строкам дневника.
"Я ответил Ферстеру, что, по моему мнению, было бы вполне возможно
включить в общеевропейское соглашение пункт, обязывающий Англию и Францию
прийти Германии на помощь всеми силами... Я не являюсь противником мощи
Германии. Большинство англичан желает, чтобы Германия заняла свое место в
качестве одной из двух или трех руководящих держав мира...
Ферстер ответил мне, что не видит никакого реального основания для
конфликта между Англией и Германией, - если бы только Англия и Германия
договорились друг с другом, они могли бы поделить между собою весь мир..."
Эту последнюю фразу немца переводчик счел тогда за лучшее не
переводить. Но Черчилль понял ее и без переводчика.
Черчилль продолжал рассеянно перелистывать дневник, выхватывая взглядом
отдельные фразы. Несколько задержался на странице:
"Вчера один друг доставил мне копию совершенно секретного донесения
польского посла в Париже Лукасевича об его беседе с Боннэ. Есть кое-что
заслуживающее внимания:
"...Министр Боннэ пространно начал говорить об отношении к Советской
России. Он сказал: франко-советский пакт является очень условным, и
французское правительство не стремится опираться на него. Он будет играть
роль и иметь значение только в связи с тем, как Франция будет воспринимать
колебания Польши. Боннэ откровенно заявил, что был бы особенно доволен, если
бы он мог, в результате выяснения вопроса о сотрудничестве с Польшей,
заявить Советам, что Франция не нуждается в их помощи... Во время беседы
Боннэ напомнил о поддержке, которую Франция имеет не только со стороны
Англии, но и со стороны Соединенных Штатов Америки..." У Лукасевича
написано: "Посол Буллит говорил мне, что министр Боннэ в разговоре с ним
заявил, что не допускает мысли о том, что Соединенные Штаты могут не
поддержать английский и французский демарш в Берлине, и получил в ответ от
посла Буллита: "Это так..."
Черчилль захлопнул тетрадь.
"Господь да поможет мне завершить дело всей моей жизни, - произнес он
про себя. - Пусть всевышний уничтожит Россию руками Гитлера прежде, чем я
уничтожу их всех".
Тут Черчилль вспомнил, как Бен проговорился насчет того, что Гитлер не
решается ринуться в войну против России, не имея в кармане союзнического
договора с Англией. Это было серьезное препятствие. Воспоминание о нем едва
сразу же не погасило хорошего настроения Черчилля. Бен, конечно, прав. Вовсе
не свои слова он произносил, когда высказывал опасения скандала на весь свет
в случае обнаружения эдакого договорчика с Гитлером. Такой бум взорвал бы
кабинет, как бомба.
А нет никакого сомнения, что при малейшей попытке Англии увильнуть от
исполнения подобного соглашения Гитлер начал бы шантажировать британское
правительство оглаской документа перед общественным мнением мира. Подобный
прощелыга не остановится перед приведением своей угрозы в исполнение.
При этой мысли Черчилль даже привскочил и стал нервно потирать ладони,
как бы торопя и без того стремительно мчавшиеся мысли. Его изощренный в
политической игре мозг рождал одну комбинацию за другой... Почему бы не
взорвать правительство Чемберлена, подтолкнув его на заключение пакта с
Гитлером? Тогда, придя к власти на место Чемберлена, он, Черчилль, мог бы
сразу обрести ореол народного героя - стоило бы только порвать
чемберлено-гитлеровское соглашение. Но...
Всяких "но" оказалось все же чересчур много. К своему крайнему
огорчению, Черчилль понял: на подобный пакт в нынешней обстановке не пошел
бы даже такой полный невежда, как, скажем, лорд Крейфильд. О Чемберлене
нечего было и говорить: его на такой мякине не проведешь, как бы самому
Чемберлену ни была мила подобная перспектива... Нет, из этого ничего не
может получиться... Прекрасный, но бесплодный зигзаг мысли... Фантазия!..
Химера!
- Очень жаль! - произнес он вслух и с кряхтеньем стал освобождать свое
грузное тело из тисков кресла.
"10"
Ответ, привезенный Беном от Черчилля, не удовлетворил Маргрет, а только
еще больше напугал ее. Тогда Бен сделал попытку решить задачу собственными
силами. Однако ему скоро надоело копаться в бумагах Форейн офиса Махнув на
все рукой, вице-премьер стал искать утешения у своих свиней.
Не один Бен был бессилен предугадать события, определявшие в те роковые
дни ход мировой истории. Решающими были политические переговоры в Москве.
Они велись между советским правительством, с одной стороны, и
представителями Англии и Франции - с другой. От имени Англии эти переговоры
направлялись людьми, бок о бок с которыми жил и работал Бен. Сплетая сеть
диверсии против Советского Союза, они сами не могли предсказать исхода
опасной игры. У дипломатов эта игра нашла название "канализации германской
агрессии на восток". Авторы губительного для народов проекта производили
этот выдуманный ими глупый термин от слова "канал", но история, наверно,
сочтет более уместным производить его от слова "каналья". В качестве главных
каналий она пригвоздит к позорному столбу Чемберлена с его министрами и
Черчилля с его шайкой закулисных режиссеров кровавой драмы. Знай они
заранее, что эта драка будет стоить человечеству миллионов жизней, они все
равно не прекратили бы своих интриг.
Вокруг этих главных постановщиков, как рой трупных мух, жужжали мелкие
политические гангстеры с Кэ д'Орсэ. Придет время, и они окажутся под
стеклянным колпаком истории. Особое место там будет отведено отвратительным
маскам, которые пришлет из-за океана американский народ. К ним прикрепят
ярлыки с точным пересчетом принадлежавших им долларов на море человеческой
крови, пролитой ими ради прибылей, во имя власти двух тысяч паразитов,
присосавшихся к двум миллиардам людей, которые боролись за право отбросить в
прошлое закон власти человека над человеком. Рядом с Черчиллями,
чемберленами, галифаксами и другими, рядом с даладье, лавалями, петэнами,
рейно, рядом с ископаемыми вроде гитлеров, муссолини, франко и всяких пиев
будут красоваться маски "Джонов третьих", "гарри первых" и прочих типов из
той же породы. Это будет, когда свершится справедливый суд истории...
Но в 1939 году мало кто из будущих экспонатов думал о таком суде. Они
мечтали о лаврах и прибылях, о власти над людьми, над территориями, над
событиями, которыми хотели повелевать.
В 1939 году в Вашингтоне и Нью-Йорке, в Лондоне и Париже, в Берлине и
Риме происходила преступная пляска с факелами на бочках с порохом. Миллионы
людей с затаенным дыханием следили за этой пляской. Миллионы простых людей
отдавали себе отчет в том, что ждет человечество, если упадет хотя бы одна
искра от столкнувшихся в пляске факелов. Миллионы людей в ужасе
отворачивались от вздымающихся на горизонте волн крови и зарева пожарищ.
Доносившийся из Москвы гневный голос разума: "Затопите же пороховые погреба
вместе с преступными поджигателями, прежде чем мир взлетит на воздух",
доходили до сердец народов, но руки их оставались скованными. Пляска
продолжалась.
Человечество шаг за шагом приближалось к катастрофе...
Об этом не думали те, для кого катастрофа означала бизнес. Они знали,
как превращать человеческую кровь в золото, они молились божеству наживы и
власти. Они еще властвовали и влекли народ на бойню. Их час еще не настал.
Они хранили в тайне свои преступные комбинации. Народы знали только
одну сторону политики - ту, которая делалась открыто, во имя мира, во имя
спасения человечества. Такая политика делалась в Москве. Другая политика,
делавшаяся в столицах буржуазных государств, оставалась скрытой.
События развивались так:
Москва. ТАСС. "Советское Правительство выдвинуло предложение о созыве
совещания представителей наиболее заинтересованных государств, а именно:
Великобритании, Франции, Румынии, Польши, Турции и СССР. Такое совещание, по
мнению Советского Правительства, давало бы наибольшие возможности для
выяснения действительного положения и определения позиций всех его
участников. Британское правительство, однако, нашло это предложение
преждевременным".
Лондон. Из секретного политического донесения германского посла в
Лондоне фон Дирксена министерству иностранных дел, Берлин: "В Англии у
власти находится кабинет Чемберлена - Галифакса, первым и важнейшим пунктом
программы которых была и осталась политика соглашения с тоталитарными
государствами. После нескольких месяцев более спокойного развития Чемберлен
вместе с Галифаксом будут иметь как решимость, так и обеспеченность с точки
зрения внутренней политики, чтобы взяться за последнюю и наиболее важную
задачу английской политики: за достижение соглашения с Германией".
Москва. "Известия": "15 июня Народный комиссар Иностранных Дел
В.М.Молотов принял английского посла г.Сиидса, французского посла г.Наджиара
и директора Центрального департамента Министерства Иностранных Дел
Великобритании г.Стрэнга... Беседа продолжалась более двух часов...
В.М.Молотову были вручены тексты англо-французских формулировок по вопросам
переговоров".
Лондон. Из письма германского поверенного в делах в Лондоне Кордта
послу Дирксену, вызванному в Германию: "...Чемберлен приложит все усилия,
чтобы достигнуть соглашения с нами, даже если британское общественное мнение
и будет чинить ему все мыслимые затруднения... Взрыв негодования в
общественном мнении столь же мало удержал бы его от преследования цели, как
мало удержало бы это его отца 39 лет назад".
Москва. "Известия": "16 июня В.М.Молотовым были вновь приняты
английский посол г.Сиидс, французский посол г.Наджиар и директор
Центрального департамента Министерства Иностранных Дел Великобритании
г.Стрэнг. Беседа длилась около часа".
Лондон. Из донесения германского посла в Лондоне фон Дирксена
министерству иностранных дел в Берлине: "Отношение англичан к комплексу
мыслей, определяемых словом "война", различно. Незначительная часть
английской общественности реагирует с истерическим воодушевлением; эти люди
требуют польской и русской помощи и этим ослабляют тактическую позицию
британского правительства в переговорах с Россией... Внутри кабинета и
узкого, но влиятельного круга политических деятелей появляется стремление
перейти к конструктивной политике в отношении Германии. И как бы ни были
сильны противодействующие влияния, стремящиеся убить в зародыше это нежное
растение, - личность Чемберлена служит определенной гарантией..."
Москва. "Известия": "Вчера В.М.Молотовым были приняты английский посол
г.Сиидс, французский посол г.Наджиар и г.Стрэнг, которыми были переданы
"новые" англо-французские предложения, повторяющие прежние предложения
Англии и Франции. В кругах Наркоминдела отмечают, что "новые"
англо-французские предложения не представляют какого-либо прогресса по
сравнению с предыдущими предложениями".
Лондон. Из совершенно секретной записи германского посла в Лондоне фон
Дирксена, относящейся к встречам советника Чемберлена Горация Вильсона с
германским уполномоченным Вольтатом и из "обзорной записки" фон Дирксена:
"Хадсон высказал мнение, что в мире существуют еще три большие области,
в которых Германия и Англия могли бы найти широкие возможности приложения
своих сил, а именно: английская империя, Китай и Россия.
Сэр Гораций Вильсон подготовил документ, в котором была изложена
детально разработанная широкая программа. Он определенно сказал Вольтату,
что заключение пакта о ненападении дало бы Англии возможность освободиться
от обязательств в отношении Польши... Затем должен быть заключен договор о
невмешательстве, который служил бы до некоторой степени маскировкой для
разграничения сфер интересов великих держав...
Основная мысль этих предложений, как объяснил сэр Гораций Вильсон,
заключалась в том, чтобы поднять и разрешить вопросы столь крупного
значения, что вошедшие в тупик восточно-европейские вопросы, как данцигский
и польский, отодвинулись бы на задний план...
На вопрос г.Вольтата, согласится ли английское правительство в
надлежащем случае на постановку с германской стороны, кроме вышеупомянутых
проблем, еще и других вопросов, Вильсон ответил утвердительно: "Фюреру нужно
лишь взять лист чистой бумаги и перечислить на нем интересующие его вопросы:
английское правительство было бы готово обсудить их".
Значение предложений Вильсона было доказано тем, что Вильсон предложил
Вольтату получить личное подтверждение их от Чемберлена, кабинет которого
находится недалеко от кабинета Вильсона".
Москва. "Известия": "Вчера В.М.Молотовым были приняты английский посол
г.Сиидс, французский посол г.Наджиар и г.Стрэнг, которым В.М.Молотов передал
ответ Советского Правительства на последние предложения Англии и Франции".
Берлин. Из запроса германского министра иностранных дел Риббентропа
послу в Лондоне фон Дирксену: "Вольтат по своем возвращении в Берлин доложил
о беседе с сэром Горацием Вильсоном... Эти предложения рассматриваются,
повидимому, английской стороной как официальный зондаж.
Лондон. Ответ германского посла в Лондоне фон Дирксена германскому
министерству иностранных дел, Берлин: "Несмотря на то, что беседа в
политическом отношении не была углублена, мое впечатление таково, что в
форме хозяйственно-политических вопросов нам хотели предложить широкую
конструктивную программу".
Москва. "Известия": "1 июля В.М.Молотовым были приняты английский посол
г.Сиидс, французский посол г.Наджиар и г.Стрэнг, которые передали
В.М.Молотову новые англо-французские предложения. Беседа продолжалась
полтора часа".
Лондон. Из записи советника германского посольства в Лондоне г.Кордта
об его беседе с лейбористским политиком Чарльзом Роденом Бакстоном:
"Меня посетил для беседы бывший депутат лейбористской партии г.Чарльз
Роден Бакстон, брат известного пэра-лейбориста Ноэля Бакстона. Г-н Роден
Бакстон имеет особое бюро в палате общин и дает заключения по политическим
вопросам для лейбористской партии. Он заявил, что публичное обсуждение
способов сохранения мира в настоящее время не может привести к цели...
Поэтому необходимо возвратиться к своего рода тайной дипломатии. Руководящие
круги Германии и Великобритании должны попытаться путем переговоров, с
исключением всякого участия общественного мнения, найти путь к выходу...
Великобритания изъявит готовность заключить с Германией соглашение о
разграничении сфер интересов. Под разграничением сфер интересов он понимает,
с одной стороны, невмешательство других держав в эти сферы интересов и, с
другой стороны, признание законного права за благоприятствуемой великой
державой препятствовать государствам, расположенным в сфере ее интересов,
вести враждебную ей политику. Конкретно это означало бы:
1. Германия обещает не вмешиваться в дела Британской империи.
2. Великобритания обещает полностью уважать германские сферы интересов
в Восточной и Юго-Восточной Европе. Следствием этого был бы отказ
Великобритании от гарантий, предоставленных ею некоторым государствам в
германской сфере интересов. Далее Великобритания обещает действовать в том
направлении, чтобы Франция расторгла союз с Советским Союзом и отказалась бы
ото всех своих связей в Юго-Восточной Европе.
3. Великобритания обещает прекратить ведущиеся в настоящее время
переговоры о заключении пакта с Советским Союзом.
...В заключение я спросил г.Родена Бакстона, делился ли он своими
мыслями с членами британского правительства. Г-н Роден Бакстон уклонился от
прямого ответа. Но мне кажется, что из его витиеватых объяснений можно
сделать вывод, что подобные мысли свойственны сэру Горацию Вильсону, а
следовательно, и премьер-министру Чемберлену.
Москва. "Известия": "3 июля В.М.Молотовым были приняты английский посол
г.Сиидс, французский посол г.Наджиар и г.Стрэнг. В.М.Молотов передал ответ
Советского Правительства на последние англо-французские предложения. Беседа
продолжалась свыше часа".
Лондон. Из совершенно секретного политического донесения германского
посла в Лондоне фон Дирксена министерству иностранных дел, Берлин:
"...сэр Гораций Вильсон сказал, что англо-германское соглашение,
включающее отказ от нападения на третьи державы, начисто освободило бы
британское правительство от принятых им на себя в настоящее время
гарантийных обязательств в отношении Польши, Турции и т.д...
Соглашение о невмешательстве: с английской стороны готовы будут сделать
заявление о невмешательстве по отношению к Велико-Германии. Оно
распространяется в частности и на данцигский вопрос.
Сэр Гораций Вильсон остановился на том, что вступление в
конфиденциальные переговоры с германским правительством связано для
Чемберлена с большим риском. Если о них что-либо станет известно, то
произойдет грандиозный скандал, и Чемберлен, вероятно, будет вынужден уйти в
отставку... Хотя и возможно прийти к такому соглашению, но для этого
требуется применить все мастерство лиц, участвующих в переговорах с
английской стороны, для того чтобы не провалить все дело. На настоящей
стадии требуется прежде всего сохранять строжайшую тайну.
На мой вопрос, каков был бы предварительный вклад с английской стороны,
для того чтобы был оправдан предварительный вклад с германской стороны, сэр
Гораций Вильсон ответил, что британское правительство ведь уже проявило свою
добрую волю и свою инициативу тем, что оно обсудило все пункты с г.Вольтатом
и тем самым осведомило германское правительство о своей готовности к
переговорам.
В Лондоне преобладает впечатление, что возникшие за последние месяцы
связи с другими государствами являются лишь резервным средством для
подлинного примирения с Германией. Эти связи отпадут, как только будет
достигнута единственно важная и достойная усилий цель - соглашение с
Германией".
Москва. "Известия": "8 июля В.М.Молотовым были приняты английский посол
г.Сиидс, французский посол г.Наджиар и г.Стрэнг. Беседа продолжалась около
двух часов".
Гредицберг. Из обзорной записки германского посла в Лондоне фон
Дирксена: "О данцигском кризисе. Питаемый различными источниками, хлынул в
английскую печать поток сообщений о сосредоточенных в Данциге армейских
корпусах, о введенной туда тяжелой артиллерии, о сооружении укреплений и
т.д. Эта кампания достигла своего кульминационного пункта в первые дни июля.
В конце недели сообщения "Юнайтед пресс" из Варшавы о данцигско-польском
кризисе, ультиматуме и т.д. вызвали в Лондоне настоящую панику и кризисное
настроение. Создатели паники были скоро выявлены посольством - это были
американские круги, работавшие через американское посольство в Варшаве.
Впервые со всей отчетливостью проявилась заинтересованность Рузвельта в
обострении положения или войне для того, чтобы сначала добиться изменения
закона о нейтралитете, а затем, чтобы, благодаря войне, быть вновь
избранным".
Москва. "9, 17, 23, 27 июля В.М.Молотов принимал для переговоров
английского посла Сиидса, французского посла Наджиара и Стрэнга".
2 августа ТАСС опубликовал сообщение: "В своей речи в палате общин 31
июля с.г. парламентский заместитель министра иностранных дел г.Батлер
сказал, как передает печать, что английское правительство принимает все меры
к ускорению ликвидации существующих разногласий между СССР и Англией,
главным из которых является вопрос о том, должны ли мы посягать на
независимость балтийских государств или нет. Я согласен, сказал г.Батлер,
что мы не должны этого делать, и именно в этом разногласии кроются главные
причины затяжки переговоров.
ТАСС уполномочен заявить, что если г.Батлер действительно сказал
вышеупомянутое, то он допустил искажение позиции Советского Правительства.
На самом деле разногласия состоят не в том, чтобы посягать или не посягать
на независимость балтийских стран, ибо обе стороны стоят за гарантию этой
независимости, а в том, чтобы в формуле о "косвенной агрессии" не оставить
никакой лазейки для агрессора, покушающегося на независимость балтийских
стран. Одна из причин затяжки переговоров состоит в том, что английская
формула оставляет такую лазейку для агрессора".
Лондон. Из донесения германского посла в Лондоне фон Дирксена
министерству иностранных дел. Берлин, 1.VIII.1939 г.: "К продолжению
переговоров о пакте с Россией, несмотря на посылку военной миссии, - или,
вернее, благодаря этому, - здесь относятся скептически. Об этом
свидетельствует состав английской миссии: адмирал, до настоящего времени
комендант Портсмута, практически находится в отставке и никогда не состоял в
штабе адмиралтейства; генерал - точно так же простой строевой офицер;
генерал авиации - выдающийся летчик и преподаватель летного искусства, но не
стратег. Это свидетельствует о том, что военная миссия скорее имеет своей
задачей установить боеспособность Советской Армии, чем заключить оперативные
соглашения".
Москва. Утром 11 августа в Москву прибыла из Ленинграда английская и
французская военные миссии, возглавляемые адмиралом Драке и генералом
Думанк.
После этого одно за другим в Москве публикуются опровержения по поводу
инсинуаций, распространяемых буржуазной и в особенности польской печатью, о
причинах затруднений в англо-франко-советских переговорах. На мысль об
истинном происхождении этих измышлений наводит донесение Дирксена о
провокационной деятельности американцев в Варшаве, стремящихся в интересах
Германии помешать участию Польши в разрешении тупика, в который зашли
московские переговоры. Наряду с тем, что англо-американо-французы толкали
немцев на восток, инспирация такой позиции Польши была равносильна
принесению ее в жертву агрессору в уплату за "восточный поход".
27 августа 1939 года об этом было ясно сказано на страницах всех
советских газет. Они опубликовали интервью с маршалом Ворошиловым,
возглавлявшим советскую военную миссию для переговоров с англо-французскими
военными миссиями: "...Советская военная миссия считала, что СССР, не
имеющий общей границы с агрессором, может оказать помощь Франции, Англии,
Польше лишь при условии пропуска его войск через польскую территорию, ибо не
существует других путей для того, чтобы советским войскам войти в
соприкосновение с войсками агрессора. Подобно тому как английские и
американские войска в прошлой мировой войне не могли бы принять участия в
военном сотрудничестве с вооруженными силами Франции, если бы не имели
возможности оперировать на территории Франции, так и Советские вооруженные
силы не могли бы принять участия в военном сотрудничестве с вооруженными
силами Франции и Англии, если они не будут пропущены на территорию Польши.
Несмотря на всю очевидность правильности такой позиции, французская и
английская военные миссии не согласились с такой позицией советской миссии,
а польское правительство открыто заявило, что оно не нуждается и не примет
военной помощи от СССР.
Это обстоятельство сделало невозможным военное сотрудничество СССР и
этих стран.
В этом основа разногласий. На этом и прервались переговоры...
...Не потому прервались военные переговоры с Англией и Францией, что
СССР заключил пакт о ненападении с Германией, а наоборот, СССР заключил пакт
о ненападении с Германией в результате, между прочим, того обстоятельства,
что военные переговоры с Англией и Францией зашли в тупик в силу
непреодолимых разногласий".
Так закончилась одна из позорнейших глав истории внешней политики
американо-англо-французских поджигателей войны.
Далеко не все люди давали себе ясный отчет в том, что произошло.
Многие, притом из совершенно различных кругов европейского и американского
общества, задавали себе вопрос: "Что означает заявление Молотова о том, что
Советский Союз готов заключить договор о ненападении с любым государством,
которое это предложит?"
Бесполезно было растолковывать буржуазным политикам, что в основе
подобного заявления советского правительства лежала неуклонная воля
советских народов к миру, железная последовательность мирной политики
коммунистической партии и советского правительства. Какой бы острой ни была
политическая обстановка, как бы ни был накален воздух вследствие интриг и
происков врагов мира и демократии, советское правительство не намеревалось
изменять своей внешнеполитической линии - мир, мир, еще раз мир!
В эти дни, узнав о заключении советско-германского договора о
ненападении, Рупп Вирт, крайне взволнованный, отыскал Клару:
- Что это такое?.. Я ничего не понимаю!.. Союзники уверяют, будто СССР
предпочел пакт о ненападении с Гитлером заключению союза с западными
державами.
Клара покачала головой.
- Ты должен читать это так: Советский Союз действительно предпочел пакт
о ненападении с немецкими империалистами незаключению оборонительного союза
с обманувшими его французскими и английскими империалистами. Спорить с
правильностью такой позиции нельзя. Это было бы противно здравому смыслу,
логике, стремлению спасти человечество в целом и свой собственный народ от
пролития крови. Должны ли русские коммунисты позволить иностранным
буржуазным интриганам втянуть советский народ в войну с Германией и Японией,
как того очень хочется и англичанам, и французам, и американцам? Нет и нет!
- воскликнула Клара и, стараясь быть точной, процитировала: - "Это не
значит, что мы должны обязательно идти при такой обстановке на активное
выступление против кого-нибудь. Это неверно. Если у кого-нибудь такая нотка
проскальзывает - то это неправильно. Наше знамя остается по-старому знаменем
мира. Но если война начнется, то нам не придется сидеть сложа руки, - нам
придется выступить, но выступить последними. И мы выступим для того, чтобы
бросить решающую гирю на чашку весов, гирю, которая могла бы перевесить..."
Слышишь, Рупп: "Наше знамя остается по-старому знаменем мира", и "мы
выступим для того, чтобы бросить решающую гирю...". Сталин сказал это
пятнадцать лет тому назад, но слова его сохранили всю остроту, всю свою
справедливость для наших дней. Подумай над ними, хорошенько подумай, друг
мой...
- Наше знамя остается по-старому знаменем мира... - задумчиво повторил
Рупп. - Это нужно до конца понять, когда вокруг только и слышишь слово
"война".
- Но понять необходимо, - сказала Клара, - и тогда ты еще раз оценишь
все величие идей, под знаменем которых мы с тобой боремся.
"11"
Известие о заключении пакта о ненападении между Советским Союзом и
Германией ошеломило и Джона Ванденгейма. В первый момент это произвело на
нею такое впечатление, как если бы верный, хорошо выдрессированный пес -
Гитлер - отказался броситься на того, кого ему указал хозяин. Но уже в
следующую минуту Джон забыл и о Гитлере и о Геринге, который клялся Джону и
в собственной верности и в безусловной покорности фюрера. Ванденгейм забыл
даже о Шахте, приставленном к хозяевам Третьей империи для наблюдения, чтобы
они не наделали глупостей. Джона подавляла мысль о том, что
советско-германский пакт - это крушение всех расчетов, построенных на войне
в Европе. Это снижение деловой конъюнктуры; это падение бумаг военной
промышленности, в которую вложены миллионы Ванденгейма не только в Европе,
но и тут, у себя, в Штатах. Это... это...
Чем дальше, тем страшнее наливалась кровью его шея, затылок, лицо.
Глядя на то, как Джон неподвижно сидел за столом, ухватившись за трубку
телефона, можно было подумать, что его уже хватил удар. Только брови, все
больше сдвигавшиеся у переносицы, да свист тяжелого дыхания говорили о том,
что он еще жив. Джон задыхался от злобы: позволить так обернуться московским
переговорам англо-французов с Советами! Сталин разгадал игру, затеянную для
успокоения России перед нападением Гитлера.
Ванденгейм напрасно искал какого-то ясного и быстрого, как удар молнии,
решения. Оно должно было все изменить, вернуть события в предназначенное им
русло, спасти положение. Но решения не было.
Завтра же... Кой чорт завтра?! Сегодня, сейчас, сию минуту затрезвонят
телефоны. Меллоны, дюпоны, рокфеллеры, вся свора их доверенных и директоров
набросятся на него с истерическими вопросами, с упреками, с воплями и
угрозами. Д'Арси Купер за свою мировую монополию на мыло и маргарин способен
убить родного отца! Джемс Муни навалится на Джона всею тяжестью "Дженерал
моторе". Хорошо еще, что Форд повел свои дела с Гитлером помимо Джона. Зато
у остальных нечего просить пощады. Они будут пытаться за его счет спасти
свое. Ведь ему доверили ведение дел с Германией, он отвечал за этих
проклятых псов - Гитлера, Геринга. Недосмотрел? Они вырвались из рук,
натворили у него за спиной чорт знает что? Так вот же!..
Джон рванул телефонную трубку:
- Берлин!.. Шахта!..
Туманные иносказания Шахта не успокоили Джона. Через два дня теплоход
"Президент Линкольн" принял на борт Джона с Фостером и целую ораву
экспертов, секретарей, стенографов и шифровальщиков.
Это было дурной шуткой судьбы: самая нечестная миссия, какую
Соединенные Штаты когда-либо посылали к берегам своей бабушки - Европы,
плыла на корабле, носившем имя одного из самых честных людей американской
истории. Но едва ли кто-нибудь из окружавших Джона людей размышлял на столь
отвлеченные темы, как честность, история и доброе имя Штатов. Все их помыслы
и усилия были направлены к тому, чтобы помочь Ванденгейму выполнить миссию,
возложенную на него американским воинствующим монополистическим капиталом.
Джону и его доверителям война нужна была так же, как дождь нужен хлебопашцу,
солнце - живому организму. Только горами трупов можно было запрудить
надвигавшийся на них страшный водопад кризиса. Производство трупов означало
уничтожение танков, пушек, снарядов, колбасы, сапог, кораблей, солдатских
курток, мыла, бинтов, медикаментов, машин, домов, целых городов, целых стран
- всего, что можно было производить и продавать, продавать...
Война была для Ванденгеймов магическим колесом, способным не только
удержать на ходу, но и безмерно ускорить движение промышленности, спасти
конъюнктуру, предотвратить катастрофу. Так же смотрели на вещи магнаты
германской промышленности, производители пушек во Франции и английские
торговцы лиддитом и линкорами. Уничтожать, чтобы строить; производить, чтобы
уничтожать. Такова была единственная система, при которой они все могли
удержаться на вершине жизни. Даром провидения были такие разбойники, как
Гитлер и Муссолини; посланцем бога был новый папа - Пий XII, готовивший
гвозди, чтобы распять двести миллионов советских людей.
Политико-стратегическая цель развязывания германской агрессии
выражалась в коротком, но ясном кличе: "Война сверхприбыли!"
Джону, метавшемуся по каюте "Президента Линкольна", каждый потерянный
день и час казались уже катастрофой. Он жалел о том, что плыл, а не летел в
Европу. Дорогие часы и минуты перемалывались винтами "Линкольна". Движение
корабля казалось Джону ходом черепахи.
По радио, с океана, были назначены в Европе все совещания, определены
места и часы сбора, вызваны и инструктированы участники. Пожалуй, только
один человек, которого Джону необходимо было увидеть, не был уведомлен ни о
месте, ни о времени встречи. Это был группенфюрер СС Вильгельм фон Кроне.
Джон должен был увидеть его первым, и наедине. Он должен был узнать все, что
Кроне выведал о планах нацистов, о намерениях Геринга. Нужно было понять,
почему толстый жадюга, с такою ловкостью вымогающий подачки, не хочет или не
может выполнить свои обязательства.
Но увидеться с Кроне Джону не удалось ни в день высадки в Гамбурге, ни
по приезде в Берлин. Боясь провала, Кроне ограничился тем, что доставил
Джону документ, который должен был объяснить все. Это была фотокопия
стенограммы секретного совещания Гитлера с другими главарями нацистской
шайки. Вооружившись лупой, Джон прочел:
"Гитлер. Риббентроп, сообщите заинтересованным державам: я не настолько
безумен, чтобы желать войны. Я - за мир. Обязательства, которые мы
подписываем, всегда исполняются. Того, что мы не надеемся выполнить, мы
никогда не подпишем. Германский народ желает жить в мире со всеми. Мы
убеждены, что в наших отношениях с Францией такая договоренность возможна,
если правительства проявят подлинную дальновидность в подходе к касающимся
их проблемам. Вы меня поняли, Риббентроп?
Риббентроп. О да, мой фюрер.
Гитлер. Даже Советской России вы можете еще раз повторить, что
имперское правительство будет соблюдать букву и дух своих соглашений с нею.
Добавьте: рейхсканцлер уверен, что именно нынешняя Германия и только она в
состоянии проводить такую положительную политику в отношении Советского
Союза. Только наше государство не питает никаких враждебных чувств к чужим
политическим системам, каковы бы они ни были. Вы меня поняли, Риббентроп?
Риббентроп. О да, мой фюрер!
Гитлер. Мы не намерены нарушать права какой-нибудь нации, и мы не
желаем ни урезать жизненные возможности какого-либо народа, ни порабощать,
угнетать или подчинять его. Мы не признаем больше принципа германизации. Нам
чуждо умонастроение последнего столетия, считавшего возможным превратить
поляков и французов в немцев. Окружающие нас нации мы рассматриваем как
существующие факты. Немецкий народ хочет существовать точно так же, как
хочет существовать французский народ и как хочет существовать польский
народ. Германия готова принять участие в любом самом торжественном и
длительном пакте о ненападении, так как Германия не думает ни о каком
нападении, а думает лишь о своей безопасности. Вы поняли меня, Риббентроп?
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Вы вечно вставляете в ноты что-нибудь свое, но на этот раз это
вам не удастся: я сам проверю каждую депешу, которую вы будете отправлять
нашим послам. Понимаете?
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Вы должны теперь без конца твердить: Германия склоняется к
миру, но не из слабости или страха. Она стоит за мир именно в силу
национал-социалистской концепции народа и государства. Мы не намерены никому
навязывать то, что им чуждо: немецкий характер, немецкий язык, немецкую
культуру. Вам все ясно, Риббентроп?
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Повторите им всем в десятый раз: в Европе мы не имеем больше
никаких территориальных притязаний. Польша и Германия должны оставить мысль
о войне не только на десять лет, но на сто, а вернее - навсегда. Германия не
нападет на Польшу. Германия уладит все вопросы с Польшей полюбовно, не
исключая вопроса о коридоре. Так же, как Германия надеется, что Польша не
намерена захватывать у нее Восточную Пруссию, остаток Силезии. Я вполне могу
сказать, что с тех пор, как Лига наций окончательно отказалась от
последовательно проводимых ею попыток нарушить порядок в Данциге и назначила
новым комиссаром выдающегося своими моральными качествами человека, это
наиболее опасное для европейского мира место полностью утратило характер
угрожающий... Европа и весь мир должны поверить: тот, кто будет разжигать
войну, может желать только хаоса. Наша национал-социалистская наука видит в
каждой войне, которая ведется для подчинения себе других народов, ту
причину, которая неминуемо ослабит победителя и превратит его в
побежденного.
Риббентроп. Да!
Гитлер. Что "да"?
Риббентроп. Я все понял, мой фюрер..."
Джон в бешенстве отшвырнул стенограмму.
- Проклятые кретины!..
Жесткие листки глянцевитой фотографической бумаги рассыпались по ковру.
Некоторое время Джон тупо глядел на них. Потом сообразил, что их оставить
тут нельзя. Найди их кто-нибудь - это дорого обойдется Кроне. Он с
кряхтением ползал по ковру, собирая листки. Это подействовало на него
успокаивающе. Он расправил их и стал читать дальше: чашу глупости Гитлера
нужно испить до конца. Что бы ни болтал этот идиот, Ванденгейму следовало
это знать. Нужно действовать с открытыми глазами... Но уж он покажет Гитлеру
миролюбие! Он попомнит ему нежелание воевать с Польшей! Он заставит
паршивого ефрейторишку и всех его подручных плакать кровавыми слезами над
стенограммой об уважении прав России.
Джон с такой злобой поправил съехавшие было очки, что стало больно
переносице.
Он выругался и, с размаху погрузившись в кресло, возобновил чтение:
"Гитлер. Доверяйте вашей интуиции, вашему инстинкту, всему, чему
хотите, только не вашим знаниям. Запомните это раз навсегда. Откажитесь от
всяких сложностей, от всяких доктрин. Специалисты погружены в свои теории,
как пауки в паутину. Они не способны выткать ничего более путного. Просто
приказывайте им, и тогда они создадут проекты, пригодные для дела.
Специалисты всегда могут изменить точку зрения в соответствии с вашим
желанием. Малообразованный, по физически здоровый человек полезнее для
общества, чем умственно развитой человек. Наш дух должен научиться
маршировать, а это значит: германские силы должны итти в ногу.
Вымаршированные мысли - лучшие мысли. В них бьется священный германский дух,
дух столетий, дух тысячелетий..."
Ванденгейм потер лоб, силясь понять то, что читал.
"Геббельс. Германский дух - основа. Мы должны бороться за его
укрепление. Вся наша система воспитания, в сущности говоря, должна
корениться на трех понятиях: раса, оружие, вождь. Основное - внедрение
расового сознания в нашего человека.
Гесс. Восприимчивость массы очень ограничена, круг ее пониманий узок,
зато забывчивость очень велика.
Геббельс. Искусство заключается в том, что я непрерывно доказываю свою
правоту, а вовсе не в том, чтобы искать объективную истину и доктринерски
излагать ее. Не правда ли, мой фюрер?
Гитлер. Гуманизм, культура, международное право - все пустые слова.
Геббельс. Прекрасно, мой фюрер! Исторические слова!
Розенберг. Человек был внутренне искалечен, потому что в минуту
слабости, в трудные минуты его судьбы, ему в соблазнительном виде
представляли чуждый ему сам по себе мотив: гуманность, общечеловеческая
культура...
Гиммлер. Человечество может управляться лишь путем применения страха".
Ванденгейм щелкнул ногтем по листу:
- В этом есть уже смысл, хотя это и не имеет отношения к делу...
Впрочем, посмотрим, что они лопочут дальше.
"Фрик. Если мой фюрер позволит?..
Гитлер. Говорите.
Фрик. Современная гуманность и попечительство о больном, слабом и
неполноценном индивидууме отражаются на народе, как величайшее бедствие.
Помощь слабому - жестокость. Она ведет его к гибели. А мы не можем толкать к
гибели наш собственный народ. В свете грядущих испытаний мы должны
пересмотреть всю систему воспитания, социального обеспечения и
здравоохранения. Нужно сделать жизнь германца суровой.
Гиммлер. Доктору Фрику, повидимому, еще не ясно: у нас нет времени на
то, чтобы что-то пересматривать и перестраивать. Мы должны попросту
перестать сентиментальничать. Массам нужен кнут, а не социальное
обеспечение.
Геринг. Мне нужны люди с крепкими кулаками, которых не останавливают ни
слабые нервы, ни принципы, когда нужно укокошить того, кого я им укажу.
Гиммлер. Совершенно с тобой согласен.
Гитлер. Что скажет наш дорогой Розенберг?
Гесс. Розенберг должен иметь в виду, что внедрение национальной идеи в
широкие слои нашего населения возможно лишь в том случае, если рядом с
положительной борьбой за душу народа мы проведем полное искоренение
интернациональных отравителей его.
Дарре. Господин формирует не только животное, но и подвластного ему
человека не каким-то там образованием и тому подобным, а дрессировкой.
Гитлер. Мне кажется, я предоставил слово нашему Розенбергу.
Розенберг. Уничтожение польского государства является целью Германии.
Германии так же незачем церемониться с поляками, как она не церемонится с
чехами. Пространство - это борьба насмерть со славянством".
- Боже правый! - удивленно воскликнул Ванденгейм. - Решительно никакой
логики. Но, кажется, этот малый подошел к цели.
После некоторого колебания Джон вызвал Долласа и по мере того, как сам
прочитывал листки, передавал их адвокату.
Оба американца с удивлением увидели, что содержание второй части
стенограммы резко противоположно тому, что говорилось в начале совещания.
Камертоном к неожиданному повороту в речах гитлеровцев послужило столь же
краткое, сколь неожиданное заявление Геринга:
"Геринг. Теперь мы начинаем свою историю Европы. Она не будет написана
чернилами. Наши чернила - кровь.
Геббельс. Ты прав, Герман: война самая простая форма уничтожения жизни.
Борман. И единственно верная.
Розенберг. Естественный закон предписывает борьбу за существование. Для
Германии смысл этого закона в немедленной войне за пространство. Германская
нация не может отказаться от национального империализма. Он является ее
жизненным законом. А национальный империализм - это кровь. Геббельс должен
втолковать немцам, что ошибочно рассматривать войну, как уничтожение. Война
способствует расцвету всех материальных и интеллектуальных сил германской
эпохи. Война - явление созидательное. Разрушая, она создает. Война - вечный
омолаживатель. Германский народ не должен видеть ее разрушительной стороны.
Сталь и кровь - это баня, очищающая народ для новых идеалов. Каждый немец
должен знать - война не является чем-то преступным, она вовсе не является
грехом против человечества и гуманности. Когда начнут грохотать гранаты,
сердце немца должно лопаться от восторга. Немцы должны знать, что значит
маршировать, когда их ведет Гитлер.
Геббельс. Когда головы поляков, русских, французов и англичан будут
покрывать землю, как снег зимой, немец будет молиться, чтобы погода подольше
оставалась такой.
Гитлер. И тем не менее французы должны верить, что мы пришли к ним как
борцы за справедливый мир, за общественный порядок и за вечный мир. Все
поняли меня?
Геббельс. Да, мой фюрер.
Гитлер. Мы должны неустанно пропагандировать мысль, что вина лежит
всецело и исключительно на противниках. Делайте это, даже если вам самому
будет казаться, что дело обстоит наоборот. Народ вовсе не состоит из людей,
всегда способных рассуждать здраво. Чем меньше так называемого научного
балласта в нашей пропаганде, чем больше она обращается к элементарным, пусть
даже низким чувствам толпы, тем больше будет успех нашего слова и нашего
дела. Лучше германская ложь, чем так называемая общечеловеческая правда.
Нужно монтировать факты, приспособляя их к нашим надобностям. Путем
неустанной пропаганды можно заставить народ верить во что угодно. Посмотрите
на попов - они делают это достаточно ловко. И их мы тоже должны поставить
себе на службу. Это относится к доктору Геббельсу.
Геббельс. Да, мой фюрер.
Гитлер. Я благодарю судьбу за то, что она лишила меня научного
образования. Я свободен от многочисленных предрассудков. Я сужу обо всем
бесстрастно и холодно. Мы живем в конце эпохи разума. Суверенитет разума
является патологической деградацией нормальной жизни. Сознание - это
еврейское изобретение. Ни в области морали, ни в области науки никакой
правды не существует. Только в экзальтации чувств и в действии можно
приблизиться к тайне мира. Нет правды, все позволено. Каждое дело имеет свой
смысл, даже преступление. Мы должны быть жестоки со спокойной совестью:
время прекрасных чувств прошло. Я провожу политику силы, не беспокоясь о
мнимом кодексе чести и мешающем мне милосердии. Кто нас не любит, тот должен
нас, по крайней мере, бояться, чтобы не поднять на нас руку. Это относится к
вам, доктор Гиммлер!
Гиммлер. Да, мой фюрер.
Гитлер. Есть еще время, чтобы устроить германскому народу подлинную
кровавую баню. Небольшую - на несколько недель. Для этого годится Польша. И
своих людей полезно пугать время от времени. Повернемся же лицом к
Польше..."
Дойдя до этого места, Ванденгейм беспокойно заерзал в кресле и потер
ладонью вспотевшую лысину: разбойники приближаются к сути дела!.. Ну, Джон,
старина, шайка, кажется, совсем не так плоха, как ты подумал, а?.. Этот
ублюдок Гитлер хитрее, чем кажется.
"Гитлер. Масса подобна животному, которое следует своим инстинктам. Она
не хочет ни логики, ни рассудка. Восприимчивость масс к внешним явлениям
очень упрощена. Их возмущает только то, чего они не могут понять, - так
сделайте же войну понятной им, понятной и желанной, как хороший обед. Я не
ради того довел немцев до фанатизма, чтобы они лезли под перины; я
экзальтировал немецкий народ для того, чтобы сделать его орудием своей
политики. Дело Геббельса - раздуть в нем этот огонь. Дело Гиммлера - держать
его в руках. Дело Розенберга - вдохнуть в него тысячелетний дух германца.
Дело моих генералов - использовать солдата так, как того требуют интересы
нашей Германии. Я поворачиваю генералов лицом к Польше. Довольно разговоров
с поляками - я назначаю срок их уничтожения... Впрочем, об этом отдельно.
Всем вам незачем его знать... Если французы на свое горе вмешаются в наш
спор с Польшей - им конец!
Мы уничтожим Францию, так же как уничтожим Польшу... Смотрите на карту!
Я хочу показать всем, как это будет, в конечном счете, выглядеть: нужно
создать блок государств, ради формирования которого Германия начала войну
1914 года. В центре арийского гнезда - большое германское государство.
Чехия, Моравия, Австрия - нераздельная часть империи. Вокруг - система
мелких государств. Такова будущая основа Велико-Германии. Польша
превращается в чисто географическое понятие и отделяется от моря. Выходы к
морю - прерогатива германцев. Венгрия, Сербия, Кроация, уменьшенная Румыния,
отделенная от России Украина, целый ряд раздробленных южнорусских областей и
государств - таково лицо нашей будущей империи.
Несколько слов о России. Это важно. Предел нашего движения - линия А-А.
Я имею в виду Архангельск и Астрахань. Гадельн, проведите здесь линию.
Жирнее, чтобы все видели! Эту карту сохраните, как реликвию для германского
народа. Итак: небольшое Московское государство, отрезанное от моря на севере
и юге. Волга - его восточная граница. Вокруг него несколько
генерал-губернаторств. Между Волгой и Уралом? Розенберг, что там?
Розенберг. Приуральские степи, мой фюрер.
Гитлер. Ах, я не о том... Урал - наша восточная кузница. Дальше -
Сибирское царство под совместным протекторатом Германии и Японии. Из этих
подвластных ей областей Великая Германия будет черпать питание и соки для
своего могущества. С северо-востока ее прикроет щит Финляндии, на
юго-востоке бастион Кавказских гор защитит нашу нефть и минералы. Все это
будет сцементировано германской армией, германской экономикой, германской
денежной системой и нашей, германской внешней политикой. Таково начало.
Потом мне придется дать германскому народу попробовать кнута, чтобы поднять
его для нового похода и сделать способным раздавить Францию. Мы охотно
пойдем на любые жертвы, если они помогут нам уничтожить французскую
гегемонию в Европе. Сегодня все страны, которые не примирились с французским
господством на любом из континентов - в Европе, в Африке, в Азии, - наши
естественные союзники. Мы сумеем найти общий язык с любой из этих стран.
Временно мы пойдем на любые уступки, чтобы добиться конечного разгрома по
очереди всех наших врагов. Только тогда, когда это будет отчетливо понято
каждым немцем, - так, чтобы импульсы народа не вырождались в пассивное
сопротивление, а толкали к окончательному и решительному разгрому Франции, -
только тогда мы успокоимся. Голландия и Бельгия - составные части той же
задачи. За ними следуют Скандинавские страны. Все они будут включены в
состав империи. Мы первым долгом осуществим вторжение в Швецию. Мы не можем
оставить ее ни под русским, ни под английским влиянием. К тому же нам очень
нужна шведская руда. Мы ее никому не отдадим, даже самим шведам. И, наконец,
захват Америки и остальных континентов.
