разливался какой-то дивный музыкальный кавардак: звон, гул колоколов с
колокольни Михаила Архангела, возвышавшейся надо всем в таком величии, в
такой роскоши, какие и не снились римскому храму Петра, и такой громадой,
что уже никак не могла поразить меня впоследствии пирамида Хеопса.
Всего же поразительнее оказалась в городе вакса. За всю мою жизнь не
испытал я от вещей, виденных мною на земле, -- а я видел много! -- такого
восторга, такой радости, как на базаре в этом городе, держа в руках
коробочку ваксы. Круглая коробочка эта была из простого лыка, но что это
было за лыко и с какой несравненной художественной ловкостью была сделана из
него коробочка! А самая вакса! Черная, тугая, с тусклым блеском и
упоительным спиртным запахом! А потом были еще две великих радости: мне
купили сапожки с красным сафьяновым ободком на голенищах, про которые кучер
сказал на весь век запомнившееся мне слово: "в аккурат сапожки!" -- и
ременную плеточку с свистком в рукоятке... С каким блаженным чувством, как
сладострастно касался я и этого сафьяна и этой упругой, гибкой ременной
плеточки! Дома, лежа в своей кроватке, я истинно замирал от счастья, что
возле нее стоят мои новые сапожки, а под подушкой спрятана плеточка. И
заветная звезда глядела с высоты в окно и говорила: вот теперь уже все
хорошо, лучшего в мире нет и не надо!
Эта поездка, впервые раскрывшая мне радости земного бытия, дала мне еще
одно глубокое впечатление. Я испытал его на возвратном пути. Мы выехали из
города в предвечернее время, проехали длинную и широкую улицу, уже
показавшуюся мне бедной по сравненью с той, где была наша гостиница и
церковь Михаила Архангела, проехали какую-то обширную площадь, и перед нами
опять открылся вдали {15} знакомый мир -- поля, их деревенская простота и
свобода. Путь наш лежал прямо на запад, на закатное солнце, и вот вдруг я
увидел, что есть еще один человек, который тоже смотрит на него и на поля:
на самом выезде из города высился необыкновенно огромный и необыкновенно
скучный желтый дом, не имевший совершенно ничего общего ни с одним из доселе
виденных мною домов, -- в нем было великое множество окон и в каждом окне
была железная решетка, он был окружен высокой каменной стеной, а большие
ворота в этой стене были наглухо заперты, -- и стоял за решеткой в одном из
этих окон человек в кофте из серого сукна и в такой же бескозырке, с желтым
пухлым лицом, на котором выражалось нечто такое сложное и тяжкое, чего я еще
тоже отроду не видывал на человеческих лицах: смешение глубочайшей тоски,
скорби, тупой покорности и вместе с тем какой-то страстной и мрачной
мечты... Конечно, мне объяснили, какой это был дом и кто был этот человек,
это от отца и матери узнал я о существовании на свете того особого сорта
людей, которые называются острожниками, каторжниками, ворами, убийцами. Но
ведь слишком скудно знание, приобретаемое нами за нашу личную краткую жизнь
-- есть другое, бесконечно более богатое, то, с которым мы рождаемся. Для
тех чувств, которые возбудили во мне решетка и лицо этого человека,
родительских объяснений было слишком мало: я сам почувствовал, сам угадал,
при помощи своего собственного знания, особенную, жуткую душу его. Страшен
был мужик, пробиравшийся по дубовым кустарникам в лощине, с топором за
подпояской. Но то был разбойник, -- я ни минуты не сомневался в этом, -- то
было нечто очень страшное, но и чарующее, сказочное. Этот же острожник, эта
решетка...