загрузка...

Новая Электронная библиотека - newlibrary.ru

Всего: 19850 файлов, 8117 авторов.








Все книги на данном сайте, являются собственностью уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая книгу, Вы обязуетесь в течении суток ее удалить.

Поиск:
БИБЛИОТЕКА / ЛИТЕРАТУРА / ДРАМА /
Яковлев Александр / Голоса над рекой

Скачать книгу
Постраничный вывод книги
Всего страниц: 12
Размер файла: 454 Кб

Александр Яковлев
ГОЛОСА НАД РЕКОЙ
ЛЕСНОЕ
 И  как  стукнуло ей шестнадцать лет, так ударилась она  в  рев,  и
рыдала  пять  лет  днем и ночью. Отец, крепкий  волосатый  мужичина
сорока лет, известный злодей-душегуб, мрачный разбойник, жалел  ее,
полусиротинушку — жену-то свою он давным-давно извел, сжил со свету
белого.
 —   Эка   дурища,  —  ворчал  Еремеич,  принимаясь  за  щи,  густо
сдобренные солью бесконечных дочерниных слез. — И на кой тебе  муж?
Да за ним так ли еще взвовешь, ежели мужик попадется правильный.
 —  Нет, батюшка, нет, родненький, — вспыхивала еще не выплаканными
до  конца  глазами Иринушка. — Я его жалеть все равно  буду.  Пусть
хоть какой…
 За  пять—то слезных лет такого ли батька натерпелся. И умолила его
дочка, затопила ему душу тоской-печалью невысказанной. Крякнул  он,
нахлобучил малахай, вскинул на одно могучее плечо дубинку верную, в
пятнах   да   расщепинах,  на  другое  —  мешок  пустой,  дерюжный,
объемистый. Да и отправился в засидку, на место привычное,  у  трех
дорог.  День  сидел, ночь коротал, без огня, без пищи, без  курева,
сердце ожесточая. А на другой день…
 …  как  стало клониться солнце красное, как запели птицы вечерние,
как  склонили  головки цветы лазоревые, так и  выехал  на  распутье
добрый молодец, на распутье, на судьбы решение.
 Приволок  его мужичок в избу-то, развязал мешок, любуйся, дескать,
доченька.  Посмотрела  на  добра молодца Иринушка,  да  от  радости
слезами и умылася.
 — Спасибо тебе, батюшка, — низко кланяется.
 Так и зажили втроем, да славно зажили. Не кручинился, не рвался  к
воле  добрый  молодец,  хоть и ехал по делам государственным.  Лишь
повесит, бывало голову, вздохнетЮ да снова взбодрится.
 —  Знать  судьба мне вас послала, — молвит Феденька,  —  а  ее  не
обойдешь, не облетаешь.
 Вот прошло так-то три годка. И в те поры все плакала Иринушка,  да
только уж от счастья неизбывного. Солоны щи ели батюшка да суженый.
Доставалось   молодухе  от  Феденьки  —  за   стряпню,   за   слезы
бесконечные. На четвертый на год пошли размолвки бранные, а к  тому
ж  и  Господь  не  дал  им сына, дитятки, не  порадовал  доченькой,
хозяюшкой.  А  как стукнуло ровно пять годков их совместной  жизни-
проживанию,  бросилась  Иринушка в ноги  папеньке,  да  взмолилась,
слезою умываючись.
 — Не губи, избавь меня, батюшка, от постылого мужа ненавистного.
 Ничего   не   сказал  отец-батюшка.  Только  крякнул,  мол,   было
говорено.  Нахлобучил  малахай, взял дубинку  верную,  взметнул  на
плечо   мешок  дерюжный,  объемистый,  Вот  пошел  мужик  к   месту
заветному,  отпустил  у  трех дорог добра  молодца.  Не  обидел  ни
взглядом, ни окриком. Лишь дубинкою взмахнул — лети, птаха вольная.
 Воротился  Еремеич  домой. А девка все рыдает. Да  пуще  прежнего.
Плюнул мужик, перекрестился. Рыдать теперь дочери до скончания веку
бабьего.
 
ВОД ВЕЛИКИХ ПОСРЕДИ
 Он  принадлежал к числу тех счастливчиков, что еще могли позволить
себе потребление натуральных продуктов. И как раз в то самое время,
когда  все уже поняли, что не худо бы остановиться. Остановиться  и
подумать — что же лучше: прошлое или будущее? Во как стоял  вопрос!