(Общие крики: "Хайль Гитлер!")
Гитлер. Я гарантирую вам, господа, что в желаемый момент я по-своему
переделаю всю Америку..."
Ванденгейм сдернул с носа очки и крикнул Долласу:
- Эй, Фосс! Сейчас вы получите от меня нечто, что заставит вас
подпрыгнуть на стуле. Нет, нет, погодите, я сам еще не дочитал:
"Гитлер. Америка уже сейчас является нашей лучшей поддержкой, несмотря
на то, что ее руководители отлично понимают, что собственными руками создают
наше могущество. Они помогают нам создать Германию как первую европейскую
державу и как конкурента Америки на тот день, когда мы дадим англичанам под
зад во всей их империи, загоним их на острова и заставим там защищаться от
эскадр Геринга.
Гесс. Браво, Герман!..
Гитлер. Америка будет нашей лучшей поддержкой в тот день, когда мы
сделаем прыжок из Европы к заморским пространствам. У нас в руках все
средства разбудить американский народ, как только это нам понадобится. Я
должен вам сказать, господа, что было бы недостойной нас ошибкой в этой
огромной борьбе цепляться за обветшалые фетиши национальных атрибутов. Мне
совершенно безразлично, как будет для начала называться та коалиция, которая
поведет наш дух к господству над миром: немецкой или готтентотской. Пусть
она даже называется американской. Мне все равно. Для конечного результата,
для истории это не имеет значения. Дух коалиции будет нашим, германским
духом, национал-социалистским. Мне важно, что США как система, где еще
гнездятся какие-то отвратительные остатки демократического разложения, будут
принуждены капитулировать. Полно и окончательно. В Америке уже есть люди,
способные помочь нам в этом - чистокровные янки национал-социалистской
формации. Это будет капитуляция духа Линкольна и Рузвельта перед духом
национал-социализма. Мы деморализуем американцев так же, как деморализовали
французов и англичан. Мы сделаем их неспособными сопротивляться нашему
духовному вторжению. А за вторжением нашего духа туда придут и наши
парашютисты. Мексика? Это страна, которая нуждается в том, чтобы ею
руководили компетентные люди, страна, которая лопнет при теперешних
хозяевах. Германия станет великой и могущественной, когда окончательно
овладеет мексиканскими шахтами и нефтью. Меня не удовлетворяет то, что
происходит сейчас: мы держим куски мексиканской земли, мы выкачиваем из ее
недр немного нефти с позволения американцев. Я хочу, чтобы американцы
спрашивали у меня разрешения на каждый баррель мексиканской нефти!.. Если
есть еще континент, где демократия является заразой и средством
самоубийства, - это Южная Америка. Ну, если будет нужно, мы подождем еще
несколько лет, а потом поможем им освободиться от этой заразы. Наша молодежь
должна изучить методы колонизации. Это дело не делается корректными
чиновниками и педантичными губернаторами. Нам нужны для этого бесстрашные
молодые люди. Слышите, Бальдур?
Бальдур фон Ширах. Хайль Гитлер!
Гитлер. В Бразилии мы будем иметь новую Германию. В конце концов мы
имеем право на этот континент, где Фуггеры, Вельсеры и другие немецкие
колонисты...
Геббельс. Мой фюрер, Фуггеры были евреи.
Гитлер. Молчите, Юпп! Если я говорю, что Фуггеры были немцами, значит
они были арийцами! Наш долг - не отдать никому то, что принадлежит нам по
праву на всем земном шаре. (Продолжительное молчание.) Вы сбили меня,
Геббельс. Вы бессовестный демагог! Вы всегда мешаете мне... Прошу всех
гражданских господ удалиться. Остаются только военные и Геббельс... И вы,
Риббентроп.
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Я готов подписать все, что предложат западные державы. Я сделаю
любые уступки на бумаге, чтобы иметь свободные руки для продолжения моей
политики. Я гарантирую все границы Европы. Я заключу пакты о ненападении со
всеми странами мира. Было бы с моей стороны ребячеством не пользоваться
этими средствами на том основании, что я должен буду нарушить свои
обязательства. Нет такого самого торжественного пакта, который рано или
поздно не был бы растоптан или не превратился бы в пустышку. Щепетильный
человек, который считает себя обязанным консультироваться с совестью, прежде
чем поставить свою подпись, просто дурак. Ему не следует заниматься
политикой. Почему и противнику не предоставить возможность подписывать
бумажки и обеспечивать себе воображаемую выгоду этих соглашений, если
противник заявляет, что он удовлетворен, и воображает, что эти соглашения
помогут ему прожить хоть один лишний час по сравнению с тем, что мы ему
определили... Безусловно, я подпишу любую бумажку. Это не помешает мне в
любой момент действовать так, как я буду считать нужным. Кровь сильнее
бумажек. Геринг прав: что написано чернилами, может быть зачеркнуто кровью.
Воображают, что я буду надевать перчатки, чтобы рассчитаться с моими
врагами? Нет, мы не имеем возможности быть гуманными! В этой борьбе
покатится много голов. Так постараемся, чтобы это не были наши головы!
Риббентроп. Мой фюрер, пришло время: я должен дать ответ президенту
Рузвельту на его послания.
Гитлер. Ваш ответ нужен ему, как... как...
Риббентроп. Я вполне понял вас, мой фюрер, но...
Гитлер. Что еще?
Риббентроп. Проблема очень усложнится, если мы будем раздражать
Америку. Это произведет дурное впечатление не только в Соединенных Штатах,
но и во всем мире.
Гитлер. Что вы понимаете во мнении мира?
Геббельс. Мой фюрер, не считаете ли вы полезным, чтобы Риббентроп
пояснил присутствующим всю ситуацию? О каких посланиях Рузвельта идет речь?
Гитлер. Риббентроп, объясните господам.
Риббентроп. Несколько дней тому назад...
Гитлер. Даты!
Риббентроп. 24 августа президент Рузвельт обратился к фюреру и
одновременно к президенту Польской республики.
Гитлер. Какой президент, какая республика?
Риббентроп. Я поясню, мой фюрер: Польская рес...
Гитлер. Фикция!
Риббентроп. Я понял вас, мой фюрер... Повторяю. 24 августа господин
Рузвельт писал фюреру: "В своем письме от 24 апреля я утверждал, что во
власти руководителей великих народов освободить свои народы от несчастий. Но
если немедленно не будут предприняты меры и усилия с полным чувством доброй
воли со всех сторон, для того чтобы найти мирное и удачное решение
существующих противоречий, кризис, который стоял перед миром, должен был бы
иначе окончиться катастрофой. Сегодня эта катастрофа кажется очень
близкой..."
Гитлер. Вы намерены прочесть нам полное собрание болтовни паралитика?
Риббентроп. Прошу прощения, мой фюрер.
Гитлер. Дайте краткое объяснение.
Риббентроп. Понимаю, мой фюрер... Господин Рузвельт пишет, что война,
нависшая над миром, сулит якобы неисчислимые страдания народам. Он призывает
фюрера и Польшу... Извините, он просит фюрера по-добрососедски разрешить с
Польшей разногласия, возникшие из-за Данцига и по другим причинам. Не
получив от нас ответа на это послание, Рузвельт 25 августа пишет снова:
поляки будто бы желают урегулировать все вопросы на основах, предложенных
президентом Соединенных Штатов. Он просит фюрера: "Мы надеемся, что нации
даже и теперь могут создать основы для мирных и счастливых взаимоотношений,
если вы и германское правительство согласитесь на мирные методы разрешения
вопросов, принятых польским правительством".
Гитлер. Не слышу вашей точки зрения.
Риббентроп. Мой фюрер, у меня...
Геббельс. У него нет точки зрения!
(Смех присутствующих.)
Гитлер. Доктор Геббельс!
Геббельс. Прошу прощения, мой фюрер.
Гитлер. Я сам поясню... 24 августа я дал армии приказ вступить в
Польшу, но тут пришло известие: англичане заключили с Польшей соглашение о
взаимной помощи. 26 августа они опубликовали объединенное англо-польское
коммюнике о том, что будут помогать друг другу, если одна из стран
подвергнется нападению. В таких условиях я счел нужным задержать исполнение
приказа, данного армии. Мы должны были предпринять меры для того, чтобы
удержать Англию и Францию от формального объявления войны. 28 августа
Гендерсон сообщил нам, что наши разногласия с Польшей должны быть
урегулированы мирным путем. Уже на следующий день я ответил британскому
послу, что мы готовы на переговоры с Польшей. Условием я поставил:
возвращение нам Данцига и Польского коридора.
Геринг. Это минимум!
Гитлер. Заключение договора между Англией и Польшей позволило нам
утверждать, что поляки нарушили договор с нами, заключенный в 1934 году. Мы
уже имели возможность убедить общественное мнение, что против нас заключен
заговор, что мы вынуждены защищаться. Если вы примете во внимание, что, не
полагаясь на дипломатические каналы, я непрерывно поддерживал неофициальный
контакт с Галифаксом, то увидите, что я действовал с открытыми глазами:
английское правительство не хотело воевать с нами. Если бы оно имело шансы
удержаться у власти, мы были бы в полной безопасности. Даже если
разнузданная английская демократия могла оказать давление на правительство в
смысле принуждения его к войне, мы тоже рисковали лишь формальным актом о
состоянии войны, без каких-либо реальных военных последствий в виде
наступления, блокады и тому подобного. Что касается Франции, то тут у меня
есть особые соображения. О них я пока не хочу говорить... Это позже... У
кого-нибудь есть вопросы?
Риббентроп. Поляки предпринимают один демарш за другим, в Лондоне и
Париже. Это вынуждает Понсэ и Гендерсона тревожить нас запросами.
Гитлер. Скажите им, что в стремлении к мирному урегулированию я даю
полякам еще двадцать четыре часа на размышление. Если в течение этого срока
они не пришлют в Берлин своих представителей для переговоров, я применю
силу... Слышите: я выступлю! Мое терпение лопается, я не могу больше
ждать!.. Двадцать четыре часа!
Риббентроп. Я слышу, мой фюрер.
Гитлер. Но не натворите глупостей. Не вздумайте послать им это
приглашение сейчас же. Повремените.
Риббентроп. Быть может, разрешите сообщить о нашем предложении
Гендерсону?.. Он вполне благожелательный человек.
Гитлер. Но только устно. Никаких документов.
Риббентроп. Разумеется, мой фюрер.
Геринг. Прочтите Гендерсону свое предложение по-немецки. Половины он не
поймет.
Гитлер. Никаких документов! Поляки не должны иметь официального
предложения по крайней мере в течение двадцати трех часов из названного мною
срока.
Геринг. Да, мы не знаем, как далеко может зайти трусость Бека. Они
могут проделать то же самое, что Чемберлен и Гаха. Тогда - прощай всякий
предлог для нападения.
Геббельс. Ну, если с теми же результатами - еще не такая большая беда.
Геринг. Ты ничего не понимаешь, Юпп! Ничего!.. Нам нужно вторжение и
ничего другого. Никаких зон! Никаких ограничений!
Гитлер. И никаких отсрочек! Я не могу больше ждать. Я уже сказал...
Двадцать четыре часа... Через двадцать три часа вы сделаете Варшаве свое
предложение. Все. Если они не пришлют своих представителей для
переговоров...
Риббентроп. В течение оставшегося им часа они могут по телеграфу
уполномочить Липского.
Гитлер. Никаких телеграфов, никаких Липских! Мы должны видеть у себя в
Берлине польских уполномоченных. Мы должны видеть подписи на их полномочиях.
Ничего другого! Если этого не будет, мы объявим всему миру, что поляки не
идут на переговоры, что они срывают наши мирные усилия. Вы все усвоили?
Риббентроп. Да, мой фюрер.
Гитлер. Можете итти. Остаются господа генералы и вы, Гиммлер.
Стенографов убрать! Видеман, вы ведете запись. Один экземпляр, только для
меня".
Ванденгейм повертел в руках последний листок стенограммы. Было досадно,
что конец совещания остался от него скрытым, хотя вторая половина
стенограммы и заставила его успокоиться.
- Что скажете, Фосс?
- Геринг не даром ест американский хлеб.
- Он набивает себе брюхо не хлебом, а долларами.
- Китайские мандарины умирали от одного золотого шарика, а этого не
берут тонны золота.
- Не каркайте, Фосс. Дай бог здоровья этому борову. С такой командой
можно делать дело.
- Если судить по этим листкам...
Джон перебил:
- Листки нужно сжечь.
- Жалко: отличный материал.
- Для тех, кто захочет повесить наших информаторов.
- Вы не разрешили бы мне скопировать все это?
- За каким чортом?
- Тут есть много такого на чем нашим людям нужно учиться. Гитлер
довольно верно сказал: ему нет никакого дела до того, как будут себя
называть будущие властители вселенной - немцами или американцами: важно, что
они будут национал-социалистами.
- Вы бредите, Фосс!.. Честное слово!.. Я старый республиканец.
- Надеюсь, Джон.
- Так какого же дьявола?..
- Но на вас нужно будет кому-то работать. Для этого тезисы фюрера и
кое-кого из его команды могут пригодиться.
- Копируйте. Но запомните: ни один листок, ни одна буква...
- Вы меня учите, Джон?
- Давайте выпьем, Фосс, а?
- Вам вредно, Джон. Лучше сходите в церковь и помолитесь за то, чтобы
господь-бог сохранил здоровье и жизнь фюреру.
- Вы в ладу с богом - вы и молитесь. А мне кажется как только Гитлер
сделает все, что следует, в Европе, его нужно будет посадить в клетку. Эта
собака хочет работать не только на охотника, а и на себя.
- Хуже! Она из тех, что может впиться в глотку хозяину.
- Вы повторяетесь, Фосс. Я уже слышал это от вас когда-то.
Встреча Ванденгейма с Герингом состоялась в ту же ночь. Осторожность
Геринга лишила историю возможности знать, что говорилось на этом свидании.
Самое тщательное исследование личного архива "наци Э 2" не обнаружило ни
стенограммы, ни адъютантской записи, ни каких-либо пометок в дневнике
рейхсмаршала. Даже нередко выручавшие историка записи Гиммлера, сделанные по
агентурным данным или по пленкам звукозаписывающих аппаратов, не могли тут
прийти на помощь: Геринг предусмотрел все. Повидимому, он и его американский
партнер одинаково боялись гласности.
И все же, не зная слов, которыми они обменивались, мы можем догадаться,
о чем шла беседа. Это можно было себе представить по нескольким фразам,
которыми Геринг и Ванденгейм обменялись на прощание в присутствии ожидавшего
в приемной Кроне.
Выходя из кабинета, Джон фамильярно держал фельдмаршала за локоть.
Багровое лицо американца не часто выражало такое удовлетворение, как в тот
момент.
- Бог да поможет вам, мой старый друг, - растроганно произнес он,
обращаясь к Герингу. - Идите без страха. Пусть Польша будет вашим первым
шагом в великом восточном походе для спасения человечества от призрака
большевизма. Жаль, что вы не решаетесь сразу схватить за горло и русских.
Чего вы боитесь?
- Англия, Англия! - проговорил Геринг.
- Об этом позаботимся мы, - с уверенностью ответил Ванденгейм. - Вас не
должно беспокоить, даже если англичане заставят Чемберлена объявить вам
настоящую войну.
Геринг был не в силах скрыть овладевший им ужас:
- Настоящая война?!
- Мы постараемся сделать ее не очень настоящей... Но будем надеяться на
всевышнего, да вразумит он неразумных. Англичанам незачем путаться в это
дело.
- Да, оно им не по силам.
- Совершенно верно, друг мой. Ударьте по Франции, это устрашит и
Англию. Я верю: мы выйдем победителями.
Геринг рассмеялся:
- Вы или мы?
- Ах вы, мой толстенький плутишка! - с нежностью воскликнул Джон и
дружески хлопнул Геринга по спине.
Геринг ответил натянутой улыбкой.
Ответа на свой вопрос он не получил.
"12"
Профессия полотера стала в Германии дефицитной. Гитлеровское
правительство намеренно доводило до разорения мелких торговцев и
ремесленников. Ради освобождения рабочей силы для военной промышленности оно
добралось даже до таких одиночек, как полотеры. Им запретили самостоятельно
брать работу и приписали их к рекомендательным конторам. Так полотеры стали
собственностью владельцев этих контор, подобно тому, как промышленные
рабочие уже были собственностью фабрикантов, сельские батраки - рабами
помещиков. Следующей стадией было прочесывание полотерского цеха с целью
выявления тех, кто раньше имел какую-нибудь индустриальную специальность.
Таких забрали на военные заводы, не считаясь ни с их желанием, ни с
состоянием здоровья. Ян Бойс уцелел только потому, что был однорук.
Из-за кризиса с рабочей силой владелец вновь открывшейся в Ганновере
полотерной конторы "Блеск" с трудом набрал несколько инвалидов, кое-как
справлявшихся с требованиями клиентов. Было достойно удивления, что он сумел
раздобыть себе людей даже в других городах. Например, в Берлине он взял Яна
Бойса взаймы у прежнего владельца. Контракт был подписан и зарегистрирован в
Бюро труда. Старый владелец Бойса и новый положили в карманы по копии
договора, пожали друг другу руки и расстались. Бойса не приглашали к участию
в торге. Закон этого не требовал. Только явившись следующим утром в контору,
он узнал, что должен отправиться в Ганновер.
Кто-то из товарищей Бойса посоветовал ему опротестовать сделку: закон о
прикреплении к предприятию не распространялся на инвалидов. Но другой только
махнул рукой:
- Протестовать?.. Ты наивен, дружище. Они тотчас отыщут параграф о том,
что отказавшийся от поручения увольняется... за решетку.
- Это верно, - согласился первый. - Пожалуй, лучше ехать. В конце
концов не все ли равно - Берлин или Ганновер.
- Что ж, один из вас безусловно прав, - уклончиво ответил Бойс. - Нужно
подумать.
На следующее утро он сказал:
- Пожалуй, я поеду... Не все ли равно - Берлин или Ганновер.
- Вот именно, когда ты и там и тут все равно что раб, - прошептали
товарищи.
- Поеду, - с видом покорности повторил Бойс и пошел укладывать чемодан.
Однако ни этим товарищам, ни кому-либо иному он не признался, что прошедшая
ночь понадобилась ему вовсе не для размышлений, а для того, чтобы побывать в
своей подпольной ячейке и получить ясный приказ партии: "Ехать".
Через день Бойс вышел из подъезда ганноверского вокзала и поплелся по
нужному адресу.
Дощечка с надписью "Контора "Блеск" выглядела вполне прилично. Крытое
бронзой стекло блестело, как настоящая медь. Дверь тоже была достаточно
представительной, лестница чистой. Привычный глаз Бойса охватил все эти
детали, пока он поднимался на несколько ступеней.
На звонок ему отворил человек, при виде которого Бойс замер на пороге:
это был Трейчке. Да, да, адвокат Алоиз Трейчке! За то короткое мгновение,
что Бойс стоял словно окаменевший, Трейчке успел обменяться с ним взглядом,
и полотер, насколько мог, спокойно проговорил:
- Мне нужен господин Гинце, владелец конторы "Блеск".
- Это я.
Трейчке посмотрел записку прежнего владельца, поданную Бойсом, и сказал
сидевшей в конторе девице:
- Пришлите этого человека вечером ко мне для пробной работы.
- До вечера он мог бы выполнить еще два-три заказа, - проскрипела
девица.
- За него заплачены слишком большие деньги, чтобы посылать его
случайным клиентам. Он будет работать в лучших домах Ганновера, - резко
ответил Трейчке. - Но сначала я должен убедиться в том, что он оправдывает
рекомендацию, полученную из Берлина.
- Если он хороший работник, мы сможем удовлетворить претензию господина
советника по уголовным делам Опица, - сказала девица. - Ни один из наших
людей не понравился советнику.
- У Опица достаточный резерв рабочей силы: он мог бы найти полотера
среди арестантов, - ответил Трейчке.
- Господин советник говорит, что запах тюрьмы, исходящий от арестантов,
ничем нельзя отмыть. А супруга советника не выносит этого запаха.
Девица выписала Бойсу справку на получение продовольственных карточек и
молчаливым движением руки отослала его прочь.
До вечера Бойс не находил себе места. Он ходил по улицам Ганновера так,
словно они были усыпаны горячими углями. Встреча с Трейчке была не только
неожиданной, она была многозначительной. Прежде всего она служила Бойсу
сигналом, что нарушенная было подпольная работа снова начинается. Кроме
того, она свидетельствовала о том, что отнюдь не все, кого подпольщики,
оставшиеся на свободе, считали потерянными, погибли. Если жив и снова
действует Трейчке, значит он не один. Значит, целы и другие товарищи.
"Предприниматель Гинце!" Это хорошо, очень хорошо! Значит, не утрачены
возможности конспирации, не потеряны связи, сохранены или наново добыты
материальные средства для работы в подполье!
Едва дождавшись назначенного часа, Бойс позвонил у двери с карточкой
"Генрих Гинце". Эта дверь выглядела уже не так импозантно, как дубовые
створки конторы, да и район был далек от представительности. Все говорило о
том, что партийные деньги берегутся там, где дело идет о личных удобствах
подпольщиков.
Их встреча была молчаливой. Трейчке знаком показал Бойсу, что не
следует говорить лишнего, а вслух произнес:
- Сейчас вы под моим наблюдением натрете полы... в одном месте. Это
будет вашим экзаменом.
- Слушаю, господин Гинце, - нарочито громко и отчетливо ответил Бойс и
даже по-солдатски щелкнул каблуками.
- Вижу, вы старый служака.
- Искренно сожалею о том, что инвалидность мешает мне и теперь дать в
зубы кому следует.
- Не все потеряно, - утешил Трейчке. - Вы можете принести народу пользу
и в тылу.
- Рад стараться, господин Гинце! - так же лихо крикнул Бойс.
Только когда они очутились на улице, Трейчке сказал:
- Я поторопился с вашей переброской сюда.
- Берлинский хозяин не пускал?
Трейчке из-под полей шляпы испытующе посмотрел на Бойса: действительно
ли тот не знает, что и берлинский владелец полотерной конторы был
законспирированный подпольщик, руководитель узла связи? Или Бойс только
маскируется?
- Необходимо установить связь с тюрьмой. - Трейчке быстро огляделся
вокруг, хотя на улице их некому было слышать, и, понизив голос, проговорил:
- Здесь Тельман.
Бойсу пришлось взять себя в руки, чтобы при этом известии не
остановиться, не вскрикнуть. Целая буря чувств поднялась в его душе. Если
сопоставить то, что сказал Трейчке, со слухом о гибели Тельмана от рук
палачей, нынешняя новость - большая радость.
Пока Тельман жив, пока партийное подполье сохраняет с ним связь,
надежда не потеряна. Это все-таки радость: пленник, но живой, в цепях, но не
утративший надежды...
Они пришли в безлюдный танцевальный зал, и Бойс принялся за работу.
Трейчке ушел и вернулся через час, делая вид, будто с интересом наблюдает за
тем, как из-под щетки Бойса появляется блестящая поверхность пола. Когда пот
начинал капать со лба полотера, он присаживался на диванчик у стены и
начинал разговор вполголоса. Бойс узнал, что политический кризис нарастал с
огромной быстротой. За кулисами событий чувствовалась злая воля,
затягивавшая мир паутиной интриг, тайных переговоров и дипломатических
диверсий.
Бойс давно не читал подпольной "Роте фане", а в нацистских газетах
нельзя было почерпнуть ни слова правды. Он внимательно слушал слова Трейчке
о том, что, по мнению многих товарищей, политика Гитлера должна со дня на
день разразиться трагедией всеевропейского, а может быть, и мирового
масштаба. Правилен был анализ политического положения, данный Тельманом в
одной из его записок, нелегально доставленной из тюрьмы: "Война близка.
Маневры гитлеровского правительства не могут ввести в заблуждение на этот
счет. На мой взгляд, все идет к тому, что катастрофа вскоре разразится". Так
же могло ежеминутно стать трагической действительностью и то, что Тельман
сообщил недавно о своих подозрениях "Гитлер готовится к последнему из своих
преступлений - к нападению на Советский Союз". Тельман указывал товарищам,
оставшимся на воле, на необходимость приложить все усилия к тому, чтобы
раскрыть немецкому народу глаза: это новое преступление уготовляет
германскому народу и всем народам Европы ужасную участь. Правда, из
лаконического, поневоле, анализа Тельмана явствовало, что нападение на СССР
было бы верным шагом Гитлера к самоуничтожению и, в конечном счете, сулило
освобождение немецкого народа от фашизма, но вместе с тем такое нападение
было бы чревато небывалыми страданиями народа. Тельман верил в свой народ,
он верил в его здравый смысл, в его душу, в его волю к борьбе за свободу.
Тельман призывал товарищей, не считаясь ни с какими трудностями, не щадя
своих жизней, бороться за предотвращение всеобщей бойни и за освобождение
немецкого народа от гитлеризма силами самих немцев. К сожалению, легкие
победы фашистских палачей над Абиссинией, Испанией, Австрией, Чехословакией
делали большинство немцев глухими к правде.
- Наци не доверяют администрации тюрем, куда перевозят Тельмана, -
сказал Трейчке. - Они прислали сюда, в Ганновер, советника по уголовным
делам Опица с целой командой надзирателей. Режим содержания Тельмана
исключительно строг. Тем не менее мы должны восстановить прерванную связь с
ним.
Трейчке переждал, пока хозяин танцовального зала осматривал часть пола,
натертую Бойсом.
- Первоклассная работа, не правда ли? - спросил Трейчке. - Даже жалко
топтать такое зеркало, а?
- Если мне будут платить, я могу подложить им под копыта настоящие
зеркала, - ответил хозяин, равнодушно глядя, как выбивающийся из сил Бойс
шаркает суконкой по паркету. - А в общем, можете посылать мне этого
полотера...
Когда он ушел, Трейчке продолжал:
- К сожалению, вам придется работать у этого прохвоста - здесь удобная
явка. Кроме того, вы будете натирать у Опица. Он должен быть вами доволен. В
его квартире вы встретите вахмистра Ведера. Он исполняет там обязанности
писаря. В отделение тюрьмы, где содержится Тельман, Ведер доступа не имеет,
но там есть наш человек...
Так же как сегодня Бойс с трудом дождался вечера, так назавтра он едва
вытерпел, чтобы не явиться в контору с рассветом. Отворял он дверь в
уверенности, что сейчас увидит противную конторщицу, но перед ним стоял
Трейчке. Пользуясь тем, что они были в конторе одни, Трейчке торопливо сунул
в руку Бойсу маленькую тетрадку курительной бумаги и, назвав адрес Опица,
приказал:
- Сейчас же туда... Не забудьте: вахмистр Освальд Ведер. Дело,
выходящее из ряда вон.
Не проронив ни слова, Бойс повернулся, и неутомимые ноги понесли его по
улицам Ганновера.
"13"
Ночные приглашения в имперскую канцелярию всегда заставляли Гаусса
нервничать. Он приписывал это своему нерасположению к Гитлеру и
настороженности, которой требовали совещания с ближайшими военными
советниками фюрера - Кейтелем и Йодлем. Гаусс не отдавал себе отчета в том,
что подсознательной причиной его нервозности бывал в действительности
простой страх. Мысль о том, что Шахт, и Гальдер, и Гизевиус, и другие
постоянно общаются с Гитлером, вовсе не должна была находиться на
поверхности сознания, чтобы боязнь провала не исчезала. Ну, а если все они,
при всей их фронде, только провокаторы, подосланные к нему Гитлером?.. Тогда
этот страх был еще более законным гостем в душе генерала.
Гаусс знал, что поводом для сегодняшнего вызова к Гитлеру являлись,
вероятно, польские события. Но на какой-то миг рука его крепче, чем нужно,
сжала телефонную трубку. Он волновался, и это было ему противно. Тем не
менее, когда он входил в зал заседаний, походка его была тверда, голова
высоко поднята и монокль, как всегда, крепко держался в глазу: не показывать
же ефрейтору, что каждый приход сюда - борьба с нервами.
Гитлер, Йодль и Кейтель склонились над столом у окна с разложенными на
нем картами генерального штаба. Гаусс покосился на жирные синие стрелы,
оставляемые на карте толстым карандашом Гитлера. От стола слышались только
хриплые возгласы:
- Атакуете так!.. Так!.. Так!.. Через неделю от Варшавы не оставим
камня на камне...
Да, дело шло о нападении на Польшу. Теперь Гаусс ничего не имел против
этой темы. Былые сомнения и страхи отпали. Пачелли уже полгода сидел на
папском престоле. Судя по ходу дел в Европе, он немало сделал, чтобы
реализовать обещания, данные Гауссу.
Из Франции приходили вести самые утешительные для деятелей гитлеровской
Германии: министерские кризисы следовали один за другим; профашистские и
просто фашистские организации распоясывались все больше; аппарат власти
съедала коррупция; планы перевооружения французской армии современной
техникой не выполнялись. Все планы французского генерального штаба
основывались на стратегии пассивной обороны. Слова "линия Мажино" выражали
смысл всей французской политики. "Линия Мажино" - таков был лозунг, с
которым депутаты-предатели произносили в палате речи по конспектам,
написанным в Берлине. "Линия Мажино" - это был предлог, под которым сенат
отвергал кредиты на оборону. "Линия Мажино" - с этими словами американские
шептуны и немецкие шпионы шныряли по всей Франции, демобилизуя ее дух
сопротивления надвигающейся катастрофе войны.
"Мы отсидимся за линией Мажино" - этого не говорил в те дни только
простой народ Франции. Против этой позорной концепции капитулянтов
протестовали только патриоты, готовые драться с иноземным фашизмом и с
французскими кагулярами в любом месте. Этого не писали только газеты,
которые не удавалось купить ни германо-англо-американским поджигателям
войны, ни могильщикам Франции. Во главе борцов за мир, за достоинство
Франции, за спасение миллионов простых французов от кровавой бани выступала
"Юманите".
Хотя все это представлялось Гауссу в ином свете, но вывод он мог
сделать правильный: правительство Третьей республики не отражает взглядов
Франции, оно неспособно оказать сколько-нибудь действительного сопротивления
Германии даже в том случае, если Франция будет вовлечена в круг военных
действий. Вступление Франции в войну из-за Польши становилось все
сомнительней. Александер в изобилии доставлял сведения о бесчисленных
совещаниях в Париже и Лондоне, о частных беседах, письмах и документах,
общим лейтмотивом которых было желание найти путь к соглашению за счет
поворота воинственных устремлений Гитлера на восток. Ни для Гаусса, ни для
кого-либо другого в его мире не было тайной, что под словом "восток"
разумелась Советская Россия. Разгром России как источника коммунистических
идей, уничтожение советского государства как основы социалистического
переустройства мира - такова была широкая стратегическая программа великих
держав Запада.
В создавшейся международной обстановке Гаусс ничего не имел против
ускорения событий. Еще более оптимистично были настроены все те, кого Гаусс
увидел сегодня у Гитлера. О Кейтеле, Йодле, Гальдере не стоило и говорить -
эти с закрытыми глазами голосовали за любые самые авантюристические планы
фюрера. Но достаточно было взглянуть на готовую лопнуть от самодовольства
усатую физиономию Пруста, чтобы не задаваться вопросом и об его отношении к
"Белому плану" нападения на Польшу.
Только Шверер сидел нахохлившись, как захваченная морозом птица, зябко
потирая руки. Китайские приключения Шверера окончились не только сильнейшим
воспалением легких, схваченным в ночь бегства с мельницы. В Берлине
поговаривали, будто из этой операции Шверера вывезли нагишом, завернутым в
японскую солдатскую шинель. Мало того, долгое время Шверер находился в
состоянии, близком к безумию. Его преследовала мания заражения чумой.
Самое-то воспаление легких Шверер считал легочной чумой и ежеминутно ждал
смерти. Врачи с трудом вернули его к пониманию действительности.
"Паршивый вид", - подумал Гаусс, глядя на Шверера, старательно
отводившего взгляд от своего недруга. В мозгу Шверера саднила мысль: "Опять
этот пакостник на моем пути. Он и сюда явился, вероятно, для того, чтобы
подложить мне свинью..."
- Фюрер просит занять места, - раздался голос адъютанта, и совещание
началось.
Кроме военных, здесь были Гиммлер, Гейдрих, Кальтенбруннер. "Вся
шайка", - подумал Гаусс и уставился в лежавшие перед ним бумаги. Глухой и
хриплый долетал до нею голос Гитлера:
- ...Эти причины заставили меня отложить на несколько дней вторжение в
Польшу. Но я не меняю решения: вторжение состоится. Польша не только
плацдарм, необходимый мне для дальнейшего наступления на восток. Военный
разгром Польши - обеспечение нашего тыла в западной операции. Генерал Гаусс,
- при этих словах Гаусс поднял глаза от стола и встретился с
мрачно-насмешливым взглядом Гитлера, - вы можете быть покойны: войны на два
фронта не произойдет. - Тембр голоса Гитлера еще понизился. В нем зазвучали
угрожающие нотки: - Слышите, не произойдет! Я предусмотрел все!.. Наши руки
будут развязаны!.. Пространства Польши прикроют Германию от удара русских!..
Гаусс отвел взгляд от Гитлера. Он знал: теперь последуют хвастливые
выкрики, пока не будет израсходован заряд истерической энергии.
Прошло несколько минут, хрип на конце стола закончился.
После длинной паузы, протекшей в полной тишине, Гитлер продолжал:
- Прежде чем мы поговорим о "Белом плане", я хочу спросить
гроссадмирала Редера, выполнена ли моя директива УСК?
- Не называю точек, известных фюреру, но докладываю: три дивизии
подводных лодок и два дивизиона подводных заградителей стоят наготове. -
Редер говорил, игнорируя всех присутствующих. Он презирал сухопутных
генералов ничуть не меньше, чем штатских. Он обращался к одному Гитлеру. -
Адмирал Дениц ожидает только моего приказа - и эти корабли блокируют
восточное побережье Англии, выход из канала будет минирован. Специальное
соединение во главе с самыми надежными командирами направится для операций
на атлантических коммуникациях Англии и Франции.
Гитлер со вниманием прислушивался к монотонному голосу Редера. Когда
адмирал умолк, он сказал:
- На время наших операций в Польше флот должен изолировать ее от всякой
помощи извне, в особенности со стороны Англии.
- За это я ручаюсь, - самоуверенно проговорил Редер.
- Поручаю вам Вестерплятте. Честь овладения им будет принадлежать
флоту.
- Флот благодарит вас, мой фюрер.
- Можете снести этот мыс с карты. Утопите его.
- В счастливую минуту победы флот будет приветствовать своего фюрера!
Гитлер уже не слушал адмирала. Ни на кого не глядя, он постукивал
карандашом по стопке лежавших перед ним бумаг. Казалось, он и вовсе забыл о
совещании, о сидевших перед ним генералах, как вдруг заговорил так, будто ни
на минуту и не умолкал. При этом голос его звучал все громче.
- Путем для нашего воздействия на Англию попрежнему остается воздух. С
этой стороны уязвимость Англии нисколько не уменьшилась. Производственная
мощь английской авиационной промышленности выросла, однако противовоздушная
оборона отстает от наших возможностей нападения. На море Англия не получила
никаких существенных подкреплений. Пройдет много времени, прежде чем
корабли, находящиеся в постройке, вступят в строй. Введение воинской
повинности дало Англии ничтожный контингент призывных - какие-то шестьдесят
тысяч солдат! Если Англия будет держать внутри страны мало-мальски
значительное число войска, - а, угрожая вторжением, мы заставим ее это
сделать, - то во Францию она пошлет всего две пехотных дивизии и одну
бронетанковую дивизию. Не больше. Можно ли серьезно говорить об этом, как о
помощи Франции? Англия сможет снарядить для войны на континенте несколько
бомбардировочных эскадрилий из устарелых самолетов, но мы не позволим ей
оторвать от метрополии ни одного современного истребителя. Посылая в воздух
свое старье, английское командование собственными руками уничтожит свои
лучшие кадры.
Геринг без стеснения вставил:
- Мы ему поможем!
Гитлер недовольно замолчал, но лишь на мгновение. Не взглянув в сторону
Геринга, продолжал:
- Когда начнется война, наша авиация атакует Англию, ее жизненные
центры, Лондон... Теперь о Франции: как только с Польшей будет покончено, -
а это не должно занять больше двух недель, - мы будем в состоянии
сосредоточить на западной границе столько дивизий, сколько нам понадобится,
чтобы не позволить французам сделать ни шагу. Они довольно быстро убедятся в
том, что не в силах взломать укрепления на итальянской границе и тем более
линию Зигфрида. Могу вас уверить: они будут отсиживаться за линией Мажино.
Могу вас порадовать еще тем, что дуче дал мне слово: при любых испытаниях он
будет рядом со мной. Все властно повелевает мне обратить взоры на восток и
покончить с Польшей. Тут мы не ставим себе целью достижение каких-либо
определенных рубежей: чем дальше и чем скорее, тем лучше. Основная задача
всех родов войск - уничтожение живой силы противника. Уничтожать поляков в
максимально возможном числе! Никаких капитуляций! Ни пленных, ни раненых!
Только убитый поляк никогда снова не поднимется на нас. Операция должна быть
проведена молниеносно, в соответствии с сезоном. Задержка может быть чревата
печальной затяжкой всего дела. Это скажется на всех других планах нашего
наступления на западе и востоке. Я сам дам пропагандистский повод к войне.
Неважно, будет ли он убедительным или нет. Победителя не станут потом
спрашивать, говорил он правду или нет. Начиная войну, говорят о победе, а не
о правде.
После некоторой паузы Гитлер обратился к сидевшему рядом с ним Йодлю:
- Напомните господам основные пункты второго раздела "Белого плана".
- Кто мог их забыть?.. - начал было Геринг, но Гитлер сердито перебил:
- Я хочу еще раз, перед лицом истории, которая смотрит на нас, услышать
от каждого, что он сделал во исполнение моей директивы, во исполнение воли
Германии!.. И вы, Геринг, тоже!.. Йодль, второй раздел!
Уже приготовившийся Йодль тотчас начал:
- Во втором разделе документа "Белый план", датированного третьим
апреля сего тысяча девятьсот тридцать девятого года, подписанном
генерал-полковником Гальдером и контрассигнованном начальником штаба ОКВ
генерал-полковником Кейтелем, говорится: "Фюрер дал следующие директивы по
"Белому плану": Первое. Все приготовления должны проводиться таким образом,
чтобы начать операции с первого сентября сего тысяча девятьсот тридцать
девятого года.
- Генеральный штаб! - ни к кому не обращаясь и делая вид, будто с
интересом ждет ответа, выкрикнул Гитлер.
Гальдер поднялся, как подкинутый пружиной:
- Исполнено.
Гитлер молчаливым кивком головы приказал Йодлю продолжать.
- Верховное командование вооруженных сил, - читал тот, - должно
разработать точный календарный план осуществления "Белого плана" и
синхронизировать действия трех родов войск.
Гитлер снова выкрикнул:
- ОКВ?
Кейтель поднялся с несколько меньшей поспешностью, чем Гальдер:
- Исполнено.
- Третий пункт? - спросил Гитлер.
Не глядя в бумагу, Йодль доложил:
- Все разработки по третьему пункту поступили вовремя.
Гитлер медленно обвел своим свинцово-тяжелым взглядом присутствующих и
остановился на угодливо настороженном лице Функа.
- Как дела?
Функ заговорил так торопливо, что Гаусс с трудом следил за ним.
- Сообщение, сделанное мне фельдмаршалом Герингом, о том, что вы, мой
фюрер, вчера одобрили мероприятия, предпринятые мною для финансирования
войны и регулирования заработной платы и цен, а также мероприятия,
обеспечивающие нас на случай чрезвычайных обстоятельств и жертв, делают меня
глубоко счастливым.
С этими словами Функ сделал поклон в сторону неподвижно сидевшего и
смотревшего ему в лицо Гитлера. Гитлер не сделал ни малейшего движения в
ответ. Напряженное выражение его лица не изменилось. Но, повидимому, это не
смутило Функа. Он с прежней бойкостью продолжал:
- Рад сообщить вам, мой фюрер, и всем вам, господа, - последовали два
поклона: один - почтительный - в сторону Гитлера, другой - короткий -
сидевшим, как каменные изваяния, генералам. - Я добился уже определенных
результатов за последние несколько месяцев в своих усилиях сделать Рейхсбанк
внутри страны абсолютно прочным, а со стороны заграницы абсолютно
неуязвимым. Если даже произойдут серьезные события на международном денежном
рынке и в области кредита, то это не сможет оказать на нас влияния.
Гитлер остановил его движением руки:
- Можете ли вы с полным сознанием ответственности поручиться мне, что
тяжелая индустрия не испытывает трудностей ни с кредитом, ни с наличностью?
Можете ли вы мне гарантировать, что интересы фюреров германской
промышленности будут надежно защищены и они смогут целиком отдать свои
помыслы развитию производства? Заботиться о их вложениях, охранять их и
гарантировать прибыль - вот ваше дело.
- Гарантирую, мой фюрер.
- Вы поставили об этом в известность руководителей германской
промышленности?
- Да, мой фюрер.
- Их интересы - мои интересы. Мое дело - их дело.
- Понимаю, мой фюрер. - Голос Функа сделался вкрадчивым. - Я незаметно
превратил в золото вклады Рейхсбанка. Кроме того, я провел приготовления с
целью беспощадного сокращения всех потребностей, не имеющих жизненного
значения, а также всех общественных расходов, которые не имеют военного
значения.
- Не стесняйтесь завинчивать пресс, - проговорил Гитлер. - Пусть немцы
подтягивают пояса. С полным брюхом хуже работается. Страх голода должен
держать рабочего в повиновении хозяину. Поскорее приканчивайте мелкую
промышленность и ремесленников. Они ничем не могут быть нам полезны, когда
речь идет о постройке танков и производстве пушек. Пусть нужда гонит их на
военные заводы. Там нужны руки. Того, кто не знает ремесла, мы поставим в
ряды пехоты. Когда я посылаю на смерть десять миллионов лучших немецких
юношей, а не намерен миндальничать со всякой дрянью. Гоните их в армию и к
Круппу! Железной метлой нужды! Слышите, Функ?!
- Я считаю это своим долгом, мой фюрер. Как генеральный уполномоченный
в области экономики, назначенный вами, мой фюрер, я торжественно обещаю вам,
мой фюрер, выполнить долг до конца. Хайль Гитлер!
Гаусс презрительно покосился в сторону суетливого министра. Он не любил
этого преемника Шахта.
Снова наступило молчание; снова Гитлер обводил взглядом лица сидящих.
На этот раз он ткнул пальцем в сторону Гиммлера:
- Что вами сделано в связи с предстоящими операциями?
Гиммлер отвечал не вставая:
- Мне, как рейхсфюреру СС, вы поручили окончательно возвратить в состав
империи всех лиц немецкой национальности и расовых немцев, проживающих в
иностранных государствах. Все меры приняты. Всякий немец, проживающий на
иностранной территории, которого мы не сочли нужным использовать там, обязан
немедля вернуться в пределы отечества. Многие уже здесь. Другие
возвращаются. Уклоняющиеся, которых мы обнаружим на занимаемых нами
территориях, как Польша и другие, составят пополнение для исправительных
лагерей, наравне с коренным населением оккупируемых стран и областей.
- А нарушители нашего приказа в странах, еще не ставших частями империи
или объектом ее интересов? Ну, скажем, в Южной Америке? - спросил Гитлер.
- Они и там жестоко пожалеют о своем непослушании вам, мой фюрер.
- Никакого миндальничанья, надеюсь?
Лицо Гиммлера оставалось равнодушно-спокойным, когда он ответил:
- Все, как вы приказали, мой фюрер.
- А коренное население областей, которые мы займем? Как дела с ним?
- Все готово для того, чтобы оно ни на минуту не могло выйти из
повиновения империи и ее органам.
Гитлер, не оборачиваясь, бросил через плечо:
- Видеман!
- Мой фюрер!
- Директива?
- Здесь, мой фюрер. - И стоявший за спиною Гитлера Видеман громко начал
читать по листу: - "Директива номер один для ведения войны..."
Гитлер сердито прервал его:
- Я сам.
Видеман подал ему бумагу. Гитлер отодвинул ее перед собой почти на
вытянутую руку и, приняв театрально-торжественную позу, оглядел
присутствующих.
- Директива номер один для ведения войны... - начал он и сделал паузу.
Гауссу показалось, что Гитлер посмотрел на Шверера, потом на него. Гаусс тут
же поймал на себе и ощупывающий его колючий взгляд Шверера.
Шверер действительно исподтишка, так, чтобы это не бросилось в глаза
остальным, уже несколько раз оглядывал Гаусса. В голове старика гвоздило:
"Что, если он опять подложил мне какую-нибудь пакость, как с
Чехословакией?.. Польский поход по праву принадлежит мне..."
- ...Теперь, когда положение на восточной границе стало невыносимым для
Германии, я намерен добиться решения силой.
Гитлер приостановился, как бы ожидая ответа на это вступление, быть
может, даже надеясь на возражение или хотя бы только недовольное выражение
чьего-либо лица. Это дало бы ему возможность не сдерживать рвавшуюся наружу
истерику. Глаза его мутнели и наливались кровью, голос делался все глуше.
- Второе: нападение на Польшу должно быть проведено в соответствии с
приготовлениями, сделанными по "Белому плану". Оперативные цели, намеченные
для отдельных соединений, остаются неизменными. Дата атаки - первое сентября
тысяча девятьсот тридцать девятого года. Время атаки - четыре часа сорок
пять минут. Это же время распространяется на операцию флота против Гдыни, в
Данцигском заливе и против моста в Диршау.
