казалось, не было на то никакой причины, горевала она, часами молилась по
ночам, плакала порой в самые прекрасные летние дни, сидя у окна и глядя в
поле? О том, что душа ее полна любви ко всему и ко всем и особенно к нам, ее
близким, родным и кровным, и о том, что все проходит и пройдет навсегда и
без возврата, что в мире есть разлуки, болезни, горести, несбыточные мечты,
неосуществимые надежды, невыразимые или невыраженные чувства -- и смерть...
{37} Не Сенька дал мне понятие о смерти. Я и до Сеньки знал и в
известной мере чувствовал ее. Однако это благодаря ему почувствовал я ее в
первый раз в жизни по настоящему, почувствовал ее вещественность, то, что
она наконец коснулась и нас. Я впервые ощутил тогда, что она порой находит
на мир истинно как туча на солнце, вдруг обесценивая все наши "дела и вещи",
лишая нас интереса к ним, чувства законности и смысла их существования, все
покрывая печалью и скукой. Она в тот памятный вечер восстала из-за гумна,
из-за риги, со стороны Провала. И долго, долго чудилось мне потом что-то
очень темное, тяжкое и даже как будто гадкое в той стороне, и все, о чем бы
я ни думал, что бы я ни видел, связывалось у меня с Сенькой и с бесплодными
вопросами: что сталось с ним после того, как его задавило, и что он теперь
такое, и почему именно в этот вечер погиб он?
"XI"
Дни слагались в недели, месяцы, осень сменяла лето, зима осень, весна
зиму... Но что могу я сказать о них? Только нечто общее: то, что незаметно
вступил я в эти годы в жизнь сознательную.
Помню: однажды, вбежав в спальню матери, я вдруг увидал себя в
небольшое трюмо (в овальной раме орехового дерева, стоявшее напротив двери)
-- и на минуту запнулся: на меня с удивленьем и даже некоторым страхом
глядел уже довольно высокий, стройный и худощавый мальчик в коричневой
косоворотке, в черных люстриновых шароварах, в обшарпанных, но ловких
козловых сапожках. Много раз, конечно, видал я себя в зеркале и раньше и не
запоминал этого, не обращал на это внимания. Почему же обратил теперь?
Очевидно, потому, что был удивлен и даже слегка испуган той переменой,
которая с каких то пор, -- может быть, за одно лето, как это часто бывает,
-- произошла во мне и которую я наконец внезапно открыл. Не знаю точно,
когда, в какое время года это случилось и сколько мне было тогда лет.
Полагаю, что случилось осенью, судя по тому, что, помнится, загар мальчика в
зеркале был бледный, такой, когда он сходит, выцветает, и что был я, должно
быть, лет семи, а более точно знаю только то, что мальчик мне понравился
своей стройностью, красиво выгоревшими на солнце волосами, живым выраженьем
лица -- и что произошло несколько испуганное удивление. В силу чего?
Очевидно, в силу того, что я вдруг увидал (как посторонний) свою
привлекательность, -- в этом открытии было, {39} неизвестно почему, даже
что-то грустное, -- свой уже довольно высокий рост, свою худощавость и свое
живое, осмысленное выраженье: внезапно увидал, одним словом, что я уже не
ребенок, смутно почувствовал, что в жизни моей наступил какой-то перелом и,
может быть, к худшему...
И так оно и было на самом деле. Преимущественное запоминание только
одних счастливых часов приблизительно с тех пор кончилось, -- что уже само
по себе означало не малое, -- и совпало это с некоторыми опять совсем новыми
и действительно нелегкими познаниями, мыслями и чувствами, приобретенными