И  все  это  прекрасно понимали. Но как в автомобиле с испорченными
тормозами  дело  было. То есть, можно и понимать, и  иметь  желание
остановиться,  да  только вот поди ж ты… В  общем,  будущее  и  тут
оказалось  сильнее всех в перетягивании каната.  Они,  значит,  все
понимали, а оно тянуло их к себе и тянуло. Со всем их пониманием!
 Ну  а  он  отсиживался в укромном уголку. Сознательно отсиживался,
никого из себя не строя. И лопал натуральные продукты. Правда,  уже
консервированные, но все еще в собственном соку. И по тем  временам
было это ох как не мало.
 Прибой  у  берегов  его  острова был тих и ласков  —  какой  смысл
бесноваться  Океану  у такого крохотного клочка  суши?  Надо  же  и
Океану  где-то  отдохнуть.  А солнце,  запущенное  на  востоке,  со
свистом  проносилось над островом, не вникая в его убогую жизнь.  И
ухалось в воду за ровным, линеечным горизонтом.
 По  вечерам, натрескавшись натуральных продуктов и справив  нужды,
он  садился в любимое (поскольку единственное) кресло-качалку лицом
к  натуральному  закату, сдвигал шляпу на лоб так,  чтобы  поля  ее
упирались  в  черенок уже раскуренной трубки, и начинал размышлять.
Вот  над  чем:  как-то  так случилось, что во  все  времена  солнце
воспринималось как… солнце ( не смейтесь!). И отличие одной  теории
от другой заключалось лишь в стремлении гонять его вокруг Земли или
наоборот.  А между тем, можно было бы подумать ( он же подумал!)  и
над тем, что солнце — это дыра в нашем холодном синюшном мире. А уж
сквозь дыру и виден мир вечно золотой от тепла и благодати. И мысль
эта грела его больше, нежели диск, уходящий за море.
 — Папаша, — окликнули его. — Папаша!
 Голос  был  молодой,  а  тон — дерзкий. И Папаша  (  черт  с  ним,
согласен на прозвище!) открыл глаза и передвинул шляпу указательным
пальцем  правой руки на затылок, против движения солнца.  И  увидел
одного  из  тех  (чтоб им!) молодых и шустрых, которые  как  раз  и
подталкивали, суетясь и надсаживаясь, прошлое в будущее, хоть оно в
этом и не нуждалось.
 —  Папаша!  —  сказал  он,  наполнив  жизнь  окружающую  тоской  и
безумием. — В то время, как…
 —  Я  давно  не читал газет, — сказал Папаша, — и отвык  от  таких
оборотов. Так что ближе к делу.
 — Да вы что! — сказал юнец жестко. — Сидите тут, а все…
 Папаша сунул ему под нос банку с остатками ужина.
 — Попробуй. Потом дорасскажешь. Нам некуда торопиться.
 Юнец   не  глядя  хватанул  из  банки,  пожевал,  пытаясь   что-то
говорить,  судорожно  проглотил  ( не  почувствовав,  должно  быть,
вкуса).
 —  Именно об этом! Мы и хотим, чтобы у всех такое… Чтобы  у  всех!
Чтобы вкусно! Всем!
 Папаша заглянул в банку.
 — Кто это мы и кто это все?
 — Вы, я…
 — Вот давай пока и ограничимся. Давай попробуем себя прокормить.
 — Да вы что! В то время, как…
 — Стоп. Как ты сюда попал? ( В смысле — на кой черт?).
 И  тут  взгляд  Юнца  прояснился. И Юнец словно  бы  начал  что-то
понимать, присев сначала на корточки, а потом и задницей на  песок.
На  влажный песок. Но он и не почувствовал, так и сидел. А пятно на
штанах,  должно  быть,  расплывалось.  Но  ему  было  не  до  того.
Уставившись  вниз, он пальцем медленно вел борозду в песке.  Сидел,
уткнувшись  башкой  между  коленей  и  вел,  вел  борозду,  а   она
наполнялась водой. А потом он почувствовал-таки сырость и  вскочил,
отряхивая мокрый зад.
 — Что ж, коли так, — сказал он. — Коли так, что ж?
 И  уставился прямо в горизонт. Долго стоял молча, смотрел.  Папаша
в это время выкурил трубочку, сидя в любимом кресле. Затем выбил из
нее пепел в горку такого же пепла справа от кресла.
 — Высматриваешь-то чего?
 — Должен же кто-то появиться?
 —  С этой стороны — никого. Мировой Океан, — сказал Папаша, подняв
вверх большой палец.
 Тогда  Юнец молча удалился на противоположный край острова — лицом
к  восходу.  Так они и сидели, спинойдруг к другу. А  горизонт  был
ровен  и  пуст  со  всех сторон. И Папаша еще  подумал  тогда:  “Не
угомонится он. Нет, не угомонится”.