Он начал читать так громко, словно находился на площади. Это был уже
почти крик, резонировавший под потолком зала, у мраморных стен, заполнявший
все пространство. Гауссу чудилось, что весь мир заполнен хриплыми воплями
истерика. Что скрывать, он и сам ждал этой минуты, как ждали ее
коллеги-генералы. Эта минута могла бы быть самой радостной со времени
поражения в первой мировой войне. Но радость была отравлена досадой на то,
что голос ефрейтора так безобразно груб; на то, что в нем слышен акцент
иноземного выходца, что все они - генералы германской армии - сидят, как
мальчишки, и только слушают, не смея поднять лиц... Этот паршивый коротышка
уже заранее присваивал себе грядущую славу неодержанных побед...
Гитлер рычал:
- Весьма важно, чтобы ответственность за начало враждебных операций на
западе была возложена на Францию и Англию. Сначала на западе должны быть
проведены только операции местного значения, против незначительных нарушений
наших границ. Германская сухопутная граница на западе не должна быть
пересечена ни в одном пункте без моего ведома...
"Повторение истории с Рейнской зоной, - подумал Гаусс. - Хорошо, если
все обойдется такою же комедией со стороны французов и англичан, как
тогда..."
- То же самое относится к операциям на море, - продолжал Гитлер. - А
также к операциям, которые могут быть и должны быть ограничены исключительно
охраной границ против вражеских атак...
Казалось, Гитлер не мог справиться с хрипом, заглушавшим его голос. Он
задыхался от собственного крика.
Гаусс мельком взглянул на Редера. По мере того как Гитлер выкрикивал
приказания, лицо адмирала вытягивалось. Гаусс мысленно усмехнулся: "А, ты
ждал, что тебе позволят делать что угодно?.. Придется равняться на нас, мой
милый... На нас!" Гаусс не любил Редера, как не любил моряков вообще. Он не
верил в мощь германского надводного флота. Он считал ее дутой, а весь флот
таким же неосновательно чванным, как фигуру гроссадмирала. Гаусс делал
исключение только для подводного флота. Подлодки играли важную роль во всех
планах, направленных против Англии. Подводные разбойники умели делать свое
дело!
Но вдруг голос Гитлера упал. Он бормотал себе под нос что-то
неразборчивое и скоро умолк совсем. В огромном зале наступила тишина. Никто
не решался заговорить: не было известно, закончил ли Гитлер свою речь. А
прерывать его ни у кого не было охоты. Как часто в таких случаях, храбрецом
оказался Геринг.
- Быть может, мой фюрер, перейдем в ваш кабинет? - спросил он. -
Гиммлер должен сказать нам несколько слов о последних приготовлениях.
- Сначала ты скажешь, что намерен делать с Варшавой? - ехидно заметил
Гиммлер.
Гаусс понял, что Гиммлеру не хочется итти в кабинет и он тянет,
выигрывая время. Гитлер вялым кивком в сторону Геринга дал понять, что
согласен с Гиммлером.
- Буду краток, - заявил Геринг. - Никакие силы не помешают моим
бомбардировщикам превратить Варшаву в кучу камней, если она не сдастся по
первому приказу победителей.
- А если сдастся? - спросил Гиммлер.
- Не беда! - ответил Геринг. - Мои летчики сделают свое дело, прежде
чем поляки успеют поднять белый флаг. Урок Польше должен быть уроком для
всей Европы.
- Жаль... очень жаль... - негромко проворчал Гитлер, но в мгновенно
воцарившейся тишине все хорошо расслышали: - Я сожалею, что это только
Варшава, а не Москва... Очень сожалею...
С этими словами он устало поднялся и, словно через силу волоча свои
огромные ступни, поплелся к дверям кабинета.
Геринг назвал тех, кто должен последовать за Гитлером.
Гаусс не торопился вставать. Он аккуратно собрал свои расчеты, которыми
никто так и не поинтересовался, сложил их в портфель и последним вошел в
кабинет. Все сидели уже вокруг стола. Гаусс опустился в кресло подальше от
фюрера.
- Риббентроп, - ворчливо проговорил Гитлер, - прочтите то место из
записки Дирксена... вы знаете...
Риббентроп покорно, хотя и с видимой неохотой, начал читать:
- Из записки нашего посла в Лондоне о предполагаемой позиции Англии в
случае германо-польского конфликта: "На основании предшествующего изложения
психологических моментов, влияющих на отношение Англии к комплексу
германо-польских проблем, может быть поставлен вопрос: какую
предположительно позицию займет Англия в германо-польском конфликте? На этот
вопрос нельзя ответить ни "да", ни "нет". Надлежит исследовать каждый
отдельный случай, чтобы получить ясное представление о позиции Англии..." Я
пропускаю случаи, не относящиеся к нынешней ситуации, и перехожу к
последнему, - сказал Риббентроп. - "Если бы мы сумели инсценировать
провокацию с польской стороны, например обстрел немецкой деревни по приказу
какого-нибудь польского командира батареи или бомбежку немецкого селения
польскими летчиками, то решающее значение при определении позиции Англии
имели бы ясность и бесспорность умело организованной провокации..."
Заметив, что Гитлер хочет говорить, Риббентроп остановился.
- Хотя господин Дирксен и глуп, я высоко оцениваю это сообщение, -
сказал Гитлер. - Оно проникнуто пониманием национал-социалистского духа
борьбы и реалистической политики Германии. Я приказал генерал-полковнику
Кейтелю организовать в ночь на первое сентября секретную операцию на
польской границе. Генерал Кейтель, доложите господам, что сделано.
На этот раз голос Кейтеля звучал не так фельдфебельски бодро, как
всегда:
- Операция была мною возложена на генерала Александера. Взвод наших
людей, переодетых в форму польской армии, с польским легким вооружением -
винтовками, ручными пулеметами и гранатами - должен был быть переброшен на
польскую сторону с наступлением темноты. Под покровом темноты взвод во главе
с надежным офицером следует вдоль границы. Если нужно, он бесшумно снимает
мешающие ему посты польской пограничной стражи. Ночью взвод атакует нашу
пограничную охрану, уничтожает заставу номер пятьсот шестьдесят девять и
врывается в город Глейвиц. Охрану глейвицкой радиостанции взвод подвергает
расстрелу. Подготовленный к тому времени в Глейвице работник Александера
выступает по глейвицкому передатчику с призывом к немцам восстать против
фюрера и империи. Подоспевающие немецкие части вступают в бой за
радиостанцию. Взвод с боем отступает к польской границе. Он истребляется
нашими войсками или берется в плен и расстреливается.
- Отлично! - с возбуждением воскликнул Гитлер.
- Однако... - с ударением проговорил Кейтель, - обратившись к
рейхсфюреру СС доктору Гиммлеру за необходимым польским обмундированием,
оружием и автомобилями, мы получили отказ.
- Как? - угрожающе спросил Гитлер.
- Нам отказали, - обиженно повторил Кейтель.
Гитлер обернулся в сторону Гиммлера. Но прежде чем он успел что-либо
сказать, Гиммлер поспешно заговорил:
- Мой фюрер, не хотите же вы, чтобы этот "взвод" провалил великое дело,
которое вы так мудро задумали и начали с таким искусством? - Гиммлер
насмешливо повторил, глядя на Кейтеля: - "Взвод"! Здесь нужен не взвод
солдат, не "надежный" офицер, а люди, для которых риск был бы искуплением их
вины, смерть была бы благодеянием.
- Опять ваши уголовники? - с неприязнью спросил Кейтель. - Мы не можем
послать с ними ни одного офицера.
- А им и не нужны ваши офицеры, - отпарировал Гиммлер. - Им нужны мои
тюремщики, господин генерал-полковник, а не генштабисты.
- И вы воображаете, что, вернувшись из операции, эта банда будет
хранить молчание?
- Мне важно, чтобы они захотели пойти в операцию, а это они захотят. Я
обещаю им свободу и денежное вознаграждение. А о том, будут ли они болтать
после операции, позвольте позаботиться нам. Если угодно фюреру, Гейдрих
доложит подробности.
Гейдрих не ждал разрешения Гитлера.
- Болтать им не придется: те из группы, кто не будет перебит в
перестрелке, должны быть в тот же день расстреляны службой безопасности.
Кальтенбруннер уже получил распоряжения.
- Все готово, - лаконически проскрипел Кальтенбруннер.
- Вот! - сказал Гиммлер, с торжеством посмотрев на Кейтеля.
Тот пожал плечами, как бы желая сказать: "Подумаешь, новость! Мы тоже
расстреляли бы всех своих". А вслух проговорил:
- Кто поручится, что ваша банда не разбежится, едва переступив границу?
- Во-первых, - резко заявил Гейдрих, - они знают, что мы их выловим и
четвертуем. А за выполнение задачи им обещана свобода и награда.
Во-вторых... они не знают того, что сделанная каждому из них прививка якобы
против столбняка в течение двадцати четырех часов...
- Так что у них просто не будет времени болтать, - мимоходом заметил
Гиммлер.
- Мне это нравится, - задумчиво проговорил Гитлер. - Благодарю вас,
доктор Гиммлер. Но... я хочу, чтобы ОКВ было все же в курсе всего этого
дела. Офицер ОКВ должен присутствовать в Глейвице и, может быть, даже
руководить операцией по окружению и уничтожению группы Кальтенбруннера.
Гаусс понял: Гитлер хочет перестраховаться. Он знает, что армия боится
службы безопасности, и потому ненавидит ее людей. Уж армейцы-то не выпустят
ни одного диверсанта, если сказать солдатам, что это люди Кальтенбруннера.
Перестреляют, как куропаток. Ход понравился Гауссу.
Гитлер остановил взгляд на Шверере. У старика защемило под ложечкой. "Я
так и знал, - подумал он. - Опять проделка Гаусса: сейчас меня сунут в эту
кашу". Гитлер действительно проговорил:
- Заветной мечтой генерала Шверера был восточный поход. Я предоставлю
ему честь начать это дело... Генерал Шверер! - Шверер нехотя приподнялся в
кресле. - Германия возлагает на вас уничтожение особой группы
Кальтенбруннера. Преследуя беглецов в польских мундирах, вы первым ступите
на землю Польши.
- Благодарю вас, мой фюрер, - вяло проговорил Шверер. Ему при этом
казалось, что он чувствует на своем затылке насмешливый взгляд Гаусса.
Однако, едва опустившись в кресло, он забыл обо всем, кроме бередившего мозг
вопроса: "Уж не понадобилось ли им опять подставить меня под выстрел
какого-нибудь гиммлеровского уголовника, наряженного в польский мундир,
чтобы иметь еще один предлог для наступления?.."
Холодные мурашки бежали по спине старика. Он не слышал больше того, что
говорилось за столом.
Но на этот раз он ошибался: план захвата глейвицкой радиостанции был
для Гаусса такой же новостью, как для Шверера.
Заседание окончилось. Гитлер, как всегда, неожиданно замолчав на
полуслове, сорвался с места и исчез, прикрываемый адъютантами.
Его спина уже скрылась за дверью, а Гаусс все смотрел на тяжелые
дубовые створки.
"14"
Опускаясь по служебной лестнице, план провокации на польской границе
докатился до командира 17-го отряда службы безопасности хауптштурмфюрера СС
Эрнста Шверера.
Эрнст ничего не имел против этого поручения. Он не раз проводил
подобные операции на своей немецкой земле против рабочих, коммунистов,
вообще антифашистов. Он с удовольствием вспоминал о своем участии в захвате
Австрии, о провокации, которую ему удалось организовать в Чехии вместе с
белочулочниками Хенлейна. Тогда его подчиненные убили восемнадцать чехов и
нескольких "красных" немцев.
Но на этот раз ему стало не по себе сразу же, как только бригаденфюрер
изложил задание. Эрнсту претила не провокация, как таковая, - он с
удовольствием вырежет заставу и пустит в расход несколько штафирок на
радиостанции, хотя бы они и были немцы. Смущало другое: обстановка, в
которой бригаденфюрер посвятил его в суть этого дела. Уж очень не в нравах
СД была любезность бригаденфюрера, чересчур необычны были посулы наград и
повышение сразу в чин оберштурмбаннфюрера, минуя четыре кубика
штурмбаннфюрера. Все было подозрительно. Даже то, что люди Эрнста должны
были выполнять главным образом функция конвойных при команде уголовных
арестантов, которые составят основную силу диверсионной партии. Зачем
уголовники? Как будто эсесовцы не доказали своей готовности и способности
совершить любое уголовное преступление! Эрнст смотрел на хорошо знакомый
шрам в виде полумесяца, красневший на щеке бригаденфюрера, и старался
уловить в словах начальника ту действительную угрозу благополучию и жизни
его, Эрнста, которую он, как животное, инстинктивно уже разгадал.
Однако Служба безопасности была Службой безопасности. То, что Гейдрих и
Кальтенбруннер хотели сохранить в тайне даже от своих сотрудников, во многих
случаях тайной и оставалось. Бригаденфюрер открыл Эрнсту, что уголовники,
которые уцелеют в перестрелке, должны быть уничтожены немедленно по
окончании операции. Эрнст охотно взял и это дело на себя. Но бригаденфюрер
ничего не сказал Эрнсту о смертельности прививок, предназначенных всем
участникам "дела".
- Им всем будет сделан укол. Предохранение от столбняка и вместе с тем
что-то возбуждающее, для храбрости, - непринужденно проговорил бригаденфюрер
в заключение беседы.
- Моим парням не нужно ничего возбуждающего, - ответил Эрнст. - Они и
так справятся с делом.
- Нет, нет! - запротестовал начальник. - Все получат свою порцию. И вы
должны показать пример остальным.
Эрнст не стал спорить. Но заранее решил, что постарается уклониться от
каких бы то ни было вспрыскиваний - будь то состав "бодрости", "успокоения"
или чего другого. Полбутылки коньяку - вот все, что ему нужно.
Ценою примитивной хитрости ему удалось подставить под шприц своего
помощника по операции - здоровенного детину хауптшаррфюрера Мюллера. Тот
получил два укола.
Вечером Эрнст с удовольствием оглядел себя в зеркало: лихо сдвинутая на
ухо конфедератка польского пограничника и хорошо пригнанный мундир с массой
серебра показались ему куда более элегантными, чем погребальный наряд
гестапо. Жаль, что не удастся в таком виде показаться какой-нибудь
берлинской девчонке!
От пограничной комендатуры, где происходило переодевание, отряд
двинулся к границе. Под командой Эрнста находились эсесовские головорезы,
привыкшие к ночным вылазкам на польскую сторону. Так как они не были
посвящены в то, чем эта вылазка отличается от прежних, то уверенность в
безнаказанности и благополучном возвращении придавала им смелости.
Уголовники, составлявшие основное ядро отряда, знали еще меньше. Но они были
готовы на все за обещанную свободу. Хауптшаррфюрер Мюллер был, кроме Эрнста,
единственным, кто знал цель экспедиции - нападение на немецкую радиостанцию
в Глейвице.
Сидя рядом с Эрнстом в кабине грузовика, Мюллер молчал. Его ум не был
приспособлен к какому-либо анализу полученных приказаний, а нервы он имел
такие, какие и должен иметь разбойник. Они не приходили в возбуждение от
того, что Мюллеру предстояло вырезать несколько польских и немецких
пограничников и поставить к стенке инженерчиков какой-то радиостанции.
Вероятно, это какие-нибудь красные, раз уж начальство решило с ними
покончить. А до того, что на этот раз до них добираются таким кружным путем,
Мюллеру не было дела.
Единственным человеком, чувствовавшим себя не в своей тарелке, был
Эрнст. Тело его время от времени покрывалось гусиной шкурой, и противный
холодок пробегал по спине. Он поймал себя на том, что нервно повел
лопатками. Но чорт побери, Мюллеру вовсе незачем видеть его волнение! На тот
случай, если подчиненный все же заметил его судорожное движение, Эрнст
пробормотал:
- Не выношу сырости...
Но Мюллер промолчал и на этот раз. Переживания спутника его не
интересовали.
У скрещения двух заброшенных дорог грузовики высадили команду и
повернули обратно.
Когда затих шум удаляющихся автомобилей, Эрнст услышал шлепанье своих
людей по грязной дороге. Он приказал сойти на траву обочины. Стало почти
тихо. В окружающей темноте Эрнсту чудилось, что он остался один во всем
мире. Впрочем, это ощущение быстро исчезло: будь он один - он нашел бы
местечко посуше, завернулся бы в плащ и дождался бы солнца. А там со светом
пробрался бы обратно к своим, придумав какую-нибудь причину, помешавшую
выполнению задания. Но тут его окружали эсесовцы. Эрнст мог с уверенностью
сказать, что кто-нибудь из них, может быть здоровяк Мюллер, приставлен для
наблюдения за своим начальником. Такова была в Службе безопасности система
круговой слежки начальников за подчиненными, подчиненных за начальниками.
Значит, оставался только путь вперед, туда, где пролегает всегда
немного таинственная линия границы.
Кто-то из его людей заговорил. Эрнст резко остановился и в бешенстве
обернулся, пытаясь разглядеть в темноте виновника. Но тут же послышалось
негромкое рычание Мюллера. Потом Эрнст по звуку определил крепкий удар, и
все снова стихло.
По мере того как глаза Эрнста привыкали к темноте и стали различать
едва намеченные силуэты, ему начало казаться, что его люди также видны и
подкарауливающим их пограничникам по обеим сторонам границы.
Эрнст приказал приготовиться к снятию польских постов. Собственный
шопот показался ему едва ли не криком, способным разбудить всю пограничную
стражу в округе.
Эрнст был рад начавшемуся дождю: его пелена увеличит невидимость
отряда, а шум капель по листве заглушит шаги.
Но мелкий дождь тут же прекратился, едва смочив одежду. Только глина
стала еще более скользкой, чем прежде. Эрнст то и дело хватался за ветви
деревьев, чтобы удержаться на разъезжающихся ногах. Эта неустойчивость
заставляла напрягаться все тело, нервы еще больше натягивались. От каждого
прикосновения ветки Эрнст испуганно втягивал голову в плечи. Он все чаще
останавливался. Спутники натыкались на него и шопотом ругались, не узнавая
начальника или делая вид, будто не узнают. В других обстоятельствах это
обошлось бы им дорого, но тут Эрнст предпочитал молчать. Не только потому,
что малейший шум казался ему риском навлечь на себя огонь с обеих сторон
границы, но и оттого, что он начинал побаиваться своих уголовников. Он
понимал, что они ненавидят его, пожалуй, даже больше, чем тех поляков, на
которых он должен был их натравить.
По учащенному дыханию людей, по злому шопоту Эрнст угадывал, что его
тревожность передается им. Он заранее представлял себе, как эсесовцам
придется подталкивать уголовников штыками в спину, чтобы заставить итти
вперед.
Но Эрнст меньше всего думал сейчас о судьбе подчиненных, об исполнении
задачи. Его занимал исход дела для него самого.
Следовало прежде всего не держаться первых рядов. И Эрнст стал
мало-помалу, незаметно для других, отставать. Но едва две-три тени обогнали
его, как он почувствовал ткнувший его в спину тяжелый кулачище Мюллера.
Ничего не оставалось, как прибавить шагу. Он с ненавистью представил себе
маленькую головку Мюллера, его бычью шею, тяжелый взгляд до бессмысленности
тупых глаз... Брр!..
С этого момента Эрнст думал о своих людях уже не как о помощниках в
выполнении трудного поручения, а единственно как о банде, посланной для
того, чтобы помешать ему повернуть обратно. Они не позволили бы ему удрать,
даже если бы он решился на это. Они, и прежде всего Мюллер, схватили бы его
и притащили к бригаденфюреру. Эрнст вспомнил, как багровеет иногда шрам на
щеке начальника... О дальнейшем не хотелось и думать. Тошнотный комок
подкатывал к горлу.
Да, путь открыт только в одну сторону - туда. Но уж он-то примет все
меры к тому, чтобы вернуться живым...
Настало время рассыпаться и залечь перед последним броском. Сейчас они
очутятся среди чащи, в которой притаились польские пограничники.
Теперь Эрнст ненавидел этих поляков так, как может ненавидеть человек,
сознающий их превосходство над собой.
Эти польские солдаты, наверно, верили в то, что делают святое дело
первой шеренги - они стерегут польскую границу от нацизма. Они, наверно,
любят свою Польшу и готовы зубами драться за ее неприкосновенность. Эти
простые ребята, загнанные в лес дисциплиной полковничьего государства, едва
ли понимали, что их родина давно продана, обречена на муки своими же,
польскими предателями-министрами, иноземными политиками и всем черным
воинством католической церкви. Эти парни, наверно, и не подозревали, что
кровь, которую они готовы были пролить за свою дорогую мать Польшу, - первая
жертва в огромной и темной игре политических разбойников. Имена этих
разбойников представлялись им, вероятно, некоей абстракцией. Что такое для
них какие-нибудь чемберлены и галифаксы, боннэ и петэны, морганы и
рокфеллеры? Только заграничная разновидность собственных беков и смиглых -
бар, захвативших право играть судьбою страны.
Простые польские парни, облаченные в солдатские мундиры, отчетливо
сознавали одно: им доверена граница. За нею притаился многовековый враг
славянской Польши - тевтонский милитаризм. Это солдаты знали. Они уже видели
этот милитаризм в действии. Сожженные деревни, истерзанные бабы, повешенные
старики и детские трупы на дорогах - это было уже двадцать пять лет назад,
когда вильгельмовские полки топтали польскую землю.
Баре нарочно не пускали простых польских парней дальше второго класса
приходской школы, чтобы те не могли ни в чем разобраться, чтобы верили,
будто действительно сторожат свою Польшу и чтобы безропотно отдавали за нее
жизнь...
Польские пограничники сжимали карабины; они зорко вглядывались в
темноту из-под огромных козырьков своих угловатых фуражек. Но зачем были им
карабины, к чему была бдительность, когда из лесу на слабо освещенную
прогалину вышли солдаты в своих же польских мундирах, в конфедератках? Эти
нивесть откуда взявшиеся солдаты знали пароль. И только в тот последний миг,
когда штыки нежданных пришельцев во вспугнутом молчании леса пронзали тела
застигнутых врасплох пограничников, простые польские парни поняли: это
тевтоны в польских мундирах.
Но было поздно: часовые были сняты, пост окружен и вырезан, прежде чем
подхорунжий успел повернуть ручку старенького телефона. Отряд Эрнста мог
поворачивать обратно, в сторону своей границы, не боясь огня в спину.
На какой-то короткий промежуток времени Эрнст почувствовал облегчение,
пока не понял, что казавшееся самым трудным - снятие польских постов - лишь
незначительная часть поручения. Самое страшное было впереди. Что, если число
немецких постов на границе не уменьшено, как обещал бригаденфюрер? Что, если
немецкие посты откроют огонь не холостыми патронами? Что тогда... Повернуть?
Но куда? В Польшу, на растерзание разозленным польским пограничникам?..
Эрнст только сейчас до конца понял, как ловко его втянули в эту
авантюру. В такой просак он не попадал еще никогда: куда ни сунься, всюду
враги. Сначала сзади немцы - впереди поляки. Теперь позади поляки - впереди
немцы.
Но делать нечего, пора было двигаться обратно к своей границе, пока
поляки с соседних постов ничего не заметили. Вот тут-то и пригодилась
полбутылка коньяку, захваченная с собою Эрнстом. Он выпил бы ее всю, если бы
не жадный взгляд Мюллера. Чтобы задобрить верзилу, Эрнст отдал ему половину.
Эрнст приказал пересчитать людей и двинулся в путь. Шли в таком же
молчании, как сюда. Но было вдвое страшнее. Неподалеку от Эрнста слышалось
сопенье Мюллера. На то, чтобы отстать, отбиться от цепи, не было надежды.
По расчетам Эрнста до немецких линий оставалось уже совсем немного,
когда по лесу вдруг прокатилось: трах-тара-рах-тах-тах... Эхо неслось,
комкая тишину и расшвыривая лесные шорохи, сорвалось в лощину и, разорванное
на куски, исчезло где-то на польской стороне.
Сделав вид, будто споткнулся, Эрнст бросился на землю. Он все падал и
падал, а земля, казалось, уходила из-под него.
Так катился он по косогору, пока не оказался в воде.
Цепляясь за скользкий глинистый берег, стукаясь коленями о камни, он
судорожно карабкался вверх, пораженный смертельным страхом. Выбравшись на
берег ручья, он жадно прижался к земле. Тяжело дыша, прислушивался, не
повторятся ли раскаты того, что он принял за пулеметную очередь, но что в
действительности было лишь одиночным выстрелом в лесу.
Отвратительная мелкая дрожь проникла во все суставы и лишила Эрнста
способности двигаться. Он бы лежал и лежал, если бы новый приступ ужаса не
заставил его метнуться от раздавшегося поблизости хруста ветвей.
- Господин оберштурмбаннфюрер! - тихонько окликнул Мюллер.
Эрнст понял, что скрываться бесполезно:
- Ох, боже мой... - со стоном прохныкал он.
- Ну, какого дьявола? - сразу утратив всю вежливость, прорычал Мюллер.
- Кажется, я вывихнул ногу... - еще жалобнее прошептал Эрнст.
- Вылезайте, пока нас не накрыли!
- Не могу сделать ни шагу. - Эрнст готов был заплакать. Ему уже
казалось, что он действительно вывихнул ногу: лодыжка по-настоящему болела.
- Честное слово, я останусь без ноги... Я чувствую, как она распухает.
- Еще десяток метров, и мы сойдемся со своими, - хмуро ответил Мюллер.
Эрнст закрыл глаза: опять лес, опять ползанье в темноте, опять грохот
пулемета? Он окончательно решился.
- Не ждите меня, Мюллер. - Шопот стал трагическим. - Бросьте меня здесь
на произвол судьбы...
И тут Эрнст впервые понял, как действует рычание Мюллера на подвластных
ему людей. Хауптшаррфюрер без церемоний схватил его за плечо и проговорил
сквозь зубы:
- Довольно валять дурака!
- Это же я, Шверер!
- Вставайте, а не то... - угрожающе проговорил эсесовец и так тряхнул
своего начальника, что у того ляскнули зубы.
- Вы с ума сошли! - крикнул Эрнст. - Вы что, не узнаете меня, что ли?
- Не беспокойтесь: я сразу узнал вас... Пошли!
- Но я же не могу встать.
- Нет, этим вы не отделаетесь! - И лапа Мюллера впилась в плечо Эрнста.
- Ну, погодите, - прошептал Эрнст, - только бы мне остаться в живых...
Уж я покажу вам!
- Там будет видно...
Стараясь быть внушительным, Эрнст прикрикнул:
- Убирайтесь и пришлите сюда двоих, чтобы донесли меня.
- У меня другой приказ, - проговорил Мюллер, и Эрнсту показалось, что
он вытаскивает из кобуры пистолет.
- Вы ответите за все это! - пробормотал Эрнст, делая вид, будто ему
трудно подняться. Но сильная рука Мюллера потянула его вверх, и Эрнст сразу
оказался на ногах. Опираясь на руку Мюллера и прихрамывая, он потащился за
эсесовцами. Голова его была теперь занята одним: Мюллер должен быть
уничтожен первым!
- Из-за вас могло сорваться все дело, - мрачно проговорил Мюллер, но в
его тоне Эрнст уловил нотку примирения. Однако это не изменило хода его
мыслей: "Он должен быть уничтожен первым".
Мюллер насмешливо спросил:
- Ну, может быть, теперь вы перестанете хромать?
- Да, мне значительно лучше... Видимо, нужно было немного размять ногу.
- И Эрнст оттолкнул руку хауптшаррфюрера. - Где люди?
- Там, - Мюллер махнул в темноту. - До наших постое рукой подать.
- Людей в цепь! Гранаты к бою! - приказал Эрнст.
- Слушаю, - обычным тоном исполнительного служаки ответил Мюллер, но не
ушел.
- Марш!.. Или, может быть, вы трусите? - спросил Эрнст.
Мюллер исчез. Через несколько минут Эрнст услышал хруст веток,
приглушенные голоса, передающие команду. Отряд двинулся вперед. Эрнст бежал,
пригнувшись к земле и зажав в руке парабеллум. Его мысль попрежнему была
направлена к одному: "Чтобы спастись самому, нужно уничтожить Мюллера". В
потемках он пытался отыскать взглядом большую тень Мюллера.
Генерал Шверер и Отто с вечера 30 августа расположились в гостинице
Киферштедтеля, к западу от Глейвица. Шверер полагал, что тут он будет в
полной безопасности и сможет в течение нескольких минут достичь города, как
только прибудет донесение о том, что провокационная радиопередача закончена
и расположенные в засаде войска уничтожили или переловили диверсантов.
Под утро Шверера разбудил отдаленный треск перестрелки в стороне
Глейвица. Старик приказал Отто включить приемник. Оба с интересом прослушали
передачу, призывающую немцев восстать против Гитлера. Пока, по донесению
офицера связи, в Глейвице происходили окружение и расстрел диверсантов,
Шверер успел напиться кофе. Он допивал вторую чашку, когда доложили, что все
закончено и два сумевших убежать от расстрела диверсанта будут вот-вот
изловлены. Он сел в автомобиль и отправился в город, намереваясь убедиться в
уничтожении всей группы.
Шверер с презрением смотрел на перепуганных жителей Глейвица, жавшихся
к стенам домов. Кое-кто поспешно укладывал в автомобили чемоданы, воображая,
что уже началась война. Эсесовцы стаскивали с перебитых уголовников и с
охранников Эрнста польские мундиры и выбрасывали их на улицу. Эти мундиры
должны были убедить обитателей Глейвица в том, что нападение было совершено
поляками.
Шверер лично пересчитал мундиры. Нехватало трех.
- Скольких ловят? - спросил он Отто.
- Двоих, экселенц.
- Скажи, что если в течение часа, мне не доставят и третьего, я прикажу
расстрелять офицера, которому поручено окружение.
- Слушаю, экселенц.
- Иди!
Он в нетерпении мерил мелкими семенящими шажками кабинет директора
радиостанции, где не осталось ни одного стекла от первой же гранаты. Прошло
по крайней мере полчаса, пока дежуривший у телефона Отто доложил:
- Двое бежавших пойманы.
- Расстрелять! - коротко бросил Шверер. Но тут ему пришла мысль
допросить этих уцелевших, куда мог деваться третий пропавший. - Сначала дать
их сюда, - приказал он. - Всем покинуть комнату.
Прошло несколько минут. На железной лестнице послышался топот
нескольких пар подкованных сапог. Дверь отворилась, и в комнату втолкнули
двух связанных по рукам людей в изорванных польских мундирах. Шверер
почувствовал, как кровь отливает у него от головы: один из двух "поляков"
был Эрнст.
Старик пытался дрожащими руками удержаться за поплывший от него стол...
В тот же вечер, 31 августа 1939 года, Эрнст сидел в кабинете
бригаденфюрера. Сам бригаденфюрер беспокойно расхаживал по комнате, слушая
подробный рассказ Эрнста об операции на границе.
Иногда, проходя мимо Эрнста, он исподлобья взглядывал в лицо
новоиспеченному оберштурмбаннфюреру. Его поражало спокойное и даже, сказал
бы он нахальное выражение лица этого малого. Просто удивительно: пробыв
почти целый день на свободе, Эрнст не мог не узнать, что все меры к
уничтожению диверсионной группы были приняты заранее и проведены в жизнь без
всяких исключений, Эрнст должен был понять, что если бы не совпадение, по
которому именно его отцу было поручено дело, сам он, Эрнст, едва ли сидел бы
теперь здесь и с эдаким спокойствием покуривал папиросу. Бригаденфюрер был
уверен, что как только он доложит об этом неприятном осложнении
Кальтенбруннеру, а тот, в свою очередь, Гейдриху или Гиммлеру, часы Эрнста
будут сочтены. Оставить его в живых - значило рисковать разоблачением всей
провокации, ведущей к таким крупным последствиям, как вторжение в Польшу,
как война... Чорт возьми, чем же объяснить это удивительное спокойствие
парня? Неужели он не понимает, что сосет одну из последних папирос в своей
жизни?
А Эрнст был действительно удивительно спокоен. Через несколько минут,
когда он закончил свой рассказ, причина этого спокойствия стала ясна и
бригаденфюреру:
- Прежде чем явиться к вам с этим докладом, - проговорил Эрнст, и в
голосе его прозвучало даже что-то вроде хорошо сознаваемого превосходства
над начальником, - я сделал то же самое, что некогда проделал наш бывший
коллега Карл Эрнст...
Бригаденфюрер перестал ходить по комнате и удивленно уставился на
Эрнста.
- Я заготовил несколько писем, - продолжал тот. - В них точно описано
все дело. Некоторые из этих писем уже в руках моих друзей в различных
пунктах Германии.
При этих словах бригаденфюрер не мог подавить вздоха облегчения, но
Эрнст насмешливо предостерег его:
- Вы полагаете, что это не так уж сложно: вытянуть из меня имена
друзей! Я был бы идиотом, если бы второй половины писем не переправил за
границу. Туда вам не дотянуться. Если со мною что-нибудь случится, весь мир
узнает о сегодняшнем происшествии. Так и доложите, кому следует. Полагаю,
что после этого вся Служба безопасности получит приказ охранять меня, как
коронованную особу...
Эрнст бесцеремонно потянулся в кресле.
Бригаденфюрер в остолбенении стоял напротив него. Шрам, до того едва
заметный, багровым полумесяцем перерезал теперь его щеку.
- Однако!.. - медленно проговорил он, стараясь подавить приступ
бешенства. - Вы далеко пойдете. - И тут же с неподдельным интересом спросил:
- Но как же прививка? Почему она не подействовала?
- Прививка "бодрости"? - насмешливо спросил Эрнст. - Мой шприц пришелся
на долю хауптшаррфюрера Мюллера.
- Каким образом?!
- Это уж мое дело... Важно то, что этот второй шприц избавил меня от
необходимости собственноручно пристрелить этого труса. Он подох прежде, чем
мы добрались до радиостанции.
Еще несколько мгновений бригаденфюрер рассматривал физиономию Эрнста,
выражение лица которого делалось все более наглым. По мере того как
бригаденфюрер глядел, к нему возвращалось спокойствие. Шрам на щеке делался
все менее заметным.
Наконец эсесовец неопределенно проговорил:
- Что ж... может быть, такие-то нам и нужны...
- Я тоже так думаю, - с усмешкой согласился Эрнст.
"15"
- Крауш, в канцелярию!.. - послышалось на тюремной галлерее, когда
сутулый, тощий, как скелет, заключенный, устало волоча ноги, брел с вымытой
парашей в руках.
Крауш поставил парашу, вытянул руки по швам и обернулся к надзирателю.
- Живо посудину на место и марш в канцелярию! - последовал приказ.
Арестант молча поднял парашу и понес в камеру.
Прислонившись спиною к поручням галлереи, надзиратель проводил его
скучающим взглядом. Через минуту Крауш так же медленно, как делал все,
проплелся мимо него обратно к выходу.
- Если письмо от милой, расскажешь мне, с кем она живет, - насмешливо
бросил надзиратель вслед старику.
Крауш, не сморгнув, повернулся и, опять исправно взяв руки по швам,
пробормотал:
- Непременно, господин вахмистр.
Арестант Карл Крауш, бывший социал-демократ, сидел по приговору суда
города Любека. В приговоре значилось, что он получил свои шесть лет за отказ
предъявить документы по требованию наружной полиции и за избиение в пивной
"Брауне хютте" инспектора государственной тайной полиции.
Крауш ни на суде не протестовал против жестокости приговора, ни
впоследствии никому не жаловался. Старик был доволен тем, что в судебном
деле не значилось главное, в чем гитлеровцы могли бы его обвинить:
способствование побегу из-под надзора любекской полиции функционера
коммунистической партии Германии Франца Лемке. Такое обвинение обошлось бы
Краушу значительно дороже, чем несколько лет тюрьмы.
Смирением и исполнительностью Крауш старался заслужить расположение
тюремного начальства. Его постоянно снедал страх, как бы ему не прибавили
срок. Он был стар и знал, что в таком случае еще меньше останется шансов
увидеться с семьей, о которой он не переставал мучительно думать каждую
минуту своего пребывания в стенах тюрьмы.
Недавно Крауш получил приказ исполнять обязанности кальфактора в
"строгом" отделении тюрьмы.
Никто из заключенных ганноверской тюрьмы не знал, что одна из камер
"строгого" отделения подверглась недавно переделке: была навешена вторая,
дополнительная, стальная дверь, половина окна была забетонирована, и
наружный щит окошка удлинили так, что стал невидим даже тот клочок неба,
который видели арестанты в других камерах. В этом каменном мешке появился
заключенный, чье имя не было сообщено даже надзирателям. Понадобилось время,
чтобы они опознали в нем Эрнста Тельмана.
Уборка камеры Тельмана тоже была возложена на молчаливого Крауша.
Войдя в канцелярию тюрьмы, Крауш не сразу узнал сидевшего за столом,
спиною к свету, человека. Он не мог различить черт его лица. Ясно виднелись
только хорошо освещенные погоны вахмистра.
Крауш вытянулся у двери и отрапортовал о своем прибытии.
Вахмистр продолжал писать.
Теперь, когда глаза Крауша привыкли к царившей в канцелярии полутьме,
он узнал Освальда Ведера. Арестанты редко видели этого человека. Он с ними
почти не соприкасался. Так же, впрочем, как и с большинством надзирателей.
Ведер выполнял обязанности писаря у советника по уголовным делам Опица, о
котором тюремная молва разнесла самые мрачные слухи.
Советник тоже не соприкасался ни с кем из населения тюрьмы. Очень
ограниченный круг лиц знал, что его обязанностью является наблюдение за
арестантом, чье имя старались сохранить в тайне, - за Эрнстом Тельманом.
Такой робкий человек, как Крауш, должен был бы испытать страх и по
крайней мере любопытство по поводу вызова к писарю страшного Опица. Но на
лице старика появилось только выражение напряженного внимания, словно он
боялся в полутьме пропустить малейшее движение вахмистра.
Наконец Ведер оторвался от толстой шнуровой книги.
- Распишись! - приказал он, не глядя на арестанта, и подвинул книгу к
краю стола. - Не забудь: сегодня тридцать первое августа тысяча девятьсот
тридцать девятого года.
Когда Крауш дрожащими от непривычки пальцами вывел свое имя, Ведер
протянул ему распечатанную пачку табаку.
- Курительная бумага внутри, - хмуро проговорил он и, словно боясь
соприкоснуться с пальцами арестанта, отдернул руку, едва Крауш взял пачку.
Нелегко сохранить способность спать, если тебя в течение семи лет
одиночного заключения лишают возможности работать, двигаться, даже
разговаривать хотя бы с самим собой. Тем не менее бессонница редко мучила
Тельмана. Так же как он заставил себя каждое утро делать гимнастику,
несмотря на отекшее от дурной пищи и болезни тело, так же как он вынуждал
себя часами ходить по камере - три шага туда, три обратно, чтобы сохранить
подвижность, так же как он ни на минуту не терял способности трезво
оценивать все, что происходило в мире, далеко за стенами его одиночки, точно
так Тельман силою своей железной воли заставлял себя спать. Это было
необходимо для сохранения организму сопротивляемости, для сохранения воли и
способности мыслить.
И вот сегодня сон вдруг не пришел. Тельман лежал, повернувшись лицом к
стене. Такую шершавую серую поверхность он видел перед собой уже семь лет.
Гитлер перебрасывал его из города в город, из тюрьмы в тюрьму, из камеры в
камеру, но это мало что меняло в обстановке, окружающей Тельмана: те же
серые стены, те же решетки на крошечных окнах, тот же яркий свет
электрической лампочки днем и ночью, тот же промозглый холод и безмолвие
могилы. Даже у приставленного к нему судебно-полицейского чина те же
стеклянные глаза палача и тонкие губы садиста, хотя раньше этот чин
назывался Гирингом, теперь называется Опицем и неизвестно как будет
называться через несколько лет.
Несколько лет?!
Еще несколько лет?!
А дальше?..
Чем кончится эта глава немецкой истории?
Как ни трудно следить за жизнью из этой камеры, Тельман отдает себе
отчет в происходящем. Самое главное: он знает анализ событий, данный
Сталиным. Сопоставляя этот анализ с известиями, так мужественно
доставляемыми товарищами с воли, Тельман может разобраться в происходящем на
его несчастной родине. Да, как ни противно всему образу его мышления это
жалкое слово, он вынужден его употребить. Несчастная страна, несчастный
народ!.. Разве не величайшее несчастье попасть в плен кучке негодяев, с
жестокостью кретинов осуществляющих предначертания закулисных хозяев
положения? Даже отсюда, из тюремной камеры, видно, что, по существу, нацисты
выполняют ту же историческую задачу врагов германского народа, какую
когда-то выполняли социал-демократы. Больше пятнадцати лет тому назад
товарищ Сталин назвал Вельса приказчиком Моргана и победу социал-демократов
на выборах в рейхстаг победой группы Моргана. Тельману кажется, что было бы
справедливо назвать теперь победу Гитлера победой объединенных сил Моргана,
Рокфеллера и Круппа. Интересно было бы узнать суждение по этому поводу
товарища Сталина... Это чрезвычайно важно для определения дальнейшего
поведения немецких коммунистов. Даже лишенная всякой массовой базы,
загнанная в глубочайшее подполье, КПГ не должна, не имеет права складывать
оружие. Кровь Шеера, Лютгенса, Андре, Фишера и, может быть, в скором времени
его собственная кровь будет цементом, на котором должно держаться единство
боевого авангарда немецкого народа. Пусть этот авангард стал малочисленным -
знамя партии попрежнему чисто, и товарищи попрежнему высоко несут его...
Трудно, очень трудно следить из тюрьмы за соблюдением условий успеха
работы КПГ, названных когда-то Сталиным. Но Тельман всем сердцем верит: и в
глубоком подполье партия продолжает рассматривать себя как высшую форму
классового объединения немецкого пролетариата. Товарищи знают: они должны
бороться во имя того, чтобы взять на себя руководство жизнью родного народа.
Рано или поздно немецкий народ должен сбросить черное иго своих и иноземных
фашистов. Не может не сбросить. Краткие известия, приходящие с воли, говорят
Тельману, что, ведя тяжелую практическую борьбу, товарищи не забывают об
овладении революционной теорией марксизма. Они правильно анализируют редкие
лаконические советы Тельмана и неоценимую помощь Сталина. Их лозунги всегда
конкретны, их задачи - задачи сегодняшнего дня. Отзвуки, проникающие даже в
стены тюрьмы, подтверждают, что боевые лозунги партии всегда соответствуют
насущнейшим потребностям масс, проверены в горниле мыслей и чаяний народа.
Как бы ни был страшен террор нацизма, как бы ни была дорога цена, которою
приходится платить за малейшее проявление протеста против режима Гитлера,
дух сопротивления не умирает в немецком народе. Об этом свидетельствует
непрестанно растущее население тюрем и концлагерей.
Тельман с радостью отмечал, что при всей высокой принципиальной
непримиримости его товарищей по ЦК они проявляют достаточную гибкость в
формах борьбы с фашизмом. Они не доктринерствуют, протягивают руку всякому,
кто хочет бороться с тиранией. К сожалению, он ничего не слышит здесь о
критике, но он не винит товарищей в том, что они не занимаются сейчас
публичными дискуссиями. Это могло бы повлечь опасные провокации и провалы
подполья. А внутри организации товарищи чистят свои ряды, они зорко следят
за ошибками друг друга. Это Тельман заметил по нескольким признакам. Правда,
признаки более чем лаконичны, но он хорошо знает своих боевых друзей, ему не
нужно разъяснять их намеки. Да, да, он хорошо их знает... Может быть,
правда, кроме тех, кто вошел в ЦК уже в последнее время вместо павших на
посту. Но это ничего. Он уверен: лучшие из лучших, передовые из передовых
ведут партию.
Он так же уверен в этом, как и в том, что, несмотря на гибкость,
проявляемую по тактическим соображениям в сотрудничестве со всеми
антифашистскими элементами страны, партия беспощадно выбрасывает из своих
рядов всех, кто недостоин носить высокое звание солдата пролетарской
революции - коммуниста. В этом отношении он не боится за дисциплину, которую
он оставил партии как одно из своих лучших творений. Он не боится, что хотя
бы одно слово, произнесенное ее вождями, хотя бы одно обещание, данное
народу, останется словом и обещанием, - все станет делом, все претворится в
победу. Лишь бы немцы не забывали, что там, на востоке, в родной каждому
коммунисту и каждому пролетарию Москве, бьется сердце революции. Немцы,
помните: русские, русские и еще раз русские - вот ваши лучшие друзья! Какие
бы усилия ни прилагали враги, чтобы посеять рознь между этими народами,
коммунисты должны показать: идя об руку с русским рабочим классом, немецкий
рабочий класс может не бояться ничего и никого. Победа будет за ним... Да,
это очень важно... Именно об этом он и должен написать товарищам в ближайшей
же записке на волю...
Мало-помалу сон смежил веки. Но и сон Тельмана был сегодня необычно
тревожен. Первый же слабый шорох пробудившейся тюрьмы заставил его очнуться.
И больше он уже не мог заставить себя уснуть. Вероятно, поэтому он
чувствовал утомление с самого утра. С особенной остротой давала себя знать
боль в пораженном свищом кишечнике. Тельман через силу сделал гимнастику.
Его едва не стошнило от нескольких глотков тепловатой бурой жидкости,
которая называлась тут утренним кофе. И тем не менее он, как всегда,
приветливым кивком встретил вошедшего за парашей кальфактора Крауша.
Разговаривать с заключенными камер, которые он убирал, Краушу
запрещалось под угрозою карцера и наручников. Поэтому, положив на стол
полученную от Ведера пачку табаку, он вытащил из нее маленькую тетрадку
грубой курительной бумаги и только глазами указал на нее Тельману. Тельман
понимающе опустил веки. Это было все.
Зная, что за ним неотступно наблюдают в глазок двери, Тельман
преодолевал нетерпение. По крайней мере час или полтора не притрагивался к
бумаге. Только по прошествии этого времени он свернул папиросу. Как бы
невзначай, от нечего делать разглядывая тетрадку, отсчитал тринадцатый
листочек. Несколько раз выпустил на него дым. На листке все яснее проступали
мелкие, едва различимые простым глазом буквы: Г...и...т...л...е...р...
