загрузка...

Новая Электронная библиотека - newlibrary.ru

Всего: 19850 файлов, 8117 авторов.








Все книги на данном сайте, являются собственностью уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая книгу, Вы обязуетесь в течении суток ее удалить.

Поиск:
БИБЛИОТЕКА / НАУКА / СОЦИОЛОГИЯ /
Автор неизвестен / Катастрофическое сознание в современном мире

Скачать книгу
Постраничный вывод книги
Всего страниц: 119
Размер файла: 454 Кб

                                 
   МОСКОВСКИЙ ОБЩЕСТВЕННЫЙ НАУЧНЫЙ ФОНД ИНСТИТУТ СОЦИОЛОГИИ РАН
                     УНИВЕРСИТЕТ ШТАТА МИЧИГАН
                                 
                                 
   КАТАСТРОФИЧЕСКОЕ СОЗНАНИЕ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ В КОНЦЕ ХХ ВЕКА
                                 
                                 
            (по материалам международных исследований)
                                 
                                 
                          Под редакцией:
                                 
                                 
                          В.Э. Шляпентоха
                           В.Н. Шубкина
                            В.А. Ядова
                                 
                                 
                                 
                            Оглавление
                                 
От редакторов
Введение
Часть I. Страх перед будущим в современном мире:  теоретические
аспекты (В. Шляпентох, С. Матвеева)
Глава 1. Страхи в социальной жизни и их отражение в мифе, религии
и философии
Глава 2. Страх как социальный феномен
Глава 3. Страх и стратегии поведения
Глава 4. Социальное значение страхов
Глава 5. Катастрофизм или страх перед будущим
Глава 6. Субъекты катастрофического сознания
Глава 7. Мобилизационная функция страха: страхи и катастрофизм в
СССР
Глава 8. Прошлое как источник страхов и компонент сознания
современного человека
Глава 9. Демобилизующая функция страха: страхи и катастрофизм в
современной Росии
Часть II. Страхи на постсоветском пространстве
Глава 10 (В.Шубкин). Что тревожит и страшит россиян сегодня
Глава 11 (В.Шубкин). География страхов
Глава 12 (В.Шубкин). Страхи у россиян и у иммигрантов из России в
США
Глава 13 (В.Шубкин). Сюрпризы в исследовании
Глава 14 (В.Ядов). Структура и побудительные импульсы тревожного
сознания
Глава 15 (В.Иванова, В.Шубкин). Динамика страхов в России в конце
ХХ века. (По материалам социологического исследования 1998 г.)
Глава 16 (В.Иванова, В.Шубкин). Катастрофическое сознание на
Украине
Глава 17 (В.Иванова, В.Шубкин). Страхи в Литве
Часть III. Страхи на посткоммунистическом пространстве (П.-Эм.
Митев, В.Иванова, В.Шубкин)
Глава18. Страхи и тревоги в Болгарии. (По материалам
социологического исследования 1998 года)
Глава 19. Социологические аспекты и результаты исследований в
Болгарии
Глава 20. Катастрофическое сознание болгар через призму социально-
экономических, политических и культурных позиций
Глава 21. Сравнительное исследование катастрофического сознания в
Болгарии и России
Заключение
Литература
Приложения
Сведения об авторах


                                 
                           От редакторов
                                 
   Эта книга создавалась на протяжении последних пяти лет в России
(Москва)  и  США (Ист Лансинг). Если основным направлением  в  Ист
Лансинге    (Университет   Штата   Мичиган)   было    исследование
теоретических  аспектов катастрофического сознания  в  современном
мире,  то в Москве (Институт Социологии РАН) основной упор с  1995
года  был  сделан на разработку методических проблем,  проведение,
анализ  и  интерпретацию  результатов  эмпирических  исследований.
Аналогичная работа проводилась и в Софии, Киеве, Вильнюсе.
   Болгарские, украинские и литовские специалисты присоединились к
нашей  работе несколько позже (1997-1998 года). Но их исследования
были  весьма важными, поскольку с самого начала данный проект  был
нацелен  на  международные сопоставления, которые дают возможность
глубже  понять  специфику катастрофического  сознания,  страхов  и
тревог   в   разных  странах.  Предполагалось,  что  сравнительное
международное исследование охватит Россию, США, Германию,  Японию,
Израиль, Армению, Прибалтику, Украину. И хотя пока в полном объеме
наши  планы  не  удалось  реализовать, корректные  и  сопоставимые
исследования, проведенные в Болгарии, Литве, на Украине, показали,
как  существенно обогатится этот проект, если в нем примут участие
хотя  бы  названные  выше  страны. Вот почему  эту  публикацию  мы
рассматриваем не как итоговую, а как промежуточную.
   
                                                     В.Э.Шляпентох
                                                        В.Н.Шубкин
                                                          В.А.Ядов
   
   
                                 
                             Введение
                                 
   Предмет  данного исследования — страх перед социально значимыми
негативными   событиями   и  процессами,   оцениваемыми   массовым
сознанием как катастрофа. Нас не будут интересовать проблемы  типа
безработицы,  смертельной  болезни или гибели  близких.  В  центре
внимания  —  массовые страхи и ожидания катастрофических  сдвигов,
начиная от угроз местного значения до региональных, национальных и
планетарных.   Эти  темы  не  получили  до  сих  пор  существенной
разработки  в социологии. Это не вполне понятно, так  как  здравый
смысл, на котором базируется наука, предполагает, что настроение и
поведение  отдельных людей, групп и нации в целом весьма  зависимы
от  тех  чувств — оптимистических, или пессимистических, — которые
они   питают  в  отношении  будущего.  Как  ни  странно,  но  даже
исследования качества жизни, проводившиеся с 1970-х годов, большей
частью  игнорировали роль страхов в человеческой  жизни  (1).  Это
особенно   удивляет   потому,  что  подобные   исследования   были
специально   ориентированы  на  то,  чтобы  выяснить,   как   люди
воспринимают и оценивают различные элементы своей жизни.
   Вдобавок,    число   социологов,   работы   которых   посвящены
катастрофам,  очень  ограничено. Большинство из  них  интересуются
посткатастрофическими  ситуациями.  Изучаются,  например,  реакции
общества, организаций и групп на технологические или экологические
бедствия, или адаптация к бедствиям личности и населения в  целом.
Насколько  авторам известно, общей социологии катастроф  посвящено
мало работ. Из работ прежних лет можно назвать монографию Питирима
Сорокина (2) и исследование Самуэля Принца (Samuel Prince) (3),  а
из  последних  — основательные работы Энрико Карантелли  (4).  Еще
меньшее  число специалистов видят в катастрофической  ментальности
особую социальную проблему. Даже литература, посвященная массовому
поведению  и социальным движениям, лишь иногда поднимает  проблему
страхов и массового ожидания катастроф (5), причем это никогда  не
рассматривается как важный социальный феномен. Только при изучении
поведения  толпы,  включая панику, страх как  социальная  проблема
выходит  на  первый  план.  Однако недавние  исследования  в  этой
области   затрагивают   скорее   специфические   случаи,   но   не
катастрофическую ментальность людей в “нормальных” ситуациях. Даже
Эрих  Гуд (Erich Good) и Нахман Бен-Иегуда (Nachman Ben-Yehuda)  в
своей   блестящей  книге  “Моральная  паника”  (1994)  —  недавней
публикации,  наиболее близкой к предмету данного  исследования,  —
описывают только специфические ситуации страхов, которые возникают
как  результат “моральных крестовых походов” (против  алкоголизма,
сексуальных домогательств, гомосексуализма и приставания к детям),
организованных  главным образом “моральными антрепренерами”(6).  В
целом  до  сих  пор  остается верным утверждение  Самуэля  Принца,
заметившего   семь  десятилетий  назад,  что  изучение   катастроф
остается “девственной областью в социологии” (7).
   В   отличие  от  западной,  социальная  наука  в  России  более
ориентирована на изучение роли негативных тенденций  и  страхов  в
социальной   жизни.   Русские  социологи,   отражающие   жизнь   в
посткоммунистической  России, следят за интенсивностью  страхов  в
российском обществе и регулярно публикуют статьи на эту тему  (8).
Для  нас  значимым обстоятельством является фиксация  динамической
ситуации  в  российском социальном знании, что, конечно,  отражает
общую  социальную ситуацию в стране. С одной стороны, за последние
годы   появилось   достаточное  число  изданий,  где   катастрофы,
постигшие страну, и в частности, крушение СССР, рассматриваются  в
терминах  заговора,  виновности одного или  нескольких  политиков,
международных  кругов  в  действиях,  направленных  на  разрушение
qn~gmncn  государства. Эти работы не являются результатом  научных
исследований. Они в духе прежней идеологии пытаются канализировать
массовые  страхи на “внешних” для населения лицах и  проблемах.  С
другой  стороны,  нарастает и противоположная  тенденция,  которую
можно   оценить   с   точки  зрения  постепенного   элиминирования
идеологических  завалов  и  продвижения  в  сторону   рассмотрения
катастроф с научных позиций. Например, появились утверждения,  что
катастрофа   СССР   была   подготовлена   “внешне   малозаметными,
постепенными сдвигами, происходившими под действием глубинных  сил
на  протяжении  десятков  лет” (9). Эта  позиция  идеологически  и
политически   направлена   против   “конспиративных”   и    других
иррациональных  теорий.  Ее  укрепление  в  обществе  способствует
снижению соответствующих иррациональных страхов.
   Важными   проявлениями  сдвигов,  происходящих   в   российской
социальной  науке, представляется нам не только  усиление  влияния
научного этоса, прежде всего ценности объективного и обоснованного
знания,  отвечающего  критериям  научности.  Особенно  важно,  что
складывается  категориально-понятийный  аппарат,  необходимый  для
описания  опасностей, негативных состояний,  угроз,  в  том  числе
катастрофических.   Так,   осмысляется   роль   дезорганизации   и
деструкции   в  социальной  жизни  общества.  Проблемы  катастроф,
дезорганизации, деструкции рассматриваются там в контексте проблем
выживания и развития российского общества, поиска социальных  сил,
которые  могли бы способствовать укреплению позитивных  процессов.
Этот,  определенно прагматический, подход побуждает исследователей
обращаться   к   теме   социальной   функции   страха.   Например,
оказывается,  что если “люди не испытывают должного  страха  перед
реальной  возможностью  дезорганизации”, мирятся  с  разрухой,  то
появляется возможность говорить о том, что в данной группе  страха
недостает  и  в  результате люди не получают необходимого  для  их
выживания    сигнала.   Подобный   “недостаток    страха”    имеет
социологическое   измерение.  В  частности,   он   связывается   с
процессами  социальной демобилизации, с так  называемой  культурой
бедности,   с   сознанием   и  поведением  исторически   уходящих,
разрушенных социальных слоев.
   Важен  также репертуар массовых страхов. Хотя в обществе всегда
существует  некий  общий  подсознательный  “базальт”  —  используя
термин  Карла  Юнга  — или экзистенциальный страх,  большая  часть
массовых   страхов  имеет  специфический  характер,  обычно   ясно
указывая  на  источник опасности. К подобным страхам в современном
мире  можно  отнести,  в  частности,  технологические  катастрофы,
крупномасштабные  терракты,  ядерную войну,  тотальную  войну  или
вторжение  соседей. Существуют такие страхи, как боязнь  различных
международных  кризисов,  гражданских и межэтнических  конфликтов;
страх   перед   регионализацией  и  дезинтеграцией   национального
государства,    глобализацией   мира   и   утратой    национальной
идентичности,  геноцидом, оккупацией страны  иностранной  властью;
захватом  власти некоторой агрессивной группой, типа  коммунистов,
или    “звероподобных    экстремистов”,   или    же    собственным
правительством, предавшим национальные интересы и превратившимся в
проводника  чужеродных  иноземных влияний. Люди  также  испытывают
страх  перед  диктатурой  и массовыми репрессиями;  они  опасаются
внезапных   экономических  кризисов,  плохого  урожая,   природных
бедствий,  типа наводнений, ураганов или засух, вспышек  эпидемий.
Не   исключены   также   страхи  перед  катастрофами   глобального
характера,  такими как массовое вымирание человечества  и  наконец
Армагеддон или конец мира.
   Характер  каждой из угроз настолько своеобразен и  всеобъемлющ,
что это фактически делает невозможным создание общесоциологической
теории    страха,   феномена,   в   котором   сильно   переплетены
}lnvhnm`k|m{i   и   когнитивный  компоненты.   Возможно,   однако,
разработать теоретическую структуру, способную помочь  нам  понять
место страха в социальной жизни.
   Задачи данного исследования, какими они видятся ее авторам,  не
ограничиваются  рассмотрением функций  страхов  и  их  динамики  в
социальной  жизни.  Они  включают  также  осмысление  ряда  других
проблем,  имеющих, на наш взгляд, важное значение  для  углубления
научных знаний о роли страхов в жизни современных обществ.
   Первая из них носит методологический характер.
   Мы  утверждаем, что в обществе может возникать и в определенных
условиях  распространяться в широких масштабах особый тип мышления
и  сознания, который мы называем катастрофическим. Доказательство,
что   подобный   феномен  существует  и  заслуживает  специального
внимания, приоритетная задача исследования.
   Вторая    проблема   —   научно-теоретическая   и    прикладная
одновременно. Мы утверждаем, что в современной России  наблюдается
опасно  высокий уровень катастрофического сознания в  определенных
группах  и  высокий уровень массовых страхов в обществе  в  целом.
Наша задача — попытаться осмыслить роль этих феноменов в контексте
российских   реформ,   российского  кризиса,  катастрофы   Союзной
государственности.
   Цель  этой  работы — привлечь внимание к теме, которая  большей
частью заброшена социологами и даже социальными психологами, но не
теологами, философами, психологами и особенно психиатрами. Не  все
гипотезы  и  идеи,  представленные здесь,  могут  быть  обоснованы
строгими  эмпирическими данными. Большая часть необходимых  данных
просто недоступна. Исходной единицей для анализа остается “обычный
человек”.   Любая   группа  вплоть  до  национального   сообщества
рассматривается   как   совокупность  индивидуумов.   Эмпирические
данные,  приводимые  в  этом исследовании, получены  в  России.  В
дальнейшем  мы  рассчитываем  расширить  тему  за  счет  сравнения
российских страхов с социальными страхами в других странах. Однако
уже  в  этой  книге  там, где это возможно, мы стараемся  включить
американский  материал.  Учитывая  весьма  различные   нормативные
представления  об оптимизме и пессимизме в русской и  американской
культурах,  сравнение  роли страхов в обеих  странах  кажется  нам
интересным объектом исследования.
   
                                 
  Часть I. Страх перед будущим в современном мире:  теоретические
                аспекты (В. Шляпентох, С. Матвеева)
 Глава 1. Страхи в социальной жизни и их отражение в мифе, религии
                            и философии
                                 
     Страх   ожидания  негативных  событий  и  процессов,  которые
оцениваются людьми как вероятные непосредственно для них  или  для
их потомков, играл важную и в некоторых случаях даже решающую роль
в   жизни  личности  и  общества.  Тревога  перед  неизвестным   и
необъясненным глубоко внедрена в человеческое мышление,  вероятно,
на  генетическом  уровне. Неудивительно, что  некоторые  мыслители
полагали этот аспект человеческого существования одним из наиболее
важных  в  человеческой  жизни. Как сказал однажды  Андре  Мальро,
“страх  глубоко укоренен в каждом из нас, и чтобы обнаружить  это,
достаточно  только  глубоко заглянуть в  самого  себя”.  Несколько
иначе  сходную  мысль  выразил Альберт Камю:  “Человек  сознателен
ровно настолько, насколько не скрывает от себя своего страха” (1).
     
                                 
                         Источники страхов
     Люди  получают  свои  страхи из двух главных  источников:  из
“первых  рук”, т.е. их собственного опыта и опыта их семьи;  и  из
“вторых  рук”,  т.е. от других людей, с которыми  они  вступают  в
коммуникацию, и из культурных и социальных институтов. В древности
источником первичной информации был опыт индивидуума и  его  рода,
обычно   нескольких  десятков  человеков,  которые  находились   в
кровнородственных   отношениях   и   знали   друг   друга   лично.
Исчерпывающим  источником  вторичной  информации  была  культурная
память  сообщества,  выраженная в мифе.  В  современных  обществах
первичным источником страхов тоже выступает личный и семейный опыт
индивидуума.  Однако  семья в сравнении  с  древностью  претерпела
разительные  перемены,  не  только в численности  входящих  в  нее
членов, но также и в степени общности разделяемых ими ценностей  и
идей.   Обычный   конфликт  поколений  и  наличие   подчас   резко
полярированных  убеждений касается также и страхов.  Страхи  отца,
матери и их детей могут нести в себе несогласия и конфликты.  Опыт
дедов,   как   и   их   страхи,  оказывается   подчас   совершенно
неприменимым, и эмоционально и интеллектуально далеким.  Поколения
могут  страдать  глубоко  разными страхами.  Вторичную  информацию
современный индивид черпает из культурных и социальных  институтов
общества,   прежде   всего   из   средств   массовой   информации,
образовательных институтов, искусства и литературы. Он получает ее
также  в  процессе  личной  коммуникации,  в  особенности  с   так
называемыми    “лидерами   общественного    мнения”.    Гигантское
разрастание  значения  вторичной  информации,  принципиальная   ее
всеохватность и планетарные масштабы, особенно там,  где  обычными
становятся   компьютерные   сети  и  многоканальное   телевидение,
изощренность   современных  средств  массовой  информации   в   их
возможностях   влияния   на   потребителя   —   факторы,   имеющие
первостепенную   важность   для  изучения   массовых   страхов   в
современных обществах.
     Источники  информации — и “из первых рук”, и  “из  вторых”  —
являются  мощными факторами, влияющими на уровень катастрофизма  в
человеческом мышлении. Идущие из прошлого и включающие  настоящее,
они задают “фокус” видения проблем, в том числе тревожные ожидания
и  страхи.  Люди имеют тенденцию экстраполировать свой  прошлый  и
текущий опыт на будущее.
     Страх  вообще,  и страх перед катастрофами, в частности,  был
tsmd`lemr`k|m{l аспектом человеческого опыта начиная с  древности.
Неудивительно, что религия и философия, т.е. те сферы человеческой
культуры,  где  осмысляется проблема смысла жизни,  уделяют  такое
огромное  внимание  чувству  страха. Почти  все  религии  включают
концепцию  зла,  которое существует как постоянная  угроза  людям.
Эсхатологизм  и  апокалиптический взгляд на человечество  являются
важной   частью  иудаизма  и  христианства.  Вера   в   неминуемую
катастрофу — кредо различных сект, причем многие из них продолжают
быть  частью  социальной  жизни в современном  мире  (2).  Еще  до
развития зрелых форм религиозности опыт человеческих страхов нашел
отражение в мифе, этом великолепном результате осмысления  мира  в
устной традиции.
     Представления  о страхе и грядущих катастрофах не  оставались
неизменными  на протяжении веков. Понимание возможных причин  этих
катастроф  глубоко  связано с основополагающими мировоззренческими
представлениями,  в  частности,  концепцией  времени,   занимающей
доминирующее место в той или иной картине мира.
     