 —  В  сущности, — веско сказал Папаша после одного из обедов  (  у
него,  понятно, давно не было случая показать себя во всем блеске),
—  в  сущности,  жизнь — это не что иное, как  бегство  от  страха.
История  человечества  (  у меня было время  подумать  об  этом)  —
бегство  от  страха.  Только у каждого времени свои  страхи.  Чума,
варвары,   атомная  бомба…  Список  можно  продолжить.  Продолжить?
Aecqrbn от болезни, одиночества, нищеты…
 —   Происхождение  острова  —  вулканическое,   —   сказал   Юнец,
напряженно размышлявший в то время, что Папаша посвятил монологу.
 “Он  не  угомонится, — огорченно подтвердилсебе Папаша. — Нет,  не
угомонится”.
 —  Ерунда. Слушай дальше. Ведь если взять одного человека ( у меня
в  этом  смысле богатый опыт), — то он, собственно,  тем  только  и
занят, что готовится к одиночеству, тому одиночеству, вечному,  что
будет  его судьбой в жизни загробной. Из меня бы вышел проповедник,
а?
 —  А  значит  — пемза, — сказал Юнец и поглядел под ноги,  и  даже
топнул ногой по острову. — Пемза… Но ведь пемза — плавает?
 —  Башка, — одобрил Папаша. — Ты — башка. Только ведь и г…. (  так
и сказал) плавает. Однако ж мы — тут!
 Сплюнул   раздосадовано,  надвинул  шляпу  на  глаза  и   задремал
протестующе.
 —  А  еще  банки, — сказал Юнец вполголоса. — Много  банок  из-под
консервов. Как поплавки. Сделать плот, а?
 Потом  он нарвал травки, соорудил себе ложе, лег, закинув руки  за
голову   и,   наблюдая  за  курсирующим  светилом,   забормотал   в
мироздание:
 —  Конечно, мы несколько поторопились, не без этого. Не стоило так
уж  упираться… Вот и не выдержало…, — он даже усмехнулся. — Грохоту
и шуму было — словно я родился!
 А  Папаша  слышал все это, наблюдая через дырочку в  шляпе.  Он  в
шляпе специально проковырял дырочку. Раньше нужды не было, а теперь
вот — проковырял!
 Юнец  приподнялся на локте и огляделся. Огляделся  совсем  заново.
Потрогал  травку и похлопал ладонью по острову. Долго  рассматривал
Папашу. Папаша ухмылялся под шляпой, утешаясь видом в дырочку!
 А   потом  они  оба:  Юнец  встал,  а  Папаша  приподнял  шляпу  —
посмотрели в глаза друг другу.
 — Надо наводить порядок, — сказал Юнец.
 — То-то же, — сказал Папаша.
 — Ведь это же эгоизм.
 — Еще бы! В самую точку!
 —  И  не  один год пройдет, пока мы покончим с ним, —  вынес  Юнец
приговор.
 Ночью,   при  свете  безмятежного  полнолуния,  Папаша  грузил   в
надувную  лодку  (у  него  в хозяйстве все  было  продумано)  запас
харчей,  инструмент и прочий скарб, необходимый  обживающему  новые
места.
 —  В сущности, жизнь есть бегство, — философствовал он при этом. —
Чего ж тут непонятного? Непонятно вот что. Почему бегут не те, кому
бы следовало, а?
 Он  оглядел  островок. На том краю его, что ближе  к  восходу,  на
охапке  травы,  при  свете уже тревожного  полнолуния,  сквозь  сон
бормотал Юнец свои невнятные угрозы.
 — Слагаю корону, — сказал Папаша.
 И по тихой тяжелой ночной воде отчалил без всплесков ( опыт!).
 А  Юнец  проснулся  от  одиночества. В  бунгало-хранилище,  славно
потрепанном  многолетним храпом Папаши, он обнаружил  еще  изрядный
запас  съестного.  Кресло стояло на своем месте, храня  на  сиденье
шляпу  и  трубку  для нового владельца. Оставалось  сесть  лицом  к
натуральному закату, закурить, надвинуть шляпу на глаза и  подумать
о том, что солнце…
 И еще ни слова (заметьте!) не было сказано о женщине.
 
СЕРАФИМА
 Левитировал.  Невысоко.  С  полметра над  плитами  двора.  Потому,
наверное,  не  удивлялись. Не обращали внимания и  на  мою  мантию,
которая тащилась длинным, за все цепляющимся хвостом, и самого меня
приводила в трепет. Их же не трогало ничего.