н...а...п...а...л...
Терпеливо, не подавая виду, что он что-то видит, Тельман, наконец,
прочел: "Гитлер напал на Польшу..."
В раздутых нездоровой полнотой пальцах не было признаков дрожи, когда
Тельман свернул из этого листка следующую папироску и зажег ее. Курил
медленно, словно бы мысленно следя за тем, как одна за другою вместе с дымом
исчезают буквы: Г...и...т...л...е...р... н...а...п...
Папироса еще тлела, когда отворилась дверь камеры и на пороге показался
Опиц в сопровождении двух надзирателей.
Советник впервые пришел к Тельману днем. Он придирчиво осмотрел все
углы камеры и задержал взгляд на дымящейся папиросе заключенного. Тельману
показалось даже, что советник следит за тем, как от нее лениво отделяется
струйка дыма. Дым поднимался медленно, словно ему было трудно взвиться в
спертом воздухе камеры, унося к потолку не в меру тяжкие слова: "Гитлер
напал на..."
Опиц сделал знак надзирателям удалиться и остался с глазу на глаз с
узником. Еще некоторое время длилось молчание. Тельман сделал несколько
столь глубоких затяжек, что закружилась голова. Зато он был уверен, что весь
проявленный на бумаге текст сгорел.
- Ну-с, теперь мы сможем, наконец, объявить, что покончили с
коммунизмом, - сказал Опиц и сделал многозначительную паузу. - Войска фюрера
вторглись в Польшу. - Опиц, прищурившись, посмотрел на Тельмана, спокойно
прижимавшего пальцем окурок к краю таза. Повидимому, советник ждал
проявления волнения. Не заметив никаких его признаков, злобно проговорил: -
Через месяц он будет в России. Коммунистической Москвы больше не будет на
карте! Слышите: это конец большевиков.
Тельман ненавидел бледную физиономию Опица. Он ненавидел весь родивший
советника режим. Ненавидел Гитлера. Но напряжением воли он заставил себя
ничем, решительно ничем не проявить владевших им чувств, не издал ни звука.
- Что вы на это скажете? - издевательски спросил Опиц.
И только тут Тельман не мог удержаться от удовольствия сказать то, что
думал. Он надеялся, что сказанное послужит немецкому народу вехой на пути к
пониманию правды. И, как только мог громко, ответил:
- Я скажу: это конец!
- Ага! - торжествующе воскликнул Опиц.
- Я скажу, - спокойно повторил Тельман: - Сталин свернет шею Гитлеру.
Несколько мгновений советник смотрел на Тельмана испуганно-ненавидящими
глазами. Потом в бешенстве толкнул дверь ногою и выбежал вон. Послышался
звон замка. В камере воцарилась тишина могилы.
Тельман с благодарностью посмотрел на крошечный черный окурок,
приставший к краю таза. Благодаря товарищам со общение Опица не застало его
врасплох. Теперь вся тюрьма, а за нею и вся Германия будут знать, что думает
об этой войне коммунист Эрнст Тельман...
Эта мысль не успела оформиться до конца, когда снова послышался лязг
затворов. Вошел надзиратель.
- Руки! - лаконически скомандовал он и привычным движением замкнул на
запястьях Тельмана строгие наручники.
"16"
Несмотря на жестокий террор, царивший внутри аппарата нацистской
партии, Гитлер и Геринг боялись, что никакие приказы не помешают Гиммлеру
расправиться с Тельманом так, как тот считал нужным. А Гиммлер принадлежал к
клике нацистов, полагавшей, что беречь Тельмана незачем, что узник не может
пригодиться ни для каких обменных или заложнических комбинаций.
Высказывавшуюся Герингом надежду на то, что имя Тельмана, пока он жив, можно
использовать для провокационных фальшивок, Гиммлер тоже находил глупостью.
Однажды он заявил:
- Только тот, чей мозг утратил ясность под влиянием злоупотребления
наркотиками или попросту заплыл жиром, может воображать, будто удастся
выжать из Тельмана подпись под каким-нибудь документом или толкнуть его на
нужное нам заявление. Незачем беречь этого опасного коммуниста. Самое
правильное - покончить с ним. А что касается использования его имени для
дел, рассчитанных на доверчивых людей, то это мы можем делать независимо от
того, жив Тельман или мертв. Мы не обязаны давать объявление об его смерти в
"Ангриффе". От нас зависит считать его живым или мертвым.
Враждебные отношения между Гиммлером и Герингом были широко известны.
Геринг никогда не мог простить Гиммлеру, что тот вырвал у него из рук
имперскую гестапо и завладел всеми ее секретами, в том числе и секретами
самого Геринга. Поэтому, стоило Герингу узнать о заявлении Гиммлера, как он
категорически отказался передать заключенного в распоряжение своего
соперника. Он сам хотел распоряжаться жизнью Тельмана. Гитлер согласился с
его соображениями: пока нельзя убивать вождя коммунистов. В тюрьме он не
опасен, а весть об убийстве может прогреметь, как набат, даже в задавленной
полицейским террором Германии. Кроме того, никогда и никто не может знать
вперед, что случится. Астрологи, с которыми советовался Гитлер, не могли
ответить ему на вопрос о роли Тельмана в его собственной судьбе. Осторожнее
было держать закованного Тельмана в запасе: а вдруг...
Эти трусливые соображения "наци Э 1", подкрепляемые сомнениями "наци Э
2", и заставили их изъять Тельмана из ведения имперской тайной полиции
Гиммлера и передать в ведение прусской тайной полиции, еще подчиненной
Герингу. Советник по уголовным делам Опиц, приставленный к Тельману, должен
был не только наблюдать за тем, чтобы узник не сбежал, чтобы режим его ни на
минуту не смягчался, чтобы не могла продолжаться связь Тельмана с
коммунистическим подпольем, но также и за тем, чтобы, упаси бог, Гиммлер не
вырвал Тельмана из рук Геринга.
Поэтому господин советник по уголовным делам имел право во всех
случаях, казавшихся ему экстраординарными, делать доклад непосредственно
Герингу. Неоднократно он так и поступал. Но на этот раз, напрасно
проворочавшись ночь в постели, Опиц не нашел формы, в какой можно было бы
доложить рейхсмаршалу о заявлении Тельмана в день первого сентября. Опии
даже мысленно не мог себе представить, как его язык выговорит страшные
слова: "Свернет шею Гитлеру..." У Опица самого начинало ломить позвонки при
одной мысли о впечатлении, какое эти слова могли бы возыметь на его
начальников. Такой доклад мог вызвать бурю не на голову Тельмана - тому что?
- а на его собственную, Опица, бедную голову. Легко оказать: "Свернет шею
Гитлеру..."
Дьявольским соблазном мельтешила где-то в черепе мыслишка: не умолчать
ли вообще? В конце концов не обязан же Опиц докладывать обо всем, что
Тельману вздумается сказать! Но тут же всплывал страх: слова заключенного,
который молчит триста шестьдесят четыре дня в году из трехсот шестидесяти
пяти, не могут остаться тайной. Рано или поздно молва вынесет их за стены
тюрьмы. Даже бетон имеет, повидимому, поры. Если не какой-нибудь выползший
на свободу арестант разгласит это, то может проболтаться и надзиратель. А
достаточно сказать в Германии что-нибудь в присутствии двух человек, чтобы
быть уверенным: гестапо будет это знать. Система третьего уха - надежная
система. Из троих собравшихся один непременно осведомитель. Значит?..
Значит, непременно потянут и самого Опица: "Ага! Вы кое-что скрываете!..
Прекрасно..."
Если до сих пор ненависть Опица к Тельману была плодом служебного
рвения и преданности фюреру, то теперь к ней примешался личный мотив.
Советник скрежетал зубами при мысли о виновнике его терзаний и молил
всевышнего о том, чтобы, наконец, с него, Опица, сняли обязанность оберегать
Тельмана от лап Гиммлера. Вот тогда бы он показал всем, на что еще способен
советник по уголовным делам прусской тайной полиции. О, он нашел бы способ
расквитаться за свои кошмары!..
Но этой обязанности с него не только не снимали, а наоборот, сразу же
после начала военных действий в Польше пришло секретное напоминание о том,
что ему, Опицу, надлежит удвоить бдительность по обеим линиям: коммунисты
могут сделать попытку связаться с Тельманом - раз; разные иностранные
разведки, враждебные фюреру, могут использовать обстоятельства военного
времени, чтобы причинить фюреру хлопоты в международном аспекте, - два.
Провокационное убийство Тельмана было бы крупной неприятностью, оно вызвало
бы ненужную в данный момент реакцию в общественности Англии и Франции,
отношения с которыми и без того находят я на краю разрыва.
Все это привело, наконец, Опица к решению немедленно доложить о
мучившем его вызывающем признании Тельмана. Однако решиться на передачу
таких слов Герингу он все же не мог. Он избрал для разговора человека,
который, по его данным, был достаточно близок с Герингом, чтобы спокойно
сказать тому все, что угодно, и, с другой стороны, отличался большой
гибкостью и понятливостью, чтобы не поставить Опицу в вину произнесение
вслух страшных слов о фюрере. Группенфюрер СС Вильгельм фон Кроне наверняка
не выпучит глаз, не заорет на Опица: "Болван, вы должны были тут же
застрелить его за подобные слова... Эй, кто-нибудь! Арестовать бывшего
советника Опица!.."
Именно к Кроне Опиц и явился с докладом. Но, к его ужасу и удивлению,
все произошло совсем не так, как представлял себе советник. Правда, Кроне не
только не орал, он даже не повысил голоса, но то, что он сказал, было
страшнее крика.
- Вы плохой национал-социалист, - спокойно заявил Кроне, прищурившись и
глядя на бледного Опица. - Что сделал бы на вашем месте я, да и всякий
честный национал-социалист?..
- Инструкция, господин группенфюрер...
- Ах, инструкция! - Кроне криво усмехнулся. - А кроме инструкции, вы
уже ничего не желаете знать?.. Подобное заявление заключенного, - я не
решаюсь повторить его, - не заставило ваше сердце запылать гневом, ваш мозг
остался холодным, когда оскорбили вашего фюрера, ваша рука не выхватила
пистолета и не всадила в оскорбителя все восемь пуль... О чем это
свидетельствует, господин советник?.. - Голос Кроне оставался все таким же
спокойным. Лицо не выражало ни малейшего порицания или поощрения.
Прищуренные глаза были холодны. - О том, что для вас служебная инструкция
сильнее любви к фюреру. О том, что национал-социалистский дух подавлен в вас
соображениями служебной повседневности... - Кроне повернул лежавшую перед
ним желтую папку, так что собеседнику стала видна обложка: "Личное дело
советника по уголовным делам Опица", и начал листать вшитые в папку листки.
Опиц не видел этих листков. Он только слышал их зловещее шуршание. От каждой
перевернутой страницы он вздрагивал так, точно это был звук ножа гильотины,
которым проводили по точильному камню.
Кроне закрыл папку.
- Оказывается, вы достались нам от гнилого режима Веймарской
республики, - сказал он.
В тоне группенфюрера Опицу почудилось разочарование, и он поспешно
произнес:
- Но, господин группенфюрер, я никогда не скрывал того, что начал
службу в полиции при докторе Носке... В деле должно быть сказано, что я и
тогда отличался непримиримостью к коммунистам. Благоволите взглянуть на
характеристику моего поведения во время подавления кильского восстания
моряков под руководством министра Носке, благоволите ознакомиться с моей
характеристикой, относящейся к делу Розы Люксембург...
- Мы судим наших людей не по их услугам прежнему режиму...
- Но ведь залогом успеха нашего обожаемого фюрера была именно наша
преданность его делу еще в те времена.
- В те времена, в те времена!.. Нас больше интересует ваша преданность
в эти времена. А тут-то вы и провалились.
Бледный узкий лоб советника покрылся испариной.
- Господин группенфюрер!.. - Дрожащие губы советника не могли
справиться со словами оправдания. Он бессильно умолк.
С неторопливостью удава, уверенного в том, что кролик - его, Кроне
проговорил:
- Я все доложу господину рейхсмаршалу. - И еще раз подчеркнул: - Все!
Опиц с трудом поднялся на подгибающихся ногах.
- Я полностью сознаю свою вину. Я действительно должен был своими
руками задушить Тельмана... Хайль Гитлер!
- Я вам никогда этого не говорил, - поспешно ответил Кроне. - У вас
есть инструкция. В ней сказано, что вы должны делать.
Опиц смотрел на Кроне испуганно вытаращенными глазами. В них уже не
было никаких следов мысли, только страх растерянного животного. Он не помнил
ни того, как выбрался из кабинета Кроне, ни того, как очутился в своей
квартире при ганноверской тюрьме. Все, что осталось в его воспаленном мозгу,
- ненависть к Тельману, во сто крат более страшная, чем прежде. Кроне мог
быть теперь уверен: если Тельман и не будет попросту убит, то режим, который
создаст ему советник, доканает его не хуже пули.
Тем временем сообщение Опица пошло своим чередом. Кроне передал его
Герингу. Геринг выслушал молча. Даже Кроне не уловил на оплывшем лице
рейхсмаршала выражения, которое позволило бы сделать какие-нибудь выводы.
Все свое удовольствие от услышанного Геринг вылил в зверином хохоте, которым
разразился после ухода Кроне. Он несколько раз повторил про себя:
- Свернет шею... Ха-ха-ха!.. Крррах!.. Свернет шею?.. Я был бы непрочь
присутствовать при таком зрелище, если бы оно не означало, что захрустят и
мои собственные позвонки...
При этом внезапном прозрении он оборвал смех и тупо уставился в темный
угол кабинета. Оттуда ползли угрожающие тени. Понадобилась понюшка кокаина,
чтобы привести нервы в равновесие.
При первом же удобном случае Геринг с удовольствием рассказал Гитлеру о
заявлении Тельмана. Но тут же пожалел о том, что сделал это без свидетелей.
Был упущен хороший случай показать всем, как мелок их фюрер, какой он
отвратительный, подлый трус, насколько сам он, Герман Геринг, выше,
пригоднее для роли "наци Э 1", чем этот зарвавшийся шизофреник.
Выслушав Геринга, Гитлер несколько мгновений смотрел на него молча,
переваривая мысль. Потом вдруг слезы часто закапали на лежавшие на столе
бумаги.
"Тихий кретин!" - подумал Геринг, но тут же, словно прочитав эту мысль,
Гитлер разразился таким бурным, истерическим рыданием, что даже привыкший к
его выходкам Геринг беспокойно заерзал в кресле.
Гитлер ревел, как бык, мечась по кабинету. Стучал кулаками по стене.
Кричал и кричал, глотая рыдания. Потом, внезапно остановившись перед
Герингом, так рванул на себе воротник, что запонка отлетела далеко в
сторону, галстук повис на боку.
- Эту шею!.. Эту шею!.. - бессмысленно бормотал он. - Это вы, вы
втянули меня в польскую авантюру. Вы толкаете меня в пасть большевикам!.. Я
знаю, я все знаю! Воображаете, будто ваши любимые американцы придут сюда и
посадят вас вот в это кресло вместо меня!.. Не смотрите на меня, как глупый
бык! Вы и есть тупое, самое глупое животное, какое я встречал на своем веку.
Вы не будете фюрером! Слышите: не будете!.. Я повешу вас первым, потому что
знаю: вы только и ждете, когда повесят меня!.. Вот за эту шею, за эту шею...
Вы подлец, Геринг... Самый глупый подлец около меня... Но вы не увидите, как
мне свернут шею. Слышите: не увидите! Раньше я сверну ее вам... Вы никогда
не будете фюрером, никогда...
Геринг молча поднялся и, гневно топоча, побежал к двери. В мозгу его
бешено билась одна-единственная мысль:
"Увидим... Увидим!.."
Ненавистью к сопернику он сознательно старался заглушить в себе страх
перед угрозой Тельмана. Истерика Гитлера заразила его. Вид шеи фюрера,
перевитой надувшимися жилами, вызвал в его мозгу чересчур яркое
представление о том, что сначала показалось ему чем-то вроде веселой шутки:
хруст собственных шейных позвонков в случае провала начатой большой игры...
Нет! Нет! Все, что угодно, только не это! Американцы должны помочь ему
выбраться живым, хотя бы ему одному. И помогут, безусловно помогут. Он
достаточно много дня них сделал. И сделает еще больше... Все, что угодно...
Хотя бы от этого затрещали шейные позвонки всех немцев... Только не это,
только не это!..
Держась рукою за жирные складки собственной шеи, он упал на подушки
автомобиля.
Только не это!.. Он не пророк, не пророк, этот Тельман! Откуда он может
знать?!.
Пальцы Геринга судорожно шарили по жилетным карманам в поисках
коробочки с кокаином.
" * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ * "
Буржуазия ведет себя, как обнаглевший
и потерявший голову хищник,
она делает глупость за глупостью,
обостряя положение, ускоряя свою гибель.
Ленин
"1"
По сложности и значительности политических событий 1939 год был
выдающимся. Его начало обнадежило фашистских агрессоров и стоявших за их
спиною поджигателей войны. Ликвидация чехословацкого государства и
образование вместо него плацдарма для развертывания немецко-фашистских армий
вблизи границ Советского Союза; удушение Испанской республики; создание
вместо нее франкистской станции для снабжения германо-итальянской военной
машины американскими военными материалами, стратегическим сырьем и
нефтепродуктами на случай большой войны; разгром Польши, - все это окрыляло
заговорщиков против мира, прибившихся в министерских и банковских кабинетах
Лондона, Парижа, Вашингтона, Нью-Йорка.
Но дед Мороз не принес этим господам под елку главного подарка,
которого они ждали, - смертельной схватки фашизма с советским народом. Одно
за другим приходили разочарования. Попытка произвести нажим на Советский
Союз путем военной диверсии на Дальнем Востоке стоила жизни сотне тысяч
японских солдат. "Инцидент" на берегах Халхин-Гола показал, что Советский
Союз зорко следит за происками заговорщиков. Ни вторгнуться в пределы
Монгольской народной республики, ни, тем более, перерезать Сибирскую
железнодорожную магистраль или выйти через Монголию в тыл Китайской народной
армии японцам не удалось.
Следующим разочарованием, еще более тяжким для политических интриганов,
оказалась дальновидность советского правительства, проявленная в московских
переговорах. Согласие СССР на предложение Германии о заключении пакта
ненападения свело на нет все усилия англо-французов изолировать Советский
Союз и оставить его у барьера один на один с гитлеровской агрессией. Правда,
загрустившие было заговорщики воспрянули духом, когда их усилия
"канализировать" гитлеровскую агрессию на восток увенчались видимым успехом:
Гитлер вторгся в Польшу. Нацистская армия стремительно двинулась к границам
Советского Союза. Брошенная на произвол судьбы Польша должна была сыграть
роль жертвы, принесенной Гитлеру в оплату его "военных усилий". Разбойничий
налет на Польшу, получивший у придворных историков Гитлера наименование
"польского похода", должен был, по мысли подстрекателей этого преступления,
явиться прелюдией к развязке - нападению на СССР. Сапоги гитлеровских солдат
безжалостно топтали польскую землю. Руины польских городов, пепелища
деревень, задымленные стены Варшавы - вот все, что через две недели осталось
от Польши как государственного организма. Проданный фашизму
министрами-изменниками, покинутый "великими гарантами" - Англией и Францией,
польский народ платил своей кровью по счету нацистского агрессора его тайным
американо-англо-французским подстрекателям и сообщникам.
Степень осведомленности американской, британской и французской разведок
о гитлеровских планах разбойничьего налета на Польшу имеет историческое
значение как важная черта в характеристике морального облика буржуазных
режимов этих стран. Кроне не напрасно был своим человеком у Геринга:
американцы знали больше, чем хотели показать. Как ни плохо работало
французское Второе бюро, но и у него были данные, вполне достаточные для
суждения о серьезности удара, нависшего над Польшей. Англичане же были
осведомлены лучше французов.
По своим последствиям для всего хода мировой истории имело, конечно,
большое значение то, как нацистская военная машина раздавила Польшу, но еще
большее то, почему ей не удалось, прорезав Западную Украину и Западную
Белоруссию, подойти вплотную к границам Советского Союза.
По "Белому плану" армии вторжения состояли из 47 пехотных и 9
бронетанковых дивизий. 3-я армия численностью в 8 дивизий наступала из
Восточной Пруссии на юг - в направлении Варшавы и Белостока. 4-я армия, в 12
дивизий, двигаясь из Померании, должна была смять польский заслон в
Данцигском коридоре и тоже прорваться к Варшаве берегами Вислы. Главный удар
возлагался на самую сильную 10-ю армию в составе 17 дивизий, двигавшуюся
прямо на Варшаву. Ее левый фланг прикрывался неподвижной 8-й армией в
составе 7 дивизий. На юге 14-я армия численностью в 14 дивизий под
командованием генерал-полковника Гаусса занимала важнейший промышленный
район на запад от Кракова. Двигаясь через Львов, она вторгалась в Западную
Украину и поворачивала на север на соединение с частями 3-й армии, замыкая,
таким образом, огромный котел и отрезая полякам пути отхода на юг - к
Карпатам и к Румынии. В этом котле и должна была быть перемолота живая сила
польской армии.
Чтобы обезопасить наступающие армии от ударов польской авиации, полторы
тысячи немецко-фашистских самолетов должны были атаковать польские аэродромы
на рассвете 1 сентября, прежде чем хоть один поляк сумеет подняться в
воздух. С уцелевшими от этой неожиданной атаки польскими самолетами борется
нацистская истребительная авиация, добивая их в воздухе и на земле.
Остальные силы люфтваффе, численностью не менее тысячи самолетов, наносят
удары по польским коммуникациям и поддерживают свои войска на поле боя.
Особо выделенные воздушные соединения резерва Геринга занимаются
бомбардировкой Варшавы и других жизненных центров страны, чтобы вызвать
панику среди мирного населения и дезорганизовать аппарат управления страной.
С момента полной ликвидации польских воздушных сил на земле и в воздухе в
действие вступают фашистские части, сформированные из устаревших машин всех
типов. Они бомбят и обстреливают из пулеметов населенные пункты - города, и
деревни, и шоссейные дороги с потоками беженцев.
Этому до наглости самонадеянному, разбойничьему плану с польской
стороны ничего не было противопоставлено. Никаких ясных планов кампании не
было ни у польского командования, ни у правительства, державшего страну я
армию в полном неведении о внешнеполитической обстановке и о положении
Польши.
Происходило это в значительной мере потому, что армией руководили
авантюристы-пилсудчики, старые агенты немцев. Ведущая клика так называемых
"старых пилсудчиков" включала в себя наиболее реакционные фашистские
элементы. Но и в среде пилсудчиков не было ни единства взглядов, ни
взаимоуважения. Взявшие было одно время верх взгляды французского
генерального штаба (благодаря тому, что основные офицерские кадры
создаваемой армии учились во французской академии) вскоре потерпели крах.
Виновниками были сами французы. Они пытались использовать свое влияние в
Польше для захвата поставок на польскую армию, для овладения ключевыми
позициями польского хозяйства. Общественное мнение еще не окончательно
фашизированной армии быстро разоблачило корни французских симпатий и военных
"услуг" Вейгана. Отказавшись от корыстной помощи Франции, польский
генералитет метнулся к дружбе с еще более опасным "благодетелем" - Гитлером.
Наследники Пилсудского не хотели считаться с заведомой агрессивностью
гитлеровской Германии. Они наивно полагали, что, выслуживаясь перед
Гитлером, можно направить его захватнические аппетиты в сторону Прибалтики,
Чехословакии, а быть может, послужить ему в "походе на Москву". Так началась
серия всяческих "услуг" и одолжений, оказываемых немцам в обмен на пустые
обещания. Ворота Польши были распахнуты для проникновения гитлеровского
влияния на всю политическую жизнь страны и армии, для бредовых идей расизма,
оголтелого национализма и антисемитизма. Пошли "охоты" нацистских вельмож.
Геринг повадился в Беловежскую пущу стрелять заповедных зубров. Начались
идеологические и краеведческие визиты многочисленных немецких разведчиков.
Формировались отряды фашистского хулиганья. Национальные противоречия
искусственно обострялись.
Плачевные результаты предательства, совершенного "полковниками" в
отношении братской Чехии, не привели в себя правящую верхушку. Только часть
армейского командования поняла, что совершилось непоправимое: спокойная
ранее граница со Словакией превратилась теперь в ворота для проникновения с
юга все того же злого западного соседа - Гитлера. Общая длина
германо-польской границы увеличилась на пятьсот километров. Перед армией
встала тяжкая задача: растянуть и без того недостаточные силы на две тысячи
километров вместо прежних тысячи пятисот. На каждую дивизию падало теперь
семьдесят километров обороны. Это было бы непосильно и для первоклассной
современной армии.
Гитлеровцы не хуже самих хорохорившихся "полковников" понимали
безнадежность военного положения Польши. Тон их становился все более
хозяйским. Этот тон отрезвил многих поляков. Даже кое-кто из заносчивых,
лишенных политической дальновидности министров, и те стали понимать, что
безграничное потакание прогитлеровским элементам в правительстве и стране
ведет к катастрофе Речи Посполитой. Снова началась полоса англо-французской
ориентации. Наиболее разумные элементы склонялись к тому, что единственным
действительным средством обуздания Гитлера было бы искренное сближение с
СССР. Но, поддерживаемые американским посольством в Варшаве, английский и
французский послы сделали все от них зависящее, чтобы заставить поляков
уклониться от военной помощи против агрессора, предлагаемой Советским
Союзом. Взамен они предложили свои собственные гарантии, хотя заранее знали,
что эти гарантии не будут осуществлены и Польша будет покинута на произвол
судьбы.
Тем временем нацисты не теряли времени. Купленные ими темные элементы
проникали во все поры общественной жизни Польши, пробирались в
правительственный аппарат, в армию. Продажная государственная администрация
разваливалась. Армейское командование, офицерство, даже солдатскую массу
раздирала искусственно раздуваемая национальная распря. Несмотря на
непосредственную близость войны, требовавшую объединения всех патриотически
настроенных элементов страны и армии, польские расисты требовали удаления из
армии евреев и украинцев. Учинялись демонстрации националистов,
организовывались убийства антифашистски настроенных людей. Правительство не
принимало никаких мер против преступников. Главнокомандующий Рыдз-Смиглый не
пользовался в армии авторитетом. Солдаты ему не верили, офицерство не
уважало его. В военной среде не существовало ни дружбы, ни доверия. Солдаты
боялись офицеров и ненавидели их. Офицеры опасались друг друга и завидовали
чиновникам военного министерства, богатевшим на взятках с поставщиков
интендантства и на солдатских кормовых деньгах. Благодаря фашистским
порядкам народ не имел представления о том, что интендантские запасы не
обеспечивают армии ни сапог, ни шинелей, ни тем более питания даже на первый
день мобилизации. Сама армия, включая командующих округами, не знала, что
новобранцы, которые пополнят ее ряды накануне войны или в ее первый день,
останутся без винтовок и патронов, без ручных гранат. Никто не понимал, куда
ушли миллиардные кредиты на вооружение, контролируемые только маршалом.
Инженерная служба армии непозволительно отставала. Она не знала других
средств борьбы с танками, кроме бутылок с бензином. Бронесил фактически не
существовало. Кадровый генеральский состав, имевший хотя бы устаревший опыт
прошлой мировой войны, замещался молодыми генералами-политиками, не
нюхавшими пороха. Их единственной заслугой являлось то, что они были
"пилсудчиками". Это не только обескровливало штабы и командование частей, но
и создавало невыносимые отношения между обиженными и выскочками.
Наконец, что самое важное, польский народ, любивший свою
многострадальную отчизну, утратил уважение и любовь к мундиру. Связи народа
с армией были нарушены. Армия перестала быть частью нации там, где проходила
грань, резко разобщающая солдатскую массу от фанфаронов в офицерских
мундирах. Солдатская масса не хотела и не могла понять корней
националистической пропаганды. Польский крестьянин издавна жил бок о бок с
украинцем и белорусом. Он не видел в них ни врагов, ни людей низшей расы.
Польский рабочий не мог итти по следам антисемитствующих молодчиков, так же
как он не мог стать врагом украинца или белоруса.
В довершение дезорганизации, сознательно вносимой в армию врагами
Польши и ее тупыми и корыстными правителями, армия была далека от мысли о
возможности войны с Германией. Вся политическая служба работала на то, чтобы
насторожить армию против воображаемой опасности с востока. Эта подрывная
деятельность зашла очень далеко. Она дала ужасные плоды: вдоль
польско-советской границы выросли линии оборонительных сооружений, а
единственно опасная западная граница оставалась незащищенной. На
польско-немецкой границе не было ни одного сапера даже тогда, когда, начиная
с марта 1939 года, всем стало ясно, что нападение Гитлера на Польшу только
вопрос времени.
Спор о том, можно ли при угрожающей протяженности фронта и слабости
польских сил отказаться от устаревшей доктрины позиционной войны в пользу
войны маневренной, в пользу возможности действовать сосредоточенными силами
в надлежащем месте и в надлежащее время, - этот удивительный спор не был еще
окончен к 30 августа. А 1 сентября стало поздно спорить о чем бы то ни было:
немецко-фашистские войска вторглись в Польшу.
Поспешная мобилизация, несмотря на энтузиазм, с каким польский народ
шел защищать свою родину от нацизма, провалилась. Людей, являвшихся на
сборные пункты, приходилось отпускать обратно. Их не во что было одеть, для
них не было оружия, их не на чем было перевезти к линии фронта. Наконец, их
нечем было накормить. А шептуны и прямые агенты врага, вскормленные
предательским правительством, продолжали подрывную работу. Война уже шла, а
желтые листки, вроде фашистской "Самообороны", призывали к погромам и
уничтожению евреев, к недопущению украинцев в ряды армии, к борьбе не с
немцами, а "с внутренним врагом, скрывающимся на фабриках и заводах Лодзи и
Варшавы, с красными, засевшими в деревнях восточных кресов..."
С таким-то "противником" встретились гитлеровские армии вторжения.
Девяти бронетанковым дивизиям Гудериана противостояли двенадцать бригад
польской кавалерии. Их пики и сабли не могли остановить бронированных машин.
Девятьсот польских самолетов первой линии были предательски уничтожены на их
аэродромах, прежде чем раздалась боевая тревога. Через два дня ни один
польский самолет уже не поднимался в воздух. Люфтваффе занялась войной с
польской пехотой и с мирным населением. За неделю германская армия, не
встречавшая серьезного сопротивления, продвинулась в глубь Польши. Остатки
польских войск, вытянутых тонкой линией вдоль границы, были отброшены к
востоку. Удержавшаяся на месте Познанская группа была обойдена и отрезана от
своих. 10-я германская армия, вклинившись в линию обороны польской
Лодзинской группы, разрезала ее надвое. Одна часть поляков стала отступать к
северу, другая к югу. В образовавшийся промежуток ринулись гитлеровские
танки. Силами двух дивизий они спешили к Варшаве. Туда же рвалась 4-я
немецкая армия вдоль берегов форсированной ею Вислы. На первый взгляд могло
показаться, что не существует силы, способной противостоять натиску
бронированного кулака нацистов. Но в действительности там, где фашисты
наталкивались на организованное сопротивление, они тотчас останавливались.
Так было на северном участке фронта, где застряла немецко-фашистская 3-я
армия.
Тем временем Гаусс со своими четырнадцатью дивизиями методически
продвигался к реке Сад, имея первой, главной целью украинский Львов как
отправную точку для дальнейшего движения на восток. По пути ему удалось во
взаимодействии с соседней группой Пруста окружить и до последнего человека
уничтожить четыре польские дивизии, искавшие спасения в отходе к Радому.
10-я немецко-фашистская армия остановилась у Варшавы. Столица Польши,
покинутая правительством и командованием, брошенная на произвол судьбы,
оказала неожиданное для немцев упорное сопротивление. Вырвавшаяся вперед
бронетанковая дивизия 10-й армии немцев не могла пробиться к городу,
защищаемому самоорганизовавшимся населением и остатками воинских частей,
стянувшихся со всех сторон к символу польской независимости - красавице
Варшаве. Понадобилось окружение города с севера подоспевшими частями 3-й
германской армии, чтобы замкнуть кольцо осады. В этом кольце силами танковых
соединений, авиации и артиллерии фашистов беспощадно уничтожалось все живое,
что еще способно было сопротивляться.
Но, вопреки ожиданиям Гитлера и его генералов, даже подавляющее
превосходство техники и несоизмеримое численное преимущество фашистов перед
поляками оказалось недостаточным, чтобы считать задачу решенной. Там, где
машинам и жестокости противостояли патриотизм, мужество и организованность
защитников, пасовали и техника и нахальства. Как только к отрезанной с
севера и юга Познанской группе поляков присоединились остатки разбитых
Лодзинской и Торунской группировок и в познанском мешке образовалась сила в
двенадцать дивизий, немцы споткнулись. Во фланг их наступающей на варшавском
направлении 10-й армии ударили познанцы. В битву оказалась вовлеченной вся
8-я армия немцев и часть 4-й, оперировавшей на севере. В течение десяти дней
поляки яростно сопротивлялись. Кровь поляков и немцев десять дней обагряла
воду Бзуры. Понадобилось привлечение новых немецко-фашистских сил, чтобы
стереть с лица земли эти двенадцать дивизий. Сломить их упорство так и не
удалось: они дрались за свою Польшу!
Борьба остатков польской конницы под Кутно и защита Вестерплятте от
соединенных сил немецко-фашистской армии и флота должны были показать всему
миру, что может сделать мужество солдат, защищающих свою землю, даже если ею
управляют министры-изменники.
В те дни генерал Гаусс испытал неприятное разочарование. Его дивизии,
приблизившиеся к самым воротам Львова, вдруг остановились. Население
незащищенного города не пожелало принять, победителей. Дороги оказались
перерытыми глубокими рвами, город опоясали наскоро сооруженные укрепления. В
этих окопах рядом с касками немногочисленных солдат виднелись шляпы и кепи
горожан. Это было до смешного нелепо. Гаусс мог ждать чего угодно, но не
того, что его моторизованные части будут остановлены сборищем штатских. Это
не укладывалось в представления Гаусса о войне.
Получив такое донесение, Гаусс 16 сентября приехал на место и предложил
командующему обороной Львова немедленно сдаться. Он не собирался мириться с
тем, что "какие-то украинцы" желают урезать размер жертвы, предназначенной
Германии в оплату ее похода на восток.
Но исторические решения, принятые в ту ночь, с 16 на 17 сентября 1939
года, в Московском Кремле, изменили весь ход событий, спланированный
заговорщиками против мира. 17 сентября эфир принес заговорщикам убийственное
для них известие. Великим разочарованием для них были услышанные всем миром
по радио слова Молотова:
"...События, вызванные польско-германской войной, показали внутреннюю
несостоятельность и явную недееспособность польского государства. Польские
правящие круги обанкротились... Никто не знает о местопребывании польского
правительства. Население Польши брошено его незадачливыми руководителями на
произвол судьбы. Польское государство и его правительство фактически
перестали существовать. ...В Польше создалось положение, требующее со
стороны Советского правительства особой заботы в отношении безопасности
своего государства. Польша стала удобным полем для всяких случайностей и
неожиданностей, могущих создать угрозу для СССР. Советское правительство до
последнего времени оставалось нейтральным. Но оно в силу указанных
обстоятельств не может больше нейтрально относиться к создавшемуся
положению.
От Советского правительства нельзя также требовать безразличного
отношения к судьбе единокровных украинцев и белорусов, проживающих в Польше
и раньше находившихся на положении бесправных наций, а теперь и вовсе
брошенных на волю случая. Советское правительство считает своей священной
обязанностью подать руку помощи своим братьям-украинцам и братьям-белорусам,
населяющим Польшу.
Ввиду всего этого... Советское правительство отдало распоряжение
Главному командованию Красной армии дать приказ войскам перейти границу и
взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и
Западной Белоруссии..."
18 сентября телеграф подтвердил, что Красная Армия вступила в пределы
оторванных от Советской Украины и Советской Белоруссии областей Западной
Украины и Западной Белоруссии и преградила немецко-фашистским войскам
дальнейший путь к востоку.
Вместо штатских шляп и кепи горожан Львова против подтягивавшихся войск
Гаусса оказались каски красноармейцев. Одна немецкая дивизия, сунувшаяся
нахально дальше дозволенной линии, была разбита вдребезги в ночном бою.
Гаусс понял, что еще один такой случай - и начнется война с Россией, то-есть
произойдет то, чего он страшился больше всего: война на два фронта. Он
послал парламентеров к старшему командиру советских войск. Для переговоров с
этими парламентерами выехали два советских майора. Гаусс в полной
растерянности расхаживал по комнатам помещичьего "палаца" близ Янува,
служившего пристанищем его штабу. Он ждал инструкций гитлеровской ставки,
стараясь предугадать их содержание. Перспектива борьбы с Красной Армией
повергала его в ужас.
В эти часы ожидания приказов из Берлина Гаусс не в первый раз ставил
перед собою вопрос: как могло случиться, что он, генерал-полковник Гаусс, за
спиной которого были традиции и опыт многих поколений военных, член
сильнейшей в Германии военной касты, мечется тут в ожидании решения
какого-то жалкого ублюдка, чья военная карьера закончилась на нашивке
ефрейтора? Почему этот недоучившийся фантазер нагло отвергает мнения
генералов и фельдмаршалов? Какою страшною силой он подчинил себе
генералитет? Что дает ему силу принимать политические решения огромной
важности, зависящие от обстоятельств чисто военного характера? Почему этот
кретин смеет и может отдавать приказы армиям в сотни дивизий?
Все это было и оставалось для Гаусса путаницей противоречий, над
которой он не только много думал, но которую уже пытался однажды разрубить
подобно гордиеву узлу. Тогда попытка окончилась провалом. Но означает ли
это, что он не должен повторить подобную попытку? Не предоставит ли военная
обстановка условий более подходящих, чем мирное время для того, чтобы
отделаться от Гитлера? Не наделает ли этот дилетант роковых ошибок, не
подпишет ли он сам себе смертного приговора?.. Разве нет уже налицо
крупнейшей политической ошибки Гитлера, которая может повлечь за собою
непоправимую военную катастрофу? Англия и Франция объявили же войну
Германии. Можно ли верить тому, что война на западе - простая формальность,
которую английскому и французскому правительствам необходимо было соблюсти
перед лицом своей общественности? А если дело там под нажимом народов пойдет
всерьез? А если, в добавление ко всему, завяжется еще драка с русскими вот
здесь, под Львовом? Ведь тогда действительно сбудутся все самые мрачные
предсказания... Чорт возьми, нельзя забывать, что войны ведутся людьми.
Нельзя предаваться иллюзии, будто, заранее обеспечив себе превосходство в
танках и самолетах, тем самым обеспечивают и верную победу. Уроки первой
мировой войны достаточно наглядно опровергают такое заблуждение. В каждой
войне есть победитель, но ведь есть и побежденный. Быть слепо уверенным в
том, что стать побежденным может только противник, значит быть кретином...
...Наконец прибыл приказ: отходить, в бой с советскими войсками не
вступать Гаусс вздохнул с облегчением. Этот приказ вскоре стал известен в
Париже и Лондоне, и это была далеко не последняя неприятность для
англо-французских заговорщиков против мира.
"2"
- Трум-туру-рум-тум-тум... Трум-туру-руммм...
Жизнь прекрасна! Снова Берлин, снова своя прекрасная квартира, свои
старые испанцы!
- Трум-туру-рум...
Винер, приплясывая, переходил из комнаты в комнату, с наслаждением
втягивая широкими раздувающимися ноздрями немного затхлый воздух комнат,
долго стоявших запертыми.
К чорту провинциальную Чехию! Все, что можно было извлечь из комбинации
с Вацлавскими заводами, извлечено. Это - прошлое. С тех пор как стало широко
известно, что Винеру удалось привлечь Ванденгейма к участию в делах фирмы
"Винер", отношение к нему, как ее главе, не только в деловых кругах, но и в
военном министерстве резко изменилось. Не он посылал теперь розы Эмме
Шверер, а сам Шверер привез Гертруде в день ее рождения огромную корзину
орхидей. Винер испытывал злорадное удовлетворение при мысли, что такая
корзина должна была обойтись старому филину по крайней мере в сто марок!
- Трум-туру...
Жизнь прекрасна! Пусть Гитлер и его генералы называют польский поход
"контратакой" или как им угодно еще, - первый же день этой войны показал,
что значит военная конъюнктура на полном ходу: самолеты, самолеты и еще раз
самолеты!
- Трум-туру-рум...
Ах, если бы сбросить с плеч хотя бы десяток лет! Можно было бы
по-настоящему использовать то, что Гертруда уехала в Карлсбад. Аста не
помеха. Девчонка сама воспринимает возвращение в Берлин, как праздник.
Конечно, было бы интересно взглянуть, как работают в Польше его
самолеты, но на это ушли бы как раз те несколько дней, которыми он
располагает для развлечения, пока нет жены. Поэтому вчера на приглашение
старого Шверера сопутствовать ему в экскурсии на север Польши Винер ответил
предложением послать туда Эгона Шверера. Пока главный конструктор будет
любоваться работой своих произведений, Винер полюбуется здесь, в Берлине,
кое-чем другим.
- Кое-чем другим, кое-чем другим!..
Вследствие столь игривого настроения патрона, с которым становилось все
труднее спорить с тех пор, как он почувствовал за своей спиною руку
американцев, Эгону и пришлось прямо из Чехии лететь в район Данцига и Гдыни.
Там работало соединение, вооруженное его новым пикирующим бомбардировщиком.
Быть может, Эгон и попытался бы уклониться от претившей ему поездки, если бы
не должен был встретиться в Польше с генералом Шверером. Так как у Эгона
окончательно созрело решение не возвращаться в Германию, он не видел другой
возможности повидать отца. Особенно, если учесть, что в его планы входило
покинуть Вацлавские заводы и вообще авиационную промышленность. Получить на
это согласие не только Винера, но и нацистских бонз, конечно, нечего было и
думать. Уйти из-под их власти можно было, только переехав в какую-нибудь
другую страну. Сначала у Эгона был план переселения в Швейцарию. Но, судя по
всему, там он не был бы в безопасности от мстительной нацистской полиции.
Его не оставили бы в покое с военно-техническими секретами. Снова началась
бы погоня, какую он уже испытал когда-то в Любеке. Поэтому он остановился на
Норвегии - тихой, нейтральной стране с патриархальной жизнью, далекой от
бурь нынешней европейской политики.
Эгон прилетел в Польшу уже с твердым решением: повидавшись с отцом,
бежать в Швецию и дальше в Норвегию. Он уже отправил туда Эльзу под
предлогом увеселительной поездки по фиордам.
Самолет Эгона приземлился близ Цоппота - курорта неподалеку от
Гданьска. Офицер отца уже ждал его, чтобы проводить до Гдыни.
Генерал Шверер и еще несколько офицеров, окруженные толпой иностранных
корреспондентов, расположились в самом центре Гдыни, на Звездной горе,
увенчанной огромным каменным крестом. Отсюда они наблюдали бой,
происходивший в нескольких километрах к северу. От грохота башенных орудий
"Шлезвиг-Гольштейна", громившего с моря позиции поляков, за спиною Эгона
осыпалась потрескавшаяся штукатурка креста.
С трех сторон поляки были стиснуты плотным кольцом немецко-фашистских
войск. С четвертой путь к отступлению им отрезало море. Со стороны нацистов
действовало все: тяжелая и легкая артиллерия, минометы, автоматы, танки и
самолеты. Поляки отбивались винтовками и пулеметами. Две зенитные пушки они
пытались противопоставить нескольким десяткам танков, прямою наводкой
громившим доты, прикрывавшие порт. За сплошным ревом нацистской артиллерии
слабый огонь поляков даже не был слышен. Но они ожесточенно защищали каждый
дом, отстреливались из-за каждого куста. С холма были хорошо видны здания
офицерской школы и радиостанции, превращенные поляками в узлы обороны.
Огонь фашистских орудий поднимал столбы пыли вокруг этих двух точек
сопротивления. Поляки не отступали. Каждое окно развалин, каждая куча
кирпича встречала атакующих ружейным и пулеметным огнем. После трех
бесплодных попыток взять штурмом здание школы нацистская пехота откатилась.
Эгону было отвратительно избиение упорно защищающихся, но заведомо
обреченных на смерть поляков. Он покинул бы холм, если бы в небе не
появились гитлеровские самолеты. Это были его пикировщики. Эгон заставил
себя взять бинокль. У него на глазах бомбардировщики один за другим делали
заход над домом школы. Даже здесь, где стояли наблюдающие, воздух дрожал от
взрывов. Столбы пламени взвивались над остатками обрушившихся стен. Бинокль
дрожал в руке Эгона.
Нацистская пехота пошла в новую атаку. Из заваленных горящими обломками
подвалов навстречу ей сверкали выстрелы поляков. Гитлеровцы остановились,
стали в четвертый раз отходить и побежали.
Новая волна бомбардировщиков появилась над морем огня. Эгон не мог
больше смотреть. Это опять были его машины. Порождение его мозга, творение
его рук!
С ощущением тошноты, подступающей к горлу, Эгон стал спускаться с
холма. На полдороге он вспомнил, что не попрощался с отцом. Оглянулся и
увидел генерала: Шверер сидел на складном стуле, наклонившись вперед, и, не
отрывая бинокля от глаз, жадно смотрел на избиение поляков. Вся поза
старика, выражение лица - все говорило о том, что зрелище доставляет ему
величайшее удовольствие. Ошеломленный Эгон долго смотрел на хищную фигурку
генерала.
