Моя общественная деятельность не очень заинтересовала его, а когда я
расхвастался, он спросил, усмехнувшись:
-- Так ты тут, стало быть, персона грата?
Потом, перед отъездом, когда речь зашла о билетах, достать которые было
почти невозможно, он снова спросил, уже иронически:
-- Может, поможешь? Ведь ты тут персона грата.
Но некоторых обстоятельств он не предвидел и о том, как вести себя в
этих обстоятельствах, не подумал.
Я не сомневаюсь в том, что он просто забыл о дяде Льве Григорьевиче,
который по-прежнему жил в маленькой комнатке и по-прежнему "развивал руку",
мечтая о предстоящем концерте.
Летом восемнадцатого года дядино пианино пришлось променять на окорок и
два мешка сухарей, и немалая клавиатура, которую он некогда возил с собой,
чтобы в турне развивать руку, была извлечена из чулана. Вот когда можно было
играть, решительно никому не мешая! Он играл в темноте, в холодной комнате,
с закутанными старым пледом ногами. Слышен был только стук клавиш.
Его давно не интересовало то, что происходило вокруг. Пришли и ушли
немцы. Herr Oberst недурно играл на рояле, но дядя не пожелал познакомиться
с ним. Пришли и ушли белые. Пришли красные. В этом мире, где все менялось,
куда-то летело, перекрещивалось, сшибалось, он один был воплощением
неподвижности, неизменности.
Нянька, от которой пахло самогоном, приходила убирать его комнату,
ругаясь, мыла его, жаловалась на своего актера. Кто же будет ухаживать за
ним в Москве, в маленькой, пустой, с инеем на стенках, квартире?
Лев разговаривал с мамой тихо, долго -- и она вышла из своей комнаты
взволнованная, измученная, с похудевшим, постаревшим лицом.
Дядю решено было поместить в Дом призрения. Я ужаснулся. В Дом
призрения, где кормили только щами из замерзшей капусты, где он будет жить в
одной комнате с таким же, как он, беспомощным стариком! Почему нельзя было
договориться с нянькой, чтобы она продолжала ухаживать за дядей? Ведь он был
очень болен, слаб и едва ли протянул бы больше года... Не знаю. Все, что
требовал или советовал Лев, становилось неоспоримым и должно было
осуществиться быстро и бесповоротно.
Когда мама, приняв лавровишневые капли, пошла к дяде, я убежал из дома.
Директор Дома призрения, несмотря на хлопоты, решительно запретил
перевозить немую клавиатуру -- для нее в тесной комнатке не было места. Дядя
уехал, а клавиатура осталась -- узенькая, черная, с пожелтевшими клавишами.
Старинные фотографии висели на стенах -- Друскеники, Баден-Баден. Дамы в
белых кружевных платьях, в шляпах с большими полями сидели под зонтиками в
саду. Дядя, в коротком пиджаке с закругленными полами, в канотье, небрежно
откинутом на затылок, с тростью в руке шел по аллее...
Он никогда не жаловался, ничего не требовал. Никто почти не замечал его
присутствия в доме. Но вот его увезли, и дом опустел. В маленькой комнате, и
прежде почти безмолвной, наступила полная тишина -- странно-требовательная,
заставлявшая всех ходить с виноватыми лицами, а Льва -- решительно подавлять
в себе сознание, что он виноват больше всех.
Через несколько дней дядю привезли домой умирающим, почти без сознания.
Он умер, когда я сидел подле его постели. Вздохнул с облегчением и закрыл
глаза.