 С  досады поднялся выше, хоть и побаивался всегда высоты. И тут же
зацепил  проклятой  мантией  люстру  —  расфуфыренную,  с  пыльными
зелеными   круглыми   плафонами.   Диковинными   звонкими   плодами
покатились  они  по  ступеням на камни княжеского  двора.  Уж  было
cpnunrs и шуму! Но и тогда никто не явился полюбопытствовать.
 Вылетел на улицу, прохожих останавливая:
 — Там, изволите видеть, люстры бьют…
 — Неужели? Ах, ах…
 И дальше себе шагают. Издеваются что ли?
 От  злости стремительно вознесся черным монументом метров на  пять
над площадью, орал что-то оскорбительное.
 Зашаркали  подошвами. Стали сбегаться. Подумал, не без  злорадного
удовлетворения: пока не заорешь…
 —  Что  же?  — приступил я к допросу. — Вы ничего не слышали?  Или
делали вид?
 Загудели ответно, винясь:
 — Да мало ли… Всяко быват… А вдруг: черти?!
 За обиду мне показалось.
 — Черти? Кто сказал черти?
 — Выходит — я…
 Расступились   вокруг  телесастой  молодухи,  туповато   поводящей
маленькими, пронзительно-синими глазами.
 Подлетел к ней. Склонился.
 — Черти?
 — Ага.
 — И что же?
 — Безобразят.
 — Ну те, ну те…
 — Везде лазают.
 — И?
 — Гадют.
 — Ну а люстру, люстру… Тоже они?
 — Да, — запнулась, — не знаю я.
 Заробела баба. Тронут я.
 Спускался  прямо на нее, в складки собирая мантию у ног ее.  Глядя
в глаза, не мигая.
 Чуть  выше  завис.  Остановился. Протянул руку  —  ощутил  ладонью
ускользающую мягкую тяжесть груди.
 — Как же звать тебя, догадливая моя? — спросил шепотом.
 — Серафима, — сухими губами промолвила.
 — Се-ра-фи-ма, — повторил я.
 Имя ее трещало сгорающим хворостом в пламени рта.
 — Ты опять забыла меня.
 Но  и  с  этой,  совсем уж небольшой высоты ,  меня  сдернули.  За
мантию  —  оправдалось  предчувствие.  При  всеобщем  молчании,  из
которого ничего нельзя было понять.
 Меня  судили.  Обвинение было обширным и тяжким, ни одного  пункта
не  удалось  мне  отвергнуть,  да и не  упорствовал  я.  Прокурором
выступал сам великий Глодра. Этим все сказано.
 Серафиму  не  мучили  — она призналась во всем.  И  с  готовностью
приняла возложенное наказание — поднести факел к костру. Что она  и
сделала,  даже  не  взглянув вверх, на меня,  своими  пронзительно-
синими глазами.
 —  Се-ра-фи-ма,  —  прошептал я, когда уже трещал  костер,  а  мне
оставалось молить Господа, чтобы все закончилось как можно быстрее,
чтобы  исчерпав  это  время,  пусть мучительно,  не  в  этом  дело,
вступить  в  другое  с благословением, и уже оттуда  отыскать  путь
обратно.
 Я  потом долго-долго листал залежалые сны, мечтая о том, как  буду
левитировать, невысоко… Но лишь наткнулся на останки  костра  и  на
собственный труп, который не торопились убрать.
 
ОРЛИК
 Лейтенант уже целый год был лейтенантом.
 — Можно опустить уши у шапок, — сказал он, идя вдоль строя.
 Курсанты-первогодки,   брякая  лыжами  и   автоматами,   торопливо
снимали  шапки,  обнажая стриженые макушки, над которыми  закурился
легкий парок.
 — Ну быстрее, — сказал лейтенант. — Командуйте, сержант.
 Взвод подровнялся, застыл.
 — Ставлю боевую задачу, — сказал лейтенант.
 Солдат-водитель  выпрыгнул  из  кабины,  бросил  окурок,  послушал
немного лейтенанта, полез в мотор.
 Поле  тянулось от самой дороги, без кювета. Колючая поземка  порой
взлетала  высоко, и тогда дальняя полоска темного леса  становилась
совсем невидна.
 —  Вопросы есть? — спросил лейтенант. Строй промолчал. —  Со  мной
пойдет… Курсант?
 — Орлик! — сказал Орлик.
 —  Боевая  фамилия.  С такой фамилией только и воевать,  —  сказал
лейтенант, пока Орлик делал два шага вперед, а потом “кругом”.  Еще
в  машине  Орлик  говорил сержанту, что на правой лыжине  крепление
держится  плохо.  И  теперь  сержант  многозначительно  смотрел  на
Орлика.