                                 
         Страх перед будущим как культурная характеристика
     Страх перед будущим — основа катастрофического сознания. Этот
вид  страха возник чрезвычайно давно и изначально имеет культурное
содержание.
     Страхи   первобытных   людей,  детские  страхи   синкретичны;
следовательно, страх перед будущим там неизвестен, ибо отсутствует
сама   концепция  разделенного  времени.  Потому  так  страшен   и
всеобъемлющ  синкретический страх, что он является состоянием,  но
не  процессом. Ему неведома надежда, что может придти  избавление.
Так  же  как  в  нирване,  в представлениях  мистиков  время  есть
состояние, “вечное теперь”. Если там даже что-то и происходит, это
происходит  и  не  происходит одновременно, ибо в “вечном  теперь”
время синкретично и обратимо в любом своей точке. Ответ на вопрос,
присутствовал  ли в архаические времена страх перед  будущим,  или
нет,  зависит,  таким  образом, от концепции времени.  Если  время
синкретично,  то  оно  не  осмысляется как  прошлое,  настоящее  и
будущее,  не  может  быть соответственно и страха  перед  будущим.
Характеристики  подобного  страха — синкретичность,  глобальность,
иррациональность  и  ситуационность, ибо, по-видимому,  охвативший
внезапно  человека  страх  мог  столь  же  резко  смениться   иным
эмоциональным состоянием под влиянием смены впечатлений.
     Сначала,   следовательно,  должны  были  появиться  концепции
расчлененного  времени,  т.е. то, что было,  дифференцироваться  в
человеческом  сознании от того, что наступит. Настоящее  оказалось
“зажатым”  между  ними, и его значимость, как показывает  история,
подчас  осознается наиболее трудно. Люди до сих пор  парадоксально
ориентированы  либо на то, что уже есть возможность осмыслить  как
прошедшее,  ушедшее,  минувшее,  либо  на  то,  о  чем  они  могут
помыслить  как  о  менее  или  более  возможном  будущем.  Моменты
настоящего,  т.е.  моменты  действия, —  наименее  рефлексивны  по
определению.  Делать и одновременно думать о том,  что  делаешь  —
труднореализуемая задача.
     Уже   в   глубине   веков,  однако,  страх  и   надежда   как
антропологические характеристики стали превращаться  в  культурные
темы.
     
                                 
               Страх перед будущим в устной культуре
     Сложилось представление, что одним из основных отличий устной
культуры   от  той,  что  фиксирована  в  материальных  носителях,
b{qrso`er  большая опора первой на память (Ю.М.Лотман).  Память  в
устной  культуре вынуждена нести большую нагрузку и соответственно
быть  разработанной  как можно лучше, ибо она  выступает  основным
хранителем и транслятором информации. Как не завязывай узелки и не
оставляй  зарубки, это не более, чем слабые намеки на смысл  того,
что необходимо удержать в памяти.
     Если   что-то   и  удерживается  в  памяти,  то  повторяемое,
многократно  повторяемое.  Отсюда и необходимая  роль  постоянного
повторения,  затверживания  формул, исполнение  ритуалов.  Главная
задача  —  достичь  наибольшей точности их  сохранения  в  памяти,
отсюда   и  канонизация  значимого,  отсюда  и  негативные  оценки
изменений.
     Отсюда  и  многие  особенности устной  традиции.  Они  хорошо
изучены  фольклористами, которые сообщают о бытовании  фольклорных
образцов в постоянном изменении, вариациях.
     Природа  устной коммуникации и культуры такова, что сообщение
при   передаче  варьируется,  модифицируется,  обрастает  слухами,
фантастическими подробностями и измышлениями. Гиперболизация — то,
что   постоянно  встречается  в  устных  сообщениях,  отчасти  как
эстетическая,  эмоциональная составляющая сообщения. Эмоциональная
нагруженность  выступает необходимым условием сообщения,  условием
его  убедительности  для  других людей.  Страх  перед  неизвестным
будущим,  которое  мгновенной катастрофой может  разрушить  жизнь,
одно  из  самых  сильных  чувств.  Этот  страх  постоянно  находил
воплощение в процессе устной коммуникации (3).
     
                                 
             Страх перед будущим в письменной культуре
     Письменная  культура по природе своей рефлективна.  Это,  по-
видимому, одна из основных базовых ее характеристик. Отсюда  и  ее
возможности.  Письменная культура глубоко,  сущностно  связана  со
временем,  переживанием  времени, отношением  ко  времени.  Она  в
основаниях  своих природоборческая, по крайней мере она  оставляет
возможность такого своего прочтения. Со временем она борется как с
самым  безжалостным  проявлением  природы.  Добры  мы,  или   злы,
переживаем  минуты  величайшего торжества  или  находимся  на  дне
пропасти глубочайшего отчаяния, время неумолимо все уносит. В  его
потоке, на часах вечности все человеческие смыслы утрачивают  свою
значимость.
     Формирование   письменной  культуры   означало   фиксацию   и
кодификацию   культурных  значений.  Фиксировались  прежде   всего
центральные (или “ядерные”) культурные значения и это стало  одним
из  важнейших механизмов складывания функциональных, символических
“центров” социокультурной системы (4).
     Письменная культура — фундаментальное человеческое начинание,
открытие  которого (возможно на относительно короткое историческое
время) дало людям ощущение преодоления времени, сохранения смыслов
в  их понятийной форме. Конечно, уже первый художник, изображавший
на  стене  пещеры  образы  своего мира, с  успехом  решил  сходную
задачу.  Ведь  до  сих  пор  мы  можем  видеть  и  обдумывать  его
сообщение,  дошедшее к нам из пропасти времени. Однако  письменная
культура   точнее,   ибо   дана  в  понятиях.   Она   на   порядки
демократичней,  ибо умение писать стало постепенно  общим  умением
социализированной личности. Текстов письменной культуры неизмеримо
больше.  Они  касаются  всех  сторон  жизни:  и  внешней,  и   той
внутренней  жизни, о которой нам могут поведать и сухие  протоколы
психиатров и психологов, и вдохновенные слова писателей и поэтов.
     Что   может  иметь  большие  рефлективные  возможности,   чем
письменный  текст  —  к  которому можно  вернуться,  прочесть  его
столько  раз,  сколько представляется необходимым, вновь  и  вновь
nql{qkr| и переосмыслять прочитанное. Письменная культура  сделала
глаз центральным органом чувств, сдвинув назад другие чувства в их
общей композиции.
     Письменный  текст  и история, сама идея историчности  глубоко
связаны.   Не   случайно  евреи,  народ,   давший   миру   чувство
напряженного исторического переживания, это народ Книги.
     Письменная      культура     —     культура     разделенного,
дифференцированного  времени. Прежде всего  она  дает  возможность
вновь и вновь осмыслять и переосмыслять уже случившееся. Важно  не
только  то,  что  письменные  тексты  сохраняют  прошлое.  Прошлое
сохраняется  и в материальных остатках, разыскиваемых археологами.
Существенно   то,   что  тексты  письменной   культуры   позволяют
документировать  чувства.  Тревоги и  страхи,  также  как  чувства
торжества,  радости и триумфа, — все это оказалось  доступным  для
письменного  выражения  в  точной понятийной  форме.  Опыт  чувств
наиболее   универсален.   Потому  современные   читатели   древней
литературы могут глубоко сопереживать людям, жившим, например,  за
многие  тысячелетия до них, а древние тексты  Библии  до  сих  пор
остаются  не  только  источником  благоговения  для  верующих,  но
глубоко волнующим чтением для сотен миллионов людей на Земле.
     Пророчества,  в  том числе предсказания грядущих  бедствий  и
катастроф,  также получили выражение в текстах, с помощью  которых
люди  смогли передать свои представления в неизмеримо далекое  для
них  будущее.  Многие  из  этих посланий живы.  Достаточно  только
напомнить  о  библейских пророчествах, играющих  ключевую  роль  в
иудаизме   и  христианстве,  и  следовательно,  для  всех   людей,
остающихся  в  русле  влияния этих религий, а также  о  знаменитых
предсказаниях Нострадамуса.
     
                                 
            Истоки катастрофизма: циклические концепции
     Открытия  и  новые  результаты в культуре  часто  оказываются
средством  для  воплощения накопленного опыта, т.е. представлений,
сложившихся в прошлом. Страхи носителей устной культуры  дошли  до
нас   через   письменные  тексты.  Так,  например,  ученые   иудеи
античности  донесли  до нас запас древних  страхов.  Он  не  очень
обширен.  Это потоки лавы, эпидемии, разверзаемая земля, иноземные
завоеватели, потоп.
     Древние  ожидания катастроф и страхи перед ними были  сделаны
людьми    с    мифологическим,   т.е.   пралогическим   сознанием.
Мифологическими были объяснения, интерпретация грозящих катастроф,
огромную роль в этом играли такие особенности устной традиции, как
склонность  к  гиперболизации, сильная опора на  эмоции,  вера  во
всевозможные  слухи. В то же время огромную  роль  в  жизни  людей
играл  их  собственный  опыт  и  опыт  их  семьи.  Поэтому  выводы
заключались не только на основе слухов, но также на основе опыта и
здравого  смысла.  Мир,  вокруг людей, был  преисполнен  всяческих
бедствий   —   наводнения,   ураганы,   извержения   вулканов    и
землетрясения,   пожары,   эпидемии,   нашествия   диких   зверей,
враждебных племен, поведение которых относительно побежденного ими
племени не слишком отличалось от поведения тех же зверей. Все  это
не   могло   не  породить  глубокого  убеждения  в  естественности
катастроф,  и  тех,  что уже произошли, и тех, которых,  рассуждая
логически,  несомненно, можно было ожидать, ибо мир  был  наполнен
постоянно повторяющимися событиями.
     Генерализация этих наблюдений произошла в мифе, в  котором  и
были выработаны первые объяснения причин происходящих вокруг людей
событий.   Предвидения   будущих  катастроф   были   основаны   на
представлениях  о циклическом времени. Убежденность  в  истинности
выработанных  представлений  была  неоспорима:  за  летом   всегда
m`qrso`k`  осень,  а затем зима; жизненный цикл всегда  завершался
смертью.  Но  за  зимой  столь  же неуклонно  можно  было  ожидать
наступления нового потепления, а на смену умершим всегда приходили
новые   люди,  проходившие  все  тот  же  жизненный   цикл.   Мифы
повсеместно  несли в себе картины циклического мира, переживающего
катастрофы и становление, как и боги, которые периодически гибли и
воскресали.  Достаточно  вспомнить  мифы  об  египетском  Осирисе,
шумеровской Иманис, греческом Адонисе. В индийском мифе речь  идет
о  четырех  югах,  образующих одну большую  югах,  которая  длится
4320000 наших лет. За это время люди проходят от золотого  века  к
полной  дезорганизации, к мировому пожару, в результате  чего  мир
гибнет. Затем все начинается сначала.
     Эти  мифологические генерализации легли в основу  философских
идей.  Они  могли приобретать космологические масштабы.  Например,
Гераклит  учил  о  мире,  который  периодически  воспламеняется  и
угасает,    погибает   в   мировом   пожаре.   Естественность    и
убедительность этих идей позволила им пережить и мировоззренческий
переворот  Нового времени. У итальянского философа Дж.Вико  (1668-
1744) они получили этнологическую интерпретацию. Вико считал,  что
все   народы   проходят  цикл,  состоящий  из  трех  эпох.   Циклы
завершаются  распадом  всего общества.  Этот  “порядок  установлен
Божественным  Провидением” (5). Субъектами  циклических  концепций
О.Шпенглера и А.Тойнби были культуры. О.Шпенглер называл  культуры
“большими  индивидуумами” человечества. Он  полагал,  что  история
каждой  из  них  подобна истории отдельного  человека,  который  в
конечном итоге умирает. По А.Тойнби, цивилизации также цикличны  и
кончают свою жизнь распадом.
     Русский  мыслитель  Н.Я.Данилевский  считал,  что  существуют
устойчивые  общности  и объединения народов,  которые  он  называл
культурно-историческими общностями. Их жизнь  подчиняется  циклам,
которые  заканчиваются тем, что они “стареют, дряхлеют и  умирают”
(6).  Циклические  идеи,  сформированные людьми  устной  традиции,
пережили ее упадок и сохранились несмотря на очевидное господство,
по  крайней мере в развитых странах мира, письменной культуры. Эти
древние  идеи  живут  и сегодня. В современной  русской  мысли  их
продолжил   сын  русской  поэтессы  А.Ахматовой  и  расстрелянного
большевиками  поэта  Н.Гумилева,  популярный  сегодня   в   России
евразиец  Л.Гумилев. В качестве единицы жизни общества он выдвинул
этнос.  Последний,  по  его мнению, может существовать  1500  лет.
Затем   наступает   обскурация,  ослабление  и  исчезновение   его
системной целостности.
     
                                 
           Направленность древних страхов на внешний мир
     Большая  часть  древних  страхов была  обращена  вовне.  Люди
боялись прежде всего бедствий, которые приходили из окружающего их
мира.   Разрушительность  природных  бедствий  сочеталась   с   их
неожиданностью.   Неожиданно  случались  землетрясения,   ураганы,
наводнения;  неожиданно обрушивались эпидемии,  вторгались  враги.
Зло  также  рассматривалось как внешняя сила:  разгневанные  боги,
мифологические   воплощения   зла,  колдуны,   приносящие   своими
заговорами и заклятиями бедствия и смерть.
     Этнографам   известны   племена,  рассматривающие   мир   как
враждебную, противостоящую людям силу. Добу, одно из меланезийских
племен,  убеждены,  например, что со всех  сторон  окружены  злыми
колдунами,  причем колдунами являются также соседи и родственники.
Если  умирает один из супругов, то, согласно их убеждениям, в этом
виноват выживший супруг (7).
     Объяснительные схемы, вырабатываемые древними людьми,  имели,
среди  всего  прочего, также функцию предвидения и  предупреждения
aedqrbhi. Они служили своеобразными антидотами, дававшими  надежду
на   уменьшение   неожиданности,  а   значит,   и   разрушительных
последствий  катастроф.  В упоминавшемся  уже  Откровении  святого
Иоанна  Богослова говорилось о “семи чашах гнева Божия на  землю”.
Однако если причиной грядущей катастрофы является “гнев Божий”, то
вполне  разумной стратегией поведения было стараться не разгневать
Всемогущего.  Если  причина бедствий —  колдуны,  их  проклятья  и
заговоры,  то опять-таки этот вывод обозначает пути предупреждения
несчастий.
     Страх   перед   грядущими   бедствиями   и   стремление    их
предотвратить видны из того огромного значения, которое  играли  в
древнем мире оракулы и прорицатели. М.Вебер в “Социологии религии”
показал   связь   между   знанием  будущего,   умением   толковать
предзнаменования и предсказания оракулов, и властью в сообществах.
Там,  где  это удалось взять в свои руки политической  власти,  ей
удалось    потеснить    священнослужителей,    но    там,     “где
священнослужители   сумели  захватить  в  свои   руки   толкование
предсказаний  оракулов  и божьей воли, их власть  была  длительное
время преобладающей” (8).
     Страхи  древности  сохраняли свою  направленность  вовне,  на
внешний  мир.  Даже страх человека перед самим собой представал  в
форме внешних сил, например, богов и богинь, вызывающих раздоры  и
войны между людьми.
     
