вероятно, поэтому посчитали меня старым знакомым, не заслуживающим лая.
Весь этот тракт между гребнями был выстлан такими штуковинами, что даже
самый интеллигентный человек, не задумавшись, сразу бы сказал: "Здесь
бывают коровы". А менее интеллигентный кивнул бы еще в сторону подсыхающей
верблюжьей мазни и ослиных яблок - и сразу бы понял, какую из
этнографических картин ему сейчас предстоит увидеть. Но я, с одной
стороны, не смог распознать достаточно точно каждый след и, как всегда в
это время дня, был еще слишком мечтательно настроен, и поэтому, когда
тропинка кончилась и я оказался у цели, немного замедлил шаг и вздрогнул.
Потому что передо мной предстал готовящийся к отплытию старинный галиот, и
"длина его была триста локтей, а ширина пятьдесят локтей" и "дверь в
галиот была сделана сбоку". "И по много пар было в нем из скотов чистых и
по много пар из скотов нечистых, птиц и черных ящериц на дровах,
пресмыкающихся по земле". Вода еще не поднялась и представляла собой пять
или шесть заболоченных прудиков, опоясывающих подворье и приходящихся ему
на метр выше ватерлинии, пруды эти с полузатопленным камышом требуют
отдельного разговора, а я хотел остановиться на верхней палубе галиота и
его интереснейших палубных надстройках.
Вся верхняя палуба галиота была равномерно покрыта толстым слоем коровьего
дерьма, которое в большинстве мест уже окаменело под солнцем, сохранив при
этом свою изначальную форму, и только в центре, в районе грот-мачты, было
основательно взрыхлено и перемешано.
Виновницы этого, в количестве десяти взрослых голов, смотрели на меня с
ледяным коровьим равнодушием и отстраненно мычали. Про тип мычания я
ничего замечательного сказать не могу, совершенно обычное русское мычание
"му-у". Но что было замечательнее всего, что весь двор, и бак, и ют, и
нактоузный фонарь, и коровьи лепешки, и большая железная кровать на
шканцах, и сами шканцы - словом, все, живое и неживое, было разрисовано
такими мириадами беловато-серых мозаичных пятен, что будто не одну пару
чаек и не пару альбатросов захватил богатый бедуин на свой галиот, а все
чайки мира, все гордые буревестники, все курье и воронье племя приложило к
этому руку. Замараны были тазы, коробки из-под стирального порошка
"био-ор", куски солдатского мыла, одиночные резиновые боты и старушечьи
лифчики, колченогие жаровни и мужские штаны - все, что в разнообразных
дирекциях было раскидано по бедуинскому подворью и, вероятно, представляло
собой какую-нибудь функцию.
На шканцах стояла крепкая железная кровать о трех ногах, а на ней два
петуха рвали друг друга на части из-за лежащей между ними оторванной
куриной головы.
А в двух метрах от кровати, на вздыбленном за ночь матрасе, сидел сам
богатый бедуин, рассматривал разобранную плату японского транзистора и о
чем-то крепко думал. Видно было, что богатый бедуин только что отошел ото
сна и к миру относится скептически.
- Шев, - сказал он, - садись.
Невдалеке от матраса лежало почти целое мотоциклетное седло, которое я,
сделав с непривычки несколько осторожных шагов, подтащил к дымящейся
жаровне и сел. Но вот что удивительно - как лабильна человеческая природа
и как бесконечно правы Ламарк и Дарвин - на седле усидел я не дольше одной
минуты. Потому что на борту, кроме богатого бедуина и животных, я пока
никого не увидел, а мне ужасно хотелось взглянуть на его жену. И хоть я и