 — Обеспечить курсанта Орлика патронами на… два рожка. Хватит?
 —  Так  точно,  —  сказал  Орлик.  Столько  стрелять  ему  еще  не
приходилось.
 — Взвод — на боевые позиции. Командуйте, сержант.
 Курсанты  становились  на  лыжи и цепочкой  уходили  за  сержантом
прямо  от дороги в поле. Лейтенант и Орлик двинулись наискось  —  к
лесу.
 —  Был  такой подручный у Мазепы — Орлик, — бросил лейтенант через
плечо.
 Орлик  старался толкаться только левой ногой. В школе он занимался
в лыжной секции, так что пока от лейтенанта не отставал.
 —  Пушкина надо читать, — говорил лейтенант отрывисто, — тем более
будущему офицеру.
 Становилось теплее. И от движения, и оттого, что поднялась  легкая
метель.
 —  Вот здесь и займешь оборону, — сказал лейтенант останавливаясь.
До леса оставалось метров сто.
 Орлик  снял  автомат,  взял его в левую руку,  поставил  лыжи  под
углом,  стал  опускаться  на колени. Под порошей  оказался  твердый
наст,  выдержавший опершегося на левый локоть Орлика. Он  перетащил
по ремню лопатку и подсумок назад, достал рожок. Присоединив его  к
автомату, перевел предохранитель на стрельбу очередями и передернул
затвор.  Сквозь прорезь прицельной планки виднелась  то  мушка,  то
взлетающие языки поземки.
 —  Так.  Появились, — сказал лейтенант. Он стоял  и  потому  видел
дальше.
 Вскоре  и  Орлик  разглядел серые, растянувшиеся по  полю  широкой
цепью   фигурки,  изредка  пропадающие  в  мутной   пелене.   Орлик
прицелился в левую крайнюю фигуру и плавно, на выдохе, нажал курок,
мысленно  проговаривая “двадцать два”. Лейтенант что-то сказал,  но
Орлик уже ничего не слышал, оглохнув после первого же выстрела.  Он
говорил свое магическое “двадцать два”, тратя ровно два патрона  на
фигурку.
 Первый  рожок опустошился неожиданно быстро. Орлик быстро  заменил
его  и  продолжил стрельбу. Так он дошел до правого  края  цепи.  И
второй  рожок  иссяк. Орлик почувствовал толчок в ногу.  Лейтенант,
улыбаясь,  махнул  рукой и что-то проговорил. “Пора  отступать”,  —
перевел для себя Орлик. Лейтенант выглядел азартно.
 До   первых   деревьев  оставалось  рукой  подать,  когда   Орлику
наступили сзади на лыжу, и он полетел в снег, ощущая на правой ноге
лишь крепление…
 Когда  он  добрался  до  машины, все уже перекурили  и  дожидались
только   его.  Сержант  из-за  спины  лейтенанта  показывал  Орлику
кулак.Откуда  им было знать, что в оглохшей голове Орлика  все  они
числились раненными или убитыми. Кому как повезло.
 Кому как повезло. Ему пришлось дольше всех чистить свой автомат.
 
ГОЛОСА НАД РЕКОЙ
 Время послеполуденное, знойное. Непрестанно жужжат мухи, шалея  от
затянувшегося  августовского тепла. Пищат стрижи.  В  гулком  небе,
высоко-высоко,  так,  что кажется, оттуда видна  вся  земля,  гудит
невидимый самолет.
 В  ухоженном палисаднике дачи Крыловых, уже уехавших после  летних
отпусков в Москву, под тенистой сиренью, за вбитым в землю  столом,
sqrpnhk`q|  оставшаяся еще в деревне дачная детвора. Накрывают  две
девочки  постарше,  лет  десяти.  Светленькая  Катерина,  повыше  и
потоньше, распоряжается:
 —  Что  же  это у детей руки не мыты? Ну-ка марша из-за  стола!  С
такими руками за еду! Даша, куда же ты смотришь? Ты же отец!
 Даша  темненькая и полная. Она часто простужается, и даже  в  этот
жаркий  день ее заставили надеть плотное платье с длинными рукавами
и  закрытым  горлом.  Отцом ей быть не нравится,  и  она  частенько
забывает о своей роли.
 — Раз ты мать, значит и мой им руки, — сердито отвечает она.
 —  Ну  все  я должна делать! Все на мне! — возмущенно всплескивает
руками  Катерина.  У нее уже формируется девичья  фигурка.  Девочка
знает об этом и носит обтягивающие майки и шорты. Даша посматривает
на нее с грустью и завистью.
 Из-за  речки доносится мычанье, фырканье и постукивание  множества
копыт по закаменевшей земле.