                                 
               Страхи и катастрофизм в Средние века
     Современная  медиевистика накопила достаточно знаний  о  роли
страхов в жизни средневекового человека.
     Известно,   что  жизнь  в  Средние  века  была   относительно
короткой.  М.Блок  ссылается  на  имеющиеся  сведения,  касающиеся
коронованных особ: Роберт Благочестивый умер в возрасте  около  60
лет;  Генрих I — в 52 года; Филипп I и Людовик YI — в  56  лет.  В
Германии  четыре первых императора из Саксонской династии  прожили
соответственно: 60 или около того, 28, 22 и 52 года (9).
     Великие  эпидемии,  против которых люди  не  умели  бороться,
ужасающая  детская  смертность, периодические жестокие  голодовки,
все  это создавало иной, чем сейчас общий психологический фон, где
смерть была привычной спутницей жизни.
     Трудно   человеку  современного  общества,   жизнь   которого
расписана по секундам и минутам, вообразить себе обычную  ситуацию
средневековья,  где люди не умели измерять время и ориентировались
по  солнцу. “Дорогие и громоздкие водяные часы существовали, но  в
малом    числе   экземпляров.   Песочными   часами,   по-видимому,
пользовались не очень широко. Недостатки солнечных часов, особенно
при   частой   облачности,  были  слишком  явны”  (10).   Глубокое
равнодушие ко времени проявлялось не только в повседневной  жизни,
но и в делах социально значимых. В документах не оставляли никаких
хронологических данных. Не сохраняли в памяти даты рождения даже в
королевских  семьях. Вместе с тем большое значение  имела  древняя
иудейская традиция различения дней недели.
     Представления об истории оставались циклическими, хотя на них
оказывало большое влияние христианское понимание времени, особенно
идея  Страшного  Суда, завершающего историю.  Золотой  век  был  в
прошлом,  настоящее  оценивалось как нарастающий  упадок.  Прошлое
было ценностью, не сравнимой по значимости с ценностью настоящего.
“Молодежь более ничему не желает учиться, наука в упадке, весь мир
стоит  вверх ногами, слепцы ведут слепцов и заводят их в  трясину,
осел  играет на лире, быки танцуют, батраки идут служить в войско.
Отцов  церкви,  Григория Великого, Иеронима, Августина,  Бенедикта
Нурсийского,  можно встретить на постоялом дворе,  под  судом,  на
p{amnl рынке. Марию более не влечет созерцательная жизнь, а  Марфу
жизнь  деятельная,  Лия бесплодна, у Рахили гноятся  глаза,  Катон
зачастил в кабак, а Лукреция стала уличной девкой. То, чего прежде
стыдились, ныне превозносится. Все отклонились от своего  пути”  —
так   говорили  о  современности  ваганты  (поэма  “Встарь   цвела
наука...” из “Carmina burana”).
     Мышление людей Средневековья оставалось манихейским,  и  хотя
идея  Чистилища  как  чего-то третьего  и  присутствовала  в  нем,
главной  оставалась полярность Рая и Ада, Бога и Дьявола, Добра  и
Зла.   “Средневековое  мышление  и  чуствование  были   проникнуты
глубочайшим  пессимизмом — пишет Ж.Ле-Гофф — Мир  стоит  на  грани
гибели,  на пороге смерти” (11). В близком конце мира сомнений  не
оставалось.  Людей  ждет  неминуемая  катастрофа  —  таково   было
всеобщее убеждение.
     Если   циклические   представления   предстают   естественным
результатом  наблюдений,  то  вывод  об  окончательной,  последней
катастрофе,  уничтожающей мир, кажется менее  хорошо  обоснованной
догадкой. Возможно, она могла возникнуть как генерализация  страха
перед  смертью в процессе развития личностного самосознания.  Хотя
есть  племена,  которым неизвестен этот вид страха (12),  все-таки
большая  часть  культур  формировала у людей  страх  перед  концом
земного   существования.  Эти  страхи  культивировали,   например,
оракулы  античных Сивилл. О них сохранилось мало сведений.  Однако
страхи, ими предвещавшиеся, известны через поэта Виргилия, который
говорил  о том, что наступает последний век по пророчеству Кумской
Сивиллы.    Христианское   видение   истории   своей    магической
таинственностью  резко  отличается  от  поверхностного  (в   свете
христианской  идеи)  эмпиризма аграрных циклов  с  их  бесконечным
однообразным  повторением. Это видение  совмещает  идею  вечности,
т.е.  отсутствия времени, с идеей саморазвития человека, линейного
времени;  причем  историческое время, течение  истории  приближает
конец  истории,  одновременно  являющийся  всемирной  катастрофой,
завершающей существование человечества. О “конце мира” говорится в
Откровении святого Иоанна Богослова.
     Однако глубины христианской концепции времени в Средние  века
оставались достоянием лишь ученых-богословов. Медиевисты  (М.Блок,
Ж.Ле   Гофф)  отмечают,  что  массовое  сознание  путало  прошлое,
настоящее  и будущее. Крестоносцы конца XI века считали,  что  они
отправляются  покарать  не  потомков  палачей  Христа,  но   самих
палачей.  “Здесь  мы  имеет  дело  с  магической  ментальностью  —
отмечает  тот же Ле Гофф — которая превращает прошлое в настоящее,
потому что канвой истории служит вечность” (13).
     Средневековая   картина   мира   была   эсхаталогической    и
переживалась очень эмоционально.
     “Картина   последней  катастрофы,  неотделимая   от   всякого
христианского  образа вселенной, — пишет М.Блок,  —  вряд  ли  еще
когда-нибудь  так  сильно  владела умами”.  Гибель  мира  казалась
настолько  близкой, что каждое живущее поколение  ожидало  ее  для
себя.  “Мы,  поставленные у конца времен”, — писал  епископ  Оттон
Фрейзингенский в своей хронике, — и это было обычным  и  привычным
для  того  времени убеждением. Постоянное ожидание конца  света  и
неуверенность в датах рождали волны паники, “волны страха набегали
почти  беспрерывно  то здесь, то там, и, утихнув  в  одном  месте,
вскоре  возникали  в  другом” (14). Жизнь была наполнена  слухами,
которые рождались один за другим. “Почти во всем мире прошел слух,
что  конец  наступит,  когда Благовещенье  совпадет  со  Страстной
пятницей”, — писал просвещенный богослов Аббон из аббатства Флери.
Простые люди доверяли выкладкам ученых людей.
     Страх  перед  будущем  в Средние века был  столь  силен,  что
исследователи   (15)  приходят  к  выводу  об  одержимости   людей
Qpedmebejnb|  жаждой спасения и страхе перед адом как определяющей
характеристике их ментальности.
     Милленаризм  пытался  сгладить  жесткий  вывод  о  неизбежной
гибели  человечества.  После катастрофы Страшного  Суда  ожидалось
идеальное  Тысячелетнее Царство праведников для тех, кто  таковыми
окажется.  В  этом  опять-таки можно видеть отголоски  циклических
представлений,  древние истоки ожидания чуда и  счастья  вслед  за
катастрофой и смертью, корни которых, как это показал  еще  Фрэзер
(16),   лежат   в   наблюдениях  за  умирающим   каждую   зиму   и
возрождающимся    весной   растительным   миром.    Архетипические
представления о необходимости умереть, чтобы затем возродиться для
новой жизни, присутствуют и сегодня.
     Катастрофическое мировоззрение и миросозерцание  типичны  для
религиозного  сознания.  Это понимали уже древние  философы.  Так,
Демокрит  считал, что чувство страха лежало в основе возникновения
религии.  Той  же  мысли придерживался Лукреций.  Страх  и  боязнь
грядущих  катастроф характерны для всех мировоззренческих  систем,
которые  исходят  из  представлений о пассивности  человека  перед
лицом   внешних   сил.   Аграрные  общества,   как   и   остальные
доиндустриальные  сообщества, были исполнены подобных  страхов,  и
основой  их  было чувство зависимости людей от природы,  общества,
самих себя.
     Только   чувство  контроля  над  окружением  и  самим  собой,
вырабатываемое исторически, могло постепенно смягчать человеческие
страхи  перед неизвестным будущим. Возможно, однако, что они  лишь
приобретали новые культурные одежды. Любые попытки задуматься  над
вечными   вопросами  вновь  и  вновь  обращают  людей  к  глубинам
неизвестности и заставляют их испытывать страх. П.Фейерабенд, один
из  тонких  современных методологов и философов  науки,  писал,  в
частности,   о   стремлении  людей  мифологизировать   науку   для
избавления  от страха, и этим они напоминают людей, собравшихся  у
костра  в  глухом  лесу, которые предпочитают, глядя  на  пляшущий
огонь, не думать о неизвестности, которая у них за спиной (17).
     
                                 
           Философский вызов катастрофизму в Новое время
     Были   ли   материальные  причины   для   смены   вектора   с
пессимистического на оптимистический в Новое время, или позитивные
перемены в жизни общества принесла перемена мировоззрения — вопрос
не такой простой, как кажется.
     Однако   хорошо  известно,  что  в  философии  пессимизму   и
циклическим   теориям   противостоят   оптимистические   концепции
прогресса,  связанные с линейным пониманием времени. Они  являются
достаточно  далеким  развитием  тех  идей  о  линейности  времени,
которые   имеются   уже  в  Ветхом  Завете.   Идеи   человеческого
совершенствования,    улучшения   условий    его    существования,
продвижения вперед по пути массового распространения и  углубления
знаний  и  культуры  идейно  противостоят  пессимизму  циклических
теорий  в  философии истории. Эти теории в отличие от  религиозных
верований   в   катастрофу  и  Страшный  Суд,  венчающий   историю
человечества,  принципиально  нефиналистского  характера.  Они  не
боятся утверждать, что не знают, что будет дальше с человечеством.
Идея  динамизма  и  постоянного  стремления  к  совершенствованию,
которую  эти  концепции  содержат, противостоят  катастрофическому
мировоззрению,   хотя  и  не  исключают  возможности   катастрофы,
прекращения существования человеческого рода.
     Центральной ориентацией европейской философии истории в Новое
время  стала ориентация на прогресс и оптимизм относительно судьбы
человечества.    Эволюционизм   противостоял    катастрофизму    и
иррационализму,   оптимизму  удавалось  до  поры   справляться   с
oeqqhlhqrhweqjhl  видением  истории, сдвигая  его  к  периферийным
направлениям философско-исторической мысли. И сейчас еще, несмотря
на весь массив критики, обрушившийся на прогрессистские концепции,
достаточно  убедительно  звучат слова Ж.Ф.Кондорсе,  нарисовавшего
оптимистическую картину прогресса человеческого разума:  “прогресс
подчинен  тем  же  общим законам, которые наблюдаются  в  развитии
наших индивидуальных способностей, — утверждал Кондорсе, _ ибо  он
является  результатом этого развития, наблюдаемого одновременно  у
большого  числа индивидов, соединенных в общество.  Но  результат,
обнаруживаемый   в   каждый   момент,  зависит   от   результатов,
достигнутых  в предшествовавшие моменты, и влияет на  те,  которые
должны быть достигнуты в будущем” (18).
     Спор  о  вокруг теории прогресса, восходящей к Роджеру Бэкону
(XIII)  и Жану Бодену (XVI), стал, как известно, одним из  главных
философских споров ХVII и особенно XVIII столетия. Часть философов
отвергали  и  даже  осмеивали идею прогресса.  Вольтер,  например,
яростно  боролся против “панглоссианизма” теории предустановленной
гармонии Готфрида Лейбница. Ужасы Лиссабонского землетрясения 1755
года, которое сопровождалось приливной волной и пожаром, полностью
разрушившими  город,  заставили Вольтера  усомниться  в  том,  что
человечеству  стоит быть уверенным, что оно живет “в самом  лучшем
из всех возможных миров”.
     Современные   теологи  доказывают,  что,  несмотря   на   всю
апокалиптичность  христианского  воззрения  на  историю,  вера   в
прогресс  не  только  не противостояла ему, но  обнаруживает  свои
религиозные корни. “Легко увидеть, — пишет Кристофер Досон, —  что
эта   вера   в   прогресс   получила  распространение   в   период
торжествующей национальной и культурной экспансии, когда  Западная
Европа  обрела нечто вроде мировой гегемонии. Но не менее  ясно  и
то, что она не являлась чисто рациональной конструкцией, а была, в
сущности,  не чем иным, как секуляризованной версией традиционного
христианского взгляда” (19).
     Хотя  европейская философия после Томаса Гоббса с его мрачным
видением  мира,  представленным в “Левиафане”,  достаточное  место
уделила человеческим страхам, в том числе перед катастрофами,  тем
не  менее как доминирующая тема пессимизм появился лишь во  второй
половине    XIX    столетия.   Пессимистическое    видение    мира
разрабатывалось  такими  философами, как Артур  Шопенгауэр  и  его
последователь Эдуард фон Гартманн, Серен Кьеркегор, Фридрих  Ницше
(с  его  призывом  “заглянуть в бездну”), Мартин  Хайдеггер,  Карл
Ясперс и Жан Поль.
     
                                 
  Страх человека перед самим собой как основа катастрофизма в ХХ
       веке: экзистенциализм, психоанализ и энвиронментализм
     В  новейшее время вектор катастрофизма неуклонно смещается от
страха перед природными катастрофами в сторону страха человечества
перед  самим собой, перед теми разрушительными силами, скрытыми  в
личности, организациях, выработанных людьми, сообществах и  силах,
развязываемых   как   отдельным   человеком,   так   и   группами.
Экзистенциалистская философия, фрейдизм, а также энвиронментализм,
развившийся в последние десятилетия, — подтверждение этого сдвига.
Разрушительные  силы природы, конечно, действуют  по-прежнему,  но
они  отошли  в  область  технических,  технологических  интересов,
организационных  усилий,  направленных  на  предвидение  возможных
ущербов  и  уменьшение повседневных рисков. Прогнозы  погоды,  где
жизнерадостные дикторы просвещают телезрителей о вероятности бурь,
ураганов,   наводнений,  штормов,  циклонов  и  т.д.,   достаточно
наглядны  в  этом  отношении. Философия  же  прочно  сместилась  в
сторону осмысления разрушительного начала, скрытого в человеке.
     Таким  образом, в философии ХХ века разработка понятия  страх
обращена  своим  вектором в обратную сторону от  макроисторических
построений   философии   истории.  Страхи  перемещаются   вовнутрь
микрокосма  человеческой личности. Главные страхи вызывают  теперь
уже  не столько ураганы и эпидемии, сколько разрушительное начало,
скрытое в самом человеке, в глубинах его личности. Соответственно,
более   всего   разработанной  тема  страха  оказалось   в   таких
психологически-ориентированных   философских   направлениях,   как
экзистенциализм и фрейдистский психоанализ.
     Страх   —   одно  из  центральных  понятий  экзистенциализма.
Кьеркегор различал обычный “эмпирический” страх-боязнь (Furcht)  и
неопределенный безотчетный страх-тоску (Angst). Первый вид  страха
присущ  не  только  человеку, но и животным.  Это  —  страх  перед
конкретными  предметами  и  обстоятельствами.  Второй  вид  страха
специфически   человеческий,  неизвестный  животным.   Страх-тоска
появляется  тогда, когда человек узнает, что он не  вечен.  Это  —
метафизический страх и его предмет — ничто — Angst  в  сущности  и
есть  страх перед неизвестным будущим, которое неумолимо наступает
с течением времени. Будущим, которое невозможно узнать и о котором
можно только строить догадки. Отсюда и та мистическая власть людей
и  социальных  институтов,  которые  способны  убедить  других  (и
возможно  себя),  что  им  удалось  приподнять  завесу  над   этой
метафизической  тайной.  Человеческая культура  выросла  в  поиске
ответов на эти вопросы.
     М.Хайдеггер  развил  кьеркегоровскую  идею  экзистенциального
страха   до   ее   логического  предела.   Он   снял   мучительную
неопределенность этого страха, указав, что его концом и  разгадкой
является смерть. Она отнимает надежду, но снимает неопределенность
и  дает  последние  ответы на все заданные и  незаданные  вопросы.
Мужественен  тот,  кто  принял  этот экзистенциальный  предел  как
нравственную  максиму, и руководствуется ей, проживая ограниченный
срок  своей  жизни.  Постоянная готовность к  смерти  есть,  таким
образом,   один   из   ответов   на   невыносимый   страх    перед
неопределенностью  будущего. В довоенные годы Хайдеггер  (Бытие  и
время, 1927) полагал, что страх, как и совесть, вина, забота  есть
условие   подлинности  человеческого  существования,   необходимые
элементы  личностного самоопределения. Это проистекает от значения
ощущения  времени в человеческой жизни. Время есть  самая  главная
характеристика  человеческого бытия. Страх необходим,  ибо  только
тогда   человек  ощущает  себя  живым,  когда  он   сознает   свою
конечность,   временность.  Как  только  он  забывает   об   этом,
избавляясь  таким образом от страха, он погружается в неподлинное,
“вульгарное”  время  — время, в котором нет глубоких  человеческих
смыслов. Тогда он изменяет своей сущности и уподобляется животным.
Страх   перед  неизвестным  будущим  есть,  фактически,   ощущение
времени,  т.е.  ощущение жизни. Отнимите  его  у  человека,  и  он
превратится  в  раба  рутинных  действий,  повседневных  забот   и
неосмысленных привычек.
     Ж.-П.Сартр    продолжил   логику   философского    осмысления
экзистенциального страха. Он связал его с другим  основополагающим
понятием человеческого существования — свободой. Этот поворот  был
очень   важен,   так   как  сместил  понимание   страха   вовнутрь
человеческой  личности.  Из внешнего обстоятельства,  над  которым
человек  не  властен  и  которое угнетает и ослабляет  его,  страх
превратился   в   чувство,   доступное   человеческому   контролю.
Сартровский   страх  (angoisse)  —  прежде  всего  подчиненный   и
покоренный,  контролируемый, а значит подвластный человеку  страх.
Метафизический  экзистенциальный страх  Сартр  интерпретирует  как
страх  перед  самим собой, перед своими возможностями и  свободой.
Эти  возможности  и  эта  свобода безграничны,  и  ограничение,  и
b{bkemhe  их  есть та жизненная проблема, которую  человек  должен
решать всю свою жизнь. Жизненные задачи человек может выбирать,  и
он свободен в этом выборе. Даже заключенный и прикованный к своему
креслу  паралитик  обладают  свободой выбора,  которой  они  могут
воспользоваться так, как каждый из них это понимает. Человек может
продолжать  бояться немыслимого ничто и понимать  свой  страх  как
нечто  внешнее, не зависящее от него, как условия и обстоятельства
своей жизни. Он может смириться с ним. Но это не обязательно. Люди
могут  осмыслить  страх как свою собственную внутреннюю  проблему,
решению которой они могут помочь только сами. Все остальное — лишь
внешние  обстоятельства, пределы, о которых они могут думать,  или
не  думать,  и  в этом они тоже свободны. Освобождение  от  страха
перед   будущим   приходит  в  решениях   и   действиях,   которые
предпринимает  человек.  Никакие обстоятельства  и  никакой  страх
перед  будущим  не  могут  овладеть  человеком,  по  крайней  мере
овладеть  полностью,  никакое давление  внешних  обстоятельств  не
может   оказаться  достаточным,  если  человек  выбирает  свободу.
Свобода прежде всего есть свобода от страха перед самим собой.
     Даже  в  тех  случаях,  когда экзистенциалисты  обращались  к
философии   истории,  как,  например,  К.Ясперс,   они   сохраняли
внутреннюю  ориентацию на человеческую личность.  “Историчность  —
считал  К.Ясперс,  —  это нечто своеобразное и  неповторимое.  Она
являет  собой традицию, сохраняющую свою авторитетность, и в  этой
традиции   континуум,  созданный  воспоминанием  об  отношении   к
прошлому...  В  историческом сознании  присутствует  всегда  нечто
исконно  свое,  индивидуальное... история  есть  то  происходящее,
которое,  пересекая время, уничтожая его, соприкасается с  вечным”
(20).
     История всегда незавершена, ибо конечен и незавершен человек.
Сама  по себе история окончена быть не может, “Она может кончиться
лишь  в  результате внутренней несостоятельности  или  космической
катастрофы”  (21).  Отдельный человек может наполнить  свою  жизнь
смыслом  только  и  именно потому, что он  знает,  что  его  жизнь
неизбежно  прекратится.  Человечество  в  той  же  степени   может
пронизать  свое существование глубокими смыслами при условии,  что
всегда  будет  помнить о том, что то, что имеет начало,  неизбежно
имеет  и  конец.  И даже если конец истории от нас, современников,
так  же далек, как и ее начало, значение конца истории не в  самом
факте   гибели  человечества,  но  в  наполнении  его   настоящей,
сегодняшней   жизни   смыслом.   Финалистская   позиция,   которую
возвращает  в  философию истории Ясперс, спорит  с  нефиналистским
видением в научной картине мира. Здесь постоянный источник критики
натурализма  и  позитивизма, которые  тяготеют  над  наукой  и  ее
идеологией, несмотря на все убеждающие блестящие ее достижения.
     Другое  влиятельное  направление в  философии  ХХ  века,  где
категория  страха играет важнейшую роль — фрейдизм и  психоанализ.
Ранний  фрейдизм  также различал два вида страха —  перед  внешней
опасностью  и  глубинный иррациональный страх.  Последний,  как  и
сартровский  страх, есть страх перед самим собой.  Однако  природа
его  интерпретируется иначе: фрейдистский страх — это страх  перед
бессознательными     разрушительными    инстинктивными     силами,
сконцентрированными   в   человеке,  перед   импульсами,   которые
прорываются  из глубин человеческого существа. Такая интерпретация
страха  актуализирует негативные стороны свободы,  показывая,  что
искомая    свобода,    если   она   не   одухотворена    моральной
ответственностью,    не    социализирована,    может    обернуться
антисоциальностью,  вихрем  разрушения.  Нереализованные  желания,
оставшиеся  вне культурных смыслов и этических норм, таят  в  себе
гигантскую катастрофическую силу. Бесстрашный сартровский человек,
откинувший  все  внешние авторитеты и страхи, обращается  здесь  в
delnm`-разрушителя. Он свободен и не боится  даже  самого  себя  —
поэтому  он представляет собой опасность для общества. Психоанализ
показывает,  что  человечеству не следует  вовсе  отказываться  от
страха и от культуры, даже если она и носит репрессивный характер,
как   это   утверждал   Г.Маркузе.   Человек   должен   страшиться
разрушительного  начала,  заключенного  в  нем,   тогда   возможен
компромисс  между  этим  началом  и  ограничивающими  требованиями
реальности.
     Э.Фромм,  К.Хорни,  Г.Салливен и другие последователи  Фрейда
придали  его учению культурологический и социологический характер.
Вперед выдвинулись отношения между индивидуально-психологическим и
социальным началами личности, между культурой личности и культурой
общества.   Страх   как   понятие  и  категория   занял   в   этих
концептуальных  моделях первостепенное место.  Согласно  Э.Фромму,
страх — то чувство, которое является определяющим при формировании
социального характера. Он является тем психологическим механизмом,
который   оттесняет,  сдвигает  на  обочину   и   даже   в   сферу
бессознательного   те   индивидуальные  характеристики   личности,
которые  входят в столкновение с господствующими в данном обществе
культурными   и   социальными   нормами.   Результатом    является
формирование  типов  личности, распространенных  в  том  или  ином
обществе.    Сходство   социально   приемлемых   черт    облегчает
взаимопонимание и совместную деятельность. Платой за это  является
подавление   социально  отторгаемых  качеств  с  помощью   страха.
Страдающей стороной остается личность, которая сама, устрашившись,
лишает  себя  части  своего  сущностного богатства  индивидуальных
характеристик.  Массовизация индивида из его  страха  перед  самим
собой  как  уникальным существом, из его боязни  выделиться,  быть
отличным  от  толпы, от других людей — вот результат социализации.
Подобное омассовление, в частности, приверженность стереотипам,  в
том  числе  стереотипизированным массовым страхам, —  одновременно
плата,  которую человечество платит за развитие своих потребностей
в  коммуникации,  за  облегчение  и  упрощение  этой  коммуникации
индивидов  между собой. Счастье быть понятым оказывается  обратной
стороной усечения самого себя для того, чтобы быть понятым.
     Личность  испытывает страх перед миром и другими  людьми.  Но
страх   —   не   только   психологический,  а   также   культурно-
психологический  феномен. Каждая культура навязывает  свои  страхи
всем без исключения носителям данной культуры. Она указывает людям
смыслы  вещей  и действий и задает образцы реагирования.  Страх  —
очень  эффективный механизм социализации. Может быть даже чересчур
сильный,  ибо  он  деформирует личность и рождает  неврозы.  Карен
Хорни показала это в своем до сих пор не утратившем убедительность
исследовании   (22).  Она  различает  нормальные  и  невротические
страхи.  Сами  по себе характеристики этих страхов не  так  важны.
Страхи  могут вызываться внешними опасностями (природные бедствия,
нападения  врагов),  социальными  отношениями,  установившимися  в
данном  обществе (конфликты, угнетение, зависимость и т.д.),  теми
или иными культурными традициями (страх перед потусторонним, страх
нарушения  табу  и т.д.), но если они диктуются данной  конкретной
культурой,  то  должны  быть  признаны нормальными.  Культурой  же
предлагаются способы защиты от этих страхов, которые позволяют  ее
носителям  “не  страдать  сильнее, чем  это  неизбежно”  в  данной
культуре.  Невротик,  однако, страдает  сильнее.  Он  находится  в
конфликте с самим собой и неспособен этот конфликт разрешить.  Его
страхи  и  защиты  выходят и в количественном,  и  в  качественном
отношении  за границы нормы. Достижением Хорни было  то,  что  она
сумела показать, что невротические страхи являются реакцией на  те
требования, которые культура предъявляет к личности. Соглашаясь  с
этими  требованиями, человек надевает на себя некую маску (К.Г.Юнг
m`g{b`k  ее persona), предъявляемую себе и окружающим,  однако  ее
несоответствие  его самости рождает глубокое и  неосознанное  чаще
всего  чувство  вины, которое и запускает в действие невротический
конфликт.
     Во  второй  половине 60-х гг. стала развиваться  новая  форма
страхов    человечества   перед   самим   собой   и   собственными
разрушительными  возможностями, касающаяся  отношения  человека  с
окружающей   средой   —  инвайронментализм.  Эта   природоохранная
тенденция включает большой комплекс идей, построенный на признании
человеческой   ответственности   за   весь   нечеловеческий   мир.
Инвайронментализм  возник  как  развитие  христианской   этики   и
одновременно критика некоторых ее интерпретаций. Он впитал в  себя
также  многие идеи восточной философии. Инвайронментализм соединил
новые  моральные требования, новую философию отношения человека  к
природе, новое искусство и политику. Он существует и развивается и
как  комплекс идей, и как гражданское и политическое  движение.  С
одной  стороны,  инвайронментализм является несомненным  развитием
христианского гуманизма, обогащенного опытом новых религий, в  том
числе  восточных влияний. С другой стороны, он приобретает  подчас
антихристианские  обертоны,  вплоть  до  человеконенавистничества,
когда  именно  человек,  его деятельность  объявляются  зловредным
источником разрушения окружающего растительного и животного  мира,
загрязнения   почв,   воздуха  и  воды.   Для   нас   важно,   что
энвиронментальные идеи и движения выступают в качестве дальнейшего
продвижения  человеческой  рефлексии  и  страхов,  эту   рефлексию
сопровождающих, вовнутрь, т.е. на личность и человечество.
                                 