Чувство отвращения смешивалось у него с желанием подняться обратно на
холм, взять отца и увести прочь, подальше от людей, любующихся избиением
почти беззащитных поляков. Но навстречу этому желанию в душе поднялось
чувство острого стыда: чем хуже было пассивное любование картиной
истребления поляков, чем его собственное активное участие в этом кровавом
спектакле? Да, теперь он брезгливо отворачивался от дела рук своих. А о чем
он думал, когда создавал эти бомбардировщики, когда продумывал каждую их
деталь, когда вынашивал формулы, обеспечивающие возможность сеять огонь и
смерть с крыльев, украшенных отвратительным черным крючком фашистской
свастики? Разве он давным-давно не знал, к чему ведут его расчеты, разве он
совершенно трезво не оценил свое благополучие в те тысячи человеческих тел,
что корчатся теперь под развалинами Гдыни, в десятки и сотни тысяч жизней,
что еще будут истреблены его самолетами? Разве он не обменял кровь этих
людей на свой покой?.. Значит, ему было мало разумом понять, к чему ведет
его соучастие в преступлениях Гитлера, ему было недостаточно картины
пресловутого "аншлюсса", мало пылающих ненавистью глаз чехов? Понадобилось
своими руками ощупать тела убитых поляков почувствовать жар пожарищ, чтобы
до конца понять.
Внутренне содрогаясь, загораживаясь рукою от встречных, Эгон плелся по
склону с холма, представлявшегося ему голгофою. Там вместе с Польшей
распинали и его собственную душу.
Через день, разбитый физически и морально подавленный, как никогда в
жизни, он вылез из самолета на аэродроме норвежского города Ставангера.
У Эгона не было никакого багажа, но он шел, едва передвигая ноги.
Вокруг него царила тишина мирного провинциального города, но он не
чувствовал покоя. Близ него не было ничего, что напоминало бы гитлеровский
рейх, но Эгон не сознавал свободы.
Он шел, окруженный грохотом разрывающихся бомб пикировщиков, опаляемый
огнем пожаров, душимый смрадом разлагающихся тел. Он шел, вытянув руки,
чтобы очистить себе путь среди обступивших его смертных теней австрийцев,
чехов, поляков...
- Эльза!..
Она нашла его в приемном покое городской больницы.
В виде особой любезности для перевозки больного иностранца в маленькую
гостиницу, где остановилась Эльза, врач разрешил воспользоваться больничной
каретой. Это был неуклюжий старый экипаж, выкрашенный в черную краску и
запряженный парою понурых лошадей. Когда Эгон его увидел, он с кривой
усмешкою спросил:
- Карета палача?.. Или уже катафалк?..
И бессмысленно рассмеялся.
Врач посоветовал Эльзе купить в аптеке, по дороге, снотворного.
- Это стоит каких-нибудь двадцать ере, - сказал он, заметив смущение
Эльзы.
"3"
Едва успев наступить, новый 1940 год уже нес заговорщикам против мира
новые разочарования. Генерал Вейган, приготовивший было 150-тысячную армию к
наступлению из Сирии на Баку, как только экспедиционные корпуса англичан и
французов помогут финнам перейти в наступление на севере, и заявивший, что в
июне 1940 года он начнет бомбардировку бакинских промыслов, кусал себе
ногти. Напрасно нажим великих держав на Швецию и Норвегию обеспечил проход в
Финляндию англо-французских войск, напрасно гитлеровские полки готовились к
посадке на суда, чтобы подпереть отступающих финнов и бок о бок с
англо-французами ударить на русских. Напрасно! Вместо финского Петербурга на
карте появился советский Выборг. Пакты СССР о взаимопомощи с Латвией,
Эстонией и Литвой и последующее воссоединение этих республик в Советском
Союзе окончательно закрыли перед носом агрессоров балтийские ворота на
восток.
Все провалилось. Рушились планы немедленного сокрушения советского
государства.
Взоры англо-французских заговорщиков рыскали по карте мира в поисках
кусков, которыми можно было бы заткнуть пасть взбесившегося гитлеровского
пса, продолжавшего получать бодрящую струю золота и нефти из-за океана.
Общий кризис капитализма углублялся все больше. Неустойчивое равновесие
в мире империализма снова было непоправимо нарушено. С силою взрыва
обнажились все скрытые противоречия между главными империалистическими
державами. Это и определило то, что пожар второй мировой войны, уже
несколько лет бушевавший в разных концах земли за стыдливыми покровами
всяких дипломатических формул, вырвался наружу и его пламя поползло по
Европе. Оно подбиралось уже к берлогам самих поджигателей. В стороне пока
еще оставались только главные заговорщики против мира, отгороженные от
очагов кровавой борьбы тысячемильными пространствами двух океанов. Эти
рассчитывали отсидеться и от пожара войны и от гнева распинаемых ими
народов.
Впрочем, отсидеться надеялись не только американские подстрекатели.
Такие же намерения были у их английских и французских пособников. Находясь в
"состоянии войны" с Германией, они и не думали использовать то, что
гитлеровская военная машина была занята польским походом, и нанести ей удар
на западе. Ведя на западном фронте "странную войну", то-есть, попросту
говоря, сидя сложа руки, они дали Гитлеру возможность подготовиться к
большой войне. Они надеялись, что, собравшись с силами, он, наконец, ударит
на восток. Но и эти расчеты провалились. Козни заговорщиков обратились
против них самих. Вырвавшийся из повиновения ефрейтор бросился не на восток,
где ему грозило поражение, а на запад, где все было подготовлено для его
легкой победы.
В течение нескольких месяцев до того Гитлер имел возможность держать на
западном театре какие-нибудь двадцать четыре дивизии. Против него
бездействовали сначала семьдесят, а потом и сто двадцать французских и
четыре, а потом десять английских дивизий. Северный фланг союзников
прикрывался двадцатью четырьмя бельгийскими и десятью голландскими
дивизиями. До начала своих активных действий в мае 1940 года гитлеровский
штаб не держал на западе бронетанковых частей, всецело полагаясь на
неподвижность трех тысяч французских танков. По свидетельству начальника
гитлеровского генерального штаба генерала Гальдера, нацистские силы на
западе в то время представляли собою не больше чем "легкий заслон, пригодный
разве для сбора таможенных пошлин".
О слабости немцев знали штабы союзников, но у французских генералов
были свои расчеты. Проникнутые в своем большинстве идеологией фашизма, они
давно уже стремились доказать, что демократический режим непригоден для
ведения войны. Они пропагандировали мысль, будто республиканские порядки
убили во французах патриотизм и способность чувствовать себя воинами. Они
утверждали, будто "проникновение политики" в армию нанесло удар моральному
состоянию солдатской массы, помешало военному обучению и внесло в войска дух
поражения. Они шумели о "виновности" во всем этом коммунистической партии
Франции. Заместитель начальника генерального штаба генерал Жеродиа дошел до
того, что разослал командующим военными округами Франции документ,
полученный от маршала Петэна и содержащий указания о действиях, какие
надлежит предпринять против "мятежа", якобы задуманного "коммунистическими
элементами" армии против своих офицеров. На самом деле тут шла речь об
искоренении в армии патриотических элементов и воспитании ее в фашистском
духе, в духе поражения.
Всячески демонстрируя взаимную враждебность, Петэн и Вейган совместными
усилиями вели французскую армию к разгрому. Они не только разлагали ее
морально, но боролись и против усиления ее технического оснащения. Еще
будучи военным министром, Петэн прямо воспротивился продолжению линии Мажино
на север - мере, которая могла бы усилить оборону Франции в случае вторжения
Гитлера через Бельгию и Голландию. Со стороны Петэна это было открытым
предательством интересов Франции.
Не лучше обстояло дело и с военной доктриной. Все высшие военные
руководители Франции были участниками войны 1914-1918 годов. Вейган,
предшествовавший Гамелену на посту главнокомандующего, и сам Гамелен были
приверженцами устаревшей доктрины времен первой мировой войны. Маршал Петэн,
генералиссимус 1918 года, кумир и высший авторитет в среде французского
офицерства, будучи вице-председателем Высшего военного совета и военным
министром, не мог выйти из-под гипноза того способа ведения войны, который
применялся под Верденом. А этим способом была позиционная война. В ней
движение войсковых масс в бою измерялось метрами, плодами наступления бывала
в лучшем случае линия окопов или какой-нибудь узел местного значения. Ни
масштабы свалившейся на них войны, ни требования быстрого и решительного
маневра на широком оперативном пространстве не были понятны Петэну и его
единомышленникам. Воспитанные в косности французские генералы прививали эту
косность и офицерскому корпусу. Из решительных людей действия, какими должны
быть военные руководители, они превратились в чиновников, старающихся не
иметь собственного мнения. А уж если мнение необходимо было высказать, то
оно должно было укладываться в прочно устоявшиеся рамки рутины. Соображения
карьеры и личного благополучия заставляли их больше смотреть в рот
начальству, чем размышлять.
Все это самым пагубным образом сказалось и на развитии двух важных
видов оружия, рожденных первой мировой войной, - авиации и танков.
Французская боевая авиация находилась во власти офицеров-белоручек. Это была
армейская аристократия, перекочевавшая на самолет с вышедшего в отставку
коня. Служба в авиации стала спортом. Летчики готовились к индивидуальным
подвигам, не имея никакого представления о действиях авиационных масс. Они
охотно служили в истребительных частях, но пренебрегали бомбардировочными и
разведывательными частями. Эту черную работу они предоставляли
унтер-офицерам. О взаимодействии с другими родами оружия, о действиях над
полем боя французские летчики не имели представления.
Еще хуже обстояло дело в танковых войсках. Офицеры других родов оружия
смотрели на танкистов сверху вниз, как на "механиков". Танкисты были
плебеями армии. Они не были подготовлены к самостоятельным действиям. Танки
считались вспомогательным средством пехоты, неспособным решать задачи даже
самого скромного тактического характера. Концепция пассивной обороны, как
ржавчина, глубоко проела сознание французских полководцев. Они даже танк
стали рассматривать как оружие оборонительное.
Не увеличится ли эффективность танка, говорили они, "рассматриваемого
ныне исключительно как инструмент наступления и прорыва фронтов, если
использовать его для обороны? Танк должен быть использован для контрударов
по противнику, дезорганизованному самым фактом своего наступления". Эта
формула о дезорганизующей роли наступления обнажает зародыш поражения,
таившийся в системе мышления французских военачальников. По мнению военных
авторитетов Франции, современная оборона стала столь мощной, что наступающий
должен обладать огромным превосходством, чтобы решиться на атаку. Они
полагали, что атакующий должен иметь втрое больше пехоты, в шесть раз больше
артиллерии и в двенадцать раз больше боеприпасов, чтобы надеяться сломить
оборону. Все это давало им повод утверждать, будто Франция, как вооруженная
нация, не должна начинать кампанию со стратегического наступления. Такое
наступление, говорили они, означало бы зависимость судьбы всей страны от
случая: "Современным условием "эффективного прикрытия" служит создание
непрерывного фронта, использующего фортификационные сооружения". Отсюда:
линия Мажино, линия Мажино и еще раз линия Мажино! Немногим смельчакам,
напоминавшим о том, что лучшим видом обороны является наступление, приводили
опыт войны 1914 - 1918 годов. По утверждению петэновцев, с ростом мощи
артиллерии положение атакующего ухудшалось во много раз по сравнению с
положением обороняющегося.
Но главное было даже не в этом. Главное было в том, что правители
боялись народа. Народ был обманут. Всю силу ударов правящие верхи направили
на коммунистов, патриотов. Пакт с СССР был фактически разорван. Гитлеровские
агенты рыскали по всей Франции, сидели в правительстве, в палате депутатов,
в сенате, заправляли многими отделами генерального штаба. Предателей
возглавляли поклонники нацистского диктатора Петэн и Вейган. Они убеждали
французов в невозможности борьбы с гитлеровской военной машиной.
"4"
Свет, проникавший сквозь опушенную желтую штору окна, придавал всей
комнате радостный, солнечный вид. За другим, отворенным, окном слышался
слабый шум дождя по листве деревьев.
Висевший в комнате сладковатый запах постепенно уступал место влажной
свежести, веявшей из парка.
Рузвельт принюхался с недовольным видом. Это не были духи Элеоноры...
Неужели запах остался после Спеллмана? Рузвельт не удивился бы тому, что
душится какой-нибудь изысканный итальянец, вроде посетившего его в прошлом
году кардинала Пачелли. Но это казалось нелепым в приложении к маленькому,
толстому Спеллману, лоснившемуся с головы до пят, как хорошо отмытый боров.
Архиепископ нью-йоркский, как заправский гонщик, ездил на автомобиле, учился
управлять самолетом, плавал, катался верхом. Вероятно, он только не
боксировал, чтобы не искушать паству. Казалось, духи - не его стиль.
Да, положительно странно, что Рузвельт, обычно такой наблюдательный и
уже не в первый раз принимавший Спеллмана, раньше не замечал привычки
кардинала душиться. Впрочем, прежние приемы происходили в Белом доме. А там
все так пропахло затхлостью архивов и вирджинским табаком прежних
президентов, что немудрено было бы не уловить и более резкий аромат, чем
витавший теперь в кабинете Рузвельта.
Частный и притом совершенно доверительный прием кардинала в Гайд-парке
состоялся впервые. На таком свидании, подальше от любопытных глаз, настоял
Гопкинс. Правда, Рузвельт и сам склонялся к мысли, что нужно найти путь к
обходу сопротивления, которое евангелическое большинство Америки оказывало
установлению прямой связи с Ватиканом. Такая связь была необходима.
Следовало использовать влияние католической столицы на Италию и Испанию. Эти
страны должны были войти в "нейтральный блок". Рузвельт замыслил создать его
еще в начале войны в Европе, но не мог найти способ установить связь с
Ватиканом, роль которого в этом деле ему казалась очень существенной. С
одной стороны лицо, которое осуществляло бы такую связь, должно было быть
достаточно аккредитованным, чтобы внушить к себе доверие папского двора, с
другой - не должно было быть прямо связано с государственным департаментом.
Посылка американского посла в Ватикан противоречила бы конституции Штатов.
Выход предложил Гопкинс: направить в Ватикан личного представителя
президента.
Вопрос согласовали с Ватиканом через Спеллмана, который и явился
сегодня к Рузвельту, чтобы предложить кандидатуру на новый пост. В первый
момент Рузвельта ошеломило имя Тэйлора. Но, поразмыслив, он оценил тонкость
замысла: протестант по вероисповеданию, Майрон Тэйлор не мог вызвать у
американцев такого раздражения в качестве посланца в столицу католицизма,
какое вызвал бы правоверный католик. К тому же Тэйлор располагал широкими
деловыми связями с правящими кругами Италии и был не последним человеком в
группе Моргана. Попросту говоря, он был человеком Моргана.
Рузвельт ответил согласием обдумать эту кандидатуру, но высказал это
таким тоном, что Спеллман понял: дело сделано. Единственным условием
Рузвельта было сохранение всего в строжайшей тайне до того момента, когда
президент сам найдет удобным объявить об этом назначении.
Спеллман и Рузвельт договорились по всем пунктам. Разговор велся в
самых дружественных тонах. Перед уходом кардиналу была даже предложена чашка
чаю, несмотря на совершенно неурочный утренний час. Подчеркивая частный
характер визита, супруга президента сама отправилась проводить гостя.
Рузвельт остался в кабинете один. Он полулежал на своем излюбленном
красном диване. Мечтательно-задумчивый взгляд его был устремлен на картину,
висевшую над книжным шкафом. Белый клипер несся по зелено-голубым волнам,
окруженный облачком дымки. Паруса напружинились, выпятили грудь, кливер
вздулся так, словно вот-вот оторвется от бугшприта и, опережая судно,
унесется в призрачный простор океана...
Рузвельт смотрел на картину с таким интересом, будто она не была ему
давным-давно знакома до мельчайших подробностей. Видит бог, как ему хотелось
бы сейчас очутиться на палубе корабля, почувствовать под ногами, - именно
под ногами, а не под колесами передвижного кресла, - гладкие доски палубы. И
нестись, нестись в бесконечную даль!.. Море было его тайкой любовью. Стыдно
было признаться, даже кому-нибудь из сыновей, от которых у него почти не
было секретов, что он всю жизнь так и промечтал о плавании в далеких морях.
Приходилось довольствоваться коротенькими прогулками по реке на старом, как
мир, "Потомаке" и вот этими морскими картинами на стенах кабинета.
Взгляд Рузвельта перешел было к другому полотну, но тут в поле его
зрения попало кресло на колесах. Оно притаилось между письменным столом и
книжным шкафом. Это было неумолимое напоминание о том, что никогда ни одно
желание Рузвельта-президента, связанное с необходимостью сделать несколько
шагов, не было осуществлено; никогда ни одной его мечте, связанной с тем,
чтобы без чужой помощи пройти несколько футов, уже не суждено было
осуществиться. Кресло стояло в углу как символ неподвижности, ниспосланной
ему небом.
Было время, когда вынужденная скованность терзала Рузвельта. Потом это
чувство прошло. Он привык к болезни, почти не обращал внимания на
доставляемые ею помехи, стремился преодолеть их проявлением неистощимой
энергии. Разве только в редкие минуты пессимизма, охватывавшего президента
при неудачах, мысль о болезни возвращалась как досадное напоминание об его
неполноценности.
Убеждение окружающих в том, что жизнь избаловала его успехом, что его
путь был триумфом, гипнотизировала и его самого. Но в дни, когда трезвость
реалиста брала верх над славословиями и самообольщением, он принимался
анализировать события. Тогда окружающее представлялось ему совсем не таким
радостным: силы уходят, все ускоренней делается бег жизни, ее неизбежный
конец кажется несвоевременным и ненужным. Он не может сказать ни себе, ни
другим, что покидает мостик, спокойный за судьбу корабля Америки...
Острый ум государственного деятеля и изворотливого политика подсказывал
ему приближение политического кризиса, быть может самого большого со времен
войны Севера и Юга. Размышляя над тем, что было сделано и что предстояло
сделать, Рузвельт так оценивал свою задачу: Мак-Кинли, Теодор Рузвельт и
Тафт пытались расставить ясные вехи на фарватере, которым должен был плыть
государственный корабль Штатов. Но они наделали кучу ошибок, подчас очень
трудно поправимых. Вильсон осторожно, с молитвами и оговорками, пустил
корабль в большое плавание по этому дурно обставленному фарватеру. Но
политический климат с тех пор сильно изменился. Для предстоящих испытаний и
бурь корабль Вильсона устарел. Ему, Франклину Делано Рузвельту, предстояло
одеть корабль надежной броней и вооружить современной дальнобойной
артиллерией. Если предшественникам Тридцать второго рисовалась картина
главенства США в западном полушарии, то ему такая концепция уже не
представлялась удовлетворительной. По существу говоря, старый друг Берни
Барух только пересказывал его собственные мысли, говоря недавно на банкете
уолл-стритовских тузов: "Штатам нужна сильная армия и сильный флот; они
должны обладать самым новым, самым совершенным оружием, способным внушить
уважение всем друзьям и страх любому противнику. Это нужно не для того,
чтобы ринуться теперь же в войну, исход которой был бы гадательным. Вся
военная мощь Америки понадобится президенту в тот момент, когда его слово
сможет стать решающим при организации мира..."
Берни молодец правильная формула! Она должна обуздать чересчур
нетерпеливых. Вместе с тем она покажет изоляционистам, что правительство
Рузвельта вовсе не собирается втягивать Америку в заграничные авантюры.
Кстати говоря, об изоляционистах: до поры до времени не следует мешать им
болтать чепуху в конгрессе.
Размышляя о трудностях и опасностях, ожидающих его теперь в крайне
сложной обстановке в мире, Рузвельт вспомнил одно свое заявление о том, что
всегда был противником войны и остался им. Но он поймал себя на другой мысли
о том, что это чувство брезгливой неприязни к кровавым расправам было в нем
эгоистично. Война представлялась ему отвратительной лишь тогда, когда она
угрожала Америке. Отделенная от его материка двумя океанами, она была
абстракцией. Он зорко следил за тем, чтобы раньше времени эта абстракция не
стала реальностью. Дай волю военным и забиякам из прессы, они втянули бы
Штаты в плохую историю! Опрометчивая политика может навязать американцам
войну, прежде чем Штаты будут готовы продиктовать условия мира. Его,
Рузвельта, задача в том и заключается, чтобы предоставить войну европейцам,
а самому сохранить силы для водворения мира. Только такой поворот может
обеспечить преимущество в опасной игре. Попробуй Штаты отказаться сейчас от
нейтралитета и открыто стать на ту или другую сторону - это может привести к
совершенно неожиданным последствиям. Представить себе на минуту, что, став
на сторону Англии, Штаты помогают ей прикончить Гитлера, - и что же?
Взбодренная победой дряхлая "владычица морей" снова окажется на пути
американца всюду, куда бы он ни сунул нос. Придется начинать сызнова
кропотливую борьбу за разрушение Британской империи, по всем данным,
приближающуюся к крушению. Ну, а если Гитлер победит и Англия окажется на
коленях?..
Как поклонник морской мощи США, Рузвельт всю жизнь искренно и глубоко
ненавидел Англию. Когда-то его мечтой было сравняться с Британией в силе
торгового и военного флотов. Со временем эта мечта переросла в уверенность,
что флот Штатов должен быть и будет сильнее английского. В представлении
Рузвельта это означало, что на смену британской морской мировой империи
придет американская империя. Он отдавал себе ясный отчет и в значении
воздушных сил, как длинной руки, способной протянуться к горлу любого врага
и соперника на расстояние тысяч миль, чтобы помочь недостаточно
поворотливому флоту. Рузвельт был уверен, что ни одна страна в мире никогда
не сможет не только перегнать, но даже отдаленно приблизиться к США в
мобильности промышленности. А это означало, что ни одна страна не сможет в
короткий срок построить столько самолетов, сколько построят американцы...
Но он отвлекся в сторону от основной мысли: что будет? Итак, значит,
помочь Англии раздавить Гитлера не входило в интересы Штатов. Посмотрим
теперь на иной вариант: Штаты бросают гирю на другую чашу весов. Сделать это
было значительно проще, чем оказать помощь англичанам, - достаточно было
прекратить снабжение Англии военными материалами, сырьем, продовольствием.
Остальное Гитлер доделал бы сам. Что же тогда получится? Ефрейтор сотрет
Англию с лица земли. Этот тип ненавидит Англию ничуть не меньше, чем
Рузвельт, и, что самое забавное, по тем же соображениям. В случае своей
победы Гитлер покончил бы с английской и французской конкуренцией и поставил
бы всю западноевропейскую промышленность на службу своей военно-разбойничьей
машине. Ничто не помешало бы ему тогда сбросить намордник американских
банкиров.
Что же оставалось? Не вмешиваясь, ждать развития событий? Нет, этого
нельзя себе позволить. Война, закончившаяся без миротворческого участия
Америки, означала бы исключение американцев из большой игры. Положение
сложное, но... терпение! Терпение и твердость!
Очень жаль, что среди американских военных мало кто понимает, как
осторожно приходится маневрировать. Большинство из них, подобно шелопаю
Макарчеру, спят и видят, что уже начали драку...
Все, о чем приходилось раздумывать президенту, приводило его к мысли,
что в Европу необходимо послать своего доверенного: объехать столицы,
повидаться с главами государств, склонить их к решениям, которые нужны
Штатам. Рузвельт хотел бы послать Хэлла, но у старика нехватит сил для
подобной миссии. Заменить его может, пожалуй, Уэллес. Самнер достаточно
надежен, хотя его расторопность и оставляет желать большего. Можно было бы
послать Гарримана - Уолл-стрит уже не раз выдвигал его на такие дела... Нет,
это опасно. Называясь посланцем Рузвельта, Аверелл будет смотреть не из его
рук... Гопкинс?.. Гарри нужен ему здесь... Что же, остается все-таки Уэллес.
Рузвельт не заметил, как отворилась дверь и в кабинет вошел Приттмен.
Его шаги скрадывались толстым ковром. Только когда, убирая посуду, Приттмен
звякнул чашкой, Рузвельт обернулся. Президент достаточно хорошо изучил
своего камердинера, чтобы безошибочно сказать: тот явился вовсе не за тем,
чтобы унести никому не мешавшие чашки.
- Ну, что там, Артур? - добродушно спросил Рузвельт.
- Мистер Гопкинс, сэр.
- Ага! - Рузвельт глянул на часы: вероятно, Гопкинс торчит тут уже
давным-давно. Ведь он сам просил Гарри прийти пораньше, совершенно забыв,
что предстоит встреча со Спеллманом. - Так, так... - проговорил он в
нерешительности. Потолковать сейчас с Гарри и потом продиктовать Грэйс
намеченные письма или, наоборот, сначала отделаться от писем, чтобы потом
вдоволь поболтать с Гарри?.. - А мисс Грэйс?.. - спросил он.
- Ожидает в секретарской.
- Пусть не уходит, я буду диктовать, - решил, наконец, Рузвельт. -
Просите мистера Гопкинса.
Гопкинс вошел усталой походкой. Лицо его было землисто-серым, и красные
глаза свидетельствовали о бессонной ночи. Рузвельт с беспокойством оглядел
своего советника.
- Открыли новый бар в Поукипси? - с напускным гневом спросил он.
Гопкинс безнадежно махнул рукой: рецидив болезни грозил вот-вот опять
свалить его с ног.
Рузвельт погрозил пальцем.
- Берите пример с меня: никогда ничего, кроме стаканчика "Мартини"
собственного приготовления.
- Если бы я был президентом...
- К вашему счастью, вы никогда им не будете, Гарри! - перебил его
Рузвельт, хотя сам усиленно рекламировал Гопкинса как самого надежного
кандидата. - Я постараюсь отвести вас, так же как отвел уже чрезмерно
драчливого Гарольда и старину Кордэлла.
- Я в полтора раза моложе Хэлла, - возразил Гопкинс, - и мне далеко до
забияки Икеса.
- Но республиканцы наверняка сыграют на том, что с вами развелась ваша
первая жена. У них это будет звучать: "Она ушла от этого типа". Правда,
Кливленд устоял в свое время, несмотря на гораздо более громкий скандал в
личной жизни, но теперь другие времена. А главное: здоровье, здоровье,
Гарри! - Рузвельт согнул правую руку в локте. - Вот какие бицепсы нужно
иметь, чтобы заниматься черной работой президента... Ничего, не смущайтесь,
щупайте, пожалуйста, - и он пошевелил надувшимся мускулом. - Америке нужен
президент моего веса, дружище. Никак не меньше.
- А Уоллес, Макнатт, Мэрфи?.. Их вес вас не смущает?
- Никто не станет заниматься ими всерьез, - ответил Рузвельт. - Если
хотите знать, настоящим кандидатом я считаю пока одного Фарли.
- А самого себя?
- Госпожа Рузвельт категорически заявила, что это не состоится. Да я и
сам вижу: еще один срок - и я разорюсь. Говорят, что и теперь уже для того,
чтобы поддерживать Гайд-парк, приходится кое-что продавать.
- Обратитесь за помощью ко мне, - шутливо проговорил Гопкинс.
- Вы думаете, что на фоне потраченных вашим управлением девяти
миллиардов миллион, который мне сейчас нужен, прошел бы незамеченным?.. Нет,
Гарри. Франклин Рузвельт может отдать Штатам все, что у него есть, но
никогда не возьмет у них ни цента... Таким прошу вас и описать этого
президента в ваших воспоминаниях.
- Вы запретили мне писать их.
- Все равно, когда меня не станет, вы будете писать. Это выгодно,
Гарри: "Дневник того, кто был другом Рузвельта". Но прошу никогда не
упоминать, как остро я завидовал Сталину.
- Я вообще намерен писать одну правду.
- Правда именно в том, что я вам сказал: я завидую главе государства,
которому не надо думать с том, как бы не дать своей машине развалиться на
ходу. Много ли таких людей во главе государств и много ли таких государств,
где руководитель вместе с народом может заниматься изменением климата на
радость правнукам?.. Смотрите, - Рузвельт поднял одну из газет, грудою
наваленных возле дивана, - они раздумывают над тем, как изменить снежный
покров, как заставить реки течь вспять, чтобы изменить природу страны.
- Ну, у нас есть дела понасущней, - пренебрежительно заметил Гопкинс.
- Вот, вот! - с энергией воскликнул Рузвельт. - Это и есть наша самая
большая беда: всегда насущное, всегда только для нас самих, никогда ничего
для потомков. Я уж и не говорю о том, чтобы пофантазировать лет на двадцать
пять вперед, как русские.
- Далековато...
- А вот им не кажется далекой и перспектива полустолетия! С таким
размахом можно кое-что изменить на земле. Допустите на минуту, что мулы из
конгресса предоставили мне полномочия...
- Кажется, вы не очень-то заботитесь о полномочиях, - иронически
заметил Гопкинс.
- Но я не люблю об этом говорить... Так представьте себе, что я получил
свободу действий и могу позаботиться о Штатах в перспективе, скажем, ста
лет...
- При вашем характере это было бы бог знает что.
- Вот видите, даже вам это кажется страшноватым! - Рузвельт рассмеялся
с такой искренностью, что заставил улыбнуться даже Гопкинса. - А ведь только
при таких условиях я мог бы застраховать и себя самого и всех вас от
революции. Призрак коммунизма никогда не доплыл бы до берегов Америки.
- Вы предоставили бы ему бродить по Европе?
- Нет, мы заставили бы его там исчезнуть!
- Так зачем откладывать это на сто лет? - При этих словах, сказанных
как бы в шутку, Гопкинс настороженно покосился на Рузвельта, углубленного в
рассматривание какой-то безделушки. - Разве нельзя помочь этому уже теперь?
Если бы Англия и Франция во-время присоединили свои войска к финнам, то
русские увязли бы в этом деле...
- У англичан и французов достаточно дела и без Финляндии. Со дня на
день можно ждать, что Гитлер разделается с Францией.
- Этот вопрос можно было бы уладить.
- Не понимаю, Гарри.
- Гитлера можно было бы удержать от решительных действий, если бы
союзники пошли на серьезный разговор о совместном походе против русских.
Рузвельт отложил безделушку и приподнялся на руках. Он пристально
посмотрел на Гопкинса.
- Вы знаете что-нибудь конкретное?
- Верховный совет союзников принял бы такое решение, если бы Германия
согласилась не препятствовать доставке англо-французских войск к советской
границе через Швецию и Норвегию, - уверенно сказал Гопкинс, все более
оживляясь.
- "Принял бы, если бы согласилась бы", - с некоторым раздражением
проговорил Рузвельт. - Мне не нравятся эти "бы".
- Их чересчур много?
- Они просто не в моем характере. Я предпочитаю ясность.
- Я щадил вашу щепетильность, патрон.
- Лучше пощадите мое терпение.
- Хорошо... При таком варианте наши доллары и оружие, данные финнам, не
пропадут впустую. У финнов будут новые шансы на выигрыш дела.
От возбуждения, овладевшего Гопкинсом, на его мертвенно-желтых щеках
появилось подобие краски.
Откинувшись на подушку, Рузвельт некоторое время молча смотрел в лицо
советнику, потом проговорил:
- А вы подумали о том, что такой "вариант" был бы шагом к примирению
союзников с Гитлером?
- В этом я не уверен... Война на Западе - одно, а совместные действия
против России - совсем другое.
- Отвратительный цинизм! Вы допускаете положение, когда, воюя друг
против друга на линии Мажино, немцы и союзники могли бы сообща сражаться на
линии Маннергейма?
- Совсем не так невероятно.
- И вы допускаете, что немецкие условия перемирия, врученные Тевистоку,
не привели бы к тому, что мы окажемся вне игры?.. Лучше оставить этот
вопрос, пока Уэллес не привезет нам точной картины того, что там творится.
- Вы решили послать именно его?
- Он достаточно непримирим в отношении англичан, если не считать его
пристрастия к английским костюмам. А из всего, что может произойти в Европе,
самым неприятным было бы, если бы англичане все-таки нашли лазейку к сговору
с немцами помимо нас.
- Прежде чем восемь тысяч самолетов вашей большой программы будут
стоять в строю?..
- Восемь тысяч! - насмешливо сказал Рузвельт. - На-днях я заставлю
конгресс принять программу в пятьдесят тысяч самолетов! Ни одним меньше!
Кстати о самолетах: что вы узнали об отношении к моей программе?
- Ни армия, ни флот не выражают восторга. Только Джордж, кажется, по
достоинству оценивает это мероприятие.
- Маршалл, как начальник генерального штаба, не имеет права не
понимать: нужно иметь достаточно длинные руки, чтобы дотянуться до куска,
из-за которого идет драка. - Рузвельт заметно оживился, как только разговор
перешел на тему создания "большой" военной авиации. - Если нам придется рано
или поздно ввязаться в дело, самые закоснелые люди поймут, что
бомбардировочная авиация дальнего действия - вот оружие того, кто хочет
держать ключи от политики в любом конце света... Не слышали, что болтает по
этому поводу Линдберг?
- Дурак!
- Не так глуп, как подл, - с необычайной для него резкостью проговорил
Рузвельт. - Я не буду удивлен, если когда-нибудь мне представят его досье
как шпиона Гитлера.
- До этого, может быть, и не дойдет, но работу Линдберг ведет
безусловно отвратительную. Он, правда, перестал пока болтать об устрашающей
мощи гитлеровской армии и воздушного флота Геринга, однако по поводу наших
возможностей в области авиации отзывается далеко не лестно.
- Публично?
- В частном кругу.
- Это имеет свое действие?
- Чаще - да. Но нашелся человек, на которого болтовня Линдберга
подействовала обратно его желанию: вместо того чтобы испугаться, этот
человек решил, что можно найти надежное противоядие от устрашающих секретов,
которыми Гитлер собирается шантажировать мир и нас в том числе... Этот
человек говорит, что можно подумать над средством, которого испугается сам
сатана, а не то что Гитлер... Мне понравился этот парень.
- Кто такой?
- Доктор Ванневар Буш из Массачузетского технологического института.
- Вечно вы откопаете какого-нибудь фантазера.
- Я осторожно расспросил кое-кого: идея Буша - далеко не фантазия.
- Что за идея?
- Использовать новейшие открытия атомной физики для военных
надобностей.
- Атомная физика? - удивленно спросил Рузвельт. - Я в этом мало
понимаю.
- Я еще меньше, но Буш говорит, что расщепление атомного ядра в военных
целях, над чем уже работают ядерники в Германии, Англии и у нас в Штатах,
сулит огромные возможности. Можно сделать бомбу, превосходящую по
разрушительной силе все, что мы способны себе представить...
- Что-то вроде атомной бомбы?
- В этом духе... Буш объяснит вам лучше меня.
- Хорошо, приведите его ко мне... Не откладывайте этого в долгий ящик,
- живо проговорил Рузвельт. - Но упаси вас бог консультироваться еще с кем
бы то ни было, пока я не повидаюсь с вашим Бушем. Поняли?
- Вы, Буш и я?
- Да.
Гопкинс соединился с нью-йоркской конторой Ванденгейма, но Джона там не
оказалось. Его не было и дома на Пятой авеню и вообще в Нью-Йорке. Наконец
он отыскался в Брайт-Айленде.
- Послезавтра - мы в Белом доме, - сказал Гопкинс. - Тащите вашего
Буша. Он будет первым, кого мы примем.
В трубке послышалось такое сопение, что можно было подумать, будто Джон
задыхается, не в силах вымолвить ни слова. После нескольких междометий он,
наконец, прокричал:
- Гарри... О Гарри!.. Я воздвигну вам золотой мавзолей!
- Эта мерзость понадобится вам раньше моего, - сердито ответил Гопкинс.
- Гарри, дружище, - орал Джон, - десять процентов от этого дела - и вы
станете самым богатым президентом в истории Штатов!
- Вы осел, Джон! - выходя из себя, крикнул Гопкинс. - Вы совершенный
осел!
И Гопкинс так повесил трубку, что металлическое кольцо вместе с куском
эбонита осталось на крючке.
"5"
Если не считать провала военной диверсии против Ленинграда, порученной
финнам, дальнейший ход событий после разгрома Польши удовлетворял Гаусса.
Страх перед немедленным столкновением с Россией сковал Гитлера. Для Гаусса
это было хорошим признаком. Но теперь на Гитлера напал зуд наступления на
запад: покончить с Францией до весны 1940 года! К счастью, генеральный штаб
все же проявлял осторожность. Заместитель начальника генерального штаба фон
Штюльпнагель представил фюреру записку о невозможности немедленного
наступления на Францию. Варлимонт тоже старательно собирал доказательства
тому, что положение германской промышленности и экономики позволяет только
думать об обороне западной границы и диктует необходимость повременить с
решительным натиском. Даже Браухич, всегда бывший крайним оптимистом, и тот
противился теперь крупным наступательным операциям.
А Гитлер рвал и метал. После того как Геринг передал ему содержание
разговора с Ванденгеймом, фюрер горел нетерпением наброситься на Францию.
Его навязчивой идеей стало подписание капитуляции Франции в Компьене. Эта
мания, далекая от каких бы то ни было политических идей и военных
соображений, вызывала к жизни ряд директив и приказов, последовательно
опротестовывавшихся генеральным штабом из-за полной неосуществимости.
Наконец, собрав в имперскую канцелярию всех руководящих представителей
командования вермахта, всех генералов, прошедших польскую кампанию, и всех
сидевших без дела на берегах Рейна, Гитлер предъявил им ультиматум: шесть
недель на подготовку. Генеральное наступление на Францию начинается с обхода
линии Мажино через Бельгию и район Маастрихта.
Возражать Гитлеру значило рисковать карьерой, а иногда и жизнью. Такого
желания ни у кого из генералов не было. Они предпочитали молчаливым
саботажем доказать ему вздорность поставленных сроков, хотя по существу
плана - нарушения нейтралитета Бельгии и Голландии - возражений ни у кого не
было. Это был испытанный способ осуществления старого плана Шлиффена. Если
бельгийский король предпочитал, как страус, прятать голову под крыло, чтобы
не замечать смертельной опасности, нависшей над его страной, - его дело. Но
этим следовало воспользоваться.
Очередное совещание, на котором выяснилось, что из полуторамесячной
подготовки к сокрушению Франции ничего не получается, происходило, как
всегда, в рейхсканцелярии. Гитлер был особенно мрачен в тот день. Он
нетерпеливо прерывал докладывавшего Йодля, злобно обрывал генералов и
непрерывно писал что-то на клочках бумаги. К концу заседания эти обрывки
целой стопкой лежали перед ним. Гаусс ждал, что с минуты на минуту,
пользуясь своими записями, Гитлер приступит к разгрому генералов, боявшихся
приступать к разгрому Франции. Но все произошло совсем иначе. В полном
молчании Гитлер бесцеремонно оглядел одного за другим генералов, сгреб в
горсть свои записки и, подойдя к камину, швырнул их в огонь. Несколько
листков отлетели в сторону. Гитлер молча указал на них адъютанту. Тот
поспешно подобрал их и тоже кинул в камин. Гитлер стоял и наблюдал, как
пламя пожирает бумагу. В огромной комнате царила тишина. Затем Гитлер
повернулся спиной к собравшимся и, ни на кого не поглядев, ни с кем не
простившись, вышел. Его отступление в обычном порядке прикрывали адъютанты.
За столом продолжало царить недоуменное молчание. Никто не знал:
окончено совещание или Гитлер вернется? Как решен вопрос и решен ли вообще?
Генералы сидели, не глядя друг на друга. Прошло еще несколько минут.
Гаусс посмотрел на каменно-неподвижное лицо Кейтеля. На нем, как и
полагается, ничего нельзя было прочесть. Такими же непроницаемыми масками
были и лица остальных. Гаусс отлично понимал, что под напускной
бесстрастностью клокочут чувства, отнюдь не сулящие Гитлеру безмятежной
уверенности в любви и преданности этих людей. Гаусс радовался этим чувствам,
но и его собственное лицо не выдавало другим ни этой радости, ни надежд,
которые он возлагал на их оскорбленное самолюбие, на раздражение одних,
обиды других и на общее презрение генералов к непозволительно третировавшему
их выскочке.
Переждав еще некоторое время, Гаусс, ни на кого не глядя, поднялся
из-за стола и неторопливо пошел к выходу. Уже когда он приближался к двери,
за его спиной послышался шум отодвигаемых стульев. Но он заставил себя и тут
не обернуться. Достаточно было того, что этот шум означал маленькую победу
над презренным ефрейтором.
Из-за системы работы, принятой в окружении Гитлера, с одной стороны, и
вследствие взаимной настороженности, разделявшей генералов, - с другой,
Гаусс не имел представления о последствиях, какие имела эта революция в
стакане воды для его коллег. Сам он в следующую же ночь получил приглашение
к Гитлеру. Встреча произошла с глазу на глаз.
- Вы назначаетесь командующим армейской группой "А", - без всяких
предисловий, едва ответив кивком на приветствие генерала, проговорил Гитлер.
- Предлагаю вам и вашему начальнику штаба...
Он сделал театральную паузу, намереваясь, повидимому, озадачить Гаусса
каким-то неожиданным именем. Но когда Гитлер выкрикнул имя генерала
Манштейна, старик принял это так, словно дело шло о чем-то вовсе его не
интересующем. Хотя фон Манштейн вовсе не был тем генералом, которому Гаусс
хотел бы доверить руководство своим штабом, однако спорить не стоило. Гаусс
сделал вид, будто начальник штаба - лучший подарок. Манштейн был одним из
быстро выдвигавшихся любимчиков фюрера.
А Гитлер с такою поспешностью, словно не хотел оставить Гауссу
возможности вставить хотя бы слово, продолжал:
- Я отказываюсь от решения немедленно начать широкое наступление против
Франции. - И тут же оговорился: - Пусть не думают, что меня убедили доводы
узколобых специалистов из генерального штаба. Ничуть не бывало!
Просто-напросто сегодня ночью мне пришло в голову новое решение, требующее
времени для разработки деталей. С обходом через Бельгию я сочетаю
фронтальный прорыв линии Мажино...
При этих словах Гаусс ясно представил себе хорошо знакомую картину
Вердена. Гитлер с удовлетворением уловил едва приметное движение седой брови
генерала и с особенным ожесточением выкрикнул:
- Довольно бабьей болтовни! Дивизией больше или меньше десятью
дивизиями - разве в этом дело, когда речь идет о моих планах?! Смотрите!..
Он порывисто вскочил и подбежал к огромному столу, где под
ослепительной, низко опущенной лампой зеленело поле карты.
- Вот чего они от меня хотели. - Палец Гитлера очертил широкую дугу над
Бельгией и Голландией. - Охвата флангов по Шлиффену, и только! Дальше этого
их фантазия не идет. А учли они, что все в быстроте? - В голосе Гитлера
прорвался страх. - А что, если мы застрянем? Тогда мы между молотом и
наковальней. Быстрота - вот спасение! Иначе один чорт знает, что произойдет
во Франции и Англии, смогут ли там устоять нынешние правительства, не
зашевелятся ли марксисты? Нет, нет, главное - быстрота.
Оглядев генерала, Гитлер с неприязнью проворчал:
- Я знаю, вы любите медлить. В мыслях, в действиях. - И внезапно
переходя на крик: - Но я помогу вам понять, что такое быстрота. Вчера ночью
я уже продумал средство, дающее возможность преодолеть сопротивление нашего
главного врага - времени... - И как будто желая побороть атмосферу
неловкости, он стал выкрикивать слова все быстрее: - Вы фетишисты: нельзя
того, нельзя другого! А я говорю: "Можно все". Я уже открыл формулу
опережения времени. Она доступна каждому школьнику. Завтра я продиктую ее
вам, и вы станете господином будущего... Вода и воздух... Ах да, еще
огонь!.. Все пустяки для девичьих загадок! Я не хочу уткнуться носом в
преграды в виде рек и каналов на голландской равнине. Не хочу! Что там будут
делать мои танки?
- Значение каналов как преграды сильно преувеличено голландцами, -
сердито заметил Гаусс. - Толстухе Вильгельмине больше нечем защищаться, как
только уверениями, будто она способна затопить всю свою страну... вероятно,
слезами.
- Если это и не так, я все же считаю, что мы не должны лезть туда, где
противник нас ждет. Решающий удар будет ему нанесен в месте наиболее
неожиданном. Вот здесь!
Широкий ноготь Гитлера уперся в то место линии Мажино, где за нею
простиралась зелено-коричневая полоса лесистых Арденн.
- Но едва ли тут существуют лучшие условия для использования танков,
чем на севере, - сказал Гаусс. - Покрытые лесами холмы...
Гитлер не стал слушать.
- Внезапность удара там, где французы его ожидают меньше, чем в любом
другом месте, компенсирует это неудобство. - И, помолчав, упрямо повторил: -
Решающий удар будет нанесен тут. От него будет зависеть свобода действий
Бока. Прорвав линию Мажино, вы стремительно движетесь к морю... Противник в
клещах. Он капитулирует или уничтожается. Никаких других решений... Сегодня
Манштейн прибудет в ваше распоряжение. Завтра я жду вас обоих...
В тот же вечер, встретившись с Манштейном, Гаусс понял, что не слышал
от Гитлера ни одной его собственной мысли. Старику стало ясно, что ловкий
генерал "из молодых", Манштейн, сумел через голову Браухича и Гальдера
подсунуть Гитлеру свой авантюристический план. Манштейн не мог бы этого
сделать без согласия Кейтеля и Йодля. Значит, ближайшие советники Гитлера
были на стороне Манштейна. В таких условиях спорить с ним и с его планом
было бесполезно. Сопротивлением Браухича и Гальдера, отстаивавших
шлиффеновскую схему как основную, можно было пренебречь; к тому же здесь, на
западном фронте, Гауссу не грозила встреча с Россией - это раз. Скорейшая
ликвидация французской армии обеспечивала спокойный тыл Германии ко времени
столкновения с Россией, неизбежность которого становилась все яснее, - это
два. Все говорило за то, что Гаусс должен не только принять новое
назначение, но и постараться как можно лучше и скорее выполнить предложенный
ему план Манштейна, хотя бы он и был трижды авантюристичен. Три авантюры
ефрейтору уже удались: Австрия, Чехия, Польша. Почему бы не удаться и
четвертой?