 —  Куда  пошла, так твою разэтак! Дорогу забыла! — надсадно  ревет
на  всю  округу пастух Трусов, щелкая кнутовищем. Звуки  разносятся
далеко, отчетливо. — Сучья дочь!
 — Угается, — восхищенно-таинственно сообщает трехлетняя Настенка.
 —  Конечно,  ругается,  —  рассудительно говорит  Катерина.  —  Не
слушаются  коровки, вот он и ругается. Слушаться  надо,  вот  и  не
будут ругаться.
 Она  уже  минут десять тщательно вытирает стол. Время  от  времени
запястьем  поправляет якобы непослушные волосы, аккуратно собранные
сзади в тугой пучок.
 Вот  вы как сидите за столом? Извертелись все, изломались. А  надо
сложить руки и ждать спокойно, пока накроют.
 Настенка послушно складывает на краю стола ладошки рядышком.
 — А ты, Дрюня? Особого приглашения ждешь?
 Белобрысый  Андрюшка с дальнего конца деревни, мрачно  размышляет,
недовольный девчачьим засильем. Затем все же кладет ладони.
 —  А  у  вас  ружья нету, — говорит он басом. —  Как  же  вы  дачу
охранять станете?
 Старшим  девочкам  доверено  заглядывать  на  участок  Крыловых  и
проверять, цел ли замок на дверях избы.
 —  А  зачем  нам ружье? Если воры придут, мы такой крик  поднимем,
что  все  сбегутся.  И тетя Нона, и баба Рая. А воры  испугаются  и
убегут.
 —  Прямо, испугаются, — презрительно говорит Андрюшка. —  Вот  мой
дедушка — всех воров застреляет!
 —  Застреляет,  —  передразнивает Даша, ставя на  стол  игрушечные
чашки. — Все бы вам, мужчинам, стрелять.
 —  Ну  вот,  все из-за вас! — плачущим голосом сообщает  Катерина,
опрокинув своей тряпочкой вазочку с любовно подобранным букетом.
 Настенка,  широко  раскрыв глаза, смотрит, как  в  луже  на  столе
барахтается свалившийся с ветки жук с изумрудными крылышками.
 Андрюшка,  стряхивая  капли  воды с  трусиков,  выскакивает  из-за
стола.
 —  Да  ну  вас с вашим чаем, — возмущенно восклицает он. —  Каждый
день  одно  и  то  же. Я лучше к деду побегу. Он сегодня  насос  на
колодец ставит.
 — Ну и пожалуйста, — фыркают девочки.
 Андрюшка  сбегает  по  извилистой  тропке  к  родничку  на  берегу
речушки.  И  резко останавливается. Над водой склонился незнакомец.
Весело  фырка,  он плещет на плечи и грудь студеную  воду.  Но  вот
берет с травы полотенце и поднимает голову.
 —   Привет,  —  удивленно  говорит  незнакомец.  —  Ты  чей  такой
одуванчик?
 Андрюшка, насупившись молчит.
 —  Вода  у  вас тут — просто сказка. Рыбы, наверное,  пропасть?  —
спрашивает незнакомец, вытираясь. — Ну а грибы-то есть? Да ты  чего
такой неразговорчивый? Испугался, что ли?
 —  Я  —  зюкинский,  — вдруг вполголоса говорит  Андрюшка,  бочком
обходя родник. — И ничего я не испугался. А грибов нету.
 И  проскочив  по  камням неширокого брода, пулей  летит  вверх  по
косогору.  Кто его знает, этого незнакомца, дачник это  новый  или…
bnp?!
 —  Куда  прете,  мать вашу! Вот же трава! Несет их…,  —  привычным
рефреном разносится рев пастуха. — У, идолы!
 —   Хорошо-то  как,  Господи!  —  бормочет  незнакомец,   провожая
взглядоммелькающую в высоких травах светлую головку.  —  А  грибов,
стало  быть,  нету. Жаль… Н-да, сушь-то вон какая.  Природа…Так  ее
разэтак!
 
ЖАРЕНЫЕ АНАНАСЫ
 Раз  в  год,  приберегая  это  событие  к  отпуску,  мой  милый  и
незлобивый  Петров  взрывался. И тогда  он  садился  в  поезд,  где
столько   чужих  глаз,  что  сам  себе  становишься  интересен,   и
отправлялся  в крохотный городишко в центре России. А короче  —  на
родину. Там и дочка его жила.
