как мяч. У него была сладкая мечта разбиться с ней вместе, чтобы их
изуродованные тела переплелись и смешались в нерасторжимом узле кровоточащей
плоти и металла.
Она, разумеется, ничего не знала о его мечтах, ей не было интересно.
Но сесть в его машину отказывалась.
Соломенная грамматика.
Передним греб Лысый Джон. Его можно было узнать уже по одной спине,
блестящей от пота, с перекатывающимися буграми мускул и заслоняющей все
мыслимые горизонты. Глядя на эту спину он вспоминал наставление Лысого
Джона, у тог была слабость давать наставления. "Случится тонуть -- не
теряйся, хватай соломину, что подвернется, и держись, пока не выплывешь, " -
переводила на язык мускул старинную поговорку спина Джона.
На первом же пороге его выбросило из каноэ и повлекло меж скользких
слизистых валунов, совершено безучастных, точно повернувшихся к нему
спинами, если у валунов вообще есть что-нибудь кроме спин. Стремнина же,
напротив, утягивала в себя и гостеприимно тащила на дно. Все очень походило
на сон, которому пора уже было кончаться. И тут в самом деле вдруг рядом
оказалась соломинка. Легкая и стройная она плыла в бурлящем течении так
уверенно и спокойно, словно бы родилась в реке и никогда не была травой,
мягкой и шелковой с неглубокими зато густыми и нежными корнями.
- Здравствуйте, как вас зовут? - попытался спросить он сквозь лязг
зубов, ухватившись за нее обеими руками.
- Тебе чего, - сказала соломинка, вывернувшись из его занемевших
пальцев.
И это не был вопрос.
Десятый вал.
В городе, где не живут птицы, объявилась чайка. Должно перепутала
восток с западом или же задумалась на лету о своем; об унылой и долгой
морской зиме, о сыром прижимающем к волне ветре, почему-то всегда встречном,
а если и попутном то бестолковом, задумалась и не заметила, как залетела в
город, на центральную его улицу, где вместо набычившегося девятого вала и
горьких колючих брызг, вместо серебряных в мутной зелени волн юрких рыбок
ничего нет. А то, что есть, не нужно и не понятно.
Прилетела и села на светофор. Сидит следит за движением, глаза колючие,
пустые и круглые, как булавочные головки, да в разные стороны смотрят, ни
бельмеса не понимая. Сидит, недоверчиво шеей крутит и крылья свои то
расправит, то снова сложит в нерешительности.
С некоторого времени, с того самого, как собственное имя сделалось ему
в тягость, он начал пугаться смеха. Смех казался ему странным и непонятным
физиологическим отправлением, гораздо более таинственным, чем, скажем,
икота, зевота или отрыжка. Отверстые рты, обнаженные десны, влажный
содрогающийся у самой гортани язык, отрывистые сродни одновременно
лошадиному ржанию и собачьему лаю звуки, все это страшило и заставляло
замирать и сжиматься его робкое сердце, и, если требовали того