Впрочем, скоро Гаусс понял, что ошибся в счете: ту новую военную
авантюру на западе, в которой он сам должен был принять участие, следовало
считать уже не четвертой, а пятой. Четвертая же прошла на глазах удивленной
Европы раньше. 9 апреля мир узнал об оккупации нацистскими войсками Дании и
Норвегии. Правда, еще с месяц горстка англо-французов держалась у Нарвика,
но в конце концов и ее сбросили в море. Командование союзников проявляло
значительно меньше рвения в этой жизненно важной для них операции, чем
каких-нибудь два месяца тому назад, когда речь шла о переброске в
Скандинавию и Финляндию экспедиционных войск для борьбы с СССР на стороне
Маннергейма.
Со Скандинавскими странами как с потенциальной базой для союзников было
покончено.
Окончательная разработка плана Манштейна быстро продвигалась вперед.
Генеральный штаб принимал теперь участие в работе оперативного отдела штаба
Гаусса.
Ко времени прибытия Гаусса к своей армейской группе, то-есть к маю 1940
года, немецко-фашистские силы на западе были уже доведены до 116 пехотных и
10 танковых дивизий. Они располагались следующим образом:
Армейская группа "Б" силою 28 дивизий занимала фронт от Северного моря
до Аахена. Ее целью был захват Голландии и Бельгии и вторжение во Францию на
правом фланге всех сил.
Армейская группа "А" в составе 44 дивизий - на фронте от Аахена до
Мозеля.
И, наконец, на левом фланге:
Армейская группа "Ц" в 17 дивизий, вдоль Рейна, от Мозеля до
швейцарской границы.
Сверх этого в распоряжении Гитлера оставалось еще около 70 дивизий.
Сорок из них числились в резерве главного командования. Остальные тридцать
он не решался тронуть со своей восточной границы.
Со стороны союзников немецко-фашистским силам противостояли:
51 дивизия армейской группы генерала Бийота - на севере. Крайний левый
фланг Бийота держали 9 английских дивизий между окончанием линии Мажино у
Лонгви до бельгийской границы и позади этой границы до моря у Дюнкерка.
Потенциальной поддержкой этой группировки должны были служить еще 32
голландско-бельгийские дивизии, в случае если бы немцы решили нарушить
нейтралитет этих стран.
Южнее с Бийотом смыкалась группа Претала, и далее к Швейцарии тянулась
группа Бессона общей численностью в 43 дивизии.
В укреплениях линии Мажино сидели еще с десяток первоочередных дивизий,
изнервничавшихся и наполовину разложившихся от бездействия за восемь месяцев
"странной войны".
Гауссу оставалось едва достаточно времени, чтобы разобраться в
обстановке на месте и познакомиться со своими командующими. В ночь с 9 на 10
мая по приказу Гитлера немецкие войска пришли в движение одновременно по
всему фронту групп "А" и "Б". Пехота, поддержанная танками и пикирующими
бомбардировщиками, двинулась вперед. Голландские планы удержать нападающих
затоплением страны оказались чистой фантастикой. Входившие в группу Бийота
англо-французские войска, которые должны были при первых признаках
наступления предупредить врага и, войдя в Бельгию, занять линию Маас - Лувен
- Антверпен, опоздали.
То, на что вся логика и весь ход исторических событий указывали как на
неизбежность, - гитлеровское вторжение через незащищенные маленькие страны
Бельгию и Голландию - состоялось. Предательская политика французских
генералов во главе с Петэном сыграла свою роковую роль.
То, что на протяжении двух десятилетий настойчиво вбивалось в головы
всем французам, военным и штатским, - неприступность линии Мажино -
оказалось трагическим блефом. Нацистские войска без особого труда
просочились сквозь нее. Их оперативной целью был исторический Седан.
4 часа 30 минут 10 мая. Первые выстрелы пушек, первые танки, первые
трупы.
Первые тревожные телеграммы с фронта не застали дома ни премьера
Франции Рейно, ни министра обороны Даладье. Но бывалые курьеры кабинета
министров знали, где им искать своих шефов. Пахнущие порохом и кровью листки
шифровок не спеша понеслись к Елисейским полям. Несмотря на то, что вражда и
соперничество двух членов кабинета зашли так далеко, что не разговаривали
друг с другом не только они сами, но даже их подруги, курьеры искали
министров в одном и том же месте - на Елисейских полях, в самом шикарном
квартале Парижа. "Мики Маус" французского парламента, юркий, стремительный,
элегантный даже в пижаме, Рейно принял драматическую телеграмму в постели
своей многолетней любовницы - политической интриганки, немецкой разведчицы и
фашистки графини де Порт. Вторая телеграмма, адресованная министру обороны
Эдуарду Даладье, была доставлена прямо в особняк комиссионерши крупнейших
капиталистических объединений Франции, итальянской шпионки и фашистки
маркизы де Крюссель д'Юзе.
Острый запах пороха и крови, исходивший от каждого слова роковых
телеграмм, смешался с запахом белья куртизанок.
В разных концах мира по-разному реагировали на известия о конце
"странной войны", о вторжении Гитлера в нейтральные Бельгию и Голландию.
В Белом доме президент Рузвельт немедленно пригласил к себе министра
финансов Моргентау и отдал приказ о секвестре всех бельгийских и голландских
капиталов в Соединенных Штатах.
В Вестминстере происходили горячие дебаты о продолжительности весенних
каникул палаты.
Гитлер, пританцовывая от возбуждения, тыкал корявым пальцем в клетку
канарейки.
- Сисси!.. О Сисси, ты понимаешь?..
Святейший отец, подыскивая в потрепанном евангелии убедительные тексты,
продиктовал кардиналу Мальоне одно за другим два послания. Одно содержало
благословение католикам Франции и Бельгии, подвергшимся нападению Гитлера.
Другое благословляло католиков Германии, напавших на Францию по
согласованному с папой приказу того же Гитлера.
В Варшаве "генерал-губернатор Польши" Франк утвердил смертный приговор
семнадцати польским патриотам, задержанным при попытке пробраться во
Францию, чтобы хоть там защищать свою отчизну.
В Праге Гейдрих принял доклад о приведении в исполнение приговора над
студенткой Марией Жемличковой, возложившей Первого мая красные цветы на
могилу неизвестного чешского солдата.
В тюрьме Бургоса по приказу Франко были задушены сорок два коммуниста -
участника войны за республику.
В такой обстановке начался марш Гаусса к морю. С каждым днем старик
приходил все в большее удивление от того, с какою легкостью проходила еще
одна авантюра ефрейтора. Но на этот раз сам генерал был душою одного из
звеньев этой авантюры. 20 мая он увидел в бинокль темную полоску моря. К
морю были прижаты отрезанные от взаимодействия с соседними войсками все
десять английских и несколько французских дивизий.
Темные силуэты развалин, поднимавшихся над светлой полосою прибрежного
песка, прежде назывались Дюнкерком.
Когда Гаусс опустил бинокль, те, кто хорошо его знали, были удивлены:
на сухом лице генерала появилось подобие улыбки. Это было так неожиданно и
столь непривычно для окружающих, что все притихли.
- Теперь мы покажем англичанам, что значит соваться в войну, - сказал
Гаусс Манштейну. - Прикажите Прусту подтянуть к побережью тяжелую
артиллерию. Пусть даст им как следует, пока подоспеют танки, чтобы стереть
господ бриттов с лица земли. - И когда Манштейн повернулся было, чтобы итти
выполнять приказание, Гаусс бросил ему вслед: - Оставьте в живых ровно
столько, сколько нужно, чтобы рассказать в Англии, как это выглядит.
"6"
Если бы не протекция Бена, Неду ни за что не удалось бы устроиться в
истребительную авиацию. Особенно после того, как медицинская комиссия
обнаружила следы ранения, полученного им в Испании. Но, так или иначе,
пройдя ускоренный курс переподготовки, он сидел в "Харрикейне". Эта
устаревшая машина вовсе не казалась ему шедевром, но Нед смело отправлялся
на ней в неравный бой с нацистскими "Мессершмиттами". А бой был, как
правило, неравным, потому что, изгнанные с материка бомбардировочной
авиацией фашистов, английские авиачасти вынуждены были базироваться на
островные аэродромы. К французскому побережью они прилетали уже с
израсходованным горючим, тогда как немцы, взлетавшие с любого аэродрома
Бельгии и Голландии, являлись в бой свеженькими, с баками, полными бензина.
Ни один французский самолет им уже не мешал.
Будучи рядовым летчиком, задачей которого был непосредственный бой с
летчиками Гитлера, Нед не имел вполне ясного представления об общем
положении на фронтах войны. Поскольку это представление формировалось под
влиянием лживых сводок французского и британского генеральных штабов, оно
было далеко от истины. Но, летая над береговой полосой в районе Остенде и
Дюнкерка, Нед видел, что пространство, занимаемое английскими дивизиями
Горта и примкнувшими к ним немногочисленными войсками французов, с каждым
днем сокращается. Он видел, что черные немецкие разрывы пятнают светложелтый
песок все ближе и ближе к воде. К двадцатым числам мая эти разрывы уже густо
стлались за спиною английских войск.
Перед вылетом 24 мая Нед спросил своего товарища по звену:
- Ты видел расположение правого фланга Горта вчера?
- Видел.
- Ты согласишься со мною, что Горту ничего не стоило бы прорвать
перемычку и прийти на помощь французам, которых гунны через день-два
опрокинут в море или истребят?
- На месте Горта я поступил бы именно так, - ответил летчик. - Особенно
после того, как выгрузилась наша механизированная дивизия.
- Так почему же он все отходит и отходит, словно хочет попасть в такое
же положение припертого к морю, в какое уже попали французы?
- Об этом спроси Горта.
- А ты как думаешь?
Летчик пожал плечами.
- Мне кажется, единственная причина его пассивности - нежелание
драться.
- Но ведь от этого зависит судьба северного крыла французов, а
следовательно, судьба всей их армии, значит - судьба войны! - возбужденно
воскликнул Нед.
- Ты чертовски логичен, мой мальчик, - иронически ответил летчик. - Но
боюсь, что наша логика не подходит Горту. Нужно прежде всего знать, в какой
мере его заботит судьба северного крыла французов, а следовательно, судьба
всей их армии, значит - судьба этой войны.
- Ты говоришь ужасные вещи!
- Я раньше тебя пришел в армию и уже научился понимать генералов. А ты
пока еще воображаешь, что они думают так же, как мы, маленькие люди.
- Но ведь и они прежде всего англичане!
- Совсем не такие, как мы с тобой.
- Я тебя не понимаю.
- Как бывший член палаты, ты должен был бы разбираться в этом лучше
моего... К тому же, говорят, у тебя за плечами кое-какой испанский опыт.
- Он противоречит тому, что я вижу теперь.
- А мне кажется, наоборот: он дьявольски созвучен происходящему. По
крайней мере, так думают наши ребята. - Летчик опасливо огляделся. - Один
парень, у которого есть знакомства наверху, говорил мне: если бы наши могли
теперь вытащить ноги из истории, в которую попали из-за Польши, они охотно
вернулись бы к системе невмешательства.
Команда "по самолетам" помешала Неду ответить. Он успел только крикнуть
собеседнику:
- По возвращении договорим!
Однако разговору не суждено было продолжение. Не состоялось и
возвращение Неда на его аэродром. В этот день с ним произошло то, что он уже
не раз наблюдал со стороны и что всегда приводило его в бешенство против
людей, повинных в наличии на вооружении королевских воздушных сил такого
старья, как "Харрикейны". Обстрелянный Недом "Мессершмитт", развязно качнув
плоскостями, словно отряхиваясь от безвредного душа английских пулеметов,
легко ушел из-под огня. Пока "Харрикейн", вибрируя на крутом вираже
крыльями, с натугою дотягивал половину круга, немец описал полный вираж и
вышел Неду в хвост. Короткую очередь его пушки Нед ощутил всем телом по
хлестким ударам где-то под брюхом машины. Но пока из-под правого крыла не
выплеснуло пламя и черный шлейф дыма не обвился вокруг фюзеляжа, закрывая от
летчика белый свет, Нед не хотел верить тому, что это и есть конец. Хотя
опыт и должен был подсказать ему, что все выглядит совершенно так, как
должна выглядеть катастрофа.
Нед ощупал карабины парашюта и освободил защелку колпака. Дым сразу
ворвался в фонарь. Нед плотно сжал губы, чтобы не глотнуть жаркого смрада.
В следующее мгновение воздух свистел у него в ушах, и Нед громко
отсчитывал секунды.
Да, все было чертовски правильно. Так, как и должно было быть. Вплоть
до того момента, как Нед почувствовал, что парашют раскрылся и началось
плавное падение. С этой спасительной секунды начались и сомнения. Нед
впервые воспринял море не так, как подобало англичанину, - не в качестве
верного и вечного друга. Несмотря на совершенно ясный и тихий день, несмотря
на то, что прибой разбегался по пляжу едва заметной кромкой седины, падение
в море не сулило ничего хорошего - вокруг не было заметно ни одного
спасательного катера. Косые трубы одинокого эсминца быстро исчезли на
севере.
Нед был один в огромном неподвижном мире. Невесть куда девались даже
окружавшие его недавно самолеты гуннов и свои собственные "Харрикейны".
Оглядывая небо, Нед не видел и их. Кажется, впервые в жизни он с такой
полнотой ощутил одиночество. Когда несколько темных пятен, которые он принял
за большие камни, разбросанные на песке прибрежья, зашевелились, поднялись и
побежали, оказавшись людьми, Нед воспринял это как настоящее чудо.
Минутой позже вся острота его чувств была направлена на то, чтобы
угадать, завершится ли чудо его спуском не в воду, а на спасительный золотой
песок пляжа. И когда парашют потащил его по берегу, он с невольно
вырвавшимся криком вцепился в землю, словно боялся, что направление ветра
изменится и, поманив его миражем спасения, утащит обратно в безнадежное
море.
Сколько раз Нед слышал песни, читал стихи и романы, где говорилось, что
воздух для летчика - как море для моряка, как земля для всякого другого
человека. И сколько раз Нед убеждался в том, что и моряку и летчику земля
так же мила, как любому человеку, рожденному не летать и не плавать, а
просто ходить. Сколько раз Нед видел: благополучно вернувшись с боевого
задания, летчик любовно касается пальцами земли, как величайшей святыни,
означающей жизнь.
Сам он впервые с такой остротой понял всеобъемлющее значение слова
"земля". Даже жесткая, беспощадно сдирающая одежду, как огнем, обжигающая
тело, забивающая песком глаза, уши, рот, - это все же была она, земля.
Однако избавление от неизбежной гибели только в первые мгновения
озадачивает солдата. Он очень скоро забывает о том, что казалось ему почти
чудом.
Через минуту Нед, чертыхаясь, пальцами вычищал песок изо рта.
Попробовал было зачерпнуть в пригоршню воды, но она, как кипятком, обожгла
израненные руки. Он не спеша стащил с себя остатки изодранной в клочья
одежды и вытряхнул набившийся всюду мелкий морской песок.
Натягивая обратно лохмотья, Нед заметил вынырнувшие из-за гребня
песчаного холма фигуры людей. Очевидно, эти люди его тоже заметили. Они
приникли к земле, почти распластались по ней и стали приближаться ползком.
Нед насчитал пятерых. Они приближались полукругом, отжимая его к воде.
Он уже различал их лица, но определить национальность не мог: одежда их
была изорвана почти так же, как его собственная, и еще больше залеплена
землей.
Нед сделал попытку окликнуть их. Но вместо ответа на него молча
уставилось несколько винтовочных дул.
Его первым движением было повернуться и побежать. Но он вспомнил, что
за спиною море.
В мозгу с поразительной отчетливостью и быстротой пронеслась картина
серых гор Испании, освещенных закатом, яркая лента серпантина дороги, скала
и бородатые лица итальянских солдат.
Стиснув зубы, Нед медленно поднял руки.
После каждого разрыва, осыпавшего его песком, Лоран вскакивал и
отряхивался. При этом он так весело смеялся, словно это не были разрывы
тяжелых фашистских снарядов. Даррак с удовольствием, смешанным с удивлением,
поглядывал на товарища: то был уже не прежний Лоран, которого мог учить
уму-разуму каждый сообразительный новичок, - он сам поучал теперь не только
новичков. Опыт войны в Испании оказывался здесь совсем не бесполезным.
Правда, в Испании интернационалистам ни разу не пришлось драться у моря, но
это было уж не бог весть какой хитростью - приспособиться к укрытию в
песчаном грунте. Каменистые склоны Гвадаррамы - это было потрудней! Каждый
фашистский снаряд приносил там двойной ущерб: вскинутые от взрывов камни
свистели ничуть не хуже осколков. И ранили они бойцов тоже достаточно
основательно. А тут...
- Всю бы жизнь воевал на такой земле! - весело сказал Лоран,
отряхиваясь от песка. - Нужно попадание в глаз, чтобы снаряд причинил тебе
вред.
- Да, авиационные бомбы хуже, - согласился Даррак, выдувая песок из
затвора винтовки.
- Один чорт, - беспечно отозвался кто-то из бойцов. - Только песка
летит на тебя вдвое больше, вот и все.
Артиллерийские снаряды и бомбы, обильно рассыпаемые немецко-фашистскими
самолетами по всему побережью, действительно причиняли войскам урон
значительно меньший, чем могли бы причинить в другой местности. В течение
нескольких дней, что они здесь находились, солдаты 145-го стрелкового полка
привыкли к обстрелу. Они больше досадовали на то, что вскидываемый разрывами
песок портит им пищу, и без того более чем скудную, чем на опасность для их
жизни. Дело с пищей обстояло из рук вон плохо. Скоро неделя, как немецкие
мотомехвойска, как в масло, вошли в гущу армии генерала Бийота и отсекли от
его главных сил четыре дивизии, занимавшие левый фланг, смыкавшийся с
расположением английского экспедиционного корпуса. Три дня эти четыре
дивизии тщетно пытались прорвать немецкую перемычку, чтобы соединиться со
своими. В ожесточенных боях они потеряли больше половины личного состава, но
все же плодом этих усилий было то, что немцы топтались на месте, не будучи в
состоянии расширить свой клин.
От 145-го полка французов почти ничего не осталось. Командование полком
принял на себя командир шестой роты капитан Гарро. За две недели похода он
утратил всю элегантность и стал как две капли воды похож на своих солдат:
исхудалый, обросший бородой, с голыми коленями, торчавшими из дыр брюк,
изодранных в перебежках.
Гарро скептически оглядел нескольких солдат - все, что осталось от его
роты. Оборванцы, настоящие оборванцы! Даже неловко, если французская армия
будет представлена у англичан в таком виде. Но зато это лучшие люди попка. С
опытом гражданской войны в Испании. На таких можно положиться. Уж если он
поручит им добраться до англичан, эти доберутся. И, как это ни противно было
бы узнать господам генералам, лучшими из этих лучших являются вон те двое -
Даррак и Лоран. Гарро задним числом благодарен покойному полковнику за то,
что тот послал ко всем чертям полевого жандарма, уже во время боев
явившегося в полк с ордером на арест солдат-коммунистов. Гарро отлично
помнил эту сцену.
- Я не хочу знать, коммунисты они или нет! - кричал побагровевший
полковник. - Для меня они французы, явившиеся по призыву Франции защищать ее
безопасность и честь. Они мои солдаты, - полковник крепко ударил себя в
грудь, - мои! На груди одного из них, капрала Даррака, военная медаль. А вы
хотите приравнять их к каким-то мазурикам. Не выйдет!
Жандарм угрожающе взмахнул каким-то листком.
- Министр внутренних дел республики мосье Сероль не позволит вам
испортить эту блестящую сводку! Так или иначе мы достанем этих ваших
коммунистов, будь они даже увешаны военными медалями с головы до пят!
Министром внутренних дел республики мосье Серолем издан декрет о введении
смертной казни для всякого, кого мы заподозрим в коммунистической
пропаганде. - И многозначительно заключил: - Вам, должно быть, не известно,
мой полковник, что понятие пропаганды довольно условно...
Тут голос полковника стал вдруг необычайно спокойным.
- Мне все известно, милейший, - проговорил он. - И прежде всего я знаю,
что в вашем распоряжении ровно десять минут, чтобы выйти за пределы
арьергардных патрулей моего полка. Если это вам не удастся, я повешу вас как
агента врага, пролезшего в мой тыл с целью убийства воинов Франции.
Повидимому, жандарм отправился восвояси бегом, так как Гарро не видел
его болтающимся на осине. В том, что полковник исполнил бы свою угрозу, у
капитана не было ни малейших сомнений.
Когда посланец министерства внутренних дел исчез, полковник поднял
оброненный им листок - тот самый, которым размахивал жандарм. Просмотрел его
и с миной отвращения передал Гарро. Капитан прочел:
"Сводка министерства внутренних дел:
Мандаты коммунистических депутатов аннулированы. 300 коммунистических
муниципалитетов распущены. В общей сложности 2778 коммунистических
избранников лишены своих полномочий. Закрыты две ежедневные газеты:
"Юманите", выходившая тиражом в 500 тысяч экземпляров, и "Се суар" с тиражом
в 250 тысяч экземпляров, а также 159 других изданий коммунистической партии.
Распущено 620 профсоюзов, контролировавшихся коммунистами или людьми,
подозреваемыми в проведении коммунистических взглядов. Произведено 11 тысяч
обысков. Отдано распоряжение о ликвидации 675 политических организаций
коммунистического направления. Повсеместно организованы облавы на активистов
компартии. Арестовано 3400 активистов. Большое число членов компартии и
подозреваемых в пособничестве им и сочувствии им интернировано в
концентрационных лагерях. Вынесено 8 тысяч судебных приговоров деятелям
коммунистической партии..."
- Это во Франции... В нашей Франции!.. Не могу читать! - с возмущением
воскликнул Гарро.
Полковник молча взял у него листок и швырнул в огонь...
Полковника уже не было в живых. Не было в живых и ни одного из
командиров его батальонов, ни одного из командиров первых пяти рот,
поочередно заступавших место командира полка. Так дошел вчера черед до
Гарро.
Капитан сказал "взводу" из четырех солдат под командой капрала Даррака:
- Если мы и сегодня не войдем в соприкосновение с англичанами, фрицы
перемелют нас, как кофейные зерна в мельнице.
- А вы уверены, что господа англичане хотят "соприкосновения", мой
капитан? - спросил Даррак офицера с простотой, рождаемой долгим совместным
пребыванием в тяжелой боевой обстановке.
- Наши союзники не могут не понимать, что к моменту, когда они начнут
наступление на юг, им нужно находиться в тесном контакте с нами.
- А у вас, мой капитан, еще сохранилась надежда на то, что они
предпримут такое наступление?
- От этого зависит судьба всего северного крыла наших армий.
Даррак громко вздохнул:
- Наши армии!.. Хотел бы я верить в то, что их судьба заботит англичан.
- Вы говорите о наших союзниках, капрал! - строго сказал Гарро.
- Сейчас нас никто не слышит, мой капитан. Позволю себе сказать: какие
это, к дьяволу, союзники! Они же видят, что еще несколько дней - и положение
станет непоправимым. Настолько непоправимым, что может стоить жизни Франции.
Если англичане теперь же не используют отсутствия у немцев танков на этом
участке и не ударят на юг...
- Вы слишком много понимаете для простого капрала, - перебил его Гарро.
- Слишком много. И... чересчур волнуетесь, а волнение затемняет мысли.
- А вы можете не волноваться, когда речь идет о судьбе Франции, мой
капитан?
Гарро молча пристально посмотрел на Даррака.
- Кажется, вы правы... От того, узнают ли англичане, что сейчас и
только сейчас они должны направить удар на юг, зависит судьба нашей
Франции... Они должны это понять. Если этого не могут сделать наши министры
по телеграфу между Парижем и Лондоном, то сделаем мы с вами. Тут мы будем
говорить с английскими солдатами, такими же, как мы с вами. Они не могут не
понять нас, Даррак! Одним словом... - Капитан Гарро обернулся к яме, вырытой
в песке и накрытой двумя рваными шинелями: - Лейтенант Жиро!.. Примите
команду. Я ухожу на час или два.
Выползший из ямы лейтенант, такой же оборвыш, как все вокруг, удивленно
уставился на Гарро.
- Мой капитан...
- Необходимо установить крепкую связь с ближайшей английской частью, -
строго сказал Гарро. - Это важное, очень важное дело, Жиро. Я должен его
сделать сам. - И снова обращаясь к Дарраку: - С вашими людьми мы это
сделаем, капрал!.. Пошли.
Гарро, Даррак, Лоран и еще двое солдат и были теми людьми, которых
часом позже увидел Нед. А еще через час все шестеро добрались до штаба
английской бригады. Гарро узнал о том, что только вчера на берег выгрузилась
механизированная дивизия англичан. Офицеры бригады с часу на час ждали
приказа о наступлении на юг. Слабость немецкой клешни, которой Гаусс пытался
расчленить силы, угрожающие правому флангу фашистов, была известна
англичанам.
- Приказ о наступлении, на мой взгляд, - дело часов, - с уверенностью
проговорил англичанин, командир бригады. - А о том, что гунны в этом месте и
в данное время слабы, знает и наше высшее командование. Лорд Горт -
решительный человек. Если он предпримет наступление, можно сказать с
уверенностью: гуннам придется плохо. Клешня, которую они засунули между нами
и вами, будет отрублена. Это может стать поворотным пунктом в ходе всей
кампании.
- Вы совершенно правы, сэр, - сказал Гарро. - Я могу сказать своим
солдатам, что наше дело в дружеских и надежных руках.
- Хорошо сделаете, - уверенно проговорил англичанин, - если сумеете
передать эти ободряющие слова и остальным полкам французских дивизий,
попавших в то же положение, что и мы.
Когда Гарро вышел из развалин домика, где помещался штаб бригады,
глазам его представилось странное зрелище: загорелый здоровяк в форме
английского сапера, полуобняв Даррака и Лорана, хлопал их по спинам так, что
от их изодранных мундиров поднималась пыль. В свою очередь, эти двое
молотили по спине сапера. Столпившиеся вокруг них солдаты хохотали во все
горло. Французы даже приплясывали от удовольствия.
- Понимаете, мой капитан, - в восторге крикнул один из солдат,
пришедших с Гарро, - этот английский парень оказался товарищем Даррака и
Лорана: он тоже побывал в Испании.
Гарро подошел к саперу и протянул руку.
Увидев офицерские погоны, англичанин вытянулся.
- Капрал Нокс, сэр!
- Счастлив пожать вашу руку, капрал.
Нокс проводил французов до последнего английского поста. Расставаясь,
Лоран сказал ему:
- Надеюсь, ребята, вы поторопите вашего Горта? Дело не терпит. Если еще
есть время дать фашистам под зад, то скоро его не будет. Втолкуйте это
вашему старику.
Нокс, быстро оглядевшись, шепнул на ухо Лорану:
- Скажи своим, чтобы они не слишком полагались на нас, товарищ. У нас
ходят плохие слухи... Наши генералы ничем не отличаются от ваших. Понял?
Лоран молча кивнул головой и поспешил вдогонку за удалявшимися
товарищами. Нокс долго смотрел им вслед. На обратном пути он сердито
проворчал, ни к кому не обращаясь:
- Неужели никто не может втолковать им там, в Лондоне, что речь идет о
крови нескольких миллионов людей, живых людей?..
- Что вы сказали, капрал? - спросил один из сопровождавших его саперов.
- Я сказал, что охотно дал бы отрубить себе руку ради того, чтобы иметь
право прийти на помощь этим ребятам.
- Бедные парни, - покачав головою, пробормотал солдат. - Небось, у
каждого из них...
- Помолчи в строю! - сердито оборвал его Нокс, заметив приближающегося
офицера. - Словно без тебя неизвестно, что они такие же парни, как мы с
тобой, и что у каждого из них есть мать и жена, как у нас с тобой.
- И что каждый из них так же, как мы с тобой, не понимает, ради чего он
должен подохнуть в этом песке, - пробормотал солдат.
Нокс сделал вид, будто не слышал, и с напускным гневом прикрикнул.
- Помалкивать в строю!
А сам с удовлетворением отметил: работа начинает давать плоды. И,
кажется, совсем не плохие!..
Но в этот момент в воздухе послышался характерный прерывистый вой
моторов. Нокс тотчас опознал новые пикирующие бомбардировщики гуннов. Их
было много. Трудно было предположить, чтобы такое количество самолетов стало
охотиться за его крошечным патрулем. Неподалеку от бросившихся ничком
англичан взметнулся черный султан разрыва, ослабленного действием глубокого
песка.
Немцы пикировали один за другим. Нокс удивлялся все больше: столько
бомб ради десятка солдат?! Но скоро он перестал удивляться: пикировщики
подходили отряд за отрядом. Они бомбили патруль, полк, бригаду, все
соединение, все побережье, крошечной живой частицей которого был он, капрал
Нокс.
Он хорошо знал: при такой плотности бомбежки даже песок не спасет от
тяжелых потерь. Налет будет стоить много английской крови. Много больше, чем
стоил бы хороший рывок к югу, на разгром "клешни" Гаусса...
"7"
Лондон был затемнен. Автомобиль с притушенными фарами, выехав со
стороны Стрэнда, нырнул под арку и остановился за углом адмиралтейства. Шеф
вылез и пошел вдоль здания. Окна огромного фасада смотрели черными
прямоугольниками в серую муть майской лондонской ночи. Никто не сказал бы,
что за этими слепыми глазницами британского адмиралтейства, в комнатах
первого этажа, оборудованных под штаб-квартиру недавнего морского министра,
а ныне уже премьера Англии Уинстона Черчилля, бьется жизнь.
В то время когда шеф по-стариковски неторопливо огибал фасад, в одной
из комнат премьера, погруженной в полумрак, заканчивался негромкий разговор
трех мужчин. Одним из них был сам Черчилль, другим - мало известный вне
ученых кругов физик, профессор Линдеман, третьим - тоже ученый, специалист
по атомному ядру, профессор Блэкборн.
Всякий, кто неожиданно вошел бы в комнату и уловил тон разговора,
должен был подумать, будто речь идет о самых обыденных, простых предметах.
Так спокойно, не торопясь говорили все трое. Только горки пепла в двух
пепельницах да плававшие под потолком клубы сизого дыма от огромной
черчиллевской сигары могли навести на мысль, что эта простая с виду беседа
потребовала значительного напряжения по крайней мере от двух из троих
присутствующих. Пепла не было только перед Блэкборном.
Речь шла о совершенно новой проблеме, поставленной перед британскими
учеными премьером от имени правительства. Черчилль не открыл физикам, что
мысль о самой этой проблеме не принадлежит ему, а принесена английской
секретной службой из-за океана. По данным разведки, одно из крупнейших
американских военно-промышленных объединений начало исследования в области
расщепления атомного ядра, имея в виду применение энергии этого процесса с
целью разрушения. У Америки еще не было никаких врагов, она ни с кем не
воевала. Повидимому, президент Рузвельт проявлял тут дальновидность, корни
которой уходили в одному ему известные планы. Но если Рузвельт по секрету
ото всех занимался такими проблемами в предвидении возможной схватки, то
Черчилль считал тем более необходимым, также в секрете, заняться ими,
поскольку Англия была вынуждена драться с вызванным ею самой из ада
чудовищем гитлеризма. Премьер спросил Линдемана и Блэкборна:
- Если Гитлер начнет шантажировать нас угрозой применения нового,
невиданного доселе оружия, стоит нам принимать это всерьез? Считаете ли вы,
что при современном состоянии физики можно угрожать нам бомбами, действие
которых основано на расщеплении атомного ядра? Действительно ли так велика
сила подобного процесса, что взрыв обычной бомбы или снаряда в сравнении с
ним является чем-то вроде елочной хлопушки? Верно ли, что для изготовления
подобных атомных бомб требуется огромное количество урановой руды, из
которой должна быть извлечена лишь микроскопически ничтожная доля, полезная
для данной цели? Располагает ли Германия необходимыми запасами уранового
сырья? Как велики должны быть затраты на организацию производства подобных
бомб? Имеются ли в пределах нашей империи запасы урановой руды? Располагаем
ли мы людьми и средствами для ведения подобных работ у себя?
Карандаш Линдемана быстро бегал по блокноту. Блэкборн снял с пальца
золотой обруч кольца, надел его на карандаш и принялся вращать размеренными
ударами пальца.
- Слишком много вопросов, - сказал он, когда Черчилль умолк. - Если вы
способны помнить все это, лучше задавайте нам вопросы по одному.
- Идет! - ответил Черчилль. - Но сначала еще несколько слов. - И он с
прежней стремительностью проговорил: - Основательно ли мнение некоторых
людей, что на извлечение эффективной частицы урана потребуется несколько лет
работы ученых? Верно ли, что цепной процесс может осуществиться только при
концентрации большого количества добытого урана в одном месте? Нет ли
опасения, что, пустив в ход этот процесс, мы утратим над ним контроль?
- И весь мир взлетит на воздух? - с улыбкой спросил Блэкборн.
- В этом роде.
- Начнем по порядку... - спокойно сказал Блэкборн и пустил кольцо
вокруг карандаша вдвое быстрее.
Ответы на вопросы премьера и его новые вопросы заняли больше двух
часов. Все стало более или менее ясно. Черчилль убедился в том, что может
пустить в ход машину подготовки производства нового оружия. А ученые поняли,
что со стороны правительства не будет задержки ни в деньгах, ни в людях.
Черчилль сказал:
- Едва ли не самое важное в этом деле - монополия. С кем бы нам ни
пришлось воевать, кто бы ни стал в этой войне нашим союзником, таким оружием
должны обладать мы, и только мы. Я хочу, чтобы вы, джентльмены, поняли:
подобное оружие не только средство подавления противника, но в не меньшей
мере и способ воздействия на союзников. Сейчас я даже не стал бы решать, что
важнее и что труднее.
- В области науки нет и не может быть монополии, - ворчливо возразил
Блэкборн. - Наука всегда двигалась вперед и всегда будет двигаться только
благодаря обмену знаниями между народами всего мира. Нет изолированного
знания. Его нельзя запатентовать.
- Но его можно скрывать.
- Чтобы топтаться на месте? - презрительно выговорил Блэкборн.
- Нет, чтобы обогнать других! О том, что немцы работают в этой области,
вы знаете сами.
- И мы немало почерпнули у них, - заметил Линдеман.
- Наша разведка постарается, чтобы вы и дальше могли это делать. Но
приложим же все усилия к тому, чтобы немцы не могли почерпнуть у вас ни
иоты.
- Нам могло бы помочь общение с русской наукой, - сказал Линдеман.
Черчилль испуганно взмахнул рукой:
- Вы в своем уме?! Сегодня мы деремся с немцами, почем вы знаете, с кем
мы будем драться завтра?
- Кажется, я вас понял, - ответил Линдеман и в раздумье закивал
головой.
- Если вы хотите непременно общаться с русскими - валяйте. Но так,
чтобы выудить от них все полезное, не дав им ни крупицы своего.
Дезориентируйте их, путайте, мешайте им. Помните: Россия - вот наш враг
номер один.
- Я вас понял, - повторил Линдеман.
- А я не понял и не желаю понимать, - резко проговорил Блэкборн. - Мы
хотим победы над Гитлером и должны объединить свои усилия со всеми, кто
хочет того же.
Черчилль остановился напротив Блэкборна, хмуро глядевшего на
вращающееся, словно заколдовавшее его кольцо на карандаше.
Несколько мгновений премьер пытался поймать взгляд ученого. Но тот
сидел насупившись, не поднимая глаз, прикрытых кустами косматых бровей.
Сдерживая раздражение, закипавшее в нем против этого не в меру
спокойного и самоуверенного старика, Черчилль деланно-спокойно проговорил:
- Давайте раз и навсегда разделим функции: наука - ваша, политика -
моя.
Блэкборн, попрежнему не глядя на него, проворчал:
- Я хочу знать, ради чего работаю.
- Ради спасения Англии! - внушительно проговорил Черчилль.
- Это уже цель, - согласился Блэкборн. - Если я буду в этом уверен...
- Не сегодня - завтра немцы убедят вас в этом, - сказал Черчилль.
Тут Блэкборн, кажется, впервые оторвал взгляд от колечка, чтобы
вопросительно взглянуть на премьера. Но тому уже не пришлось пояснять своего
загадочного заявления - телефон возвестил о прибытии нового гостя.
Черчилль поспешно проводил ученых в дверь, противоположную той, в
которую через минуту, устало шаркая подошвами, вошел шеф. Черчилль пошел ему
навстречу, протянув обе руки. На дряблом лице премьера появилась было
радостная улыбка, но тотчас же и сбежала, едва он вгляделся в черты гостя.
- Вы не в своей тарелке? - озабоченно проговорил Черчилль.
- Если бы можно было заставить колесо жизни вращаться в обратную
сторону, все пришло бы в полный порядок.
- Как часто у меня появляется подобная мысль! - с напускной грустью
сказал Черчилль. - Но на мою бедную голову свалилось слишком много дел,
чтобы оставить ей время для подобных пессимистических размышлений. Хорошо,
что движение времени становится заметно только тогда, когда встречаешься со
сверстниками.
- Вы никогда не отличались способностью говорить комплименты, сэр, - с
кислой улыбкой ответил шеф.
- Но сейчас вы увидите: уже самое приглашение сюда сегодня является
высшим комплиментом, какой вам может сделать премьер правительства его
величества... Думаете ли вы, старина, что король поставил меня за руль для
того, чтобы привести наш корабль к крушению?
Шеф сделал слабое движение протеста:
- О, сэр!
- Я того же мнения: Уинстон Черчилль мало подходит для роли факельщика
империи, а?
- Странно говорить на эту тему, сэр.
- Мы вступаем в трудную полосу, старина. Чертовски сложный фарватер.
- Но руль в достаточно крепких руках, мне кажется.
Черчилль вытянул короткие руки с мясистыми, перетянутыми
многочисленными складками ладонями, словно подтверждая слова собеседника.
- Плавание тоже не из легких, - сказал он.
- Да, наших начали крепко бомбить под Дюнкерком.
- Ничего, пусть побомбят, - небрежно проговорил Черчилль. - Иначе
создалось бы впечатление, будто мы отлыниваем от войны.
- Потери увеличиваются с каждым днем...
- Тысячью меньше или больше - разве в этом дело, когда происходит
такое... В Кале нам пришлось пожертвовать лучшими полками...
- Говорят, из Кале удалось эвакуировать едва тридцать человек из
четырех тысяч?
- Этого требовал престиж Англии. Мы не можем ставить под подозрение
наше желание сражаться с Гитлером.
- Донесения Гарта говорят о том, что он готов поддержать этот престиж.
Его удар на юг может спасти положение...
Заметив, что Черчилль сумрачно молчит и брови его все больше хмурятся,
шеф неопределенно закончил:
- Так говорят военные.
- Все это, конечно, так... - неторопливо ответил Черчилль. - Но кто
поручится за то, что Франция поймет, откуда пришло спасение?.. И не кажется
ли вам, что, встретив чересчур сильное сопротивление на западе, Гитлер
потеряет охоту драться на востоке и что все мы завязнем в битве на годы, к
удовольствию России?
- Да, обжегшись о стакан, боишься браться за кружку.
- Вот именно.
- Обжечься неприятно. Это пугает. Было бы грустно, если бы Гитлер... -
мямлил шеф.
- Пожалуй, для общего дела было бы полезней, если бы его не слишком
сильно пощипали во Франции, а?
- Вот именно.
- Не кажется ли вам, мой старый друг, что в данный момент это зависит
от нас, а?
- Вы говорите о повороте Горта на юг, сэр?
Черчилль подошел к шефу и положил ему руку на плечо.
- Вы всегда понимали меня с полуслова, старина.
- Но не раздавят ли гунны дивизии Горта своими танками? Донесения
говорят, что Гаусс поспешно вытаскивает танки из боев в центре, чтобы
бросить их к Дюнкерку. Это будет кровавая баня для англичан, сэр.
- Да, мы не можем отдать наших славных ребят на истребление гуннам...
Не можем. Англия никогда нам этого не простит.
- У них только два выхода: удар на юг, на соединение с французами,
или...
Шеф внезапно умолк, как будто испугавшись того, что стояло за словами,
которые должны были у него вылететь. Но короткие пальцы премьера ободряюще
подтолкнули его в плечо.
- Ну же!..
- Или быть опрокинутыми в море... Этого Англия тоже не простила бы ни
одному правительству.
Черчилль тихо рассмеялся:
- Вы упустили третий выход.
Шеф поднял на него вопросительный взгляд.
- Мы можем вытащить их из ловушки, - быстро проговорил Черчилль. -
Вытащить и привезти домой.
- Вы слишком дурного мнения о гуннах, сэр, - обеспокоенно возразил шеф.
- Их авиация не подпустит к берегу ни одного нашего судна, а танки тем
временем превратят наши дивизии в кашу из крови и песка... Все-таки лучший
выход для Горта - удар на юг.
- А если бы немцы узнали, что мы не хотим бросать Горта на юг? Что наши
мальчики покинут материк, не сделав больше ни одного выстрела?
- Покинуть Францию на произвол судьбы?
- Франция с нашей помощью - камень, которым Гитлер может подавиться.
Франция без нашей помощи - кусок мяса, который может разжечь аппетит зверя и
укрепить его силы для прыжка на восток.
- А если... на запад, через канал? - усмехнувшись, спросил шеф.
Черчилль отвел взгляд.
- Если бы кто-нибудь мог об этом договориться с ними, - неопределенно
проговорил он.
Шеф с усилием поднялся с кресла и, попрежнему шаркая подошвами,
прошелся по кабинету. Он снял с камина маленькое бронзовое изображение
якоря, повертел его в худых узловатых пальцах подагрика и, постукивая лапой
якоря по мрамору каминной доски, как бы про себя проговорил:
- Англичане всегда были реалистами. Если интересы Англии требуют того,
чтобы договориться... - Острая лапа маленького якоря оставляла матовые
штрихи на мраморе камина, но старик продолжал все так же методически
постукивать в такт медленно цедимым словам: - Англичанин всегда найдет путь,
чтобы договориться как джентльмен с джентльменом.
- Ах, мой старый друг, - со вздохом опустившись в кресло и мечтательно
глядя в потолок, произнес Черчилль, - если бы Гитлер поверил тому, что наша
механизированная дивизия, только что высаженная у Дюнкерка, погрузится
обратно на суда, не сделав ни одного выстрела; если бы он поверил тому, что
Горт не начнет наступления на юго-восток, чтобы выручить левое крыло
французов; если бы, наконец, этот паршивый ефрейтор поверил тому, что десять
дивизий Горта покинут берега Франции!..
- Гитлер всегда представлялся мне достаточно реальным человеком, чтобы
не попасться на такую удочку.
- Что вы называете удочкой, старина?
- Ваши предположения, сэр, - не без иронии произнес шеф.
Черчилль недовольно поморщился.
- Будем называть это размышлениями, если вам так удобней, сэр, -
согласился шеф.
Черчилль кивнул головой. Складки оплывшего подбородка легли на
оттопыренную бабочку галстука. Теперь маленькие глазки премьера были
исподлобья устремлены на шефа, застывшего у камина. Тот же продолжал
небрежно играть якорем. Даже нельзя было понять, слушает ли он премьера. И,
в свою очередь, невозможно было понять, интересуется ли премьер тем, чтобы
его слышали. Он рассеянно повторил в пространство:
- Если бы ефрейтор поверил тому, что мальчики Горта вернутся в
Англию!..
- Покинув Францию на произвол судьбы? - не оборачиваясь, спросил шеф.
- На протяжении последних четырех столетий французы не слишком
заботились о судьбе Англии. Если верить истории, судьба всякого народа -
дело его собственных рук.
- И совести, - вставил шеф.
- И совести, - повторил Черчилль и помолчал. - Как это ни противно даже
на миг и хотя бы мысленно очутиться на месте такого негодяя, как Гитлер, но
я ставлю себя сейчас на его место: что пришло бы мне в голову, если бы я на
его месте... да, на его месте, - подчеркнул Черчилль, - сделал допущение
насчет Горта и наших ребят, которые топчутся на берегу под Дюнкерком?..
- И которых с каждым днем все крепче поджаривает авиация гуннов.
- Что пришло бы мне в голову?.. Я, вероятно, сказал бы: пусть англичане
уберут с материка свои дивизии и не угрожают ими моему правому флангу. Тогда
я прикажу танкам остановиться, не итти к берегу и не мешать английским
мальчикам сесть на корабли, чтобы уехать домой... А после того как последний
томми сел бы на корабль, англичане убрались бы восвояси, я в одну неделю
покончил бы с Францией. Подкрепившись этим куском и уверенный теперь в
безопасности своего тыла, хорошо защищенного морем, я без дальних
размышлений повернул бы на Россию.
- Да. А в это время Черчилль... - проворчал шеф со своего места у
камина.
- Черчилль никогда не бросается на тех, кто работает на него. До тех
пор, пока они на него работают... счеты с Россией не снимают счетов с
Германией, но Россия, Россия - это прежде всего! Гитлер должен это понять.
Некоторое время оба оставались неподвижными. В тишине большой комнаты
преувеличенно громко слышались удары тяжелого маятника больших часов.
Шеф оставил якорь и устало подошел к окну. Медленно, словно действуя из
последних сил, он потянул за шнурок, поднимая темную штору. Серый свет утра
постепенно, как бы нехотя, проползал в комнату и шаг за шагом отвоевывал
пространство у электрических ламп.
Шеф посмотрел в окно. Прямо впереди зеленели деревья Сент-Джемсского
парка. Справа, у самой стены адмиралтейства, стоял одинокий автомобиль
старого, давно вышедшего из моды фасона.
Шеф обернулся и поглядел на Черчилля. Профессионально точный взгляд
отметил каждую морщину на измятом, сером лице премьера.
Шеф сказал Черчиллю на прощанье:
- Быть может, время действительно несется быстрее, чем хотелось бы нам
обоим, но оно не оказывает губительного действия на ваш мозг, сэр: за всю
сегодняшнюю встречу вы ни разу не обмолвились моим именем.
Рыхлое тело Черчилля, как потревоженная медуза, заколыхалось в кресле
от сотрясавшего премьера беззвучного смеха.