                           *     *     *
     Анализ  истории показывает, что страх перед будущим,  попытки
осмыслить его в контексте возможной грядущей катастрофизм является
мощной традицией, действительной как для народной культуры, так  и
для  элитарной  религиозной  и философской  мысли.  Очевидно,  что
традиция  обладает  гигантской силой инерции,  без  учета  которой
невозможно  понять  и  представления нашего современника  во  всех
странах,  у всех народов. Она принимает многие формы, в том  числе
может  быть  включенной  в опыт “из первых  рук”  —  и  личный,  и
семейный. Однако еще в большей степени страх перед будущим, идущий
из  истории,  из прошлого человечества, предстает для  личности  в
качестве  вторичной информации, т.е. той, которую он  получает  из
образовательных    институтов,   средств   массовой    информации,
религиозных   проповедей,  философских   текстов,   литературы   и
искусства.
     Историческая тенденция состоит в смещении вектора страхов: со
страхов,  обращенных  вовне, на действия внешних  по  отношению  к
людям сил, к страхам, обращенным вовнутрь, т.е. к страхам человека
и  человечества  перед  самим  собой.  Эта  тенденция  нашла  свое
выражение  в  философской мысли, психологии, в  инвайронментализме
как  новом  мировоззрении, которое заставляет человека чувствовать
свою   вину   перед  окружением  и  страшиться  своей  собственной
разрушительной активности.
                                 
               Глава 2. Страх как социальный феномен
                                 
   Страх,  различные его формы, являются необходимой эмоциональной
составляющей  жизни  практически  каждого  индивидуума,  группы  и
общества.  Способность  испытывать  страх  и  боязнь  заложена   в
человеческом  мозгу.  Как  удалось  недавно  выяснить   британским
нейрохирургам, в мозгу имеется специальный центр, который отвечает
за   боязнь   и  страх,  испытываемые  человеком  в  экстремальных
qhrs`vhu.  Этот  участок мозга, в зависимости от  степени  угрозы,
подает  сигналы  другим участкам мозга, которые определяют  модель
поведения   человека.  Возможно,  что  это  открытие  потенциально
сделает человека менее зависимым от переживаемых им чувств. Однако
биологически “бесстрашный человек” был бы уже иным существом,  ибо
страх,  рациональный  или  нет, служит, подобно  физической  боли,
сигналом опасности. Его возникновение оповещает о потенциальных  и
реальных угрозах благосостоянию и даже самому существованию людей,
групп или обществ.
     Вместе  с тем, хотя страх как сигнал потенциально негативного
развития,  событий  или процессов является постоянным  компонентом
человеческой   жизни,   он   столь  же  неуклонно   компенсируется
различными “перекрывающими” механизмами, которые облегчают и  даже
подавляют  это  чувство. Типы и интенсивность  различных  страхов,
также  как и интеракции между страхами и их антидотами, изменяются
исторически; они также различаются в обществах и культурах.  Имеют
место  и  зависимости от этапа жизненного цикла. Уже Аристотель  в
своей  “Риторике”  заметил,  что  молодые  люди  менее  подвержены
страху, но и более безрассудны, тогда как более старые осторожны и
осмотрительны.   Эти   вариации  детерминируются   многочисленными
факторами, весьма различными по своей природе, начиная от  истории
наций до их текущих экономических настроений.
     
                                 
                     Страх — чувство и эмоция
     Приходится  признать,  что  в социальной  науке  до  сих  пор
остается  более распространенной скорее негативная, чем позитивная
оценка  эмоционально-волевой сферы человека. В оппозиции “разум  —
эмоции” вторым отдается подчиненное место. Их рассматривают скорее
как  дезорганизующее и разрушительное начало, которое должно  быть
подчинено   разуму  и  управляться  последним.   Данная   традиция
исторически  сложилась в процессе наблюдения над такими  эмоциями,
как  гнев,  ярость, паника, которые было легче  видеть  и  которые
резко   выделялись  на  общем  более  ровном  эмоциональном   фоне
жизнедеятельности личности. Эта оценка имеет также  и  религиозные
корни,  идущие  еще  от  борьбы  христианства  с  язычеством.  Как
известно,   христианская  аскетическая  традиция  дискредитировала
эмоции  и чувства, связав их со злом и грехом. Правда, эта строгая
оценка касалась скорее других эмоций, чем страха. Последний должен
был помогать богобоязненным, а значит, праведным людям справляться
с  искушениями,  возбуждающими у них запретные  чувства.  Страх  в
религиозной   этике   не   относился   к   запрещенным   чувствам.
Благоговейный страх, соединенный с любовью, по отношению  к  богу,
страх, смешанный с отвращением, — отношение к греху и злу.
     Конструктивисты  и, в частности, психолог Магда  Арнольд  (1)
связали  эмоции с когнитивными процессами и оценкой  ситуации  или
стимула.   Более  конкретно  эту  проблему  изучали   американские
психологи  Ф.Элсворт  (Phoebe C. Ellsworth)  и  К.Смит  (Craig  A.
Smith) (2), которым удалось разработать систему зависимостей между
определенными  эмоциями  и  комбинациями  оценок.  Страх  оказался
связанным с неуверенностью. Он также обычно объединялся с  другими
негативными эмоциями, как, например, тревога, гнев, ярость,  ужас,
стресс, паника, апатия и депрессия.
     Другая познавательная традиция оценивает эмоциональную  сферу
человека   более   позитивно.   Во-первых,   эмоции   и    чувства
рассматриваются   в  своей  самоценности.  Во-вторых,   признается
важность  чувств  и эмоций как источника творчества,  установления
ассоциативных связей и вдохновения. Кроме того теоретики указывают
на важность чувств для развития способности к пониманию и эмпатии,
необходимых     для    взаимодействия    людей.     Исследователи,
ophdepfhb`~yheq этой традиции, подчеркивают, что чувства и  эмоции
важны  как  мотивирующий фактор. Жизненно необходимыми  качествами
является  также адаптивная функция чувств. В этом же смысле  может
быть  истолковано  представление  о  связи  испытанного  человеком
чувства  страха  и  более  осторожном его поведении  в  результате
полученного опыта. Эта традиция, идущая от Аристотеля и  Цицерона,
также  важна для понимания социальных функций страхов, в том числе
массовых.  Она  может  быть интерпретирована в  терминах  научения
более эффективному (правильному, комфортному и т.д.) поведению.
     Понимание   конструктивистами  страха  как   функции   оценок
подводит   к  необходимости  рассматривать  его  через   связи   с
окружающей средой, и в частности, социальной и культурной  средой.
Важно также подчеркнуть, что страх оказывается предметом научения.
Это особенно четко видно на одной из теорий, объясняющих фобии или
неконтролируемые  иррациональные  страхи.  Так,  испуг  отца   или
матери,  наблюдаемый ребенком, может привести к появлению  у  него
фобии  как  наученного  свойства.  Страх,  который  такой  ребенок
перенял   от  своих  родителей,  может  превратиться  в   чувство,
неподвластное  разуму.  Идея  о внушенных  или  наученных  страхах
представляется  весьма  важной  для  изучения  социальных  проблем
возникновения и распространения страхов в обществе.
     
                                 
                         Типология страхов
                                 
                Специфичные и универсальные страхи
     Общепризнано,    что   страх   есть   сдерживающее    начало,
формирующееся  под  влиянием различных  факторов.  Так  называемый
“объективный  характер” воспринятой угрозы  только  один  из  них,
однако часто решающий. Так же как и упоминавшимся уже Гуду и  Бен-
Иегуде  (1994),  авторам  близка позиция  “умеренного  социального
конструктивизма”,  которая позволяет избежать крайностей  наивного
реализма, с одной стороны, и тотального релятивизма, сторонящегося
“объективной  действительности” как важной  категории  анализа,  с
другой.
     Несомненно,  что  образы страхов изменяются в  ходе  истории.
Например, содержание и репертуар страхов в Средневековье  были  во
многих  аспектах другими, чем теперь, а повсеместно  встречающийся
страх перед упадком нравственности не только изменяет свои формы и
конкретное содержание от одного периода к другому в пределах одной
и  той  же  культуры,  но  также  различается  по  этим  и  другим
параметрам в разных культурах (3).
     В  дополнение  к  исторически  и культурно  детерминированным
страхам,  однако,  имеется  также  некоторое  число  универсальных
страхов, которые воспроизводятся с небольшими вариациями в  разное
время  и  в  разных культурах. Среди них — страхи перед природными
бедствиями,  войной и утратой независимости для этнической  группы
или  нации,  боязнь  голода, критического снижения  уровня  жизни,
анархии   и   преступлений  в  обществе.   Сходства   в   страхах,
встречающиеся   в   различное  время  в  разных   культурах   дает
возможность  современным  ученым  раскрыть  содержание  документов
прошлого, посвященных различным катастрофическим угрозам,  начиная
от  библейских пророчеств до апокалипсических предсказаний лидеров
современных сект.
     
                                 
           Социализированный и несоциализированный страх
     Как известно, К.Леви-Строс различал “сырое” и “вареное”, т.е.
природное  и  культурное начала. Продолжением этих идей  выступает
p`gkhwemhe,   соответственно,  “сырого”  (raw)  и  “почтительного”
(respectful)  страхов  (4).  Первый —  несоциализированный,  более
близкий   к   природным  реакциям  живого  существа  на  опасности
существования. Второй — социализированный. Исторически второй  тип
страха  реализовался как страх перед авторитетом.  Почтительность,
вежливость,  самоограничение  перед  лицом  кого-то  или  чего-то,
оцениваемого как более значительное, чем данная личность, лицо или
установление,   социальный  институт  или  вещь  —  характеристики
второго  типа.  Таким был страх детей перед отцом  в  традиционной
семье,  членов племени перед вождем и, наконец, перед  тем  высшим
авторитетом, каким является Бог. Не случайно, страх и благоговение
обозначаются одним и тем же словом (awe). Социализированный  страх
смешан  с уважением, послушанием как добровольным самопринуждением
личности к выполнению ею определенных действий.
     Социализированный  страх является тем социальным  отношением,
которое  оставляет  место  самоуважению личности.  Он  основан  на
признании  иерархических отношений нормой,  определяющей  взаимные
права  и  обязанности  всех  лиц,  вовлеченных  в  это  отношение.
Длительный опыт социальной жизни, основанной на нормах обычного  и
юридического   права,  лежит  за  “почтительным”   страхом   перед
авторитетом.  Эти нормы определяли не только права  и  обязанности
авторитета, но и лица, этот авторитет признающего.
     В   Новое   время  “почтительный”  страх  был  перенесен   на
государство, его законы.
     В  ситуации  аномии социализированный страх разрушается,  ибо
разрушены старые нормы, тогда как новые еще не сложились. Нигилизм
часто является результирующей этой социальной ситуации.
     Особую  опасность для существования социализированного страха
представляют  длительные  аномии,  которые  могут  складываться  в
процессе  глубоких социальных сдвигов, охватывающих большие  массы
людей.   Здесь  можно  сослаться  на  случай  России.   В   России
традиционный  страх  перед авторитетом  начал  разрушаться  еще  в
прошлом  веке.  Страна  попала  в  исторически  сложную  ситуацию,
чреватую    широким    распространением    процессов    разрушения
традиционных  норм  при  слабом  формировании  новых.   Это   было
характерно  и  для столичных городов, и для традиционной  деревни.
Так,   освобождение   крестьян   от   личной   зависимости   перед
землевладельцами  освободило  их и от традиционных  патриархальных
связей,  в  частности,  разрушило  и  “почтительный”  страх  перед
авторитетом.  Это означало лишение покровительства  и  защиты.  Не
случайно,  после реформы 1861 года было замечено,  что  крепостной
крестьянин  по сравнению с освобожденным выглядит более  уверенно.
Тогда   как  первый  держится  с  известным  достоинством,  второй
суетится  и  кажется  каким-то потерянным. Наблюдение  это  весьма
праводоподобно,  ибо  крепостной  крестьянин  имел  установившиеся
отношения  со  своим хозяином, возможно прав у него  было  не  так
много,  но  он  хорошо  знал их, так же как  и  свои  обязанности.
Освобожденный крестьянин вместе со свободой лишился  того,  что  в
современной России называют “крышей”. Одинокий, без ясных  прав  и
обязанностей, он оказался один на один со всем миром.  Результатом
могла    быть    и   стала   тревога   и   неуверенность.    Былой
социализированный (“вареный”) страх перед хозяином  уступил  место
дикому  несоциализированному “сырому” страху перед неизвестностью.
Такой  “сырой”  страх  перед будущим стал питательной  средой  для
роста   иррациональных  страхов,  неопределенных  экзистенциальных
страхов перед опасностями существования.
     В  ситуации  массовых крестьянских миграций  начала  ХХ  века
традиционный  “почтительный”  страх перед  авторитетом  разрушился
вовсе.  Любовь и благоговение, смешанное со страхом, перед высшими
авторитетами, в этой ситуации пострадали не менее,  если  даже  не
ank|xe.
     Несколько  волн  нигилизма, которые пережила Россия,  раз  за
разом  ослабляли  страх  перед  каким-либо  конкретным  выражением
авторитета. Интеллигентский атеизм и массовое двоеверие  подточили
благоговейный   страх  перед  Богом.  Реформы,   урезавшие   права
землевладельцев,  не  могли не ударить по  авторитету  помещичьего
сословия.    Государство   и   его   законы,   которые    являются
воспреемниками   традиционных   патриархальных   и   средневековых
авторитетов, в России воспринимались негативно (что сохраняется во
многом и до сих пор).
     В современной России “почтительный” страх настолько ослаблен,
что иногда приходится задумываться, существует ли он там вообще.
     
