смотрим назад, ничего там не видя. И все, что нам остается, это начать
сызнова и опять представить стеклянные двери, так как неудача наша в том,
что не можем мы их видеть одновременно и спереди, и сзади, не умеем даже
мысленным зрением. И вот затылком снова чувствуем мы подушку, а спиною
матрац, и с металлической отчетливостью осознаем себя между полом и
потолком, по которому с той, с внешней, стороны с медлительностью старых
енотов бродят Коллинзы. Что ж, снова не получилось, увы нам и ах.
Это никогда не выходит. Как, знаете, не получается проснуться от
кошмара, когда снится, что умер, у тебя в доме люди, и чужая толстая женщина
все говорит, говорит, перебирает твои вещи и кладет не на место, и все
говорит, говорит. Как не получается иногда засмеяться вовремя шутке,
отпущенной на твой счет. Или как у повешенного не получается ослабить петлю,
чтобы легче дышать. Как не избежать прошлого. Как не крикнуть в воде и не
промолчать о любви.
Так случается только с песней, что она зазвучит поначалу как будто
издалека, незнакомая и оттого как будто чужая, но после приблизится и
окутает с головой, и вберет в себя все, что ни есть на свете, и пока она
длится, ты будешь ей, а она тобой, и ничего не будет снаружи, и не останется
ничего внутри. Так случается редко, один на тысячу, которая сама одна на
миллион, а тот на миллиард, который тоже один на что-то уже более мудреное,
что конца не увидишь. И только дважды в последнее время довелось нам такую
песню услышать; то были сокровенный грай Грача с Итиль-реки да ироничный
клекот Калифорнийского Филина.
Почему, спрашиваешь, сиднем стал неулыбчивым да смурным, что, мол, за
кручина одолела такая, что кручи покруче да редьки погорше, и хрена белого
не слаще будет. Ну да ты же сам, Симеон, знаешь, с чего повелось-потянулося,
как накрапывать потихоньку начало в кухоньке, трень да брень в ведерко
цинковое; трень да брень неумолчно день да ночь сутки прочь, так и поехало.
Покатилося, что тебе известная торба с великого горба, а уж как покатилося
да разухабилось тут, Сима, не удержишь ничем, только гляди наблюдай с
огорчением, чего только в торбе той, неказистой на предварительный взгляд,
не было. И соль тебе, и пшеница, и вода опять, не то что самому, а еще и
поделиться хватило б, а всего что осталось лишь ведерко-корыто разбитое.
Это, Сим, только говорится так, что разбитое, а взаправду, чем его
разобьешь, металл то. Тут Наталья моя и дала, что называется, тягу. Пора не
пора, говорит, иду со двора, и Алешку нашего без зазрения с собой снаряжает.
Ты что ж это такое, воззвал я, птаха-Натаха удумала, а она ни гугуленьки,
знай себе смотр имуществу устраивает и одно к другому укладывает со
вниманием и обстоятельно так, будто тебе на юга на курорт отбывает. Да что
это ты, вопрошаю, все ко мне задом, а к не пойми чему передом
поворачиваешься, ноги твои курьи да голова садовая, али нам уж вовсе и
поговорить стало не об чем. А то давай, может, лучше почаевничаем да
покумекаем не спеша о том да о прочем. Думаешь, Сим, присела на индийский
местного розлива, куда там, только и оглянулась, что велеть мне поклажу ее,
чемоданы бишь, на застежки замкнуть да перетянуть кожаными, чтобы оно, Сима,
прочно накрепко бы держалось. Ну я того над застежками себе тужусь, а сам в
толк не возьму, какой ей, Наталье моей, приспичило прочности, когда и так
все вразлад пошло, как у рака с той щукой, помнишь, из книги учили про
фауну.