Баурджана Момыш-Улы напоминало о резьбе, а не о лепке. Оно казалось
вырезанным из бронзы или из мореного дуба каким-то очень острым
инструментом, не оставившим ни одной мягко закругленной линии.
У меня оно вызвало одно детское воспоминание. На твердых синих
переплетах собрания сочинений Майн Рида или Фенимора Купера было вытиснено
в профиль худощавое лицо индейца. Профиль Баурджана был похож, чудилось
мне, на этот рельефный оттиск.
По-монгольски смуглое, слегка широкоскулое, часто непроницаемо
спокойное, особенно в минуты гнева, оно было украшено на редкость большими
черными глазами. Свои блестящие черные волосы, упрямо непокорные гребенке,
Баурджан в шутку называл лошадиными.
Слушая, я приглядывался к нему. Этот казах свободно владел богатством
русской речи. Даже в минуты волнения он не коверкал слов и оборотов. Лишь
некоторая неторопливость речи казалась иногда нарочитой. Впоследствии я
подметил: слова текли быстрей, когда он разговаривал по-казахски.
Взяв папиросу и с резким щелканьем захлопнув портсигар, он упрямо
закончил:
- Если вы все-таки когда-нибудь будете обо мне писать, называйте меня
по-казахски: Баурджан Момыш-Улы. Пусть будет известно: это казах, это
пастух, гонявший баранов по степи; это человек, у которого нет фамилии.
В первый же вечер знакомства мне посчастливилось услышать, как Баурджан
Момыш-Улы беседовал с прибывшими в полк командирами - новичками войны.
Он говорил о душе солдата. Неторопливо развивая мысль, он рассказал
кстати про один из боев у Волоколамского шоссе.
У меня екнуло сердце. Быстро вынув блокнот, я жадно записывал. Еще не
веря удаче, я угадывал: вот они, страницы долгожданного повествования.
Улучив после беседы минуту, я попросил Баурджана Момыш-Улы рассказать с
начала до конца историю боев у Волоколамского шоссе.
- Нет, - ответил Баурджан Момыш-Улы, - я ничего вам не расскажу.
Читателю известен наш дальнейший разговор.
Я не сомневался, что Баурджан Момыш-Улы в этом случае был несправедлив.
Я хотел того же, что и он: правды. Однако его оценки людей - особенно тех,
кто не испытал доли солдата, - нередко бывали излишне колючими. Думается,
это отчасти объяснялось молодостью Баурджана. В те дни, когда мы
встретились, ему исполнилось тридцать лет.
Получив крутой отказ, я перестал настаивать, но немало дней провел бок
о бок с Баурджаном.
Он любил и умел рассказывать. Ловя случай, я терпеливо записывал. Он
привык ко мне.
От друзей Баурджана я узнал историю его жизни. В школе ему дали два
прозвища: Большеглазый и Шан-Тимес. Второе в буквальном переводе означает
недоступный пыли. Так звался легендарный конь, который скакал столь
быстро, что даже пыль, поднятая его копытами, не касалась его.
Наступила минута, когда я сказал Баурджану:
- А все-таки я напишу про вас. И где-нибудь обязательно упомяну, что в
школе вы были Шан-Тимес.