                                 
                 Страхи индивидуальные и массовые
     Индивидуальные   страхи  бесконечны  по  своему   содержанию.
Типологически,  однако,  они  могут  быть  разделены   на   сугубо
личностные страхи, подчас вполне уникальные, так происходит тогда,
когда данный индивид опасается чего-то или кого-то, чего или  кого
обычно  другие  люди  не опасаются, и страхи, разделяемые  многими
людьми (группой, обществом, человечеством в целом).
     Массовые  страхи  —  социально приемлемая  форма,  в  которой
находят выражение индивидуальные страхи. Массовые страхи создаются
в  процессе социальной и культурной коммуникации. Достаточно часто
они стереотипизированы.
     Культурные антропологи, изучавшие проблему рисков,  пришли  к
убеждению,  что  культура, культурные нормы  и  ценности  являются
определяющими в оценке опасностей и рисков (5). Таким  же  образом
культура определяет и страхи. Некоторые распространенные страхи  в
массовом  обществе  могут быть рассмотрены как  элементы  массовой
культуры. Например, в последние годы в американском обществе резко
усилился  страх  перед курением как вредной привычкой  и  фактором
повышенного  риска  заболевания раком легких. За  годы  публичного
говорения  курение  и  курящие превратились в  “культурную  тему”,
которая  обросла массой выступлений, газетных и журнальных статей,
монографий, научных исследований, радио- и теледиспутов. Публичный
дискурс   и  массовая  озабоченность  этой  проблемой  привели   к
значительным сдвигам в массовом поведении. Резко снизился  процент
курящих. В публичных местах ревностно соблюдается разделение  мест
для  курящих  и  некурящих.  В  ряде учреждений  запретили  курить
вообще.  Правами курящих как меньшинства, которое может  оказаться
ущемленным  некурящим  большинством, озаботились  борцы  за  права
человека.  Дебаты о табачных компаниях, требования и  претензии  к
ним  развернулись  на  всех  уровнях государственного  управления,
включая  сенат  и высшую федеральную власть. Принимаемые  властями
решения  и  последующие  действия,  как  и  действия  общественных
организаций  и частных лиц, ориентированы на создание общественной
атмосферы,  ограничивающей курение рамками сугубо личных  решений,
касающихся    конкретно   самого   курящего   человека    и    его
ответственности за свое собственное здоровье и жизнь.
     Массовыми  могут  быть  признаны  любые  общераспространенные
страхи.  Такие  страхи отражают иерархию ценностей и предпочтений,
сложившихся  в  определенном обществе, его  слоях  и  группах.  Их
содержание  охватывает  наиболее значимые сферы  индивидуальной  и
общественной жизни.
     Часто   люди   испытывают  страх  по  отношению   к   чему-то
определенному,  потому  что  в их культуре  это  что-то  считается
страшным.   Например,  масоны  страшны  не   потому,   что   вред,
причиненный   ими,   имеет   источником   семейный,   личный   или
исторический  опыт,  но  потому,  что  существуют  соответствующие
jsk|rspm{e   предрассудки.  То  же  самое  можно   сказать   и   о
распространенных страхах перед определенными предметами, объектами
и   ситуациями,  начиная  от  простого  суеверного  страха   перед
переходящим дорогу черным котом до рафинированного, но  такого  же
по   сути   суеверного  страха  перед  “магическими”   числами   и
расположением звезд.
     Массовые    страхи   часто   ориентированы    на    ситуации,
складывающиеся в социальной среде, и их динамика гибко следует  за
этими  ситуациями  как  любое  массовое  настроение.  Как  элемент
массовых   настроений  страхи  достаточно  подвижны,   они   могут
выдвигаться вперед и даже доходить до уровня паники (некоторые  из
этих  ситуационных страхов были описаны в уже упоминавшейся  книге
“Моральная  паника”).  Похоже, что подчас  волны  страхов  подобны
клапану,  и их функция состоит в “выпускании пара”, т.е.  снижении
уровня  тревожности,  накопившейся  в  обществе.  В  то  же  время
некоторые  страхи задерживаются достаточно долго,  сохраняясь  как
значимый  элемент  общего эмоционального  фона  социальной  жизни.
Такие  страхи  запоминаются надолго. Обычно они  возникают  вокруг
серьезных проблем, бедствий и ущербов, таких, например, как война,
длительный   экономический  или  политический  кризис,  революция.
Подобные  массовые  страхи откладываются  в  “коллективной  памяти
чувств”  того или иного общества и уходят в “копилку”  культурного
наследия.  Отождествление немца с фашистом и страх перед  ним  как
перед   фашистом  сохранялся  в  России  достаточно  долго   после
окончания  войны. Ужас перед татаро-монголами, когда-то сжигавшими
русские  города  и  убивавшими  его жителей,  был  пронесен  через
столетия.
     Массовые  страхи сильно различаются от страны к  стране,  что
будет   показано   нами   далее  на  примере   сравнения   главных
американских и русских страхов.
     Имеет  также смысл различать идеологические страхи как  форму
социальных   страхов  и  конкретные  общераспространенные   страхи
обыденной жизни.
     Идеологические      страхи     внушаются      государственной
пропагандистской  машиной. Советская идеология, например,  активно
насаждала  страх  перед США и другими западными странами.  В  годы
приграничных  споров между СССР и Китаем был силен массовый  страх
перед  китайским нашествием. В сталинские времена боялись  “врагов
народа”.  В то же время люди поддаются внушению тогда,  когда  это
отвечает,   хотя   бы  в  какой-то  степени,  их  осознанным   или
неосознанным страхам. Идеология в данном случае дает этим  страхам
понятийное и образное выражение. Так, страх перед Западом опирался
на сильно развитый страх перед внешним миром деревенских жителей и
новых    городских    переселенцев.    Суеверный    страх    перед
“вредительством”   был  перенесен  на  указанных  государственными
авторитетами “врагов народа”.
     Страхи обыденной жизни в большей степени отражают семейный  и
личный  опыт.  Часто они идут из детства и связаны со  стремлением
защитить  себя  от  различных опасностей окружающей  среды:  страх
перед  пожаром,  наводнением, острыми предметами,  которыми  можно
обрезаться;  боязнь  утопления, падения с  высоты,  электричества,
встречи с опасными незнакомцами и т.д.
     
                                 
               Страхи рациональные и иррациональные
     Страх  рационален по самой своей адаптивной функции,  помогая
человеку  воспринять угрозу и отреагировать  на  нее.  Те  страхи,
которые  направлены  на ясно воспринимаемую  определенную  угрозу,
имеющую   высокую  вероятность  реализации,  можно   оценить   как
рациональные. Наука и управление постоянно занимались и занимаются
r`jncn рода страхами. Обычно их называют опасностями или угрозами.
Метеорологи   постоянно  отслеживают  состояние  погоды,   пытаясь
предсказать грядущие стихийные бедствия. Вулканологи наблюдают  за
спящими   и   действующими  вулканами.  Экологи  предупреждают   о
глобальной  опасности  человечеству, связанной  с  его  совокупной
хозяйственной  деятельностью.  Экономисты  постоянно   следят   за
состоянием  различных  экономических  институтов  и  экономическим
поведением  населения,  стремясь предвидеть  возможные  негативные
эффекты,  например,  такие  как  инфляция,  массовые  банкротства,
панику   на  биржах  и  т.д.  Многочисленные  спасательные  службы
организованы  и  действуют  во всех  областях  жизни,  начиная  от
знаменитой  американской службы 911 до психологической помощи  так
называемых   “телефонов   доверия”,  оказывающих   помощь   людям,
находящимся  в стрессовой психологической ситуации. Все  эти  люди
своей деятельностью отвечают на рациональные человеческие страхи.
     Однако  страхи могут оказываться независимыми от рационально-
когнитивных  процессов,  т.е.  носить  “иррациональный  характер”.
Здесь мы можем опереться на многих видных ученых прошлого, которые
были  склонны интерпретировать поведение обычных людей как главным
образом иррациональное.
     Среди  ним  мы можем назвать таких классических авторов,  как
Макс  Вебер,  несмотря на его внимание к роли  “рациональности”  в
человеческом  обществе, Вилфредо Парето, Карл Маннгейм  и  Зигмунд
Фрейд.  Классические  теоретики  поведения  толпы,  прежде   всего
Габриэль Тард и Густав Ле Бон, также принадлежат к этой группе.
     Высокая  степень  иррациональности в человеческом  поведении,
где  высока  роль  эмоциональных  факторов,  признается  явно  или
неявно,  в  большей  или  меньшей степени, теми  учеными,  которые
изучали  коллективное поведение и социальные движения в  1970-м  и
1980-м (6).
     Один  из главных источников иррациональных страхов — интересы
идеологов  и  политиков, которые намеренно  и  весьма  рационально
использовали  необоснованные страхи для того, чтобы достичь  своих
целей, о чем будет более подробно сказано ниже.
     Существует    много    примеров   широкого    распространения
иррациональных  страхов, включая массовую истерию  и  коллективные
заблуждения. Обращение к истории также свидетельствует  о  большом
числе   такого  рода  примеров.  Один  из  них  —  события  вокруг
радиопередачи  “Война  миров” в 1938 году (7).  Другой  —  широкое
распространение  конспиративных теорий (8).  Согласно  результатам
нашего  российского  опроса 1996 года, тема “Сионизм  и  еврейский
заговор”  вызвала  “некоторый интерес”  у  18  процентов  россиян,
“сильный страх” — у 5 процентов и “постоянный страх” — менее чем у
1  процента.  Вопрос о “масонах и их попытках установить  контроль
над  миром” вызвал “некоторый интерес” у 15 процентов,  “  сильный
страх “ у 8 процентов и “постоянный страх” у 2 процентов.
     В  дополнение к конспиративным теориям можно назвать  другие,
очевидно,    необоснованные   концепции,    которые    подкрепляют
многочисленные   катастрофические  предсказания:   фаталистические
теории;    мистические   теории;   псевдомарксистские    (интересы
социальных  групп  и  классов)  теории;  и  криминальные   теории.
Относительный  вес  этих  теорий, измеряемый  их  воздействием  на
массы,  варьируется  в чрезвычайно широких пределах  от  группы  к
группе, и от одной страны до другой.
     Конспиративные теории широко распространяются  в  современной
России.    Влиятельная    националистическая    газета    “Завтра”
систематически  публикует  статьи, посвещенные  различным  теориям
заговора 1991-1998 годов, включая те, в которых описываются  планы
западных  стран  и  сионистов  уничтожить  Россию,  ее  экономику,
культуру, этнос и население.
     Элементы абсурдного катастрофизма были всегда представлены  в
Америке.   Ричард   Хофстадтер  (Richard  Hofstadter)   писал   “о
параноидальном  стиле  американской  политики”.  Один  современный
американский    журналист    говорил    о    текущей     тенденции
интерпретировать  мир  “в  терминах  тупых  заговоров,  которые  в
различных  эпохах  сосредотачивают  внимание  публики   на   таких
несхожих  между  собой группах, как коммунисты, масоны,  католики,
евреи,  международные банкиры, мормоны, иностранные золототорговцы
и баварские иллюминаты”.
     
                                 
      Динамика социальных страхов: от непосредственных угроз
                      к угрозам символическим
     Социальная  функция  страха, значимая для  организации  жизни
человека   и   сообществ   и  облегчающая   управление,   является
необходимой.  Иначе  говоря, страх является  необходимым  условием
нормального  функционирования  сообществ.  Исторический  прогресс,
однако,  заключается  в  том,  что  непосредственный  страх  перед
физическим насилием уступает место другим видам страха.
     Подобное смещение происходит с глубокой древности. В  древних
сообществах  безотказно действовал страх-отлучения-от  сообщества.
Единство  личности и сообщества было тогда настолько  неразрывным,
что подобное отлучение-изгнание было почти равносильно смерти.
     Столь  же древен по своему происхождению страх-стыд. Согласно
Библии,  Адам и Ева узнали его немедленно после вкушения  плода  с
древа познания. Иными словами, с того момента, как стали мыслящими
людьми.  Этот страх является одной из основ культуры до  сих  пор.
Страх-стыд  был  прочной  уздой,  направлявшей  человека  по  пути
самообуздывания  его  стихийных  стремлений,  несоциализированного
поведения, в традиционном обществе. Как хорошо известно, моральное
давление  на  индивида в семье, локальных сообществах  оказывается
именно  с  помощью  стыда.  Страх  перед  подобным  чувством,  его
невыносимость   для   человека,   действенность   подобного   типа
морального    принуждения   чрезвычайно   велики   в   деревенских
сообществах. Страх перед утратой чести был действенным регулятором
человеческого  поведения в высших сословиях традиционных  обществ.
Этот  страх,  согласно  героической воинской  этике,  был  сильнее
страха  смерти. Добровольная смерть предпочиталась  утрате  чести.
Человек, утративший свою честь, мог быть подвергнут остракизму.  К
бесчестным  девушкам  и  женщинам, как известно,  применялись  еще
более  строгие  меры  наказания. Не случайно,  существовал  обычай
водить  по  деревне раздетую догола женщину, обвиненную  в  утрате
чести.  Здесь прямая апелляция к страху-стыду, который должен  был
удержать женское население деревень от соблазнов нарушить принятые
нормы поведения. В французских деревнях эта традиция была жива еще
в  конце  прошлого века. В России подобный обычай сохранялся  и  в
начале нынешнего века. Причем женщину били (см. рассказ М.Горького
“Вывод”),  т.е.  поскольку она не устрашилась нарушения  моральных
норм, ее наказывали, прибегая не только к публичному осмеянию,  но
к прямому физическому воздействию (9).
     Традиционные  виды  моральной  регуляции,  как  известно,  во
многом  утрачивались  в условиях переселения  крестьян  в  города.
События  в  России  не являются здесь исключением.  Как  и  везде,
анонимность,      безличность     городских     связей,      резко
контрастировававшие   с   привычной   адресностью,   персонализмом
деревенских  отношений,  привели  в  массовых  масштабах  горожан-
новичков к освобождению от моральных пут, в том числе прежде всего
от   страха  как  регулятора  поведения.  Учитывая,  что  за  годы
советской  власти  горожанами стало более 165  миллионов  человек,
подобное  освобождение от страха как регулятора поведения означало
pe`k|mne  ослабление выработанных традиционной культурой моральных
принудителей к социально одобряемому поведению.
     В  этом, кстати, одна из причин возвращения к более простым и
непосредственным  формам  физического  принуждения.  Страх   перед
утратой жизни в результате насилия пришел на смену страху-стыду.
     В  годы  советской власти население состояло  в  основном  из
горожан  в  первом  поколении.  Их  культура  была  столь   сильно
маргинализирована,  что  маргинальность  может   считаться   общей
характеристикой общества. Особенностью этого общества была сильная
разрушенность  традиционных  форм  регуляции,  в  частности,  были
повреждены социальные чувства, в том числе некоторые формы страха-
стыда.  Можно  сказать,  что в эти годы  произошла  десоциализация
страха-стыда. Не стыдно стало лгать, не держать слово, не  хранить
верность в семейных отношениях и т.д. (10).
     Все разрушения культурных форм стыда вели к реанимации не так
давно  ушедших  или  уходящих  форм  моральной  регуляции.  Не   в
последнюю  очередь восстанавливался страх перед прямым  физическим
насилием. Это состояние общественного сознания сыграло свою роль в
установлении тоталитарных видов страха (см. главу 7).
                                 
               Глава 3. Страх и стратегии поведения
                                 
     Страх  оказывает влияние, а иногда и определяет ту  или  иную
стратегию  поведения. Уровень катастрофизма в обществе существенно
влияет на жизнь нации, подсказывая людям, копить ли им деньги, или
тратить,  опасаясь их тотального обесценивания; делать  ли  запасы
продовольствия  из  страха  перед его возможным  дефицитом  и  так
далее.  В  отдаленном прошлом многие люди принимали  очень  важные
решения  в  страхе перед близящимся концом света.  Хороший  пример
может  быть заимствован из истории Средних веков. Миллениаристские
верования  (ужас  перед “магическим числом”)  заставляли  людей  в
Западной  Европе  ожидать  в  1000-м  году  светопреставления.   В
Средневековой России делали то же самое, но ожидали этого  события
в  1492  году, согласно Юлианскому календарю. Многие богатые  люди
вручали  тогда свою землю и другое богатство церкви в  надежде  на
получение спасения в ином мире (1).

                                 
         Значение страха в процессе социальной мобилизации
     Страх,  оправданный или нет, может вызывать активную реакцию,
побуждая  людей  действовать  в направлении,  которое  кажется  им
необходимым  для  предупреждения  грозящих  бедствий.  Во   многих
случаях  страх играл мобилизующую роль, стимулируя людей совершать
поступки, которые позволили избежать негативного развития событий.
     
                                 
                   Страх как стимул для действия
     Решительные реформы и революции достаточно часто  могут  быть
истолкованы,  как  способ  действия,  направленный  на  то,  чтобы
справиться   с   опасным   развитием  ситуации.   Авторы   реформы
здравоохранения, предложенной в Соединенных Штатах  в  90-е  годы,
постоянно  ссылались  на  катастрофическое  повышение  медицинских
расходов    и    необходимость   предотвращения   краха    системы
здравоохранения.  Страх утратить независимость и  быть  покоренным
жестоким  врагом,  несомненно, явился мощным  фактором,  сыгравшим
свою  роль  в  победе союзников над противником во второй  мировой
войне.  И  Черчилль, и Сталин обращались к населению своих  стран,
предупреждая людей о возможной катастрофе в случае победы Гитлера.
     Возьмем другой пример. Страх перед массовым голодом в  России
b  1992 испытывался половиной населения. Он вынудил россиян сильно
расширить     частные     огороды     и     обеспечивать      себя
сельскохозяйственными продуктами, в результате чего материализации
катастрофического  страха  удалось  избежать.  Страх  перед  новым
Чернобылем  стимулировал мировое сообщество на значительное  число
действий,   направленных   на  уменьшение   вероятности   подобных
катастроф в будущем.
     Другое  “материальное” действие, которое осуществимо лишь  на
индивидуальном или групповом, но не социетальном уровне, — бегство
из   зоны  потенциального  бедствия.  В  целом  проблема  беженцев
представляет  собой  не  что  иное,  как  попытки  людей  спастись
бегством  под  влиянием  страха перед  грядущим  несчастьем.  Так,
бегство американцев в пригороды — реакция на страх перед городской
преступностью. Страх — одно из побуждений для эмиграции во  многих
странах, включая США. Страх перед преступниками — один из наиболее
мощных  факторов, заставляющих людей останавливать свой  выбор  на
определенном городе, соседской комьюнити и школе для своих  детей.
Эмиграция  из бывшего СССР не является исключением — ее  порождают
разнообразные    страхи,   начиная   от   боязни    восстановления
политической диктатуры, гражданской войны вплоть до такого особого
страха,  как боязнь матерей за жизнь их сыновей, которым предстоит
служба  в  российской армии. Страх за собственную  жизнь  и  жизнь
своих  близких изгоняет людей из их домов в местах межнациональных
конфликтов.
     