- Старая привычка, старина! Если бы мы встретились не в этом доме, вы,
наверняка, поступили бы так же.
- Совершенно верно, сэр.
- И откуда я могу знать, не спрятан ли у меня под креслом
звукозаписывающий аппарат, любезно доставленный сюда вашей же службой.
Геморроидальное лицо шефа покрылось легкой краской.
- У вас в кабинете, сэр? - не очень уверенно запротестовал он.
- Ага! - торжествующе воскликнул премьер. - Вот вы-то, кажется,
стареете!
Старик скрипуче рассмеялся.
"8"
Едва ли история второй мировой войны или история дипломатических
отношений за этот трагический период отразят на своих страницах то, что
произошло в дни, последовавшие за ночной встречей двух старых врагов
человеческого покоя и счастья.
На страницах толстых томов, которые уже написаны историками войны в
буржуазной Европе и в Америке, ничего не сказано и, вероятно, никогда не
будет сказано о том, что шефу потребовалось всего два дня на то, чтобы
установить связь с американской секретной агентурой и получить от нее
"добротную" берлинскую явку для капитана Роу. Еще через день Роу был на
борту испанского парохода. Вместе с бочками оливкового масла он выгрузился в
Гамбурге. Американский паспорт открыл ему двери немецкого контрольного
пункта, и Роу без приключений прибыл в Берлин. Здесь ему пришлось преодолеть
некоторые трудности, прежде чем удалось добраться до человека, через
которого предложения Черчилля могли быть переданы Герингу. Человеком этим
оказался группенфюрер СС Вильгельм фон Кроне.
Кроне молча, с мертвым лицом выслушал Роу и предложил ждать ответа в
гостинице, не показываясь на улице.
- Это арест? - спросил Роу.
- Просто мера предосторожности, - сухо ответил Кроне. - Было бы
совершенно лишним, если бы кто-нибудь увидел вас в Берлине.
- Меня тут никто не знает, - попробовал солгать Роу.
Кроне насмешливо посмотрел на него и демонстративно повертел в руках
американский паспорт гостя.
- Мы в этом далеко не так уверены... - и, несколько помедлив, закончил:
- мистер... Роу...
Роу отпрянул от стола, развязно облокотясь о который, разговаривал с
группенфюрером. После минутной растерянности он овладел собой:
- Ну что ж, открытая игра даже лучше...
- Все же боюсь, что посылка в Берлин именно вас - одна из обычных
ошибок британской разведки, - с нескрываемым пренебрежением ответил Кроне.
В гостиницу Роу шел совершенно подавленный. Его бесил нелепый провал.
При других обстоятельствах такая ошибка могла привести его в тюрьму.
Впрочем, и теперь еще не известно, чем все это кончится. Если немцам не
придутся по душе привезенные им предложения, они могут его и не выпустить
обратно в Англию. Он в их руках... Да, плохо! Повидимому, немецкая разведка
подтянулась. А его собственная служба дряхлеет. В прежние времена такой
промах был бы немыслим. Дряхлеют волки, дряхлеет служба...
Роу не могло прийти в голову, что дело тут не только в одряхлении
британской разведки и не в совершенстве немецкой разведки, попрежнему
громоздившей одну ошибку на другой, и вообще не в сверхъестественной
проницательности какой бы то ни было секретной службы. Все сводилось к
совершенно естественному и почти неизбежному в создавшихся условиях
переплетению интересов буржуазных разведок. Они совершенно закономерно шли
тем же руслом, каким текла и вся политика их стран, непрерывно враждовавших
между собой и столь же непрерывно стремившихся к одной общей недосягаемой
цели - спасению капиталистического мира от предопределенной ему гибели.
Подкапываясь одна под другую, враждуя и соперничая там, где дело шло о
частностях и дележе награбленного или чаемого, разведки Германии, Англии,
Франции, Америки объединялись при всякой возможности совместными усилиями
нанести удар по Советскому Союзу.
Даже если бы Кроне и не был американским агентом, секретная резидентура
американской разведки в Лондоне, к содействию которой прибег шеф, чтобы
переправить Роу в Германию, непременно открыла бы его истинное лицо немцам,
не для того, чтобы провалить Роу, а, наоборот, чтобы вверить его личность
особенному попечению немецких разведчиков. Миссия Роу, имевшая в конечном
счете ясно направленную антисоветскую цель, устраивала американцев не
меньше, чем самих немцев. Те и другие готовы были содействовать успеху его
поездки.
Однако в миссии Роу была и другая сторона, вынуждавшая американцев
отнестись к его поездке с особой настороженностью, как к шагу, в известной
мере направленному против интересов США. Они не могли оставаться
равнодушными к попытке Черчилля завести шашни с Гитлером за спиною Америки.
Это противоречило всей их политике, направленной к тому, чтобы в любой
момент очутиться "наверху кучи". Сделка Англии и Германии означала бы, что
вожжи мировой политики уходят из рук США, они утрачивали бы позицию высшего
арбитра, диктующего свои условия мира всем участникам чужой драки. Арбитр
рассчитывал оставить драчунам голодный минимум. Максимум того, из-за чего
они пускали друг другу кровь, должен был отойти к нему самому.
Такова была ситуация. Она не устраивала Черчилля как приказчика самых
агрессивных кругов лондонского Сити. Он меньше всего хотел оказаться в роли
бедного родственника, питающегося крохами из рук американского дядюшки. Он
сам хотел взобраться на вершину кровавой кучи и оттуда диктовать миру свои
условия существования. Это стремление и толкнуло его на попытку договориться
с Гитлером. Не отказываясь от видимости войны, Черчилль был готов продолжить
переговоры, начатые Чемберленом и Галифаксом о полюбовном дележе мира между
Англией и Германией с условием, что, усилившись за счет подмятой под себя
Франции, гитлеризм повернет оружие на восток, против России. Таким путем
Черчилль надеялся выскочить из войны без большой потери крови. Он
рассчитывал сохранить силы и даже накопить их к тому времени, когда Германия
основательно завязнет в России. А тогда будет видно, что стоит дать Гитлеру
за его работу палача. И стоит ли вообще что-нибудь давать. Быть может,
именно тогда придет время свести с ним решительные счеты.
Если такая комбинация пройдет, думал Черчилль, мировые позиции
Британской империи будут сохранены. Все сильнее действующие в ее организме
центробежные силы ослабнут. Роль младшего партнера, уготованная ей
Рузвельтом, останется мечтой Белого дома.
Черчилль в беспокойстве мерил шагами свой кабинет в ожидании визита
шефа.
Старик появился, наконец, - такой же желтый, вялый, усталый, как
прежде. Он все так же отвратительно шаркал подошвами, с трудом передвигая
ноги.
Так же, как при прошлом свидании, не было сказано ничего прямого и
ясного. Но если в прошлый раз своеобразным мечтам о том, что предпринял бы
при известных обстоятельствах Гитлер, предавался премьер, то теперь такие же
туманные предположения слетали с тонких губ разведчика.
Разговор был недолгим. Шеф ушел. Черчилль неподвижно сидел за
письменным столом. Его взгляд был устремлен в окно, за которым открывалась
площадь Конной гвардии. За нею парк и дворец. Но Черчилль не видел ни
площади, ни парка, ни дворца. Перед взором Черчилля было серое море, желтый
песок и тысячи людей, по горло в воде спешащих сесть в лодки и катеры, чтобы
попасть на суда, стоящие вне прибрежного мелководья. Люди брели,
захлебываясь, борясь с волнами, падая и больше не подымаясь. На людях были
изорванные и грязные кители цвета хаки, на головах их были плоские, похожие
на сковороды каски. Людей были тысячи, десятки, сотни тысяч. Это были
английские томми. Над их головами выли пикировщики гуннов. Бомбы одно за
другим топили мелкие суда англичан. Люди десятками и сотнями, надрываясь в
истерике и проклятиях, исчезали под водой. Трупы тех, что утонули вчера, и
позавчера, и два и три дня назад, нынче уже всплывали. Морской прибой
выбрасывал тысячами их тела на золотистый песок пляжа. Живые взбирались на
мертвых, чтобы дойти до воды и попасть на корабль, либо тоже утонуть и тоже
быть выброшенными волной на гребень этого страшного волнолома из
человеческих тел. Вместе со смрадом разложения к небу взлетали стоны и
проклятия. Больше всего было проклятий. Черчиллю казалось, что среди этих
воплей он часто, очень часто слышит свое имя. Но он не верил тому, чтобы оно
имело какую-нибудь связь с проклятиями. Это было неправдоподобно. Он зажал
уши толстыми пальцами и отвернулся от окна. Однако вокруг по-прежнему выли
фашистские бомбы, визжали снаряды. Не было только танков Гитлера, способных
в несколько часов перемолоть всю массу пока еще живых томми и не позволить
ни одному из них вернуться в счастливую старую Англию. Танки были
остановлены Гитлером.
Значит, все было в порядке, игра удалась. А дивизией больше или меньше
- разве в этом дело?
Не выдавая своим генералам истинного смысла сложной игры, Гитлер кричал
Кейтелю:
- Я не могу рисковать моими лучшими боевыми машинами ради уничтожения
кучки англичан. Мы добьем их с воздуха! - Он обернулся к Герингу: - Верно?
Геринг подтвердил это молчаливым кивком головы. Он был в курсе дела. А
Гитлер, которому казалось, что его генералы еще не убеждены, продолжал
выкрикивать:
- Вы хотите оставить меня без танков на наиболее важных участках! Вы
хотите, чтобы машины израсходовали свои ресурсы раньше, чем пистолет будет
приставлен ко лбу Франции?! Я докажу вам...
Он потянулся к одному из стоявших на столе телефонов. Генералы уже
знали, что сейчас он сделает вид, будто наводит необходимую ему справку, и
начнет сыпать взятыми с потолка цифрами.
Кейтель сдался.
Вместо Гитлера телефонную трубку поднял полковник фон Гриффенберг. От
имени фюрера он отдал приказ главному командованию сухопутных сил остановить
танки Клейста на линии канала. Приказ полетел по проводам. Когда
ошеломленный Гаусс выслушал приказ от Манштейна, это показалось ему
настолько нелепым, что у старика даже зародилось сомнение в подлинности
директивы.
- Немедленно проверьте, нет ли здесь английской провокации. Эти
субъекты мастера на подобные штуки...
- Приказ выслушан мною по телефону непосредственно от полковника
Гриффенберга, - ответил Манштейн.
- Весь мир будет смеяться над тем, как мы выпустили англичан из
ловушки. Они остались бы там все до одного!.. Мы - посмешище для всего
мира!.. Эту глупость запишут в анналах истории, - злобно цедил Гаусс.
- Приказ фюрера, экселенц, - предостерегающе заметил Манштейн.
"Приказ "ретина", - мысленно ответил Гаусс, но, вслух не проронил ни
звука. Сунув монокль за борт мундира, он не спеша, прямой и спокойный, вышел
из комнаты штаба.
Через полчаса Манштейн пришел к нему с предложением поехать на
наблюдательный пункт.
- Стоит посмотреть, как англичане эвакуируются под выстрелами наших
пушек, экселенц.
- А самолеты? - не поворачивая головы, спросил Гаусс.
- Эти тоже делают свое дело. Особенно хорошо работают новые пикировщики
- одна английская лодка отправляется ко дну за другой. Если бы вы видели,
сколько их там!
Гаусс не ответил. Он даже не поднял головы, делая вид, будто увлечен
чтением французского романа, лежащего у него на коленях. Но все в нем
кипело, и как только Манштейн ушел, генерал отбросил книгу. Старое
вольтеровское кресло, выдвинутое на просторную веранду, где он собирался
погреться на солнце, затрещало от непривычного нажима на подлокотники.
Старик не имел понятия о том, что "чудесное избавление англичан под
Дюнкерком" - плод большой политической игры, цена, уплачиваемая Гитлером
Черчиллю за право без вмешательства Англии стереть с карты Европы Францию.
При мысли о том, что триста тысяч англичан уходят живыми, когда могли бы
полечь под гусеницами его танков, заставляла Гаусса дрожать от злобы. Только
привычная выдержка помогала ему не затопать ногами, не накричать на
Манштейна, не запустить биноклем в голову адъютанта.
Быть может, утешением ему послужило бы, если бы он мог знать, что в
состоянии недоумения находится и его противник - английский генерал лорд
Горт. Приказ воздержаться от решительных действий, доставленный на материк
герцогом Виндзорским, экс-королем Эдуардом, застал Горта в тот момент, когда
шла подготовка к удару по слабой перемычке войск Гаусса, высунувшихся к
побережью. Горт считал, что английские дивизии без труда прорвут эту
перемычку и, уничтожив отрезанную и прижатую к морю часть немцев, легко
сомкнутся с одиннадцатью дивизиями 1-й французской армии - крайним северным
крылом Бийота. Горту было ясно, что такой удар мог решить битву за Фландрию,
от которой, в свою очередь, зависела и судьба битвы за Францию. Горт еще не
был в курсе политической игры, согласованной с фельдмаршалом Диллом и с
генералами Айронсайдом и Исмеем, сидевшими в Лондоне и вместе с Черчиллем
распоряжавшимися судьбой английской армии.
Разгром голландцев и позорная капитуляция бельгийского короля
окончательно обнажили левый фланг союзников. Но и она не могла лишить
местное англо-французское командование возможности защищать север. Однако 30
мая генерал Горт получил от Черчилля телеграмму, звучавшую похоронным
колоколом по крайней мере для трех из десяти дивизий англичан, топтавшихся
на побережье Дюнкерка. Горт уже знал, что эти три дивизии - жертва,
приносимая британским кабинетом и прежде всего самим Черчиллем во имя
прикрытия негласной сделки между Лондоном и Берлином. Этим трем дивизиям
суждено было спасать "престиж" Англии так же, как за него отдали свою кровь
четыре тысячи английских солдат - защитников Кале. Те и другие не
подозревали, что являются невинными жертвами позорной политической игры.
Река английской крови должна была преградить историкам путь к истине об
измене Англии союзническим обязательствам в отношении Франции. Человечество
не должно было узнать действительной роли Черчилля и его сообщников в победе
Гитлера над Францией и в последующей драме Европы. Двенадцать миллионов
человек заплатили во второй мировой войне своей кровью за несбывшуюся
надежду британского премьера уничтожить Советскую Россию руками нацистского
ефрейтора.
В ночь с 30 на 31 мая 1939 года лорд Горт дважды перечитал телеграмму
Черчилля:
"Если еще будет возможность поддерживать с вами связь, мы пошлем вам
приказ вернуться в Англию с офицерами по вашему выбору в тот момент, когда
сочтем, что силы под вашим командованием настолько сократились, что
командование может быть передано командиру корпуса. Вы должны назначить
этого командира сейчас. Если связь будет прервана, вы должны вручить ему
командование и вернуться, как указано выше, если ваши действительные силы в
строю не будут превышать эквивалента трех дивизий. В этом деле вам не
предоставляется права действовать по собственному усмотрению. С политической
точки зрения это было бы ненужным триумфом для противника, если бы он
захватил вас в плен, когда под вашим командованием остается лишь
малочисленное войско. Избранному вами командиру корпуса должно быть
приказано держать оборону совместно с французами и эвакуироваться или из
Дюнкерка, или с побережья, но если, по его мнению, никакая дальнейшая
организованная эвакуация не окажется возможной, равно как и не будет
возможно нанести дальнейший пропорциональный ущерб противнику, этому
командиру корпуса разрешается, после консультации со старшим по чину
французским командиром, капитулировать официально во избежание бесполезной
бойни".
Вечером 31 мая Горт передал командование генерал-майору Александеру и в
ночь с 31 на 1 июня тайком от своих войск сел на корабль, увезший его в
Англию.
Могло ли наступление Горта, если бы оно состоялось, изменить судьбу
войны, судьбу Франции? Это более чем сомнительно. Не десяти английским
дивизиям, уже деморализованным предательской линией своего высшего
командования, было решать судьбы истории. Даже если на миг допустить, что
действия Горта были бы решительны и успешны, они уже не могли спасти
Францию. Ее судьба была предопределена изменой изнутри. Вместо
нерешительного Гамелена армию возглавил изменник Вейган. Он уже произнес во
всеуслышание страшные слова о том, что предпочитает Францию Гитлера Франции
Тореза. Вертлявый премьер Рейно уже призвал в состав кабинета предателя
Петэна. Французские гитлеровцы наносили в спину мечущегося в поисках выхода
французского народа удар за ударом. Они пытались заставить французов пасть
на колени перед вторгшимся врагом.
Но не подлежит сомнению, что если бы не измена Черчилля, французский
народ не почувствовал бы себя покинутым союзниками на волю победителя. Он не
потерял бы всякой опоры в борьбе с нашествием. Он нашел бы в себе силы
дорого продать свободу и независимость отчизны. Народ не мог принять как
выражение дружбы и союзнической солидарности издевательское предложение
Черчилля об образовании двуединого англо-французского государства. В данных
обстоятельствах это означало бы только сведение Англией вековых счетов со
своей континентальной соперницей Францией и превращение ее в подневольный
придаток Британской империи, в далеко не самую весомую жемчужину английской
короны.
Когда премьер Рейно объявил во всеуслышание о том, что на отчаянный
призыв французского правительства о помощи, обращенный к президенту
Соединенных Штатов Америки, из Белого дома пришел "неудовлетворительный
ответ", французы окончательно поняли: они одни. С дезорганизованной изнутри
армией, с заранее разрушенной военной промышленностью, с разложенным
правительственным аппаратом они были оставлены один на один против
бронированной военной машины фашизма. Народ не мог знать о закулисной возне
предателей в Лондоне и в Париже, но он чувствовал миллионами своих сердец,
что его продали. К тому же прогрессивные силы Франции, ее патриоты были
разобщены и их политические боевые организации заранее разгромлены. В стране
царил хаос.
"9"
На узкой полосе песка, опоясывавшего море в районе Дюнкерка, беспорядок
превратился бы в хаос, если бы солдаты, почувствовавшие, что они брошены
командованием и что для них самоорганизация является единственным условием
спасения из медленно, но верно сжимающихся клещей нацистского окружения, не
проявляли величайшего мужества.
У покидавших Францию дивизий не было больше ни левого, ни правого
фланга. Большая часть их стояла уже спиной к противнику, лицом к вожделенным
кораблям. Корабли эти держались на взморье. Они не могли приблизиться к
берегу настолько, чтобы принять людей без помощи вспомогательных
мелкосидящих судов - шлюпок, катеров, яхт.
С запада уходящих англичан прикрывали три обреченные Черчиллем на
уничтожение или капитуляцию свои дивизии, с юга и юго-запада - остатки двух
французских дивизий, одним из полков которых командовал капитан Гарро.
Французы медленно отходили, отрывая для себя укрытия в податливом
прибрежном грунте. Правда, на глубине метра солдаты уже оказывались в воде,
но на такие пустяки они давно перестали обращать внимание. Франция - вот
единственное, о чем они могли думать. Иссякающие боеприпасы - единственное,
вокруг чего вертелись скупые разговоры. Хватит ли этих запасов до того дня и
часа, когда дойдет их очередь сесть на суда? Благодаря кое-как действовавшей
еще дивизионной радиостанции солдаты знали, что Франция агонизирует. Но они
не верили тому, что это навсегда. Эти простые французы не могли примириться
с мыслью, что история лишает их родины. Они были частицей того
двадцатичетырехмиллионного народа, который много веков строил свою страну,
народа, который из века в век проливал кровь, отстаивая ее национальную
независимость и величие. Они знали, что история страны творится не волей
нескольких предателей, склонивших голову перед победившим фашизмом. Эту
историю творили, творят и будут творить миллионы простых сердец, преданных
Франции, миллионы голов, мечтающих об ее красоте и величии, миллионы рук,
готовых защищать ее оружием.
Погрузиться на английские корабли, чтобы избежать унижения или плена,
уехать в Англию, чтобы прийти в себя, перестроить ряды и вернуться на родину
для борьбы. Может быть, тайно, ползком, но вернуться во что бы то ни стало с
ножом, зажатым в зубах. И драться, драться за свою прекрасную родину!
Драться, не думая о трудностях и невзгодах, о ранах и смерти. Драться во имя
великой любви к слову "Франция".
Это были простые французы, верившие, что из крови, пролитой ее сынами,
Франция восстанет иною, чем была до сих пор, - свободной и прекрасной
матерью своего прекрасного и свободного народа.
Услышав свисток капитана, Даррак сам поднес свисток к губам и подал
сигнал к перебежке. Это была последняя попытка обескровленного полка
остановить движение полнокровной нацистской дивизии - одной из дивизий
Гаусса, что методически сжимала кольцо вокруг погружавшихся на корабли
англичан. Исполненные честности, рождаемой верой в честность других,
французы дрались за каждую пядь прибрежного песка, за развалины каждого
дома, чтобы обеспечить эвакуацию англичан.
Капрал Луи Даррак должен был поднять свою роту, - двадцать человек под
его командой уже именовались ротой, - и выбить нацистские пулеметы из груды
камней, называвшейся прежде фермой Гро. Это было необходимо, чертовски
необходимо!
С такими точными интервалами, что по ним можно было вести отсчет
времени, немецкие снаряды падали на полосу песка, которую предстояло
пробежать солдатам Даррака. Черные облака тротилового дыма смешивались с
желтой завесой поднятого взрывами песка, закрывавшей от солдат окружающий
мир. Даррак с трудом отыскивал взглядом своих наскоро зарывшихся в песок
солдат. Они больше походили на небольшие кучи беспорядочно набросанного
голубовато-серого тряпья, чем на людей, чья воля и мускулы должны были
остановить поступь тупого железноголового чудовища, именовавшего себя
вермахтом.
Даррак не различал и лиц своих солдат. Это давно уже не были лица
людей. Желтые маски с обострившимися чертами, обросшие беспорядочными
клочьями бород, издали донельзя походили одна на другую. Даррак мог только
время от времени пересчитывать своих людей взглядом. Одни из них поднимались
по его свистку и падали, пробежав несколько шагов, чтобы тотчас снова
подняться или не подняться уже никогда. Другие просто оставались на месте,
как доказательство преданности народа Франции обязательствам, взятым на себя
перед союзной Англией.
Даррак и его люди исполнили приказ Гарро. Они до ночи не давали немцам
восстановить пулеметную позицию в развалинах. А ночью Даррак привел обратно
восемь из двадцати своих солдат. Капитана Гарро с полком он нашел еще на
километр ближе к морю.
До воды было уже рукой подать. Прибыли связные от англичан, чтобы
договориться об очередности погрузки французского арьергарда на суда.
Отделение английских саперов заняло интервалы в окопавшейся роте Даррака,
чтобы расставить мины. У французов не было ни саперов, ни мин.
Утром при свете солнца Даррак узнал в саперном унтер-офицере Нокса.
Через час они вместе - Нокс, Даррак и Лоран - отползли к берегу, держа
направление на большой валун, к которому с моря приближалась весельная
шлюпка. Этот валун был назначен капитаном Гарро в качестве ориентира для
отхода. Сам Гарро уже не пришел к месту последнего сбора своего полка.
Останки капитана солдаты зарыли в прибрежном песке. У них не нашлось камня
для надгробной плиты. То, что они хотели сказать командиру, дошедшему с ними
до последней пяди французской земли, было нацарапано на обломке винтовочного
приклада, воткнутого цевьем в могилу Гарро. Они и не подозревали, что очень
скоро эта точка станет местом нередких тайных встреч тех, кто вернется из-за
моря для борьбы против оккупантов вместе с теми, кто остался на родной
земле. "У могилы капитана Гарро!" Эти слова нередко произносили потом
французские патриоты, назначая явки своим друзьям. Правда, со временем имя
Гарро стали опускать, для краткости говоря: "Могила капитана". Море размыло
песчаный холмик, где лежал капитан, и вода унесла деревянный приклад
винтовки. Но будь то обломок весла, или шест, или просто морской валун,
брошенные на этом месте, - они попрежнему назывались "могилой капитана".
Попрежнему рыбаки, доставлявшие связных движения сопротивления, держали курс
на "могилу капитана".
Приползший вместе с Дарраком к берегу рядовой Лоран не подозревал в тот
день, что и ему придется частенько слышать название этой точки и самому
произнести его сотни раз. Приближаясь к берегу, он и сам еще не знал, что в
последний миг, когда последняя шлюпка, пришедшая за последними французами,
ткнется килем в песок и его товарищи зашлепают по воде, чтобы броситься в
суденышко, сам он не двинется с места.
- Эй, Лоран, чего ты тянешь?
- Не могу, ребята.
- Чего ты не можешь?.. Тут мелко.
- Нет, не могу!
- Всего по грудь... Иди же!
- Не могу я, пойми ты, Даррак! Что мне эта Англия? Я остаюсь...
- Не глупи, Лоран!.. Ты еще понадобишься Франции.
- Вот потому я и остаюсь.
- Фрицы повесят тебя... Сегодня же к утру.
Лоран рассмеялся:
- Что я фрицам? Тут есть одна уцелевшая мельница, помнишь та, что мы
прошли вчера. У мельника не осталось ни одного работника. Он берет меня. Мы
уже договорились.
Даррак попробовал вглядеться в черты товарища. Но тьма помешала ему. Он
постарался себе их представить и вдруг почувствовал, что это невозможно: он
так давно не видел настоящего лица Лорана, так давно перед ним была испитая,
исхудавшая и утомленная маска с клочьями взлохмаченной бороды, что капрал
забыл настоящие черты рядового, товарищ Даррак забыл лицо товарища Лорана.
Весло гребца уже плеснуло по воде, чтобы оттолкнуть лодку от берега,
когда Даррак, не в силах совладать с собою, перескочил через борт и, путаясь
ногами в упругой волне, побежал к берегу.
- Что ты! - испуганно вскрикнул Лоран. - Что ты, капрал?!
Задыхаясь, Даррак проговорил:
- Лучше едем, тут будет плохо...
- Хуже, чем сейчас? - Лоран пожал плечами. - Видишь ли, капрал, я не
много понимаю в политике, но когда я вижу, что союзники бросают нас на
произвол судьбы, я уже не верю ни им, ни тем, кто с ними.
- Ты имеешь в виду меня, нас, тех, кто уезжает? - в испуге спросил
Даррак.
- Как ты можешь думать!.. Я говорю о тех, наверху: министры и прочая
шваль! За всю длинную историю соседства с Англией я что-то не знаю случая,
чтобы Францию не надули или не предали.
- Ты прав, ты прав... - торопливо проговорил Даррак.
С лодки послышался сердитый голос:
- Эй-эй, капрал!
Даррак торопливо проговорил:
- Ты трижды прав, Лоран... Но значит ли это, что сейчас не следует уйти
из-под удара немцев? Спастись, чтобы драться? - В голосе Даррака прозвучали
такие нотки, словно он искал у товарища извинения тому, что покидал эту
землю. - Ты помнишь, партия сказала нам: каждый коммунист должен взять в
руки оружие, чтобы защищать Францию. Мне кажется, быть с армией - значит
уехать туда.
- Может быть. Я хуже тебя разбираюсь в таких вещах, - проговорил Лоран.
- Но мне кажется, что с тех пор, как не стало французской армии, я как
коммунист свободен принимать решение, какое мне кажется лучшим. А мне
сдается, что сражаться за Францию - значит быть здесь... Ты не думай,
капрал, я тебя не осуждаю. Ни тебя, ни всех вас... Я хочу быть с вами. И мне
кажется, мы будем вместе, това...
Конец слова остался непроизнесенным. Жесткие, потрескавшиеся губы
скрипача прижались к губам Лорана.
- Мы встретимся, - сдавленным голосом проговорил Даррак.
- Здесь... На могиле капитана...
Лоран из-под ладони старался разглядеть удаляющуюся лодку. Но ее силуэт
очень быстро исчез в тумане. Лоран опустил руку и пошел в противоположную
сторону от освещенных далеким пожаром развалин Дюнкерка.
"10"
Быть может, это прозвучит неправдоподобно, но у Фостера Долласа была
мать. Мало того: Фостер был не только любимым, но и любящим сыном. Даже
нежно любящим.
Трудно уложить в обычные представления о внутреннем мире человека столь
противоречащие друг другу свойства души и ума, какие Фостер проявлял по
разные стороны психологического порога, разгораживавшего две половины его
"я", одна из которых принадлежала его матери, а другая Ванденгейму.
Если бы сам Джон нечаянно вошел в частный кабинет своего адвоката, он,
наверно, застыл бы на пороге, протер глаза и, может быть, даже ущипнул себя
для уверенности в том, что не спит и что человек, которого он видит, не
сновидение, а реальный Фостер из плоти и крови. Впрочем, удивление овладело
бы, вероятно, не только Ванденгеймом, а и человеком, способным на более
тонкие чувства и даже склонным к психологическому анализу: раздвинув
громоздившиеся друг на друга регистраторы и папки, Доллас поставил на стол
пяльцы и склонился над вышиванием.
Подгоняемая проворными движениями поросших рыжими волосами бледных рук,
игла деловито сновала вверх и вниз, протягивая сквозь туго натянутый голубой
шелк розовую шелковинку. Работа подходила к концу: на фоне голубого неба,
расцвеченного кудреватыми облачками, уже был вышит аккуратной гладью розовый
ангелочек. Ему нехватало только руки, долженствующей соединить ангельский
бюст с уже готовым венком, в котором виднелась вышитая золотыми буквами
надпись: "Милой мамочке ко дню семидесятишестилетия".
В течение почти всего мая и первой половины июня знаменательного в
истории человечества 1940 года адвокат Фостер Доллас ежедневно находил час
времени для приготовления этого подарка. Никто и ничто не могло ему помешать
излить сыновнюю нежность этим способом - несколько несовременным, но ставшим
для него традиционным. Еще в детстве, когда Фостер в тайне от товарищей
играл в куклы, мать научила его вышивать на пяльцах. В восемь лет он подарил
ей первый плод своего искусства вышивальщика. И вот сорок четвертое
доказательство его сыновней преданности скоро должно было занять место на
стене вдовьей спальни миссис Доллас.
Сегодняшний день для Фостера не был отличен от всякого другого. Как ни
тревожны были вести из Европы, как ни трагичны события, разыгравшиеся на
обагренных кровью полях Франции, и даже сколь бы непосредственно все это ни
касалось Фостера, адвоката Ванденгейма, - костлявая рука с жесткими рыжими
волосками в течение часа ритмически пронизывала иглою голубой шелк. Только
под конец этого часа Фостер начал между стежками вскидывать взгляд на часы:
к восьми личная жизнь должна была быть закончена. Все принадлежности
вышивания, как свидетельства страсти, тайной даже для брата Аллена, должны
были быть спрятаны. Их место было в большом сейфе, наравне с самыми
противозаконными делами конторы "Доллас и Доллас", с доказательствами самых
мрачных преступлений дома Ванденгеймов. Подобные документы, способные
наповал уложить самого нещепетильного дельца даже в такой нещепетильной
стране, как Соединенные Штаты Америки, Фостер хранил в тайне ото всех - от
самого Джона, от Аллена Долласа, решительно ото всех. Он надеялся, что
когда-нибудь бумаги послужат ему средством самого грандиозного шантажа,
какой видывала секретная история американской деловой жизни - шантажа,
который сделает его компаньоном Джона. Может быть, и не совсем равноправным,
но во всяком случае таким, на которого нельзя кричать, нельзя топать ногами
и которого нельзя третировать, как негра. Правда, Фостер не знал, когда
наступит час удара, и меньше всего представлял себе, как он решится нанести
удар Джону. Стоило ему от теоретических рассуждений о компрометирующей силе
того или иного утаенного документа перейти к воображаемой картине битвы с
Джоном, как все его тело покрывалось испариной и рыжие волосы на руках
темнели от обильного пота. Единственной деталью этой воображаемой картины, с
потрясающей ясностью встававшей перед умственным взором Фостера, был сам
Джон. Он вздымался над Фостером, как языческий бог, яростно сопротивляющийся
свержению с трона Фостер съеживался при мысли о тяжкой лапе Джона, один удар
которой мог свалить его, прежде чем удастся воспользоваться хотя бы крохой
из плодов победы. Образ этой лапы в литой перчатке из золота, лапы,
вооруженной всей мощью административно-полицейской машины Штатов, постоянно
довлел над адвокатом. Мысль о том, что он располагает оружием, способным
нанести Джону чувствительный удар, не всегда приносила утешения.
Это были какие-то странные психологические ножницы, которые не мог
свести даже изощренный в крючкотворстве мозг адвоката. В его душе ненависть
к Джону, питаемая из источника зависти, спорила с животным страхом.
Эти мысли никогда не покидали Долласа. Даже когда он сидел, склонившись
над пяльцами, перед его взором реял не ангелочек, а угрожающая маска Джона.
Розовели светящиеся, как раковины, большие уши. Фостер ненавидел эту маску,
эти уши. Он ненавидел Джона. И тем не менее почти все дела, какие ему
приходилось вести, были направлены на ограждение интересов Джона, на
укрепление Джоновой долларовой державы.
Вот и сейчас он должен был оставить пяльцы, чтобы заняться делами
Джона.
Волчья природа убийц и законы жизни внутри шайки разбойников таковы,
что сильный громила не может оставаться равнодушным, когда его более слабый
"младший партнер" пытается украсть у него отмычку.
Американские империалисты не могли не прийти в бешенство, узнав, что
один член шайки - Черчилль - пытается за их спиною заключить сделку с другим
членом шайки - Гитлером. А именно такие вести прилетели за океан. Кроне знал
свое дело. Если он остерегался войти в прямой контакт с Ванденгеймом, когда
тот приехал в Европу, то ничто не мешало Кроне встречаться с надежным
человеком Долласа, служившим ему связью со Швейцарией, откуда секретные
сообщения шифром шли в Америку по телеграфу. Когда назревала надобность в
подобной встрече, Кроне покупал два билета в кинематограф и один из них
посылал связному. В течение двух часов они могли шептаться о чем угодно.
Таким образом, сообщение о приезде Роу в Берлин и о результате этого
визита - "чудесном избавлении под Дюнкерком" - быстро достигло Штатов и
службы осведомления Ванденгейма, чьим "частным" человеком (кроме его
официального положения агента американской разведки) был Мак-Кронин.
Ванденгейм поручил Долласу выяснить возможные последствия хитрости Черчилля
и меры, которые следует рекомендовать государственному департаменту, чтобы
локализовать неприятность.
Доллас начал с Уэллеса. Хотя Уэллес уже давно вернулся из Европы, но
никто лучше его не мог ориентировать Долласа в событиях. С помощником
государственного секретаря, которому выплачивалась основательная тантьема из
кассы Ванденгейма, Фостер мог быть откровенен и даже требователен.
В назначенное время Уэллес сидел перед Долласом. Золото Ванденгейма
оказалось способно разомкнуть уста даже этого человека, чья угрюмая
молчаливость вошла в поговорку: "Неразговорчив, как Самнер". Сцепивши пальцы
на животе, с неподвижным лицом и не меняя интонации, Самнер Уэллес
рассказывал ту часть своих впечатлений от поездки в Европу, которой не было
в его отчете президенту.
- Как вы помните, - монотонно говорил Уэллес, - в публичном заявлении
президента по поводу моей миссии было сказано, что я не уполномочен делать
предложения или принимать обязательства от имени правительства США и что
визит совершается с единственной целью осведомления президента о
существующих условиях в Европе. Устная же инструкция, полученная мною перед
отъездом лично от Гопкинса, вменяла мне в обязанность наблюдать за тем,
чтобы интересам Штатов не угрожали какие-нибудь предложения, возникающие в
определенных кругах.
- Кого он имел в виду под "определенными кругами"? - спросил Доллас.
Ничуть не изменяя ни интонации, ни выражения лица, Уэллес ответил:
- Таких разъяснений он не дал. Впрочем, я и без него знал, что делать:
нащупать эти круги и постараться обеспечить такой выход, который не повел бы
к окончательному крушению империи Гитлера. Я должен был постараться
сохранить ее как восточно-европейский барьер против большевизма.
Преждевременное крушение германской армии было бы реальной опасностью для
наших интересов в Европе.
- Очень жаль, что вы не поехали туда месяцем раньше. Быть может, тогда
Финляндия не претерпела бы такого разгрома: вам удалось бы найти путь помочь
ей, примирив интересы англо-французов с германскими интересами, - заметил
Доллас.
- Срок моей поездки был определен заранее.
- Очень сожалею, что мы не были достаточно полно информированы обо всех
обстоятельствах предстоявшей вам миссии.
В устах Долласа эта фраза прозвучала почти как выговор. Но и ее Уэллес
выслушал без тени неудовольствия.
- К сожалению, мой отъезд был окружен сонмом противоречивых и подчас
слишком сенсационных слухов. Считали, что с моим приездом в Европу будет
связано немалое число больших политических сделок. Вашим делом было удержать
прессу от излишних комментариев.
- Упрек справедлив и будет учтен, - отрывисто произнес Доллас, а Уэллес
продолжал:
- Я задним числом узнал, что известие о моем путешествии вызвало
немалое замешательство в Англии и Франции.
- Но, насколько я знаю, это замешательство было вызвано опасениями,
противоположными тем, какие толкнули президента на посылку вас в Европу:
англо-французы боялись, что вы станете добиваться заключения мира между
воюющими на любых условиях.
- Немцы боялись того же. И так же неосновательно.
- Значит, пресса все-таки сделала свое дело: общественное мнение было
достаточно дезориентировано в действительных целях вашей поездки! - с
удовлетворением заявил Доллас.
- В некотором смысле, - согласился Уэллес. - И тем не менее с ушатами
лжи в мир просачиваются и капли правды, которую никому не следовало бы
знать.
- Ложь стоит денег!
- Но правда может обойтись еще дороже... Пожалуй, единственной полезной
правдой, которую разболтала пресса, были настроения нашего конгресса.
Благодаря тому, что немцы узнали эти настроения, любая миротворческая миссия
американца была обречена на неудачу. Немцы поняли реальное положение дел.
Если бы я вздумал уговаривать их или угрожать им гневом американцев, меня
подняли бы насмех...
"Молчальник Самнер" говорил и говорил. Убаюканный его монотонным
голосом, Доллас слушал все менее внимательно. За годы вынужденного общения с
неинтересными ему людьми он выработал в себе незаменимое умение спать с
открытыми глазами. Его сознание работало при этом как фильтр, свободно
пропускающий через себя все, что было лишним, и автоматически включающий
слух в те моменты, когда раздавались нужные слова.
Словно издалека, не оседая в памяти, до Долласа долетал рассказ
Уэллеса:
- ...Чиано сказал мне: пока происходили известные московские переговоры
с англичанами и французами, он дважды совещался с Гитлером и Риббентропом.
Немцы уверили Чиано, что соглашение, которое они стараются заключить с
Россией, является лишь уловкой, направленной к тому, чтобы помешать
англо-французско-русскому сближению. При этом Чиано откровенно сознался, что
и он, как многие другие, не хотел бы иметь Гитлера своим соседом. После
Чиано я виделся с Муссолини. Мы явились к нему в пять часов пополудни вместе
с послом Филиппсом. Меня впустили через боковой вход, которым обычно
пользуется сам дуче. Я принял это как благоприятный признак. Нас подняли в
небольшом, опять-таки "личном", лифте и повели по длиннейшему коридору,
увешанному картинами. В приемной нас ожидал уже Чиано. Он провел нас в зал
Большого фашистского совета, напоминающий зал дожей в венецианском "палаццо
дукале", - вы, наверно, помните: пышный сарай багрового цвета... В глубине,
на возвышении - похожее на трон кресло дуче. Несколько ниже, вокруг
подковообразного стола - кресла для членов совета. В общем какая-то
нерониада. Игра! Странно видеть все это в двадцатом веке. Но то еще не был
конец. Меня провели дальше, в кабинет Муссолини. Это было нечто еще более
огромное, чем зал совета. При этом, заметьте, почти никакой мебели, кроме
большого стола в глубине и оставленных для нас трех стульев...
Временами, когда отдельные фразы доходили до сознания Долласа, у него
мелькала мысль, что следовало бы остановить неожиданно разговорившегося
"молчальника", но, сам не зная почему, он этого не делал, предоставляя
Уэллесу выговориться.
- Муссолини встретил меня любезно. Но я был потрясен: передо мною был
старик, наружность которого не имела ничего общего с известными публике
фотографиями. Движения дуче были неуклюжи; казалось, каждый шаг давался ему
с трудом. Весь он был необычайно тяжеловесен, расплывшаяся маска лица была
собрана в тысячу складок. В продолжение нашей длинной беседы он сидел с
закрытыми глазами. Даже когда говорил, он вскидывал на меня взгляд только
тогда, когда хотел подчеркнуть какое-нибудь свое выражение. Под рукой у него
стояла чашка с каким-то горячим питьем, которое он то и дело отхлебывал... У
меня на всю жизнь останется впечатление, что я побывал в гостях у какого-то
говорящего допотопного животного. - Умолкнув не надолго, Уэллес задумался. -
На мой взгляд, из всего разговора его заинтересовал только мой вопрос о том,
продолжает ли он заниматься верховой ездой. Тут он открыл глаза, и в них
появились признаки оживления. "Разумеется, - сказал он, - верховая езда
продолжается, но я увлекся и новым видом спорта - теннисом... Прежде я
думал, что это игра для девиц, но теперь убедился: она требует такого же
физического напряжения, как фехтование. Не дальше как сегодня я обыграл
своего инструктора со счетом шесть к двум". Должен вам сознаться, дорогой
Фостер, глядя на его фигуру, на усталые движения, на седую голову, я не
очень-то верил в высокие качества его инструктора. И тут же у меня мелькнула
аналогия: не есть ли вся политика дуче - игра в поддавки?..
Доллас с усилием сбросил одолевавшую его сонливость и вяло проговорил:
- Дорогой Самнер, расскажите о ваших свиданиях с немцами.
Сбитый с мысли, Уэллес молча посмотрел на адвоката, потом перевел
взгляд на потолок и все так же монотонно проговорил:
- Поговорим о немцах... Перед отъездом из Штатов Леги сказал мне:
"Помните, Самнер: одна из ваших важнейших задач - дать понять немцам, что
Россия слабее, чем хочет казаться. Лишь бы немцы не испугались собственной
великой миссии. Франция - их тыл, Чехия - арсенал, Балканы - житница, Иран -
нефть. Посулите этому псу Гитлеру все сокровища запада и востока".
Доллас остановил его движением руки.
- Адмирал говорил это от имени президента?
Вопрос имел большое значение для Долласа, и Доллас не мог получить на
него ответа от кого-нибудь другого. А всякая монополия - это деньги. Поэтому
Уэллес уклончиво проговорил:
- Не знаю.
"11"
И снова сквозь дрему с открытыми глазами до Долласа долетал заунывный
голос помощника государственного секретаря. Если бы Доллас слушал
внимательно, он уловил бы в этом голосе новые нотки, когда речь зашла о
посещении Берлина: почтение к тайному партнеру - гитлеризму и к его
главарям.
- ...Время моего приема господином фон Риббентропом было назначено на
полдень. Меня сопровождал в здание министерства иностранных дел начальник
протокольной части господин фон Дернберг. Наш поверенный в делах Керк,
который до того ни разу не был принят господином Риббентропом, по моей
просьбе сопровождал меня на это свидание. У входа в здание мы миновали двух
сфинксов времен Бисмарка, которые, повидимому, являлись символами тайны и
загадочности, обволакивающей внешнюю политику Германии. За дверью нас
встретила целая орава штурмовиков. Они шеренгами выстроились вдоль лестницы.
Их морды поразили меня: воплощение грубости... Честное слово, это посещение
остается самым ярким воспоминанием от всей моей поездки в Европу...
- Вы хотите завести в государственном департаменте сфинксов и такие же
порядки? - спросил Доллас.
- Американцы сошли бы с ума от одного количества форм и нашивок,
которые мелькали там на каждом шагу. Галунов нехватало только сфинксам! Нет,
это не для нас. Однако продолжаю. Сопровождаемый переводчиком Шмидтом,
господин Риббентроп встретил меня у двери своего кабинета без малейшего
признака улыбки и даже без единого слова приветствия.
- Но вы-то, надеюсь, улыбнулись ему? - спросил Доллас.
- Пожалуй, чуть-чуть... Я произнес несколько слов по-английски, так как
знаю, что господин Риббентроп бегло говорит на английском языке. Ведь он не
только был послом в Лондоне, но до того достаточно долго торговал там, да и
у нас в Штатах винами! Однако господин Риббентроп холодно посмотрел на меня
и отрывистым лаем приказал Шмидту сделать немецкий перевод моих слов. Когда
мы уселись, господин министр, опять-таки по-немецки, спросил меня, хорошо ли
я доехал.
- И вы не одернули этого наглеца?
- Мне же предстояло иметь с ним дело!
- Нужно было прижать его к стене.
- Не так просто, как вам кажется... Они отбились от рук. Риббентроп
потратил почти два часа, чтобы мне ответить. Он вел себя, как дельфийский
оракул.
- Я вижу: вам понадобилось терпение.
- Было бы скучно передавать подробности его речи. Вначале он старался
взвалить на нас вину в ухудшении американо-германских отношений. Остальная
часть его излияний представляла такую удивительную смесь неосведомленности и
заведомой лжи, что я не стал бы молчать и разнес бы его в пух и прах, если
бы не побоялся расстроить этим предстоящее свидание с Гитлером. Коротко:
"Так же, как Штаты имеют свою доктрину Монро и проводят ее в западном
полушарии, так Германия имеет право на подобную доктрину в Европе, а может
быть, и во всем восточном полушарии". Спорить с ним было бесполезно!..
- Разумеется, - кивнув головой, подтвердил Доллас. - Хотя мы никогда не
согласимся уступить им влияние в Восточной Азии.
- Лучше показать им это на деле, когда придет время. А сейчас нужно
предоставить им утешаться любыми иллюзиями, если эти иллюзии могут прибавить
им бодрости.
- Верная точка зрения. Вы ведь видели Гитлера?
- В одиннадцать утра несколько облаченных в мундиры чиновников
министерства иностранных дел...
- Опять мундиры?
