поступить в Петроградский политехнический институт, я сумел провалиться по
алгебре, не решив задачу из курса шестого класса. Тогда же Люба Мознаим на
экзамене по истории Анну Иоанновну назвала Анной Ароновной, вспомнив,
по-видимому, известного в Пскове зубного врача.
В этих неудачах не было ничего удивительного, потому что зимой
восемнадцатого года, забросив учебники, мы энергично принялись за
общественную работу. Чуть ли не каждый день я выступал с речами и, не
отличаясь находчивостью, научился все же говорить уверенно и свободно.
Больше я не защищал латынь, тем более что однажды встретил Бекаревича в
рясе. Я поклонился, но он в ответ только злобно скосил свои пронзительные
маленькие глазки. Крепенький, коренастый, он шагал твердо, с большим крестом
на груди. Очевидно, он кончил не университет, как другие учителя, а духовную
семинарию, и разумно решил в тревожные дни вернуться к заброшенному делу.
Школьный журнал, в котором любой гимназист или реалист мог критиковать
степень подготовленности учителей и методику их преподавания,-- вот что меня
теперь занимало! И нам действительно удалось напечатать первый номер, весьма
содержательный, с моей точки зрения. Но заведующий гороно, молодой эстонец,
которому мы с гордостью принесли наш журнал (не помню, как он назывался),
холодно перелистал его и сказал, что в нем слишком много лирики и мало
политического осознания событий.
Я выступал с речами на собраниях, со стихами на литературных вечерах, и
мне казалось, что мои речи и стихи -- все, что я говорю и пишу, не может
быть пустым, легковесным, ничтожным. Это было рано проснувшееся честолюбие,
которого я не замечал, но приходил в бешенство, когда его замечали другие.
Везде мне хотелось быть первым. Это было нетрудно в гимназии, где к нашему
комитету теперь относились так, как будто он немало сделал, чтобы белые были
выбиты из Пскова. Но это было невозможно в нашей компании, где надо мной
подсмеивался Толя, где меня легко срезал скептический Саша Гордин, где со
мной из вежливости соглашалась Женя Берегова и где добродушно помалкивала в
ответ на мои парадоксы скромная Люба Мознаим.
И только Валя знала, что в классе, в компании я был одним:
самоуверенным, хвастливым, стремившимся доказать свое особенное значение, а
с ней -- совершенно другим: сомневающимся, раздумывающим, терзавшимся
мыслью, что я не так говорил и не так поступил.
Как и прежде, мы встречались почти каждый день, но теперь между нами
началась совсем другая полоса отношений.
Валя кончила восьмой, педагогический класс и пыталась устроиться
преподавательницей в той же Мариинской гимназии. Эта сцена была разыграна в
лицах: сперва она изобразила мадам Тубенталь в длинном черном платье, из
которого торчали кое-как собранные острые кости, потом себя, присевшую в
низком, почтительном реверансе. Мадам величественно отклонила просьбу: в ее
глазах репутация Вали была не вполне безупречной.
Днем Валя помогала матери, а вечерами спешила в театр -- устроилась
билетершей. Теперь я забегал к ней по утрам -- в гимназии мы занимались
по-прежнему во вторую смену.
...Казалось, что это было очень давно -- поездка в Череху,
заколдованный лес, крестьянка, встретившая нас как жениха и невесту. Больше
мы не говорили о любви. Я согласился -- хотя это было очень трудно -- с
убеждением Вали, что полная близость возможна только в замужестве: тогда мы
еще не знали, что этот измучивший нас обоих запрет навсегда разлучит нас