                                 
             Конструктивное и разрушительное поведение
     Активная  реакция на страх может проявиться в  конструктивном
или  разрушительном поведении. Конструктивное действие возможно  в
том    случае,   когда   мобилизовавший   все   свои   способности
противостоять  страху  человек  сохраняет  контроль   над   своими
чувствами.  Страх,  обузданный  разумом,  обостряет  восприятие  и
усиливает рациональные способности человека. В этом случае человек
способен  выйти  за  рамки своих обычных  возможностей.  Здесь  мы
попадаем  в область социальной психологии стресса. Социологический
смысл  изучения подобного типа реагирования на реальную или мнимую
опасность   в  изучении  возможностей  конструктивного   массового
поведения  в условиях стресса. Иными словами, в поиске и  изучении
противоположности   паники  и  панического   поведения.   Усиление
конструктивного поведения в условиях массового страха, бедствия  и
т.д.  практически чрезвычайно важно, ибо научение людей этому типу
реагирования  на  страхи  повышает  их  выживаемость  в   ситуации
бедствий.  Фактически  учения гражданской  обороны,  индвидуальная
подготовка  людей  к действиям в чрезвычайных ситуациях,  обучения
спасательских служб, действия полицейских подразделений, например,
типа  знаменитой спасательной службы 911 в США — все  это  примеры
попыток  научения  людей конструктивному реагированию  в  ситуации
страха и стресса.
     Разрушительное   поведение  в  ситуации  страха   связано   с
паническими  типами  реагирования на ситуацию. Панические  реакции
достаточно  хорошо  изучены  (2). В  ситуации  паники  люди  могут
совершать   различные   иррациональные   действия,   хаотичные   и
импульсивные. Подобные действия не контролируются разумом и  могут
иметь катастрофические последствия как для личности, находящейся в
состоянии паники, так и для окружающих.
     
                                 
                   Агрессия как следствие страха
     Частным случаем разрушительного поведения может быть признана
`cpeqqh, когда действующие под влиянием страха человек или  группа
(толпа)   нападают  на  источник  страха,  или  на  то,   что   ей
представляется таковым.
     
                                 
            Страх в процессах социальной демобилизации
     Страх  может разоружить людей перед лицом опасности.  В  этих
случаях  люди  остаются безучастными, игнорируют и  даже  отрицают
наличие  угрозы. Массовые настроения, проникнутые чувством апатии,
безнадежности, важный элемент процессов социальной демобилизации.
     
                                 
                  Пассивность прежде, чем страхи
     Страх  подталкивает  людей  к  действию  во  многих  случаях,
особенно  если это касается индивидуальных интересов. Однако  если
угроза касается общества, но не лично данного конкретного человека
или  его семьи, люди часто остаются пассивными. Наш опрос показал,
что  около двух третей респондентов, испытывавших различные страхи
в  1994-1996  годах,  не  видели никакой причины  или  возможности
делать  что-нибудь, чтобы предотвратить опасности для общества.  В
то  время  как  около трех четвертей опрошенных объявили  о  своей
готовности делать что-нибудь, чтобы защитить свою семью от  угрозы
загрязнения  окружающей среды, только одна треть, даже  только  на
словах,  обещала  делать что-нибудь, чтобы  отвести  опасность  от
страны в целом.
     
                                 
                         Апатия и эскапизм
     Два других типа пассивного реагирования на страхи — апатия  и
эскапизм. Апатия наступает в периоды социальной мобилизации, когда
люди  считают, что от них ничего не зависит и они ничего не  могут
сделать,  даже если и убеждены в негативном ходе событий. Эскапизм
—  крайняя форма такой реакции, при которой люди игнорируют угрозы
и   считают,   что  их  не  существует,  несмотря  на  поступающую
информацию.
     Несмотря  на  всю  свою  обеспокоенность,  европейские  евреи
игнорировали  прямые  сигналы опасности их уничтожения  нацистами.
Многие  тысячи  евреев  решили  остаться  в  Германии  даже  после
Хрустальной  ночи  1938 года; это хорошо подтверждено  документами
(3).  Большое  число  советских  евреев  во  многих  украинских  и
белорусских  городах и деревнях не оставило  своих  домов  в  1941
году,  когда  немецкие  войска вторглись на советскую  территорию,
несмотря   на   широкое   распространение  слухов   о   нацистских
злодеяниях.  В  то же самое время многие немцы не верили  в  конец
гитлеровской  империи.  Всего за несколько  месяцев  перед  крахом
нацистской  Германии  они  все еще были  непоколебимо  убеждены  в
существовании некоторого “секретного оружия”, которое принесет  им
окончательную победу.
     Многие   украинские  и  белорусские  крестьяне  не  оставляли
территорию,  загрязненную  радиоактивностью,  после  Чернобыльской
катастрофы, и игнорировали информацию относительно последствий  их
решений.  Они  не  уникальны в своем выборе: большое  число  людей
принимают  решения  остаться  в  опасных  местах.  Например,  люди
остаются  жить в районах, окруженных пробуждающимися вулканами,  в
сильно   загрязненных   местностях,   там,   где   сильна   угроза
землетрясения.
                                 
               Глава 4. Социальное значение страхов
                                 
     Страхи  амбивалентны.  Они  приносят  пользу  индивидуумам  и
nayeqrbs, но одновременно чреваты существенными издержками.  Иначе
говоря,  мы можем смотреть на страх как на очень мощное лекарство,
которое имеет весьма опасные “побочные эффекты”.

                                 
        Непосредственные издержки страхов для его носителей
     Прежде  всего  страх может вести не только  к  предупреждению
бедствий  и  катастроф, но также и к их воплощению  в  реальность.
Другими  словами,  страх  может продуцировать  точно  те  события,
которых    люди    боялись,   так   называемые   самореализующиеся
пророчества. Страх перед преступниками часто провоцирует людей  на
преступные  действия,  в то время как страх  войны  может  вызвать
“горячую  войну”. Это обстоятельство было очень важным во  времена
холодной войны 1948-1989 годов.
     Во-вторых,  страх  может  крайне ложно  стимулировать  людей,
группы  и  общество, заставляя их предпринимать ненужные  и  часто
вредные   действия,   приводящие   к   растрате   человеческих   и
материальных   ресурсов   (1).  По  этой   причине   алармисты   и
провозвестники Страшного Суда считаются опасными людьми во  многих
обществах,  и  почти  всегда трудно отличить  правильные  сигналы,
касающиеся бедствий, которые могут произойти в недалеком  будущем,
от неправильных.
     Современные  споры  о  расходах  на  холодную  войну   хорошо
иллюстрируют  подобные трудности. Страх перед ядерной аннигиляцией
и  советской агрессией оставался весьма сильным в западных странах
даже  после смерти Сталина. Чтобы компенсировать советскую угрозу,
они  вырастили  огромную военную машину. Это  отняло  колоссальные
ресурсы  у гражданской экономики. В 1991 году внезапное разрушение
Советского Союза привело к окончательному концу холодной  войны  и
существенной демилитаризации западной экономики.
     После прекращения холодной войны многие западные авторы стали
критиковать внешнюю политику своих правительств. Они предположили,
что  военные  расходы рассчитывались на основе ложных  страхов,  а
советская  угроза  в реальности никогда не существовала.  Даже  те
эксперты, которые перед этим описывали Советский Союз как “империю
зла”,  в  1989  году и особенно после 1991 года, стали  изображать
Советский  Союз  как “карточный домик”, крайне слабое  государство
(2).  Другие же авторы резко выступили против подобной переоценки,
продолжая   доказывать,   что  угроза  для   Запада   со   стороны
догорбачевского   СССР  была  очень  серьезной.   Они   напомнили,
например, о росте напряженности в 1981-1984 годах вокруг советских
и американских ядерных ракет средней дальности в Европе.
     Вопрос  о рациональности страхов в годы холодной войны  далек
от   ясности,   и  это  только  подчеркивает  сложность   проблемы
определения роли катастрофического мышления в истории.
     Страх,  правильный  или ложный, снижает качество  жизни  —  и
индивидуальной,  и  общества. Перефразируя  Генриха  Гейне,  можно
сказать:  “даже  мнимые  страхи есть страхи”.  Своим  присутствием
страх  ухудшает  качество  человеческой жизни.  Качество  жизни  в
Израиле  даже в мирное время ниже, чем в других странах с теми  же
самыми  показателями  материального благосостояния,  просто  из-за
страха   возможных  войн  с  арабскими  соседями.  Степени  страха
оказаться    безработным,   стать   жертвой    преступников    или
бюрократического  произвола — факторы, которые чрезвычайно  влияют
на качество жизни каждой нации.
     
                                 
                     Косвенные издержки страха
     Страх  не  только достаточно дорого стоит его  носителям,  он
mec`rhbmn  воздействует на других социальных акторов и общество  в
целом.
     Рост   страхов   и   катастрофизм   способствует   увеличению
политического  экстремизма и насилия в обществе и также  побуждает
людей  к  совершению  безответственных действий  на  всех  уровнях
общества.  Высокая  степень  катастрофизма  сопровождается  ростом
этнического   негативизма  и  ксенофобии,  общей   деморализацией,
распространением дикого, асоциального индивидуализма и мистицизма,
увеличением числа апокалипсических сект в обществе.
     Установлению     диктатуры    почти    всегда    предшествует
распространение  катастрофизма,  который  в  это  время   частично
оправдывается  и  преувеличивается общественным сознанием.  Победа
Гитлера  в  1933 году оказалась возможной не только из-за  плохого
экономического  положения Германии, но также потому,  что  нацисты
сумели  разжечь чувства катастрофизма в стране. То же самое  можно
сказать  и  относительно большевиков в 1917  году,  использовавших
массовый  страх  перед  катастрофой в качестве  главного  элемента
своей идеологии. Одной из наиболее известных работ Ленина накануне
Октябрьского  переворота была “Грозящая катастрофа  и  как  с  ней
бороться”.
     В  экономической  жизни  страх перед  различными  негативными
процессами, типа высокой инфляции и экономической депрессии,  даже
не    сопровождающимися   такими   деструктивными    политическими
событиями,  как международные конфликты и политические беспорядки,
чрезвычайно влияет на потребительское и инвестиционное поведение.
     
                                 
             Психологические пути избавления от страха
     Ввиду  высокой  стоимости  страхов,  индивидуумы  и  общества
вырабатывают  механизмы, снимающие или облегчающие  индивидуальные
страхи   и   страхи  в  общественном  сознании.   Люди   стараются
психологически  приспособиться к обстоятельствам, которые  чреваты
бедствием, “нормализуя” их в сознании личности и общества. В 1995-
1996  годах  мы наблюдали этот процесс в России. В  то  время  как
российская  экономика продолжала ухудшаться и жизненные  стандарты
большинства  населения  снижались, только  двадцать  три  процента
опрошенных полагали, что к концу 1995 года экономика находилась “в
кризисе — существенно ниже по сравнению с предыдущими годами” (4).
     Психологическая   адаптация   на   микро-   и   макроуровнях.
Удивительно,  что  в  некоторых случаях  люди  “нормализуют”  свою
собственную  жизнь  и  собственное будущее еще  более  легко,  чем
общество в целом.
     Каждая  личность  делает различие между будущим  для  себя  и
будущим  своей  группы и общества. Так, в сталинское  время  людям
удавалось соединять высокий оптимизм относительно будущего нации с
пессимистическими   чувствами  по   поводу   своего   собственного
будущего.
     Для  посткоммунистической России типична  другая  комбинация:
умеренный  оптимизм  относительно своей  личной  судьбы  с  весьма
пессимистической   оценкой  будущего   нации.   Такая   комбинация
установок по отношению к “моей нынешней жизни и моего будущего”  и
“нынешней жизни и будущего других” есть прямой результат механизма
адаптации, действующего прежде всего на индивидуальном уровне,  но
до  некоторой  степени и на социальном тоже  (5).  Это  объясняет,
почему  люди смогли адаптироваться к их новой жизни после 1991  не
только в материальной, но также в психологической сфере.
     По  данным ВЦИОМ, в то время как 46 процентов россиян оценили
свою  нынешнюю жизнь как “среднюю” или лучше, только 29  процентов
дали ту же самую оценку жизни в их городе или деревне. Более того,
только  12 процентов думали примерно то же самое о жизни в  стране
(6).
     