- Мне кажется, они даже спят в своих формах! Галуны возмещают им
недостаток знаний и умения вести дела... Так, я говорю: чиновники явились в
отель "Адлон", чтобы отвести меня в Имперскую канцелярию - новое здание,
построенное по проекту самого Гитлера. Внешне это сооружение напоминает
добротно выстроенный современный завод. Мы въехали во внутренний двор,
окруженный высокими стенами. Там все так же неуклюже, как огромно... Не
меньше роты солдат, выстроенных во дворе, приветствовали нас. У входа меня
встретил начальник личной канцелярии Гитлера господин доктор Мейснер. Это...
- Знаю, - отрезал Доллас.
- По широчайшей лестнице мы попали в галлерею, обставленную мрачными,
огромными фигурами. Странное искусство страшного режима.
- Чем страшнее, тем лучше.
- Меня сопровождало по крайней мере двадцать пар всякого рода
чиновников - целая процессия факельщиков.
- Надеюсь, хоронили не ваши планы?
- Нужно было водрузить хорошую плиту на могилу тех, кто думал, будто
может действовать за нашей спиной... Посте нескольких минут ожидания Мейснер
сообщил, что Гитлер готов меня принять. Фюрер встретил меня любезно, но эта
любезность была чересчур официальной для той миссии, с которой я пришел.
Скажу вам откровенно, Фостер, этот человек произвел на меня совершенно
неожиданное впечатление: он мне понравился. Да, говорю вам: все в нем
нравится мне.
Доллас не мог себе представить, сколько времени прошло с тех пор, как
он окончательно заснул, слушая гостя. Когда адвокат пришел в себя, Уэллес
рассказывал уже о встрече с Гессом:
- ...Узкий и низкий лоб кретина, глубоко сидящие глаза преступника и,
вероятно, крошечный мозг человекообразного. Тем не менее у меня создалось
впечатление, что этот человек облечен огромной властью и оказывает большое
влияние на политику Гитлера. От него я услышал ясную концепцию: чтобы
обеспечить миру длительный мир, необходима решительная победа
национал-социалистской Германии.
- Прежде всего на востоке, не правда ли?
- По-моему, он имел в виду Европу и мир вообще.
- Ваша задача заключалась в том, чтобы вдолбить им всем: восток,
восток, еще раз восток! Вы обязаны были представить им документальные
доказательства того, что Россия не так страшна, как думают. На восток!.. А
там будет видно.
- Наци не такие дураки, как нам хотелось бы.
- Жаль. С дураками легче живется.
- Предполагалось, что непосредственно после беседы с Гессом я, в
сопровождении доктора Шмидта, отправлюсь в Каринхалле - резиденцию Геринга в
Шорфейде. Хотя это не какая-нибудь глушь, Геринг там надежно охраняется.
Въезд в его поместье тянется на много миль по дороге, рассеченной воротами
на замкнутые секторы. По мере приближения к каждым таким воротам они
автоматически отворялись, приводимые в действие фотоэлементом. За нашей
спиной они захлопывались, и раздавался пронзительный сигнальный звонок.
Где-то подсознательно все время торчит мысль, что вы едете в гигантскую
тюрьму. По сторонам главной дороги, обнесенной решеткой, бегают дикие
животные вплоть до зубров, которых Геринг вывез из Беловежской пущи. Тут все
рассчитано на то, чтобы подавить воображение посетителя. Вплоть до
бесчисленных кубков и другой дребедени, якобы поднесенной толстяку
восторженным населением в ознаменование его красоты, доброты и охотничьего
искусства. Адъютанты пытались отнять у меня время на осмотр этой дурацкой
коллекции. К счастью, Геринг вышел мне навстречу, разогнал толпу адъютантов,
и мы остались вчетвером: нас двое, Керр и Шмидт. Если бы звон орденов и
медалей хозяина не заглушал его слов, то переводчик нам и не понадобился
бы...
- Надеюсь, с Герингом вы быстро договорились? - спросил Доллас.
- Он меньше других пытался уверить меня, будто Германия вынуждена
защищаться. Разговор с ним носил более деловой характер. Хотя должен вам
сказать: его алчность превосходит аппетиты всех остальных, вместе взятых.
- Конкретно!
Уэллес стал подробно объяснять, в чем заключались требования Геринга.
Доллас теперь не только внимательно слушал, но даже делал заметки в записной
книжке.
То, что говорил Уэллес, не было похоже ни на былые прогнозы прессы по
поводу его поездки, ни на его собственное заявление, опубликованное ко
всеобщему сведению. Больше того: нынешний рассказ помощника государственного
секретаря не соответствовал и его официальному докладу, представленному
президенту Штатов через государственного секретаря Хэлла. Тут не было
высоких фраз о миротворческой миссии Соединенных Штатов. Речь шла о реальном
соотношении сил и влияний, дающих американским дельцам возможность
взобраться на гору развалин, какие будет представлять собою Европа, если
удастся поддержать огонь в кузнице войны. Если ключом к решению такого рода
американских проблем в Европе прежде было золото, то теперь становились
сталь, каучук, нефть, стратегическое сырье. Отпускать эти "лекарства" для
заболевшей психозом войны Европы в той или другой дозе, отпускать тому или
другому из воюющих - вот к чему должна была теперь сводиться политика
ванденгеймов и их доверенных в торговле, в промышленности, в государственном
аппарате. Обманчивые посулы территориальных приобретений и удовлетворения
реваншистских стремлений хищников стали средством политики монополий. Тем
более, что обещать чужое было легко. Тонкий намек на то, что для здорового
существования Рура нужна лотарингская руда, заставлял гореть глаза Гитлера.
Пущенное вскользь замечание о том, что Средиземное море не может стать
итальянским, пока ключи от него - Гибралтар и Суэц - находятся в руках
"посторонних", приводило в восторг Муссолини. Одновременно с этим в Лондоне
можно было шепнуть, что священным правом бриттов является "раскупорка
сицилийской пробки", тормозящей заморскую торговлю Англии, а в Париже дать
понять, что французам не суждено спать спокойно, пока на Рейне хозяйничает
Крупп...
Когда Самнер Уэллес закончил свое сообщение и, умолкнув, сложил руки на
животе, Доллас порывисто поднялся с кресла. Ни на его пронырливой
физиономии, ни в движениях не осталось и следа недавно владевшей им
сонливости Маленькие глазки, сузившись, блестели жадностью и энергией, руки
то с силою вонзались в карманы, то теребили лацканы пиджака, пальцы
непрерывно двигались, как комок свившихся красных червей. Доллас больше не
садился. Он стремительно перебегал от кресла к креслу, словно не находя себе
места.
Уэллес все молчал.
Наконец Доллас остановился перед помощником государственного секретаря
и быстро проговорил:
- Вы все именно так и рассказали президенту?
Уэллес сделал неопределенное движение пальцами скрещенных рук.
- ФДР слишком брезгливый человек.
В тот же день, когда состоялась эта встреча, в конторе "Доллас и
Доллас" перебывало немало дипломатов и конгрессменов. Сам Фостер тоже сделал
немало визитов. В ход пошло все, что могло подлить масла в пожар европейской
войны. Наконец он представит Ванденгейму свой отчет об европейской ситуации
и предложение о мерах, какие следует принять для того, чтобы не дать выбить
американцев из ведущейся в Европе большой игры.
Этот политический момент ознаменовался событием, по-своему беспримерным
в истории американских монополий: на секретное совещание, не в качестве
соперников, а для заключения боевого союза, сошлись представители враждующих
монополистических держав Моргана и Рокфеллера. Их усилия должны были быть
объединены, чтобы спасти от взаимоуничтожения основные англо-германские силы
европейской реакции. Держать Черчилля как острастку для Гитлера, а Гитлера
заставить сбить спесь с Черчилля, ни в коем случае не дать им сговориться
между собой без помощи американцев - такова была генеральная схема.
Волей-неволей в качестве первого шага к ее осуществлению приходилось
признать и логически довести до конца ту пакость, которую Черчилль устроил
французам, - сделать Францию колонией Гитлера. Второй шаг - крепкий удар
Геринга по английскому черепу. Для этого нужно было осуществить угрозу
воздушного "блица" против Англии. Избрать какой-нибудь промышленный центр,
где нет американских интересов, и превратить его в показательную кучу
камней. Можно наугад ткнуть пальцем в карту: пусть будет, скажем, Ковентри.
В-третьих, необходимо безотлагательно подбросить помощь англичанам, чтобы
они тут же дали по рукам Гитлеру, как только он вообразил, что настал
последний день Англии.
Жестоко ошибся бы человек, который вообразил бы, будто все это
говорилось уполномоченными финансовых и промышленных королей Америки в
сколько-нибудь завуалированной форме. В конце концов они были среди своих. К
чему были фиговые листки? Можно было резвиться нагишом, подобно первобытным
дикарям, размахивая дубинами. Так они и делали. Ачес рычал на Долласа,
Доллас, скалил зубы на Ачеса. Исподтишка за всем приглядывал в качестве
секретного наблюдателя от сената председатель комиссии по военной
промышленности Гарри Фрумэн. Потом все сошлись в круг и, отложив дубины,
обменялись рукопожатиями, подписавшись под великой хартией великих
американских вольностей в Европе.
На следующий день поверенные сделали доклады своим патронам. Рокфеллер,
Морган, Мэллон, Дюпон и другие незримые участники сговора утвердили
соглашение своих адвокатов. Судьба Франции была решена. Напрасно метался
французский премьер Рейно, взывая к "милосердию демократической Америки".
Напрасно Черчилль сидел, судорожно вцепившись в подлокотники, и следил по
карте, как одно за другим освобождаются на французском театре немецкие
механизированные соединения, как переносятся на побережье пролива аэродромы
Геринга, как мчатся через Рейн немецкие составы, груженные авиабомбами.
Черчилль уже понял: не его двадцати пяти эскадрильям отбиться от армад
Геринга, хотя бы эти эскадрильи и были вооружены теперь "Спитфайрами" вместо
окончательно одряхлевших "Харрикейнов". Остатки жидких волос шевелились на
голове британского премьера при мысли о том, что, как сам он предал Францию,
чтобы заткнуть глотку нацистской гиене, точно так же янки могут предать
Англию, чтобы подкормить Гитлера ее костями. Все было ужасно, все выходило
за пределы ясного понимания даже самых "реальных политиков", какими тщились
выглядеть господа члены английского кабинета. Конец нитки, за которую можно
было бы размотать клубок, находился далеко по ту сторону океана. За него
было не легко ухватиться.
От имени французского правительства Рейно отправил Рузвельту телеграмму
с призывом о помощи. Этот призыв он назвал "последним". Погубив Францию,
шайка интриганов и предателей во главе с Рейно теперь предприняла маневр,
призванный в какой-то мере обелить ее в глазах народа. Французский премьер
говорил, что если не последует немедленно самая эффективная помощь Америки,
Франция падет, Франция будет растоптана, Франция перестанет существовать!
Это была демагогия.
Кабинет министров не расходился в ожидании ответа. Однако этот
демагогический трюк провалился.
Накануне того утра, когда каблограмма Рейно прибыла в Вашингтон, у
Рузвельта болела голова. По заявлению камердинера, президент в ту ночь спал
дурно, забылся только на рассвете. Его беспокоили боли в ногах.
Некоторое время адмирал Леги, явившийся с утренним докладом президенту,
в задумчивости смотрел на камердинера, потом медленно повернулся и не спеша
побрел прочь. Он шел по коридору, якобы от нечего делать заглядывая в еще
пустые комнаты. Так дошел он до кабинета Гопкинса.
Леги отлично знал, что Гопкинс, мучимый болезнью, спит очень мало,
встает рано и является на служебную половину Белого дома чуть ли не
одновременно с неграми-уборщиками. Однако адмирал счел нужным состроить
удивленную мину:
- Уже на ногах?
Гопкинс с кислым видом поглядел на Леги: у него сегодня особенно
мучительно болел живот.
Адмирал протянул советнику телеграмму премьера Рейно. Гопкинс проглядел
ее без всякого интереса и вернул, не сказав ни слова. Посмотрел на часы:
стрелки показывали девять. Обычно президент уже полчаса как бодрствовал: к
этому времени он мог быть в столовой. Гопкинс вопросительно посмотрел на
Леги:
- Идете докладывать?
- Он еще спит.
Гопкинс нахмурился и несколько мгновений оставался в раздумье.
- Будить, пожалуй, не следует...
Это было сказано тихо и неопределенно, но Леги поспешил ответить
согласным кивком головы и отправился к себе.
Прошел час. В дверь его комнаты коротко постучали, и на пороге
показался Гопкинс.
- Сам велел сейчас же сообщить в Тур, что Штаты готовы утроить помощь
французам.
Ошеломленный Леги отбросил карандаш.
- Вы ему все-таки сказали! - В голосе адмирала слышался испуг, но он
тут же рассмеялся и, поймав катящийся по столу карандаш, приготовился
писать. - Ну же!
- Что вы намерены писать?
- Все, что угодно патрону: хотя бы об удесятерений нашей помощи
Франции, но с маленькой припиской: "Однако не раньше, чем получим на это
согласие конгресса..." Это спасет его от неприятностей с мулами.
Несколько мгновений Гопкинс в нерешительности смотрел на Леги.
- Но ведь это же равносильно тому, что ответа не будет...
- Диктуйте, Гарри, - с усмешкой сказал адмирал.
В окрестностях Тура наступила предвечерняя прохлада, а в городе было
еще жарко. Старые каменные дома были накалены. В большом зале ратуши, с
растерзанными галстуками, в одних жилетах, а кое-кто и без жилетов, все еще
сидели министры Франции. Воспаленные, сонно-равнодушные глаза, потемневшие
от небритой щетины лица, пряди волос, неряшливо свисающие на потные лбы,
позы - все свидетельствовало о том, что этим людям скоро будет безразлично
все.
Министры ждали ответа из-за океана. Посол "великой заокеанской
демократии" не дал себе труда последовать за французским правительством в
Тур Уильям Буллит остался в Париже, чтобы встретить своих немецких друзей, и
прежде всего, чтобы принять неожиданно и тайно появившегося в Париже Отто
Абеца. В тот вечер 13 июня 1940 года, накануне вступления в Париж
немецко-фашистских войск, в малой гостиной посольского особняка Соединенных
Штатов Буллит сказал мужу своей бывшей приятельницы:
- Дорогой друг, пока я представляю тут Соединенные Штаты, вы можете
быть покойны, - Буллит дружески положил руку на плечо Абеца. - Никто не
вытащит из-под тюфяка умирающей Франции того, что предназначено вам... Если
бы только я мог связаться с нашими друзьями в Вашингтоне...
- Что вам мешает?
- Телефонная связь с Америкой прервана.
- Я устрою вам разговор через Берлин, - после минутного колебания
сказал Абец.
Действительно, оказалось достаточно нескольких слов Риббентропу, и тот
обещал в ту же ночь связать Буллита с Леги.
После полуночи, когда Абец уже спал, Вашингтон вызвал Буллита по
проводу через Берлин. Буллит услышал в трубке голос Леги:
- Можете информировать кого нужно: Рейно получит ответ дня через два.
Примерное содержание: "Мы удвоим усилия, чтобы помочь Франции. Но для их
реализации нам нужно согласие конгресса". Вы меня поняли? - спросил адмирал.
- Вполне... Не может быть никаких неожиданностей со стороны самого?
- Я беру его на себя.
- Короче говоря: положительного ответа не будет?
- Да, - решительно отрезал адмирал.
- Спасибо, Уильям! - вырвалось у Буллита.
- Не за что, Уильям. Только не теряйте времени там, а тут все будет в
порядке...
Положив трубку, Буллит радостно потер руки и про себя повторил: "Ответа
не будет!.."
Утром Буллит сказал Абецу:
- Я очень хотел бы, чтобы вы, не теряя времени, отправились в ставку
фюрера. Вы должны передать ему, что все в порядке: Франция должна
рассчитывать только на себя. Значит, руки для действий над Англией у вас
развязаны. Однако, - тут Буллит заговорил шопотом, - однако из этого вовсе
не следует, что обязательства относительно России снимаются с фюрера.
Напротив того: уничтожение Франции и право дать хорошего тумака англичанам -
только поощрение, щедрое поощрение к активности на востоке...
Буллит настолько понизил голос, что даже если бы в комнате имелись
самые тонкие приборы подслушивания, они не могли бы уловить того, что
слетало с уст посла заокеанской республики и было предназначено для передачи
самому отвратительному тирану, какого знала Европа тех дней, - Гитлеру.
Получасом позже Абец поправил перед зеркалом наспех наклеенные черные
усики, надел очки, которых никогда до того не носил, и с ужимками
сценического злодея покинул посольство через черный ход. Он спешил обежать
еще нескольких парижских друзей фюрера, прежде чем отправиться в его ставку
с поручением Буллита. По пятам за ним следовал страшный слух: "Ответа не
будет..."
"Ответа не будет... Ответа не будет!.."
Это сообщение поползло из Парижа. Оно летело по Франции, как струя
отравленного ветра, проникало в города, в деревни, нагоняло бредущих по
дорогам беглецов, извиваясь, ползло по рядам солдат: "Ответа не будет..."
Скоро слух достиг Англии. Он пробивался сквозь туман лондонских улиц,
мутной мглой заволакивал и без того смятенные умы англичан: "Ответа не
будет..."
Но еще раньше, чем это сообщение стало известно в Лондоне, оно уже
значилось в разведывательных сводках германского командования. Сводки лежали
уже на столе Гитлера, Геринга, Кейтеля, Гальдера, Рундштедта и Гаусса.
Канцелярия Риббентропа поспешно размножала копии для руководства нацистской
партии: "Ответа не будет".
Все завертелось, как в бешеной карусели.
14 июня пал Париж.
16 июня, шантажируя Францию неизбежностью разгрома, Черчилль предложил
ей стать частью Британской империи.
17-го Петэн объявил по радио, что взял на себя руководство
правительством.
18-го Петэн и Вейган объявили все французские города с населением более
20 тысяч душ открытыми.
19-го французский кабинет не расходился целый день в напрасном ожидании
ответа Гитлера на просьбу о перемирии.
20-го Гитлер приказал французским представителям явиться для получения
условий перемирия.
Берлинская "Нахтаусгабе" писала: "Время жалости прошло".
Гаусс приказал подать себе легковой автомобиль в сопровождении двух
броневиков. На прощанье он сказал Манштейну:
- Через несколько дней я вернусь, хотя делать здесь больше нечего. - И
несколько иронически сощурил левый глаз за стеклышком монокля. - Советую не
терять времени, если не хотите опоздать со своим следующим планом.
Манштейн сухо поклонился:
- Я никогда и никуда не опаздываю, экселенц.
Гаусс сердито хлопнул дверцей, и его автомобиль умчался, вздымая клубы
пыли на никем не подметаемой улице. Генерал беспокойно ерзал на просторной
задней подушке. Его снедало беспокойство: поспеет ли он в Париж, прежде чем
гитлеровские башибузуки разграбят его сокровища? От нервного возбуждения
Гаусс машинально ощупывал засунутый в боковой карман список того, чем
следовало завладеть в картинных галлереях и салонах французской столицы.
"12"
- Дьявольски жаркий июнь! - сказал сын президента, Франклин Рузвельт
младший, и подвинул соломенный шезлонг, на котором лежал, дальше в тень.
Пятна света торопливо обегали отбрасываемую деревьями тень. Солнце
заглядывало во все закоулки парка. Если бы не сильный вентилятор, то даже
под большим парусиновым зонтиком, пристроенным у огромного вяза, где лежали
президент с сыном, стало бы нечем дышать. Мухи назойливо гудели, не в силах
преодолеть отгонявшую их струю вентилятора.
Переставив шезлонг в тень дерева, Франклин младший оказался отделенным
от отца толстым стволом вяза. Пришлось поневоле повысить голос, и беседа
сразу утратила интимность, которая так устраивала сына. Он приехал в
Гайд-парк ради того, чтобы выведать у отца кое-что о предстоящих изменениях
в налоге на сверхприбыль и потолковать еще об одном важном деле. Будучи уже
три года женат на Этель Дюпон, дочери Юджина Дюпона де Немур, Франклин
постепенно переходил из лагеря отца, при всяком удобном случае
прокламировавшего мир, в стан одной из самых агрессивных групп американских
монополистов - военно-промышленной группы "Дюпон".
Президент не был наивным человеком и понимал, что этот брак был,
вероятно, устроен Дюпонами не столько из желания породниться со старым
аристократическим, по американским понятиям, родом Рузвельтов, сколько из
чисто деловых соображений. Получить в семью сына президента - сделка,
стоящая одной из девиц Дюпон. Рузвельт, правда, ничем и никогда не выдавая
этих подозрений своему сыну, но в их отношениях поневоле исчезла былая
простота. Президент любил делиться с сыновьями мыслями, любил рассказывать
им свои планы, пробовать на них, как на оселке, меткие характеристики людей.
Но чем крепче Дюпоны втягивали Франклина в атмосферу своей деятельности,
целиком направленной ко взрыву мира только ради их, Дюпонов, выгоды, тем
меньше точек соприкосновения оставалось у отца с сыном.
Опытное в делах и чуткое в личных отношениях ухо Рузвельта легко
уловило тот момент, когда Франклин от пустой болтовни, служившей
вступлением, перешел к вопросу о налогах. Президент не мешал сыну
высказаться, но не спешил с ответом и откровенно обрадовался, когда в аллее
показалась фигура его младшего сына, Эллиота.
- Видишь, отец, я обещал заехать и заехал, хотя очень тороплюсь к себе
в Техас! - весело крикнул Эллиот.
- Не терпится фаршировать людям мозги?
- О, как ты можешь! Моя радиокомпания выдает слушателям только самый
доброкачественный материал.
- Фарш всегда остается фаршем. Если его суть не склеить кое-какой
дрянью... - Рузвельт рассмеялся и, не договорив, ласково потрепал по плечу
усевшегося прямо на землю Эллиота.
Несколько минут разговор вертелся на пустяках, новостях, сплетнях.
Вдруг и младший сын заговорил о налогах. Это неприятно кольнуло Рузвельта.
- Что тебя беспокоит, мальчик? - ласково, но не скрывая удивления,
спросил он.
- То же, чем обеспокоен теперь каждый предприниматель: налоги, налоги!
Моргентау затягивает петлю на нашей шее - на шее коммерсантов средней руки.
- Не говори глупостей, Эллиот! - раздался резкий голос Франклина. -
Никто не собирается вас душить. Но жертвовать интересами крупных компаний,
являющихся становым хребтом промышленности, ради того, чтобы удержать от
естественного крушения кучу мелкоты, было бы преступлением.
- Мы - куча мелкоты? - спросил пораженный Эллиот.
- Там, где речь идет о гигантских задачах... - начал было Франклин, но
Эллиот не дал ему договорить.
- Значит, всякий американский предприниматель, у которого меньше
долларов, чем у Дюпона, и который не может покрывать свои долги такими же
фиктивными комбинациями, должен погибнуть?.. Ты понимаешь, папа, что говорит
Фрэнк?!
Но прежде чем Рузвельт успел вставить слово, Франклин сам ответил
младшему брату:
- Милый мой, Штаты не могут и не должны, я бы даже сказал: не имеют
права, ставить себя под угрозу новых экономических потрясений ради спасения
армии лавочников. Штаты - великая держава, с великим будущим. Ее базисом
являются и всегда останутся большие капиталы, большие дельцы, а не дырявые
кошельки тех, кого ты называешь независимыми предпринимателями. В
действительности эти люди только плохие дельцы, страдающие отсутствием
чутья, не знающие условий рынка. Они смахивают на дурачков, ложащихся
поперек рельсов в идиотской уверенности, что это остановит поезд. А поезд
идет и должен итти. Он раздавит дураков. Понял?
Эллиот, не отвечая, растерянно смотрел на брата.
А Франклин в раздражении поднялся со своего шезлонга.
- Извини, папа... Ты позволишь мне зайти к тебе попозже? - И суше, чем
обычно сыновья разговаривали с Рузвельтом, добавил: - Мне нужно с тобой
поговорить.
Эллиот, хмурясь, смотрел вслед удалявшемуся брату.
- Из-за чего ты так раскипятился? - спросил Рузвельт.
- А ты, папа, и не заметил, что раскипятился вовсе не я, а он.
- Вам не о чем спорить.
- Есть о чем!.. Именно тех-то, к кому теперь принадлежит и Франклин,
мы, средние предприниматели, и боимся. Они заставят вас покончить с нами.
- Что ты там болтаешь?
- Ваш новый закон им нипочем. Но нам придется так туго, так туго!..
Эллиот снизу вверх посмотрел в задумчивое лицо отца. Рузвельт
прикоснулся пальцем к его лбу.
- Выкинь это из головы. Слышишь: все! Ясно, что этот новый налог, как и
всякий новый налог, не всем по душе.
- Но это же смерть для многих!
- Обычно я больше, чем кто-либо другой, забочусь о том, чтобы дать
дышать и маленькой рыбе. Я всегда стремился дать мелкому предпринимателю
шанс в борьбе с крупными компаниями...
- Будем откровенны, отец: только для того, чтобы дать допинга тем, кто
покрупнее. А те, в свою очередь, должны были подталкивать еще более крупных.
Так - до самой вершины.
- Друг мой, - уклончиво ответил Рузвельт. - я же не председатель
филантропического общества содействия бакалейной торговле. Передо мной
задача куда более серьезная. Хочешь, я тебе скажу?..
И вдруг умолк. Эллиот в нетерпении смотрел на него.
- Речь идет о споре за мир, понимаешь, за весь мир, мой мальчик, -
продолжал Рузвельт. - Не хочешь же ты, чтобы мы полезли в такую драку,
поддерживаемые только мелкими лавочниками?
- Значит, мы должны убираться с дороги? - спросил Эллиот.
- В моей жизни были такие же минуты, малыш, - ласково проговорил
Рузвельт. - Когда я начал свое омаровое дело, то искренно воображал, будто
спасаю Штаты. И уж во всяком случае свое собственное состояние. А позже я
понял: все это пустяки. Совсем не тем нам нужно заниматься, совсем не тем...
Брось-ка ты свои радиостанции, сынок. Слава богу, в моих руках еще есть
немного власти, чтобы открыть перед тобою более широкие ворота.
- Но мне нравится это дело, отец!
- Мало ли кому что нравится. Речь идет о том, чтобы положить на обе
лопатки всех, кто против нас, а не о забаве. Понимаешь, нужно нокаутировать
всех, кто противостоит мне, и тебе, и Франклину - всем!
- Кого ты имеешь в виду, отец?
- Попробуй разобраться сам... Если запутаешься, я помогу. Но помни:
предстоит не развлечение, а чертовски серьезная драка. Драка за весь мир...
Понял? - И вдруг, меняя тон: - Ты уже пил кофе?
Эллиот понял, что отец хочет остаться один.
- Хорошо, папа. Я вовсе не намерен донкихотствовать. Но боюсь, что без
твоей помощи мне не удастся добиться того, что мне нужно в новой области.
- Ты всегда можешь на меня рассчитывать. Только смотри, чтобы не стали
болтать, будто тебе везет потому, что ты сын президента.
- Болтать не будут! - решительно заявил Эллиот. - Я не такой сосунок в
делах. - И он поднялся с земли, намереваясь уйти.
- Погоди-ка, - остановил его Рузвельт. - Дай мне этот конверт и тот вон
каталог.
Эллиот подал ему конверт и толстый каталог филателии.
Выключив вентилятор, Рузвельт с нескрываемым удовольствием вскрыл
толстый конверт, из которого посыпались марки, и принялся исследовать их
сквозь лупу.
Через час за этим занятием его застал Гопкинс.
Рузвельт неохотно отложил лупу и таким жестом, словно его лишали
большого удовольствия, сдвинул разложенные по листу картона марки.
Гопкинс сказал без предисловий:
- Вы велели, патрон, не стесняться с опустошением арсеналов...
- Да, да, - поспешно подхватил Рузвельт, - Черчиллю нужно послать все,
что у нас есть лишнего.
- Ну, - Гопкинс усмехнулся, - Джордж не очень-то уверен в том, что все
это лишнее.
- А, Маршалл скопидом! Не обращайте внимания. Давайте англичанам все,
что есть.
- Речь идет о полумиллионе винтовок, - продолжал Гопкинс, -
восьмидесяти тысячах пулеметов, ста тридцати миллионах патронов, тысяче
полевых орудий и миллионе снарядов. Там есть авиабомбы, порох и другая
мелочь...
- Мы должны поддержать боевой дух англичан, - весело проговорил
Рузвельт. - Для этого можно было бы и оторвать кое-что от себя. Хотя я
убежден, что Джордж преувеличивает: на нашу долю кое-что останется.
- Мне тоже так кажется, - кивнул головой Гопкинс. - Все, что мы даем, -
отчаянное старье. Главным образом из запасов прошлой войны.
- Тем более, тем более, Гарри! Отдайте все это англичанам. Они должны
видеть, что мы о них заботимся, должны чувствовать нашу дружескую руку.
- Есть одно затруднение, патрон, - в сомнении проговорил Гопкинс: -
правительство Штатов не имеет права продать все это иностранцам.
- Так подарим!
- Подарить мы тоже не можем... Конгресс растерзал бы нас, а
республиканцы въехали бы на таком предвыборном коне в Белый дом, как к себе
домой.
- Неважный каламбур, Гарри, хотя и правильный, - с видимым огорчением
произнес президент. - Так что же делать? Мы же не можем подставить англичан
голыми под удар Гитлера. Это имело бы трагические последствия.
- И для нас самих в первую очередь.
- Ну, о себе то я не думаю! - искренно воскликнул Рузвельт. - Нужно
спасать англичан.
- Есть выход, - помедлив, как будто это только что пришло ему в голову,
сказал Гопкинс.
- Ну, ну, скорее же, Гарри!
- Мы можем продать весь этот хлам любому американцу...
Рузвельт в возбуждении ударил Гопкинса по руке:
- Молодец, Гарри! Я уже понял: мы продаем американцу, 9 американец, как
частное лицо, может продать кому угодно.
- Даже англичанам, - улыбнулся Гопкинс.
- Молодчина, Гарри! Давайте такого американца.
Тут Гопкинс снова сделал такой вид, будто задумался, хотя все было у
него заранее продумано и решено. Имя Джона Ванденгейма вовсе не неожиданно
сорвалось у него с языка.
Рузвельт не возражал. Ему было все равно. В этот момент ему и в голову
не пришло, что купленное у правительства за гроши вооружение будет в тот же
день по десятикратной цене продано Англии.
- Уломайте Маршалла и его чиновников не тянуть дело, - возбужденно
торопил он Гопкинса. - Цена не имеет для нас значения. Пусть это будет
что-нибудь чисто символическое, скажем - миллион долларов.
- Хорошо, патрон, - безразлично ответил Гопкинс.
- Этим мы убьем сразу двух зайцев...
Рузвельт не досказал своей мысли, но Гопкинс понял и так: выборы на
носу. А Ванденгейм был не последней пешкой в предвыборной игре.
В тот же день потные пальцы Долласа зафиксировали для патрона сделку на
приобретенное у военного министерства США за один миллион долларов
вооружение, по подсчету Долласа стоившее 37 миллионов 561 тысячу 418
долларов и 40 центов.
Вечером, в кругу семьи, собственноручно смешивая для сыновей
традиционный стаканчик "Мартини", Рузвельт с воодушевлением рассказал о
придуманном Гопкинсом замечательном ходе с продажей вооружения, так
необходимого Англии. Увлеченный своим рассказом и взбалтыванием коктейля,
Рузвельт и не заметил, как при словах о "символической" сделке с
Ванденгеймом побледнел его сын Франклин.
Франклин с трудом допил "Мартини" и, сославшись на головную боль, ушел.
Его распирало бессильное бешенство: как глупо было утром завести эту
болтовню о налогах, вместо того чтобы прямо переговорить с отцом о деле,
ради которого он сюда и приехал, - об этом самом вооружении. Напрасным
оказался сигнал, полученный Дюпоном от Джорджа Маршалла, о намеченной
продаже! Он, Франклин, как мальчишка, провалил первое серьезное дело,
порученное ему новыми родственниками. Как мальчишка!..
Между тем его отец, Франклин Делано старший, отлично проведя ночь,
проснулся все еще под впечатлением вчерашнего дела: тысяча пушек, может
быть, и не бог весть какой куш, но если прибавить к ним 80 тысяч пулеметов,
то не каждый день такие подарки падают в пасть Черчилля!
Поэтому, когда, как всегда, первым явился с докладом Леги, Рузвельт
встретил его в самом благодушном настроении. Леги не стоило труда провести
проект, который давно был им разработан вместе с морским министром Ноксом.
Проект заключался в том, чтобы решительным образом использовать
затруднительное положение, в котором оказалась Англия, а перехватить у нее
все или хотя бы почти все морские базы в Атлантике, необходимые Соединенным
Штатам для вступления в последнюю фазу начавшейся войны. Нокс и Леги
предложили отдать Англии бесплатно пятьдесят эсминцев, в которых сейчас
остро нуждалась островная империя для ведения борьбы с немецкими подводными
лодками. В обмен на этот подарок следовало потребовать во временную, на
девяносто лет, аренду куски британской территории на островах в Караибском
море и на Ньюфаундленде для создания там американских военно-морских и
авиационных баз, которые в первую очередь должны были обеспечить морской и
воздушный мост между Штатами и Европой.
Делая свой утренний доклад президенту, Леги, опытный начальник штаба,
искусно сглаживал все, что могло покоробить слух Рузвельта. Не было слов
"потребовать", не было и мысли о том, чтобы "прижать" англичан, пользуясь их
критическим положением. Ни звуком не упоминалось, что отдаваемые Англии
пятьдесят эсминцев - старый хлам, до того заржавевший, что пушки на них
перестали поворачиваться, что люки не задраивались, днища текли.
С видом старого вояки, чьи глаза увлажняются от умиления при
собственных словах, Леги говорил президенту о высокой миссии наций
английского языка, о руке помощи американских внуков английским дедам, о
подарке в полусотню боевых кораблей да к тому же еще об обязательстве взять
на себя сооружение военных баз на пустырях заброшенных тропических и
арктических владений дряхлеющей милой Англии, необходимых для зашиты самой
же Англии.
Со стороны Леги все было точно рассчитано Рузвельт тут же принялся с
воодушевлением диктовать телеграфное послание Черчиллю:
"Бывшему морскому чину.
Рука дающего да не оскудеет!.."
И вдруг рассмеялся:
- Вы представляете себе, старина, какой шквал проклятий посыплется на
мою голову, как только конгресс узнает об этой проделке, а? - Рузвельт
смеялся с такой мальчишеской непосредственностью, что можно было подумать,
будто речь идет о веселой шалости. - Притом я один, своей властью, не
спросясь этих мулов!
Но Леги заявил с серьезным видом:
- Они легко утешатся, сэр... - И принялся один за другим загибать
пальцы: - Бермуды, Багамские острова Тринидад, Британская Гвиана,
Ньюфаундленд, Лабрадор, Исландия, Гренландия... Если бы к этому прибавить
еще Гибралтар, Мальту, Сингапур, Гонконг... Если мы не поможем Англии и не
примем того, что валится у нее из рук, Гитлер оторвет все это вместе с
руками.
- Но, но, не так-то скоро, старина! - проговорил Рузвельт. - Ему пока
есть над чем танцевать.
Произнося эти слова, Рузвельт и не подозревал, как он был прав в самом
буквальном смысле. В этот самый миг по другую сторону Атлантического океана,
на земле, за несколько недель до того еще бывшей Францией, действительно
танцовал Гитлер. Он плясал, вскидывая огромные ступни, обутые в высокие
лакированные сапоги бутылками, строил гримасы и смешно взмахивал руками. Это
было нечто вроде припадка безумия, овладевшего фюрером по выходе из
знаменитого вагона в Компьене, где немецко-фашистское командование только
что вручило французским делегатам условия перемирия, которого просило
французское правительство. Это был день величайшего торжества "национального
барабанщика". Он должен был дать выход владевшему им возбуждению. Так как
тут не на кого было кричать, не было причин рычать и выносить смертные
приговоры, то он и танцевал. Точь-в-точь, как каннибал между актом обозрения
приведенных ему на съедение пленных и самой операцией заглатывания первых
кусков препарированного врага.
То был час, когда солнце, поднявшись до зенита над Атлантикой, еще
только заглянуло в кабинет президента Рузвельта, где он беседовал с Леги. Но
над восточным полушарием оно успело уже пройти половину своего пути, и на
площадку перед вагоном в Компьенском лесу, где плясал Гитлер, уже ложились
длинные тени деревьев.
Исторический вагон, в котором 11 ноября 1918 года маршал Фош вручил
германским представителям условия перемирия, находился теперь на том самом
месте, где это произошло тогда. Большая надпись против вагона напоминала
французским парламентерам о позоре, испитом здесь двадцать два года назад
немецкими генералами. Ныне, возглавляемые ефрейтором, эти генералы гордо
восседали в вагоне, сверкая галунами и регалиями. Французы же, потупясь,
слушали тяжелые условия выпрошенного ими позорного перемирия.
А снаружи, окруженный улыбающимися Герингом, Гессом и адъютантами,
выплясывал Гитлер.
Вдруг неподалеку послышался стремительно нарастающий гул автомобиля. Он
смолк, как отрубленный. Через минуту на площадку выбежал Кроне в запыленном
плаще, наброшенном прямо на форму СС. Геринг тотчас направился ему
навстречу. Кроне склонился к уху рейхсмаршала. Тихонько разговаривая, они
отошли в сторону. Никто не обратил особенного внимания на эту сцену. Но по
мере того как они беседовали, короткие толстые пальцы Геринга все
беспокойнее бегали по широкой груди, цепляясь за пуговицы, за шнуры
аксельбантов, за побрякушки бесчисленных орденов. Лицо рейхсмаршала
наливалось кровью, глаза начинали выпучиваться. Он судорожно вцепился в руку
Кроне и, что-то приказав, отпустил движением руки. После того Геринг
торопливо подошел к Гитлеру и, отведя его в сторону, негромко, так, чтобы не
слышали остальные, выпалил:
- Я могу начать воздушный блиц против Англии!
При этом на губах его от возбуждения появилась пена.
Теперь Гитлер, точно так же, как за минуту до того сам Геринг, выпучив
глаза, смотрел на собеседника. Он с трудом выговорил:
- Вы же знаете: это означало бы войну с Америкой.
Геринг приблизил свое багровое лицо к самому лицу фюрера:
- В том-то и дело: мы можем перемолоть Лондон в муку, и это вовсе не
будет означать войны с Америкой...
Тут Гитлер проделал ногами такое же приплясывающее движение, как при
выходе из вагона.
- Геринг, ваш день настал! Великий день! - крикнул он. - Германская
история определила вам начать осуществление плана "Морской лев". Вы первый
покажете этим проклятым английским тупицам, что их острова - вовсе и не
острова. Вы превратите их паршивый Лондон в пыль, вы собьете, наконец, спесь
с этих несносных золотых мешков из Сити! Вы... вы...
Задыхаясь от восторга, он напрасно пытался подобрать подходящие к
случаю слова. Все казалось ему недостаточно сильным. А по мере того как он
говорил, Геринг все больше багровел, весь раздувался от важности и
самодовольства. Для него это был исторический момент: он поставит на колени
Англию!
Геринг вскинул толстую руку с оттопыренным мизинцем, на котором темнел
огромный сапфир, и выкрикнул то, что думал:
- Мой фюрер, я поставлю Англию на колени в вашу честь! Я заставлю
англичан прославлять вас, стоя по щиколотку в крови! Можете считать, мой
фюрер, что Англии больше нет, она не существует!
Вероятно, он еще долго выкрикивал бы эти угрозы и похвальбы, если бы
между ним и Гитлером, как медленно плывущее привидение, не появилась
долговязая фигура Гесса. Не глядя на Геринга, даже повернувшись к нему
спиной, он спокойно и тихо проговорил:
- Мой фюрер, вы, очевидно, забыли об утреннем сообщении Абеца.
Эти слова подействовали на Гитлера, как удар дубины на разъярившегося
быка. В первый момент он было совсем обмяк, даже испуганно посмотрел на
Гесса. И голос его звучал далеко не так свирепо, как прежде, когда он
ответил:
- Я... помню... Я все помню, Гесс. Англия никогда не была для меня
самоцелью.
Однако в следующий миг он уже снова был прежним Гитлером: широкий шаг,
театральные жесты, громкий хриплый голос. Отвернувшись от Геринга, он
быстрыми шагами вернулся к группе генералов, к которым присоединились
спустившиеся из вагона Кейтель, Браухич и Редер с толпою штабных и
адъютантов.
При приближении Гитлера все смолкли. Он резко остановился и, задыхаясь
от возбуждения, проговорил:
- Господа!.. Сегодня мы переступили порог история!.. Будущее Германии
на тысячелетие вперед определилось в эту минуту. Я определил его!.. Кейтель!
- Мой фюрер!
- План, который я приказал вам начать разрабатывать, будет называться
планом "Барбаросса"...
- Мой фюрер, - послышался тут возбужденный возглас Геринга, - мы
условились называть его планом "Морской лев"!
Гитлер повел в его сторону налившимися кровью глазами:
- Молчите, Геринг, когда говорю я!.. План "Морской лев" - ваше дело.
Это дело второстепенной, третьестепенной важности. Я поручаю вам его
целиком: Англия должна быть потрясена, но главное не там...
- Англия будет поставлена... - начал было Геринг, но Гитлер, выходя из
себя, захрипел:
- Англия! Англия!.. План "Барбаросса" - вот о чем будет теперь думать
каждый немец! План "Барбаросса" - вот где судьба Германии!.. Кейтель!
- Мой фюрер!
- Ускорить разработку плана!
- Да, мой фюрер!
- Шпеер!
- Мой фюрер!
- Забудьте о том, что есть что-нибудь, кроме плана "Барбаросса".
- Да, мой фюрер.
- План "Барбаросса" - вот где моя судьба!
В воцарившемся молчании послышался голос Гесса:
- Хайль Гитлер!
Он крикнул это так неожиданно и громко, что стоявший подле него Гаусс
отшатнулся. В его мозгу пронеслась испуганная мысль: "Барбаросса"!.. Мы
знаем, где мы начали, но один бог ведает, где кончим!"
В тот же день подробный отчет о том, что произошло в Компьенском лесу,
был отослан Кроне - Мак-Кронином - по двум каналам. Один канал принес этот
отчет Фостеру Долласу и через него Ванденгейму, другой - адмиралу Леги.
Выслушав сообщение, Ванденгейм сказал своему адвокату:
- Деньги, вложенные в этого Гитлера, не пропадут.
- Да, чертовски важный момент, - глубокомысленно согласился Доллас. - Я
бы даже сказал, исторический момент!
- Но смешна эта любовь к средневековой пышности. Почему "Барбаросса"?
- Пусть хоть "Генрих Птицелов". Наплевать на обложку, лишь бы нам
подходило содержание.
- Поезжайте к Леги. Он должен это знать, - приказал Ванденгейм. И
крикнул вслед Долласу: - И пришлите сюда стенографа! Я продиктую
поздравительную телеграмму Герингу. Мой гиппопотамчик заслужил похвалы!
Когда Доллас приехал в Вашингтон к Леги, оказалось, что адмирал уже
знает все. Адвокату очень хотелось откровенно поговорить с адъютантом
президента, но его стесняло присутствие сидевшего тут же Фрумэна. Однако
Леги, повидимому, считал сенатора вполне своим человеком и был при нем
совершенно откровенен. На вопрос Долласа, намерен ли Леги доложить об
известии президенту, адмирал, подумав, ответил:
- Старик может испортить все дело: начнутся разговоры о локализации
конфликта, об отвратительном лике фашизма и прочее. Пусть все идет своим
чередом. Когда придут официальные сведения - другое дело. Тут хозяину
откроется полная возможность проявить свою любовь к человечеству. Но тогда
уже будет поздно останавливать машину. Надеюсь, что Геринг не станет терять
время на размышления и поддаст жару англичанам.
- Да, этот тянуть не станет, - с уверенностью констатировал Доллас.
- И прекрасно! Узнать, что Джон Буль ползает на коленях, - лучший
бальзам для патрона. Он, разумеется, произнесет несколько громких фраз и
наверняка отправит по телеграфу самое трогательное послание "бывшему
морскому чину", но это не имеет значения. В конце концов, Тридцать второй -
трезвый политик. Уж я-то его достаточно знаю.
- А не думаете ли вы, что, спустив бешеную собаку на Англию, мы тем
самым отвлечем ее от главной цели охоты? - с опаскою спросил Доллас.
- Ничуть! - с уверенностью ответил Леги. - План "Барбаросса" - его
очередная и важнейшая задача, и чем меньше мы будем мешать Гитлеру, тем
скорее план будет готов. А что нам, собственно говоря, еще нужно?
- Ничего! - послышался вдруг резкий возглас из полутемного угла, где
сидел Фрумэн.
Доллас успел забыть о присутствии сенатора и теперь с удивлением
оглядел его маленькую фигурку и злое лицо с плотно сжатыми губами огромного
рта. Большие роговые очки Фрумэна поблескивали, как глаза фантастического
филина.
- Что вы хотите сказать? - спросил Доллас.
Фрумэн метнул в его сторону сердитый взгляд и выкрикнул:
- Если выяснится, что столкновение с Россией дается Гитлеру слишком
легко, необходимо будет помочь России.
При этих словах сенатора Леги удивленно на него уставился. Заметив его
взгляд, Фрумэн тут же крикнул с азартом:
- Но если мы увидим, что просчитались с планом "Барбаросса" и Гитлеру
приходится слишком туго, мы будем обязаны помочь ему! И поможем так, чтобы у
России затрещали кости! Да, да, джентльмены! Именно это я и хотел сказать.
Фрумэн поспешно поднялся и, на ходу поклонившись обоим, засеменил к
выходу.
Леги подмигнул ему вслед и, когда дверь затворилась, спросил Долласа:
- Как вам нравится этот парень?
- Когда-нибудь, когда нам понадобится президент, этот парень будет
весьма кстати.
Конец первой книги