 Под  стук  колес  да под бесконечные леса-поля за  окном  думалось
Петрову примерно так: “Надо же, маленький городок. Даже дождем  его
не успевает промочить, так быстро Земля его под тучами проносит…  А
в  нем  —  где  и место нашлось? — дочка. Маленькая. Вся-то  с  мое
сердце…”
 А  еще  думалось Петрову беспокойно, что небыл он  на  родине  лет
двести. Или около того. И как там теперь?
 На  самом  же делепрошел лишь год с последнего его визита.  Да  те
километры,  что  между  Петровым  и  дочкой  приплюсовать.  Вот   и
получится двести лет. Одна из тех маленьких неправд, что  так  были
любезны его сердцу.
 Поезд,  как и обещало расписание, доставил его в положенное  время
и  место,  освободился от Петрова и, облегченно отдуваясь, двинулся
дальше, везя остальных.
 Только на привокзальной площади Петров позволил себе увидеть,  что
городок  все  же чуть побольше, чем подсказывала память.  Но  иначе
Петрову было бы трудно любить его целиком.
 И  все  так  же  на привокзальной площади пахло свежим  хлебом  из
соседней булочной.
 —  Ну  что,  город-городишко, — сказал Петров,  глядя  на  шустрых
воробьев,  ловко  орудующих среди чопорных, с  городской  пропиской
голубей. — Помнится мне, ты довольно снисходительно посматривал  на
Петрова-мальчугана, а мои шестнадцать лет внушали тебе  подозрения?
Как  это  нет!?  Я  прекрасно помню, как ты  берег  свои  стекла  и
непорочных дев… Вспомнил? То-то. Ну да кто старое помянет…
 Несмотря  на  столь  обнадеживающее начало, мест  в  гостинице  не
оказалось, а идти сразу к дочке, не осмотревшись в городке, Петрову
не хотелось.
 —  Вы  ведь  не  в командировку? — спросила из-за стойки  женщина,
усталая от долгой такой работы.
 —  Нет,  — сказал Петров. И почему-то решив, что он очень ловок  в
обращении с женщинами, спросил: — А мы не могли вместе учиться?
 Женщина  ничего  не  ответила. Должно быть смутилась,  как  лестно
подумал  про  себя  Петров.  И  в  результате  оказался  сидящим  в
скверике,  у  гостиницы, в обществе юного гипсового горниста,  горн
которого был отбит у самых губ.
 — Должно быть, фальшивил, братец, — рассудил Петров.
 А  вообще,  хорошее настроение никогда не покидало его. Даже  если
что-то  и  случалось, ему достаточно было призвать на помощь  каплю
воображения  или  негромко, почти про себя засвистеть  какой-нибудь
мотивчик. И все.
 —  А  и то сказать, — продолжил Петров, — о чем тут трубить?  Взял
бы  я тебя с собой в тайгу… Вот там, братец, совсем другое дело. Ну
совсем другое. Труби, сколько душа пожелает. Деревьев много, а  под
ними зверья и птицы пока не перевелось. Найдется и для твоих звуков
место.  И  никому  не  помешаешь. Больше того  —  станешь  пораньше
будить,  только спасибо скажут. Правда! И места у нас  —  краше  не
бывает.  Сам посуди: даже солнце оттуда восходит — это что,  шутки?
Правда,  —  сказал  Петров, понизив голос, — последнее  время  его,
солнце.  долго приходится уговаривать. Оно капризничает,  не  хочет
подниматься…  Не  совсем, признаюсь, приятное  зрелище…  Приходится
всем народом наваливаться. А так — все хорошо. Так что подумай, а я
пока — по делам.
 И  те оставшиеся от двухсот лет несколько сот метров, что отделяют
его от дочки, он проходит за какой-нибудь час, отвлекаясь на все  и
вся.
 Дверь  открывает  бывшая жена и спокойно,  словно  они  расстались
только вчера, говорит:
 — Привет. Заходи.
 Пока  Петров заходит, он вспоминает, что жена его никогда и ничему
не  удивлялась. Это всегда ставило Петрова в тупик. Жить  в  тупике
ему не нравилось. Поэтому они и разошлись. А не потому, скажем, что
был он жадный и злой, или пьяница.
 В прихожей, а потом в комнате настает для Петрова время дочки.
 Каждый  раз,  прежде,  чем обняться, они минут  пять  корчат  друг
другу рожи. Ничего себе, веселые рожи. Потом уже Петров говорит:
 — Ну здорово что ли, сосиска.
 — Сам сосиска, — не сдается пока Танек.
 — Это почему же я сосиска? — удивляется он.
 — А я почему? — изумлена она.
 —  Потому  что  ты маленькая, толстенькая и глупенькая,  —  сделав
жалостливое лицо, объясняет он.
 — А ты большой, худой и тоже, — отвечает она, делая шаг назад.