                                 
                    Динамика в оценках страхов
     Поскольку  страх,  как говорилось выше,  является  постоянным
компонентом  социальной жизни общества и личности,  он  получал  и
продолжает  получать  ту или иную оценку в общественном  сознании.
Это происходит не только в масштабах того или иного сообщества, но
и в масштабах истории.
     На более ранних этапах развития человеческих обществ страх  в
общем   оценивался   скорее   положительно.   Это   относится    к
индивидуальным страхам, но и к массовым страхам также.
     Во-первых,  позитивная  оценка  страха  базировалась  на  его
способности  выполнять сигнальную функцию. Как и физическая  боль,
которую мог испытывать человек, страхи предупреждали об опасности,
помогая человеку ориентироваться в окружающей среде. Страх  хорошо
помогал   избегать   некоторых  опасностей,  доступных   чувствам.
Различение   зрительных   образов,  звуков,   сигнализирующих   об
опасностях, тревожащих запахов — необходимость для выживания любых
существ,   не  только  человека.  Биологический  смысл  страха   —
способствовать самосохранению живого существа — наиболее глубокая,
древняя функция страха.
     Во-вторых, страх имел социальный смысл. Страх, и в том  числе
страх  перед  властью,  выполнял  упорядочивающую  организационную
функцию.  Чувство  страха, испытываемое, в  частности,  подданными
перед властителем, заставляло их повиноваться. О том, что добиться
подобного повиновения тем властным силам, которые упорядочивали  и
соответственно  ограничивали  спонтанную  активность  подчиняемых,
было отнюдь не просто, свидетельствует распространенность жестоких
пыток,  насилия,  убийств, бывших рутинным  делом  в  повседневной
практике управления. Чтобы заставить людей повиноваться, подчас не
было другого метода, чем апелляция к страху. Прогресс заключался в
постепенном  сдвиге страха из сферы непосредственного  физического
насилия  в  сферу  мысли и духа. Средневековье, с его  господством
страха  перед Страшным Судом, — хороший пример подобного перехода.
Репрессивные социальные отношения, репрессивная культура  призваны
были  поддерживать сообщества в состоянии упорядоченной несвободы.
Альтернативой  же  ей  могла быть только неупорядоченная  свобода,
близкая  к  хаосу  и  чреватая  угрозой  разрушения  отношений   и
сообществ.
     В-третьих, соответственно, вперед выдвигалась культурная роль
страха. Она прежде всего заключалась в трансляции необходимых  для
общества   моделей  поведения.  Важнейшим  элементом  была   здесь
воспитательная  социализирующая функция страха.  Жена  да  убоится
мужа  своего,  дети  — страшитесь родительского  гнева,  слабые  —
сильных,  безвластные  —  властителей  —  эта  культурная   модель
господствовала безраздельно, не только на Востоке, но и на Западе.
Репрессии   и   кары,  насылаемые  на  непослушных,   служили   их
исправлению   и  назиданию  окружающих.  Страх  перед   наказанием
становящаяся личность испытывала с раннего детства. Родители  били
своих   детей.  Затем  подключались  школьные  страхи.  Физические
наказания,  наказания голодом, т.е. оставление провинившегося  без
обеда, были там обычны. Даже в американских школах царила палочная
дисциплина. Давно ли перестала гулять по спинам юных томов сойеров
палка  их школьного учителя? И здесь путь страха был тем же  —  от
внешнего  к  внутреннему. Научение желательному поведению  методом
страха  длительное  время оставалось наиболее эффективным  методом
воспитания, альтернативой которому выступала асоциальная личность,
лишенная моральной ответственности.
     Позитивная  оценка страхов во всех случаях,  описанных  выше,
nqmnb{b`k`q|  на способности человека под влиянием  этого  чувства
мобилизовать свои физические и духовные силы. Откуда-то из  глубин
устрашившегося  человеческого  существа  приходили  дополнительная
энергия,    концентрировалось   внимание,   усиливалась    память,
появлялось  ощущение знания цели, понимания смысла и необходимости
выполнения  определенных  действий, решения  определенной  задачи.
Усталость    и   подавленность,   расхлябанность,   несобранность,
напротив,  куда-то исчезали. Иначе говоря, страх в описанных  выше
функциях  выступал стимулом для культурно и социально  одобряемого
поведения.  Одновременно человек, находящийся  во  власти  страха,
оказывался     в     некотором    особом     психологическом     и
психофизиологическом состоянии, отличном от обычного.
     Со  временем,  однако,  страх  стал  переоцениваться.  Вперед
выдвинулась негативная сторона индивидуальных и массовых  страхов.
Это  связано  с мощными сдвигами в культуре и отношениях  западных
обществ,  с системами идей, сформировавшимися к эпохе Просвещения.
Восхищение перед человеческим разумом, вера в него и в возможности
человеческого развития по пути Прогресса заставили переоценить всю
эмоциональную сферу человека и роль страха в том числе.
     Во-первых,  страх  стал  коррелировать  с  такими   негативно
оцениваемыми понятиями, как зависимость, подчинение, несвобода.
     Конечно,  эта корреляция не была открытием эпохи Просвещения.
Такое  мощное  чувство, как страх, никогда  не  могло  оцениваться
однозначно.  Страх  слабых вызывал презрение у сильных.  В  морали
высших  сословий  страх всегда оценивался негативно,  а  рыцарская
этика  совершенно определенно противопоставила храбрость — страху.
Социальное  содержание этой оппозиции заключалось в  прямой  связи
храбрости,   чести  и  доблести  рыцаря  как  носителя   моральных
добродетелей  высшего  сословия  и  страха,  низости,  покорности,
приписываемой  представителям  низших  сословий.  Еще  раньше,  во
времена    Античности,   подобная   же   нравственная    оппозиция
приписывалась     свободнорожденному    гражданину     и     рабу.
Свободнорожденный   гражданин,   аристократ-патриций   оказывались
носителями   героических   качеств,  свойственных   воину.   Таким
качеством  прежде  всего было бесстрашие.  Пример  Муция  Сцеволы,
Леонида  и  других героев — это хрестоматийные примеры бесстрашия.
Страх,   лживость,  связанная  со  страхом,  и  другие   негативно
оцениваемые качества составляли культурный портрет раба.  Впрочем,
и  последние  оказывались способными преодолеть свой страх,  когда
выступали в роли героев-воинов. Римские гладиаторы могли  вызывать
восхищение, доказывая свою храбрость и презрение к смерти.
     Что  касается  морали простолюдинов и несвободных  людей,  то
страх не был связан там с негативной оценкой столь однозначно.  Он
более  отчетливо  связывался с оценкой ситуации,  со  способностью
людей распознавать грозящую опасность и учиться спасаться от  нее.
В  этом  случае рыцарская мораль могла оцениваться в свете  морали
простолюдинов   как   нерациональная  и  догматичная.   Достаточно
вспомнить  о  правилах,  запрещающих  рыцарю  отступать  с   четко
обозначенной  площадки,  даже в тактических  целях  и  под  прямой
угрозой   поражения  и  смерти.  Нерасчетливость   и   тем   самым
нерациональность     рыцарского     бесстрашия     Дон      Кихота
противопоставлена  крестьянской расчетливости  и  осмотрительности
Санчо Пансы.
     И  тем  не  менее общая оценка страха превратилась  скорее  в
негативную в Новое время. Простолюдины-горожане хотели чувствовать
себя  свободными  людьми.  Взяв от своих крестьянских  предков  их
осмотрительность  и  внимание  к  сигналам,  посылаемым   страхом,
становящаяся  городская цивилизация Запада с  восхищением  оценила
аристократическую  храбрость  и воспроизвела  в  своих  культурных
моделях негативные оценки страха как коррелята отсутствия свободы.
Ndmnbpelemmn  рыцарское нерасчетливое бесстрашие, объединившись  с
осторожностью и осмотрительностью, превратилось в отвагу  —  новую
добродетель городского человека.
     Во-вторых,  общий  сдвиг в сторону рациональности,  вызвавший
недоверие   ко   всей   инстинктивной  сфере  личности,   заставил
пересмотреть   и  сигнальную  функцию  страха.  Заработали   новые
коннотации. Страх стал связываться с пессимизмом, а их  оппозицией
стали  отвага,  т.е. осмотрительная храбрость, и  оптимизм.  Новые
представления исходили из того, что сигнальная функция  страха  не
может компенсировать тот вред, который приносит пессимизм как  его
результат.  Страх терзает людей, лишая их мужества.  Ужасна  боль,
которую  испытывает  прикованный Прометей, печень  которого  клюет
орел Зевса. Но еще в большей степени должен был страдать герой  от
страха,  ожидая  неизбежного появления своего  мучителя.  Конечно,
античные  герои  превозмогали свой страх. Нововременные  городские
жители, однако, не ощущали себя героями. Они были обычными людьми.
Герои  остались  идеалом, вектором, указывающим направление  и  не
позволяющим   слишком   уж   уклониться   в   сторону   морального
релятивизма.  Но  повседневность была  негероической.  Ее  великим
достижением,  в  полной  мере  “заработавшим”  только  со  времени
Реформации,    было    освоение   способности    к    добровольной
самоорганизации, которая достигалась без внешнего принуждения, без
угрозы страха. Страх и пессимизм как один из его результатов ведут
к бездействию, к пассивности.
     В-третьих,  была  переоценена и способность страха  выступать
фактором, повышающим организованность в жизни сообществ, облегчать
задачи  управления. Новая идея состояла в том, что  повиновение  и
послушание из страха не только не является организующим  фактором,
но,  напротив  —  вносит  в социальную жизнь  дезорганизацию.  Эта
дезорганизация  недоступна  управлению,  так  как   коренится   на
микроуровне личности. То измененное состояние, в котором пребывает
устрашенный человек, лишает его разума, парализует волю. Тем самым
он  остается  беспомощным перед лицом опасностей. Более  того,  он
оказывается во власти фантомов, рождаемых его страхом. Сон  разума
рождает  чудовищ. Парализованный страхом человек, если и  способен
действовать, то действие его неадекватно ситуации, деконструктивно
и  разрушительно.  Паника и конструктивное  действие  противостоят
друг другу как параллельные прямые. Им никогда не встретиться.
     Наконец,  во второй половине нашего столетия была  решительно
переоценена  воспитательная  роль  страха.  Это  было  связано   с
развитием  гуманизма. Дети прежде всего стали  рассматриваться  не
как   объект   воспитательного  воздействия,  но   как   свободные
становящиеся личности. Изменяющийся мир обессмыслил “вдалбливание”
как  метод  обучения и воспитания. Ведь многие навыки,  казавшиеся
ранее  обязательными, могут оказаться ненужными  к  тому  времени,
когда малыш станет взрослым. Умение учиться и критическое мышление
—  вот  что оказывается важным для становящейся личности. Но страх
плохо приспособлен для воспитания названных качеств.
     Таким  образом,  страхи  обнаруживают  свою  амбивалентность,
способность оказывать как позитивное, так и негативное воздействие
на социальную жизнь.
     Можно  выделить по крайней мере несколько факторов, в которых
проявляется эта амбивалентность:
     1)  Наиболее  позитивным  из  них является  сохраняющая  свое
значение и сегодня сигнально-ориентационная функция страха. Однако
она   направлена  прежде  всего  на  обнаружение   таких   древних
биологически обоснованных опасностей, как нападение диких  зверей,
или   лесной   пожар,   приближающийся  ураган   или   наводнение.
Современные  опасности часто невидимы и неслышимы,  они  оставляют
сигнально-ориентационную  функцию страха незадействованной.  Кроме
rncn,  всегда  ли человек боится того, чего действительно  следует
бояться?   В  широком  смысле,  конечно,  сигнально-ориентационная
функция  страха  всегда останется основной. Тем  не  менее  те  ее
формы,  которые развивались исторически, теперь сдвинуты  в  тень,
значение их уменьшилось, они отошли на задний план.
     2)  Не  утратила  своего  значения и мобилизационная  функция
страха.  Страх по-прежнему может выступить стимулом,  мобилизующим
людей,  удесятеряющим их физические, моральные и  интеллектуальные
силы   перед  лицом  опасности.  Однако  тот  же  страх   способен
произвести глубоко негативное действие на личность, группу и  даже
целое общество. Индивидуальный и массовый страх может парализовать
волю, вызвать панику, породить волны дезорганизации и деструкции.
     3) О двусмысленности социально-организующей и социализирующей
функций  страха  было  сказано  выше.  Их  оценка  варьируется   в
зависимости от идеологических и политических убеждений. Обсуждение
этих  функций  в  контекстах обществ различных типов  и  в  разных
культурах — политически актуальная проблема.
     4)  Современный  мир  ориентирован  на  будущее  больше,  чем
традиционные  и  архаические общества. Одним из следствий  быстрых
изменений   социальной  жизни  явилось  усиление   прогностической
функции  страха. Не только футурологи, но массовое  сознание  тоже
заинтересованно  пытается  разглядеть грядущее,  прояснить  неясно
проступающие   его  черты.  Однако  что  создавать,   утопию   или
антиутопию? апокалипсический “прекрасный новый мир” О.Хаксли,  или
жизнеутверждающие научно-технические и социальные фантазии С.Лема,
А.Азимова  и  Р.Шекли? Это по-прежнему зависит  от  оптимизма  или
пессимизма    создателей   художественных    сочинений,    научных
предвидений и прогнозов, религиозных и псевдонаучных пророчеств.
     Более  того, обсуждая проблему негативных последствий страха,
можно заметить, что страх способен выступить тем фактором, который
не  только  ускоряет  негативные процессы  и  усиливает  имеющиеся
опасности.  Он  может  превратиться в самостоятельный  порождающий
фактор,  вызывающий катастрофу. В последнем случае страх  является
причиной  катастрофы.  При  этом не является  существенно  важным,
возник  ли он из-за реально существующих опасностей, или  является
страхом перед иллюзорными опасностями. Существует даже специальный
термин — превентивная война, т.е. возникшая в результате опасений,
что  противоположная  сторона начнет  ее  первой.  Неоднократно  в
истории   массовый   страх  вызывал  разрушительные   действия   —
беспорядки,  погромы,  насилия и убийства. Когда  испуганные  люди
отдавали все свое имущество Церкви в ожидании Страшного Суда,  они
находились  под  влиянием страха. Когда  во  время  эпидемий  люди
убивали врачей и санитаров, они находились во власти страха. Когда
во  время  Сталинского террора процветало массовое доносительство,
его основой тоже был страх.
     Последний  по  времени пример массового  страха  —  паника  в
Москве во время экономического кризиса нынешнего года. Видимо, она
была спровоцирована решением об отставке правительства С.Кириенко.
     Страх,  и  индивидуальный,  и массовый,  является  постоянной
составляющей  социальной  жизни. Важная  тенденция  заключается  в
развитии  социализированных страхов, в  их  динамике  со  страхами
“сырыми” или несоциализированными. Аномические ситуации, временами
складывающиеся  в  обществе,  разрушают  социализированные   формы
страха,  одновременно возбуждаются несоциализированные его  формы,
что   ведет  к  примитивизации,  и  даже  архаизации  культуры   и
социальных отношений. Другой важной тенденцией в развитии  страхов
является  их  смещение  в  сторону от непосредственных  страхов  к
страхам  символическим, что составляет важную сторону  становления
“взрослой” личности (в Кантовском смысле).
     Страхи   мотивируют  поведение,  вызывая  ряд   реакций   как
`jrhbm{u,  так  и  пассивных. Действие, совершаемое  под  влиянием
страха, может оказаться как конструктивным, помогая людям избежать
опасности,    так   и   разрушительным,   зачастую   бессмысленно-
иррациональным, как это случается иногда в случае массовой паники.
Агрессия под влиянием страха — не менее редкий тип реагирования на
страхи,  чем  бегство  из зоны опасности. Пассивное  поведение,  с
другой стороны, почти всегда проигрышная стратегия. Социологически
значимо, что активные и пассивные типы поведения являются  важными
составляющими процессов социальной мобилизации и демобилизации.
     Люди   привыкают  к  страхам,  проявляя  подчас  удивительные
способности к адаптации. Социальное значение адаптации  к  страхам
двойственно,  с одной стороны, люди научаются жить в  ухудшившихся
или  ухудшающихся условиях, сохраняя способность  к  рациональному
мышлению  и  волю  к  выживанию. С другой стороны,  адаптируясь  к
страхам,  люди  достаточно  часто обнаруживают  в  конечном  итоге
пассивный   тип  реагирования  на  разрушительные  процессы,   что
оказывает  прямое  влияние на снижение норм и стандартов  качества
жизни.
     Социальное значение страхов, таким образом, амбивалентно. Это
находит   отражение  в  динамике  оценок  массовых  страхов,   где
наблюдается  как позитивное, так и негативное отношение  к  самому
страху  как  социальному  феномену.  Анализ  показывает,  что   на
протяжении  больших  исторических периодов можно  видеть  развитие
тенденции  к  переоценке страхов: прежде оцениваемый в  позитивных
терминах   и   признаваемый  социально  положительным   качеством,
жизненно  важным  для  сообщества и его членов,  страх  постепенно
вступает  в  зону  негативных значений, когда  вперед  выдвигаются
отрицательные стороны его влияния на социальную жизнь  сообщества.
Этот  сложный  процесс переоценки страхов, их  роли  в  выполнении
важных  социальных  функций  одновременно  может  быть  связан  со
становлением  и  развитием  свободы как основополагающей  ценности
современных  развитых  сообществ.  В  других  терминах  мы   можем
говорить  о  роли  переоценки страхов в  развитии  прав  человека,
демократических и политических свобод граждан.
                                 
           Глава 5. Катастрофизм или страх перед будущим
     Эмоционально-чувственную  сторону  социальной   жизни   можно
описать  как  постоянное  колебание и смену  подвижных  комбинаций
уверенности  и  страха. Хотя в каждый момент  времени  соотношение
этих  характеристик может смещаться в ту или иную сторону, в целом
“нормальное”   сознание  в  обычной,  не  экстремальной   ситуации
сохраняет  некий приемлемый баланс, который можно  обозначить  как
удовлетворительно комфортное состояние.
     Устойчивое    смещение   чувств   в   сторону    тревожности,
беспокойства,  страха,  тягостных ощущений неуверенности  ведет  к
эмоционально-чувственному   дисбалансу.   Если   чувство    страха
становится  постоянной характеристикой сознания,  “застревает”  на
длительное  время, можно говорить о формировании катастрофического
сознания.
     Для  целей  нашего исследования нужно подчеркнуть возможность
существования   катастрофического   сознания   в   двух   основных
проявлениях:  как состояние психики (что находится  в  компетенции
психологии  и  психиатрии  и  нас интересовать  не  будет)  и  как
ценностного синдрома, массового настроения, убеждения или  системы
убеждений,  компонента  целостного  мировоззрения  или  идеологии.
Последние  и  будут в центре нашего внимания. Субъект,  обладающий
катастрофическим  сознанием во втором из указанных  нами  смыслов,
вовсе  не  обязательно унылый меланхолик; это может быть личность,
обладающая    уравновешенным   характером   и   веселым    нравом.
Катастрофичными  будут  только  настроения  такого  субъекта,  его
saefdemh.
     В  соответствии  с  этим  мы  не можем  отнести  катастрофизм
целиком   к   эмоционально-чувственной  сфере.  Как  убеждение   и
компонент  мировоззрения, он может быть вполне рациональным,  т.е.
опираться  на логику, разум, в том числе представать как результат
трезвой оценки безнадежной ситуации.
     Тем  не менее страх — прежде всего социальное чувство,  разум
может  сдерживать  и контролировать страх, так  же  как  и  другие
чувства,  однако  он  не  в силах заместить  их.  В  то  же  время
социализированные  формы  страха  так  же  могут   отличаться   от
несоциализированных, как чувство любви отличается  от  сексуальной
потребности, а роскошный пир от потребности в утолении голода.
     В  любом случае в основании катастрофического сознания  лежит
пессимизм,  который  В.Дильтей  назвал  (как  и  его  оппозицию  -
оптимизм)  самым  широким и всеобъемлющим среди великих  жизненных
настроений (1).
     Джо  Бейли (Joe Bailey), английский исследователь, написавший
в конце 80-х годов специальную монографию о пессимизме, считал его
(и соответственно, оптимизм) атрибутом любого социального суждения
о  будущем,  определенной формой социального мышления  и  сознания
(2).
     Вера  в  грядущую катастрофу и страх перед ней, проистекающий
из  этой  веры,  также непременные составляющие  катастрофического
сознания.  Субъект  с  катастрофическим  сознанием  может  бояться
гибели  своего  этноса,  социальной  группы  или  слоя,  опасаться
крушения  результатов человеческого труда и творчества,  например,
искусства,   литературы;   его   может   страшить   неустойчивость
социального   порядка,  хрупкость  важных  социальных  институтов,
например,  государства; наконец, он может верить в  приближающуюся
гибель человечества, планеты и даже Вселенной.
     
                                 
          Объективные и субъективные измерения катастроф
     Основной теоретический фокус данной работы — разделение  трех
концепций: (а) катастрофы, или любого другого негативного  явления
как   объективного   феномена;  (б)   субъективного   образа   уже
произошедшей   катастрофы,  складывающегося  или  сложившегося   в
сознании  людей;  и  (в)  страха  перед  ожидаемой  катастрофой  —
последний   мы   и  называем  катастрофизмом  (3).  “Теоретическая
элегантность”    анализа   массовых   страхов   перед    грозящими
катастрофами   зависит   от  тщательного  изучения   отношений   и
взаимодействий  этих  трех  концепций без  смешивания  их  друг  с
другом.
     Таким  образом,  центральные понятия данного  исследования  —
катастрофизм  и  катастрофическое  мышление.  Другими  словами,  в
центре  внимания будут находиться образы катастроф и их  возможных
следствий,  возникающие в человеческом мышлении, но не  конкретные
фактические случаи имевших место реальных катастроф (4).
     Предлагаемый ракурс рассмотрения темы можно проиллюстрировать
с  помощью  конкретного  примера.  Так,  анализируя  страхи  перед
технологической катастрофой типа Чернобыля, мы не будем  обсуждать
саму  эту катастрофу как объективное событие, или установки людей,
пострадавших  в  этой  трагедии. Внимание будет  сосредоточено  на
ожидании  других подобных катастроф и вытекающих из этого ожидания
следствий, как эмоциональных, так и энвиронментальных.
     В  то  же  самое  время вне рамок настоящей  работы  остаются
проблемы,  связанные с возможными результатами решений,  сделанных
некоторыми  лицами или социальными организациями  (5).  Результаты
принятия решения могут расположиться от катастрофических до весьма
положительных  для  тех,  кто  принимает  решения  (например,  для
opedophmhl`rekei, которые привыкли действовать в ситуациях риска),
или   для   тех,  кого  лицо,  принимающее  решение,  представляет
(например,  для  национальных сообществ, которые делегируют  право
принятия  рискованных решений политикам) (6). В любом  случае  все
элементы   процесса  принятия  решения,  включая  оценку   рисков,
связанных  с  решением, являются нерелевантными для нашей  работы.
Другое дело — восприятие рисков населением в той мере, в какой оно
связано  со  страхом.  Как и переживаемые чувства  страха,  так  и
восприятие рисков основаны на ценностях, т.е. зависят от того, что
человек  считает ценным, и что для него не имеет цены.  Достаточно
привести  примеры. Если работа является ценной  для  человека,  то
риск потерять ее вызывает страх. Чем в большей степени рискованным
кажется  ему его положение на службе, тем в большей степени  может
он  ощущать чувство страха. Так же и с семейными ценностями.  Если
человек  дорожит ими, то риск потерять свою семью  может  страшить
его.  Но  никакого  страха не возникнет, если  семья  не  является
ценностью.  Подобным  же  образом  обстоит  дело  и  с   массовыми
страхами. Массовое убеждение, что риск ядерной угрозы усилился,  в
ответ  вызывает и усиление страха. Риск геноцида вызывает страх  и
соответствующее   поведение.   Массовая   оценка    экономического
положения  в  терминах риска также может породить  страх.  И  хотя
войны  начинают не массы, а их правительства, массовые  чувства  в
современном мире — фактор, с которым приходится считаться в  любой
стране  и  при  любом  режиме. Тем более это относится  к  случаям
геноцида  и  экономики,  где непосредственная  роль  правительства
вовсе  не  так  очевидна.  Однако  в  данной  работе  проблематика
восприятия  и  оценки  риска  остается  “за  кадром”  и   основным
предметом  изучения  выступают массовые  социальные  страхи  перед
негативными обстоятельствами, причем не всеми, а только теми,  что
не поддаются прямому контролю для их носителей.
     
