ее на суд публики, подчиняясь отнюдь не внутренним побуждениям.
"Атта Тролль", как я уже сказал, появился на свет поздней осенью 1841
года, когда великий бунт, поднятый против меня разношерстными врагами, еще
не совсем отбушевал. То был поистине великий бунт; я никогда не Думал, что
Германия производит столько гнилых яблок, сколько их тогда летело в мою
голову. Наше отечество -- благословенная страна! Правда, здесь не произстают
ни лимоны, ни апельсины, а немощные только с большим трудом пробиваются на
немецкой почве, но зато гнилые яблоки она производит в таком удивительном
изобилии, что все наши великие поэты слагали об этом песни. Несмотря на
бунт, поднятый
в надежде отнять у меня корону и голову, я не потерял ни той, ни
другой, и нелепые обвинения, имевшие целью натравить на меня чернь,
распались прахом, даже не вынудив меня унизиться до ответа. Время принесло с
собой мое оправдание, и уважаемые немецкие правительства -- я с
благодарностью должен это признать -- также немало потрудились в мою пользу.
Приказы об аресте нетерпеливо поджидают возвращения поэта на каждой станции,
начиная от немецкой границы, и ежегодно в святочные дни, когда на елках
мерцают уютные свечи эти приказы возобновляются. Такая небезопасность дороги
отбивает у меня всякую охоту ехать в Германию, - каждое рождество я праздную
на чужбине, и на чужбине, в изгнании, окончу свои дни. А между тем храбрые
паладины истины и света, обвиняющие меня в непостоянстве
и раболепстве, уверенно ходят по земле отечества, теперь это
откормленные чиновники, или сословные вельможи, или завсегдатаи клуба, они
по вечерам патриотически освежаются виноградным соком, этим благородным
даром "папаши Рейна", и пахнущими морем шлезвиг-гольштейнскими устрицами.
Я с определенным умыслом рассказал вам, в какой период появился на свет
"Атта Тролль". Это было в ту пору, когда процветала так называемая
политическая поэзия. Оппозиция, как сказал Руге, продала свою шкуру и стала
поэзией. Музам строго приказали прекратить легкомысленное праздношатание и
заняться служением отечеству -- в качестве не то маркитанток свободы, не то
прачек христианско-германской национальной идеи. В роще немецких бардов
заклубился бесплодный и смутный пафос, тот бесполезный туман энтузиазма,
что с полным презрением к смерти низвергается в море банальности и
всегда напоминает мне пресловутого американского матроса, который так
самозабвенно восхищался генералом Джексоном, что прыгнул однажды с верхушки
мачты в море, крикнув при этом: "Я умираю
за генерала Джексона!" Да, мы, немцы, еще не имели флота, но среди нас
уже было множество матросов, которые в стихах и в прозе умирали за генерала
Джексона. В те времена талант был весьма сомнительным даром, так как он
вызывал подозрение в бесхарактерности. Завистливая бездарность после
тысячелетних усилий нашла наконец могучее оружие против дерзости гения: она
открыла антитезу таланта и характера. Каждый обыватель чувствовал себя
польщенным, когда толпе преподносились такие истины: все порядочные люди,
как правило, плохие музыканты, зато хорошие музыканты -- это менее всего
порядочные люди, а ведь главное в мире не музыка, а порядочность. Пустая
голова получила право ссылаться на переполненное сердце, и благонравие стало
козырной картой. Я вспоминаю одного писателя тех времен, считавшего своей
особой заслугой то, что он не умеет писать. За свой дубовый стиль он получил