ткачи и школьники начали приносить в палату обрызганные росой благоухающие
букеты, они не знали, что по ночам мы безжалостно раздергиваем их цветы,
чтобы выломать себе палочки, которые каждый запасал и тайно хранил под
матрасом как драгоценный инструмент.
- Опять букет располовинили,- журила умывавшая нас по утрам старая
госпитальная нянька тетя Зина.- Все мои веники потрепали, а теперь за цветы
взялись. Ох ты, горюшко мое!
От этих каменных панцирей нельзя было избавиться до срока, и надо было
терпеть и дожидаться своего часа, своей судьбы. Двоих из двенадцати унесли
еще в марте...
С тех пор койки их пустовали.
В том, что на освободившиеся места не клали новеньких, чувствовалась
близость конца войны. Конечно, там, на западе, кто-то и теперь еще падал,
подкошенный пулей или осколком, и в глубь страны по-прежнему мчались
лазаретные теплушки, но в наш госпиталь раненых больше не поступало. Их не
привозили к нам, наверно, потому, что здание надо было привести в порядок и
к сентябрю вернуть школьникам. Мы были здесь последней волной, последним
эшелоном перед ликвидацией госпиталя. И может быть, потому это была самая
томительная военная весна. Томительная именно тем, что все - и медперсонал,
и мы, раненые,- со дня на день, с часу на час ожидали близкой победы.
После того как пал Будапешт и была взята Вена, палатное радио не
выключалось даже ночью.
Было видно, что теперь все кончится без нас.
В госпиталь мы попали сразу же после январского прорыва
восточнопрусских укреплений. Нас подобрали в Мазурских болотах, промозглых
от сырых ветров и едких туманов близкой Балтики. То была уже земля врага. Мы
прошли по ней совсем немного, по этой чужой, унылой местности с зарослями
чахлого вереска на песчаных холмах. Нам не встретилось даже маломальского
городишка. Между тем ходили слухи, будто на нашем направлении, среди этих
мрачных болот, Гитлер устроил свою главную ставку - подземное бетонное
логово. Это придавало особую значимость нашему наступлению и возбуждало
боевой азарт. Но для меня, как, впрочем, и для всех лежащих в нашей палате,
собранных из разных полков и дивизий, это наступление закончилось неожиданно
и весьма прозаически: через какую-то неделю меня уже тащили в тыл на
носилках...
Оперировали меня в сосновой рощице, куда долетала канонада близкого
фронта. Роща была начинена повозками и грузовиками, беспрерывно подвозившими
раненых. Наспех забинтованные солдаты - обросшие, осунувшиеся, в заляпанных
распутицей шинелях и гимнастерках - ожидали под соснами врачебного осмотра и
перевязок. В первую очередь пропускали тяжелораненых, сложенных у медсанбата
на подстилках из соснового лапника.
Под пологом просторной палатки, с окнами и жестяной трубой над
брезентовой крышей, стояли сдвинутые в один ряд столы, накрытые клеенками.
Раздетые до нижнего белья раненые лежали поперек столов с интервалом
железнодорожных шпал. Это была внутренняя очередь - непосредственно к
хирургическому ножу. Сам же хирург - сухой, сутулый, с желтым морщинистым
лицом и закатанными выше костлявых локтей рукавами халата - в окружении
сестер орудовал за отдельным столом.
Я лежал на этом конвейере следом за каким-то солдатом, повернутым ко
мне спиной. Подштанники спустили с него до колен, и мне виделся его кострец,