 — Что такое? — грозно вопрошает Петров, хмуря брови.
 И  дочка,  все  еще  маленькая, несмотря на  разлуки,  уже  готова
хохотать, кричать, бегать. Но в комнату из кухни заглядывает бывшая
жена и пресекает буйство.
 —  Значит так. Ты, любвеобильный папаша, и эта двуногая чума, пока
жарится картошка…
 Петров  в  этот  момент  видит перед собой  лишь  одноногую  чуму.
Вторая нога у “сосиски” поднята и еще не знает, бежать ей или нет.
 — … идете гулять, но не далеко, а то вас не докричишься.
 И  они идут. Прогулка, понятно, начинается с захода в магазин, где
безудержно закупается масса веселой чепухи. Затем они возвращаются,
нагруженные,  во двор, где Танек начинает возню в песке,  а  Петров
заманивает очередную мысль.
 —  Ты вот что мне объясни, — говорит Петров дочке. — Почему, когда
я  был  такой же, как ты, я имею в виду по возрасту, то и для  меня
возня  в песке была самым важным занятием. А теперь, при всем  моем
уважении  к  тебе,  я  не могу вспомнить, что же  там  такого  было
важного? Молчишь? Вот и получается, что память не все нам сохраняет
из детства. А почему?
 —  Зовут,  — отвечает Танек, показывая на окно, в котором призывно
семафорит руками бывшая жена.
 —  Ладно,  пошли,  пообщаемся все вместе,  за  столом.  Тоже  дело
нужное…
 —  Письма  регулярно получаешь? — спрашивает Петров, когда  они  с
Таньком, помыв руки, сидят за столом.
 — Угу, — отвечает Танек с набитым ртом.
 —  А  что  толку, — говорит, вмешиваясь, бывшая жена. —  Читать-то
все равно не умеет.
 —  Скоро  научится, — убежденно говорит Петров.  —  Главное  —  по
порядку письма складывать. А потом точно так же и прочитать. Ничего
и не изменится. Просто можно считать, что шли с большим опозданием.
Бывает…
 — Я складываю, — говорит Танек.
 И  они  продолжают  работать вилками. Кроме бывшей  жены,  которая
начинает обычное:
 — Ты лучше скажи, когда вернешься? Совсем вернешься.
 — А сколько у нас впереди?
 — Чего впереди?
 — Ну лет, жизни…
 — Господи! Ну откуда мне знать! Ну тридцать, допустим… Хватит?
 —  Так  куда  же  мне  торопиться? —  резонно,  как  ему  кажется,
отвечает Петров.
 —  Так,  — говорит жена, откладывая вилку и начиная мять  в  руках
салфетку. — Хорошо. Теперь скажи, как по-твоему, что ты сейчас ешь?
 —  Как  что? — говорит Петров, всматриваясь в тарелку. —  Сама  же
говорила — картошка.
 —  Угу.  Картошка. А если бы я сказала — моченые грабли?  Тоже  бы
onbephk? И так же уплетал бы, не задумываясь?
 — При чем тут грабли? Ведь вкусно же. Как, Танек?
 — Во! — говорит Танек.
 —  Так  вот слушай, — говорит бывшая жена. — Это жареные  ананасы.
Специально  для тебя, Петров. Ты ведь любишь, чтобы не все,  как  у
людей… Ведь любишь?
 Только  что  приступивший к удивлению Петров вдруг  понимает,  что
сейчас начнутся слезы. Этого он терпеть не может. Переглянувшись  с
Таньком, поднимается из-за стола.
 — Ну… я пошел, что ли? — говорит он. —Проводишь, Танек?
 —  Ага, до двери, — говорит Танек, посмотрев на мать и сползая  со
стула.
 В  коридоре  Петров  целует  дочку  в  лоб,  вспоминая,  что  надо
говорить в таких случаях.
 — А… Вспомнил. Маму слушайся, — произносит он назидательно.
 И еще кричит в комнату бывшей жена:
 — Ушел!
 А  потом, пока спускается по лестнице, и выходит во двор,  и  пока
добирается до сквера, к горнисту, все думает и бормочет под нос:
 —  Ананасы…  Вроде  бы видел. Не наш продукт, а где  тепло…  Много
солнца,  голопузых  негритят и ананасы. Вот бы  нам  с  дочкой  там
поселиться.  То-то  б  славно зажили. А  там,  глядишь,  и  эту  бы
выписали. Может понравилось бы ей, а?
 Это не забывает он и жену.
 
 "ДЕНЬ  и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N  5-6
1997г.
 
 
Новая электронная библиотека newlibrary.ru info[dog]newlibrary.ru