нигде деревни не было. Кто-то бросил ей высосанную кость, и она, поджимая
хвост между ног, дрожа худым телом, на котором проступали все ребра,
поползла к ней. Грызла ее на снегу, рыча и скалясь. И люди, сидевшие по
обоим скатам оврага, смотрели на нее и прислушивались к звукам дальнего боя:
глухим ударам разрывов и едва внятной на таком расстоянии пулеметной
стрельбе. По временам за складкой снегов с низким гудением проходила тяжело
груженная немецкая машина. Было пасмурно, как перед вечером, а день еще
только начинался.
Васич сидел, опершись локтями о колени. После еды в животе согрелось,
тепло потекло по всему телу, горячие глаза слипались. Он положил тяжелую
голову на руки и перестал бороться со сном. Вздрогнув, он проснулся, как от
толчка. Огляделся вокруг налитыми кровью, встревоженными глазами. Но все
было такое же: и пасмурный день, и овраг, и люди в нем: иные из них дремали,
иные, томясь, ходили взад-вперед. После короткого сна, в котором вcе
неслось, рушилось, кричало и сталкивалось, он проснулся внезапно, и время
остановилось. Наяву оно текло нестерпимо медленно. И снова тяжесть
случившегося легла Васичу на плечи.
Неужели нет Ушакова? И опять он увидел, как тот бежал без шапки, с
прижатыми локтями, и две пулеметные струи, возникшие по бокам его, и третью,
сверкнувшую посредине.
Васич сидел на скате оврага, на снегу, положив руки на колени,
нахмуренный, и, хотя он ничего не говорил, люди чувствовали силу, исходившую
от него, и подчинялись ей. И силу эту чувствовал Ищенко, все время
наблюдавший за ним. Теперь, когда непосредственной опасности не было, когда
по ним не стреляли, он жалел о том, что говорил в лесу. Как это у него
вырвалось?
"И ему поверят! - думал Ищенко.- Одно слово, и жизнь человека может
быть перечеркнута. Восемь лет беспорочной службы, вырос до капитана,
учился..."
Даже сейчас о годах учебы он думал как о тяжелом подвиге своей жизни.
Трудом и терпением брал он то, что некоторые умники хватали на лету. И они
открыто смеялись над ним. Смеялись до тех пор, пока ему,
дисциплинированному, требовательному курсанту, хорошему строевику, не
присвоили звания младшего сержанта. Два эмалевых треугольничка привинтил он
к своим петлицам, два крошечных символа власти, и сразу все эти умники
увидели, что он не глупей их. От двух треугольников до четырех капитанских
звездочек - целая жизнь. А сколько терпения! Его прислали в полк одним из
восемнадцати командиров взводов. Он стал одним из десяти командиров батарей,
потом поднялся до одного из трех начальников штаба дивизионов. Вверх
пирамида сужалась, но он все время рос. И вдруг вся жизнь, все его будущее -
в руках этого человека. Он ненавидел сейчас Васича смертельно. И вместе с
тем понимал: надо что-то сделать, как-то изменить это впечатление о себе,
может быть, еще не укрепившееся.
"В тот момент он готов был предать всех,- совершенно точно подумал
Васич, вспомнив снова лес, ночь, лицо Ищенко и то, как он кричал: "Теперь
поздно. Надо было раньше думать!.." Что поздно? С немцами воевать? Предал
бы, факт. И уже предал, потому что бежал. Из жалости к себе. За тех, кто
жалеет себя в бою, другие расплачиваются кровью. Это закон войны".
Васича вдруг поразила мысль: вот Ищенко, одетый в форму, охраняемый
званием. За каждым его приказанием подчиненному, приказанием, которое не