- Ты сегодня, Ваня, не в духе, - сказал он. - Не спал, должно быть...
- Да, плохо спал... Вообще, брат, скверно себя чувствую. В голове
пусто, замирания сердца, слабость какая-то... Бежать надо!
- Куда?
- Туда, на север. К соснам, к грибам, к людям, к идеям... Я бы отдал
полжизни, чтобы теперь где-нибудь в Московской губернии или в Тульской
выкупаться в речке, озябнуть, знаешь, потом бродить часа три хоть с самым
плохоньким студентом и болтать, болтать... А сеном-то как пахнет! Помнишь? А
но вечерам, когда гуляешь в саду, из дому доносятся звуки рояля, слышно, как
идет поезд...
Лаевский засмеялся от удовольствия, на глазах у него выступили слезы,
и, чтобы скрыть их, он, не вставая с места, потянулся к соседнему столу за
спичками.
- А я уже восемнадцать лет не был в России, - сказал Самойленко. -
Забыл уж, как там. По-моему, великолепнее Кавказа и края нет.
- У Верещагина есть картина: на дне глубочайшего колодца томятся
приговоренные к смерти. Таким вот точно колодцем представляется мне твой
великолепный Кавказ. Если бы мне предложили что-нибудь из двух: быть
трубочистом в Петербурге или быть здешним князем, то я взял бы место
трубочиста.
Лаевский задумался. Глядя на его согнутое тело, на глаза, устремленные
в одну точку, на бледное, вспотевшее лицо и впалые виски, на изгрызенные
ногти и на туфлю, которая свесилась у пятки и обнаружила дурно заштопанный
чулок, Самойленко проникся жалостью и, вероятно. Потому, что Лаевский
напомнил ему беспомощного ребенка, спросил:
- Твоя мать жива?
- Да, но мы с ней разошлись. Она не могла мне простить этой связи.
Самойленко любил своего приятеля. Он видел в Лаевском доброго малого,
студента, человека-рубаху, с которым можно было и выпить, и посмеяться, и
потолковать но душе. То, что он понимал в нем, ему крайне не правилось.
Лаевский пил много и не вовремя, играл в карты, презирал свою службу, жил не
по средствам, часто употреблял в разговоре непристойные выражения, ходил по
улице в туфлях и при посторонних ссорился с Надеждой Федоровной - и это не
нравилось Самойленку. А то, что Лаевский был когда-то на филологическом
факультете, выписывал теперь два толстых журнала, говорил часто так умно,
что только немногие его понимали, жил с интеллигентной женщиной - всего
этого не понимал Самойленко, и это ему нравилось, и он считал Лаевского выше
себя и уважал его.
- Еще одна подробность, - сказал Лаевский, встряхивая головой. - Только
это между нами. Я пока скрываю от Надежды Федоровны, не проболтайся при
ней... Третьего дня я получил письмо, что ее муж умер от размягчения мозга.
- Царство небесное... - вздохнул Самойленко. - Почему же ты от нее
скрываешь?
- Показать ей это письмо значило бы: пожалуйте в церковь венчаться. А
надо сначала выяснить наши отношения. Когда она убедится, что продолжать
жить вместе мы не можем, я покажу ей письмо. Тогда: это будет безопасно.
- Знаешь что, Ваня? - сказал Самойленко, и лицо его вдруг приняло
грустное и умоляющее выражение, как будто он собирался просить о чем-то
очень сладком и боялся, что ему откажут. - Женись, голубчик!
- Зачем?