                                 
                Катастрофа как объективный феномен
     Что  есть  катастрофа? Есть ли здесь проблема для  социальной
науки?
     Интуитивно  ясно,  что катастрофа — нечто  такое,  что  может
коснуться  любого  проявления человеческой  жизни,  затронуть  все
человечество,    проникнуть    в   каждый    атом    человеческого
существования.  Иными  словами,  превратиться  во  всеохватывающую
проблему всех и каждого. Можно было бы ожидать, что такое всеобщее
понятие  хорошо разработано в социальной науке. Между тем  это  не
так.  Не  только проблема катастрофы не разработана, но содержание
самого понятия “катастрофа” недостаточно прояснено.
     На   наш   взгляд,  это  связано  с  преобладанием  обыденных
интуитивных   представлений,  а  также  традиции   негуманитарного
прочтения этого понятия.
     Слова катастрофа, катастрофический относятся к тем, которые в
большей  мере  присутствуют в обыденной речевой  практике,  чем  в
науке. Они носят оценочный характер. В русском языке прошлого века
катастрофа  не всегда означала негативно оцениваемое событие,  что
зафиксировано  в  “Толковом словаре” В.И.Даля, который  определяет
слово катастрофа как “важное событие, решающее судьбу или дело”. К
середине    ХХ   века   слово   катастрофа   обросло   негативными
коннотациями,  и  другой  составитель толкового  словаря  русского
языка  —  С.И.Ожегов — в 1949 году уже определяет  катастрофу  как
“событие с несчастными, трагическими последствиями”. Webster's New
World  Dictionary называет катастрофой “любое большое и  внезапное
бедствие” (7).
     Соответственно,   люди  опасаются  любых   событий,   которые
угрожают  подобными последствиями. Они боятся стать жертвами  этих
qna{rhi,  но также распространения подобных событий вообще.  Можно
даже   полагать,   что  существует  нечто  вроде  общечеловеческой
солидарности  в  опасениях по крайней мере  масштабных  катастроф.
Обычно говорят, что “такого не пожелаешь и врагу”.
     Обыденное понимание катастрофы взаимодействует с научным.  До
последнего,  по  крайней  мере, времени  понятие  катастрофа  чаще
использовалось  в  отношении к природным процессам,  в  том  числе
биологическим,   чем   к   социальным   явлениям.   Так,    термин
“катастрофизм”   связан   с   именем   Sir   Charles   Lyell    (а
“неокатастрофизм” с именем немецкого ученого Otto  Sehindewolf)  и
часто  используется  для описания теории, изучающей  геологические
процессы   на   Земле,   от   массового   исчезновения   отдельных
биологических видов до различных и крайне разрушительных  эпизодов
геологического характера (включая вторжение космических  объектов,
комет   и  астероидов  различного  размера)(8).  Научное  изучение
катастроф  —  это  прежде  всего изучение стихийных  бедствий.  Не
только  тайфуны,  землетрясения, пожары, но и  голод,  и  массовые
эпидемии  достаточно  долго представали  как  стихийные  бедствия,
неожиданно обрушивавшиеся на людей.
     В   социально-научном   знании  тоже   присутствует   понятие
“катастрофа”.  Большей  частью  оно  встречается  в  тех   научных
контекстах,  которые находятся в русле старой традиции  различения
относительно  медленных, количественных изменений —  эволюционных,
связанных   с   постепенным  накоплением   новых   качеств   —   и
революционных, катастрофических, т.е. быстрых, обычно неожиданных,
где   новое   качество  появляется  скачком.   Работы   биохимика,
Нобелевского   лауреата   И.Пригожина   и   современные   варианты
эволюционной теории модифицируют эти старые сюжеты. Вместе  с  тем
методологически  традиция  перенесения,  заимствования,   сведения
социального    знания    к    естественно-ннаучному    или    даже
биологическому,  несет  неискоренимые следы  редукционизма.  Можно
думать,   что   социальные   науки,  их  методология,   пытающаяся
приобрести самостоятельность и оригинальность еще с конца прошлого
века   (неокантиантские  школы  в  философии,  особенно  Риккерт),
настолько   окрепла,  чтобы  не  обращаться  вновь   и   вновь   к
редукционистским схемам.
     Внимание   социолога,   социального   историка   и   философа
сдвигается  с  исторически укоренившегося и  интуитивно  понятного
представления  о катастрофе как внешнего по отношению  к  человеку
события, наблюдателем, участником или жертвой которой он является.
В  центре внимания в этом случае оказывается субъективная  сторона
процесса,  положение вовлеченного в нее субъекта, интерпретация  и
оценка  происходящих  событий, а также формы,  в  которых  находит
выражение эта интерпретация и оценка.
     В  центре  оказывается временной характер протекания событий.
Одна  точка зрения заключается в том, что катастрофа — внезапна  и
кратковременна по определению; чрезвычайность происходящего  четко
отграничивает  катастрофу  от  обычного  фона  протекания   жизни.
Скачкообразный,  резкий  и  часто  внезапный  характер  катастрофы
вытекает  и  из  разделения революционных, к которым  относятся  и
катастрофические,   и   эволюционных   (постепенных)    изменений.
Действительно,  многие катастрофы предстают  для  наблюдателя  как
кратковременные и неожиданные: извержение вулкана, погребающее под
вулканическим пеплом Помпеи и Геркуланум, взрыв атомной бомбы  над
Хиросимой,  время которого зафиксировано с точностью  до  секунды,
разрушение    ядерного   реактора   в   Чернобыле.    Специалисты,
занимающиеся   природными  катастрофами,   называют   катастрофами
резкие, скачкообразные изменения режимов.
     Русский   специалист  по  изучению  управления   в   условиях
катастроф  Б.Н.Порфирьев  также  акцентирует  момент  внезапности,
opedk`c`   считать  чрезвычайной  ситуацией  “внешне  неожиданную,
внезапно       возникающую      обстановку,      характеризующуюся
неопределенностью,   остроконфликтностью,  стрессовым   состоянием
населения,  значительным социально-экологическим  и  экономическим
ущербом, прежде всего человеческими жертвами” (9).
     Однако  некоторые  виды экологических и социальных  катастроф
могут оказаться длительными. Исторические катастрофы, в частности,
как катастрофы могут оцениваться чаще всего постфактум. По времени
они  могут  быть  соизмеримы с жизнью нескольких поколений.  Кроме
того,  они  могут подвергаться радикальной переоценке по истечении
определенного  времени. Деструктивные изменения  в  образе  жизни,
структуре  смыслов  и  ценностей могут быть менее  заметны  людям,
живущим  в  ситуации  медленных,  но  тем  не  менее  потенциально
катастрофических  сдвигов.  Тем  не  менее  методами  исторической
социологии,  по-видимому,  можно было бы  зафиксировать  медленные
подвижки  в массовых настроениях, оценках, появление новых  тем  и
сюжетов     в    искусстве,    новых    религиозных    верованиях,
мировоззренческие   сдвиги,  являющиеся   симптомами   назревающих
событий.  История мысли и художественной культуры, а  в  последнее
время    и   историческая   социология,   занимающаяся   изучением
повседневности,  приносит  новое знание,  бросающее  тень  на  эти
сюжеты.
     Временной  параметр катастроф обычно соразмерен общественному
субъекту, его уровню.
     Личные   катастрофы  соразмерны  времени  цикла  человеческой
жизни, элементам этого цикла.
     Гибель семьи может быть еще короче. Примеров гибели (распада,
катастрофы) семьи как малой группы огромное множество.  Катастрофы
других групп более длительны.
     В  литературе хорошо описаны катастрофы, постигшие  отдельные
группы  и  слои, этносы. Например, катастрофа русского дворянства,
относительно быстрое и неуклонное ухудшение его положения,  вплоть
до  гибели в 1917 году. Гибель русского традиционного крестьянина,
кульминацией которой была сталинская коллективизация.  Катастрофа,
постигшая   русскую   разночинную  интеллигенцию,   которая   была
носительницей   катастрофического  сознания,  носительницей   идеи
катастрофического (революционного) переустройства общества и  сама
стала жертвой катастрофы. Катастрофу потерпели и ее разрушительные
идеи.
     Экологическая  катастрофа представляется  как  нарастающая  и
ослабляющаяся, что предполагает процесс и длительность.
     Катастрофы могут постигать также социальные институты. Гибель
государства   —   один  из  примеров  такой  катастрофы.   История
переполнена  описаниями гибели государств. Особенно  величественны
исторические картины гибели империй: Рима, Византии. Понятно,  что
размерность   исторических  катастроф  не  может  оцениваться   по
критериям  жизненного цикла личности. К тому  же  жители  гибнущих
империй и будущие поколения, рассматривающие гибель государств как
историческое событие, испытывают совершенно различные чувства.
     Таким  образом,  внезапность как временной  фактор  не  может
служить  определяющим для понимания социального смысла катастрофы,
но   в   любом  случае  катастрофа  означает  деградацию  условий,
дезорганизацию жизни людей, и даже их гибель.
     Катастрофа может быть определена как разрушительное изменение
в  жизни  отдельных людей, групп, обществ, вплоть до человечества,
ухудшающее  положение данного субъекта, вплоть  до  гибельных  для
него  последствий.  Она  может  быть  представлена  через  понятие
“дезорганизация”. В этом случае катастрофой можно  назвать  резкую
дезорганизацию образа жизни, жизнедеятельности субъекта, вплоть до
угрозы его существованию.
     Катастрофа может носить характер массового бедствия, несущего
гибель множеству людей. Катастрофа отдельного лица, группы будет в
этом   случае  частью  общей  беды.  Однако  всегда  для  субъекта
катастрофой  будет разрушительное изменение именно  его  жизни.  В
последнем  случае она может не носить массового характера  и  даже
оставаться  незаметной  для окружающих,  если  не  манифестируется
человеком,  переживающим  катастрофу. Тем  не  менее  для  данного
индивидуального  сознания речь может и должна идти  о  катастрофе.
Например, смертельная болезнь, скрываемая человеком от окружающих,
может  превратить его в носителя катастрофического сознания, тогда
как его окружение вполне благополучно. То же самое можно сказать и
о сознании группы.
     Высказанные   соображения   можно   обобщить   в    несложной
классификации,     соотносящей    катастрофу    с     человеческой
деятельностью:
     1) Катастрофы, независимые от человека. Сюда входят природные
катастрофы,    начиная   от   таких   стихийных   бедствий,    как
землетрясения,  сели,  тайфуны, вплоть до возможного  столкновения
земли с кометой, способного угрожать самому существованию человека
как биологического вида.
     2)  Катастрофы,  являющиеся побочным  продуктом  человеческой
деятельности,  ставящей целью получение полезного  и  необходимого
результата.  Например,  возникновение экологических  опасностей  в
результате  выбросов отходов производства, в результате разрушения
природы, изъятия ресурсов.
     3)  Социальные  катастрофы  разных масштабов,  которые  могут
включать  локальные,  региональные,  национальные  катастрофы  как
результат   нарастающей  дезорганизации  в  обществе,   разрушения
культуры,  отношения  людей,  вплоть  до  приобретения  ими   форм
хозяйственной разрухи, революции, развала государства и  общества,
гражданской войны. В ХХ веке реализовалась такая мощная  опасность
социальных  катастроф,  как мировые войны,  втягивающие  в  орбиту
возможных    разрушений    множество   национальных    государств,
потенциально весь мир.
     4)  Духовные  катастрофы  и разломы,  которые,  совершаясь  в
сознании,   являются   возможно   наиболее   значимыми   факторами
последующих реальных катастроф.
     Для  нас  важно,  что возникновение угрозы катастроф  первого
типа  не  связано  с  содержанием  человеческих  решений.  Уровень
сдерживания  этих  опасностей определяется  союзом  технических  и
политических  возможностей людей, их способностью  концентрировать
коллективные  усилия  на  уменьшении катастрофических  последствий
подобных катастроф (10).
     Катастрофическое сознание в этих условиях, с  одной  стороны,
по-видимому,   выступает   в  своих  наиболее   “чистых”   формах,
заставляющих   вспомнить   о   древнем   ужасе   перед    потопом,
землетрясением, — событиями, которые ужасают своей  разрушительной
мощью.    С   другой   стороны,   современный   человек   пытается
контролировать,  предвидеть,  насколько  это  возможно,  природные
катастрофические  события,  т.е.  в  тенденции   сблизить   их   с
катастрофами  второго типа. Здесь можно ожидать роста консенсусных
решений.
     Второй  тип катастроф определяется человеческими решениями  и
является  их побочным, неконтролируемым результатом. Он  связан  с
таким   необходимым  условием  человеческого  существования,   как
взаимодействие  человека с природой. Именно для  преодоления  этих
типов  катастроф  особенно велика роль их  осознания  как  опасных
результатов  человеческих действий. Когда древние  люди  работами,
технологиями    обработки    земель   способствовали    засолению,
опустыниванию  почв, наступлению экологических катастроф,  они  не
p`qql`rphb`kh эти процессы как результат своих собственных усилий,
но полагали его внешним условием своей жизни.
     Современные  люди,  и именно в лице авторов  катастрофических
пророчеств  о  гибели мира в результате экологической  катастрофы,
выдвинули эту проблему, сместили ее в центр сознания коллективного
разума  людей,  довели  до  сознания  правительств,  международных
организаций.  Нигде  так  мощно  и  наглядно,  как  в  примере   с
экологическим сознанием, развитием экологической этики и всей этой
проблематики  как  соответствующей глобальной проблемы,  не  видна
позитивная  роль  катастрофического сознания в  современном  мире.
Нигде   с   такой   силой  не  обнаружила  и  не   доказала   себя
предохраняющая, контрольная рациональная роль этого типа сознания.
Изучение   экологической   литературы,   как   научной,   так    и
публицистики,   произведений  искусства,   изучение   общественных
движений,   действий  национальных  и  международных  организаций,
политической  власти могло бы быть проведено под  указанным  здесь
углом зрения. Особенно значимо, что произошло все это буквально на
наших    глазах    (естественно,   сказанное    дает    обобщенную
характеристику этого сложного явления, не касаясь имеющихся  здесь
негативных    процессов   использования   элементов   экологически
ориентированного  катастрофического  сознания  для  разрушительных
целей).
     Здесь  особенно велика роль катастрофического сознания в  его
прогностической функции. Экологические прогнозы, антисциентистская
литература,  наука как средство извещения, осмысления, преодоления
опасностей  подобного рода могут быть оценены под указанным  углом
зрения. Все это связано с прогрессом технических инженерных наук и
с  прогрессом  в  политических и социальных способах  человеческих
отношений.
     Катастрофы третьего типа можно считать частным случаем  общей
энтропийной природы вещей. Охватывая весь мир, включая и общества,
энтропия  выступает здесь в форме недостаточной способности  людей
противостоять разрушительным последствиям собственных  решений.  С
другой  стороны,  никто  не  может  препятствовать  людям   в   их
стремлении  уменьшить,  взять  под контроль  опасность  социальных
катастроф,  научиться  предотвращать  некоторые  их  формы.  Иначе
говоря,  здесь,  по  нашему убеждению, можно ожидать  человеческих
решений и действий, направленных на достижения прогресса в области
взаимопонимания  и выработки большей рационализации  в  совместных
решениях.
     Четвертый тип катастроф выступает как внутрикультурное, может
быть,  даже  внутриличностное событие, связанное с  осмыслением  и
переосмыслением   мира   и   человеческой   жизни.    Деятельность
опосредованно  участвует в этом типе катастроф,  предопределяя  их
масштабы, силу, уровни. Этот тип катастроф наиболее тонко связан с
внутренней сущностью человека, его эмоциональной сферой,  психикой
и  ее  трагедиями, социальностью, сдвигами в обществе, престиже  и
положении   групп,   и  всем  тем,  что  связано   со   спецификой
человеческой жизни.
     В  конечном итоге катастрофа может быть определена в терминах
опасностей и классифицирована как предельная опасность.
     При   определении  катастрофы  можно  опереться  на   понятие
деструктивное воспроизводство, разработанное в русской социологии.
Под последним имеется в виду “недостаточная способность субъекта в
силу  тех  или  иных  причин  преодолевать  внутренние  и  внешние
противоречия,  удерживать  на  минимальном  для  данного  субъекта
уровне  эффективность воспроизводства. Этот тип связан  с  упадком
культуры,   утратой,   разрушением  ее  ценностей,   недостаточной
способностью находить эффективные средства и цели, стабилизирующие
ситуацию” (11).
     В  связи  с  акцентом на субъективной оценке событий  важными
становятся некоторые дополнительные различения.
     Катастрофу как более широкое понятие в контексте нашей  книги
имеет  смысл отличать от бедствия (calamity, disaster).  Последние
четко  определены, кодифицированы, носят массовый характер.  Такие
бедствия,  как  наводнения,  землетрясения,  извержения  вулканов,
голод,  эпидемии,  войны,  революции,  масштабные  технологические
катастрофы  —  взрывы, пожары — и др., конечно, являются  ужасными
катастрофами.  Однако понятие катастрофа в том понимании,  которое
мы  пытаемся здесь предложить, не ограничивается этими  и  другими
массовыми бедствиями.
     Катастрофу  также следует отличать от кризиса. Это  —  важное
различение, ибо достаточно часто встречается ситуация, когда  люди
драматизируют происходящие изменения, считая их катастрофическими,
тогда  как по истечении времени эти события переоцениваются  этими
же людьми, или наблюдателями, как только лишь кризисные. В связи с
этим  нужно  подчеркнуть двойственность понятия “кризис”,  который
может  как  усугубиться  вплоть до  катастрофы,  так  и  послужить
составляющей,   моментом  перелома  ситуации  в  лучшую   сторону.
Социальный кризис в данном случае может ассоциироваться (при  всех
имеющихся  и  определяющих  их  различиях)  с  кризисом  во  время
болезни, после которого больной может пойти на поправку, но  может
и погибнуть. Соответственно, кризис можно понимать как пограничную
ситуацию  неопределенности в отношении исхода  события.  Говоря  о
катастрофе,  нужно иметь в виду результат, т.е.  негативный  исход
кризиса,  провал, решающее ухудшение ситуации. Поэтому  катастрофа
как термин несет в себе результирующий смысл.
     Кризисное  сознание, соответственно, — прежде всего сознание,
находящееся  в пограничной ситуации неопределенности  в  отношении
исхода  события. Субъект с катастрофическим сознанием предвидит  и
ожидает  катастрофу, боится ее и в этом смысле как бы ориентирован
на  результат,  т.е.  негативный исход кризиса,  провал,  решающее
ухудшение ситуации.
     
                                 
                Катастрофа как субъективный феномен
     Субъективность  катастроф проявляется в тех оценках,  которые
дают ей люди. Эти оценки в некоторых случаях могут простираться от
позитивных до отрицательных.
     Причиной  этого  является  то,  что  страх  перед  негативным
развитием  ситуации, особенно перед катастрофами,  в  человеческом
мышлении, а также в науке, глубоко коррелирован с местом,  которое
занимает индивид, группа и общество в этом развитии. Одно и то  же
разрушительное событие может оказаться катастрофой для одного лица
и улучшить позиции другого. Эта двойственность в оценках сохраняет
свою значимость и при осмыслении таких социально значимых событий,
как  поражение  в  войне,  крах империй и  государств,  революция.
Только наиболее “универсальные” бедствия, например, землетрясения,
обычно, да и то не всегда, пробуждают сходный эмоциональный  ответ
(12).
     В  настоящее время, правда, появился новый мощный  глобальный
фактор,  которого не было прежде. Этот фактор — следствие развития
человеческой   деятельности  и  заключается   в   ныне   возникшей
способности  человека уничтожить жизнь на планете.  Как  и  другие
глобальные   опасности,  этот  фактор  способствует   консолидации
человеческих чувств. Чувство страха перед таким развитием  событий
также превращается в глобальное. Новое единение групп, сообществ и
государств перед лицом общей опасности вполне возможно.  Эта  тема
апробирована      американским     кинематографом,      показавшим
гипотетическую  возможность согласованности действий  человечества
oeped внеземной угрозой (вторжением пришельцев, падением кометы).
     Однако  в  большинстве случаев катастрофическая  ситуация  не
только  не  уравнивает вовлеченных в нее людей,  но  иногда  резко
разделяет  их,  вплоть  до противоположности.  Крайние  социальные
ситуации  показывают, что нередко катастрофа одного  человека  или
даже  целой  социальной группы оборачивается для другого  человека
или   группы   выигрышем,  возможно  невольным.   Такая   ситуация
возникает,    например,    при    катастрофической    вертикальной
мобильности.   Автор   классической  работы   по   макросоциологии
катастроф  П.А.Сорокин  отмечал, что во  время  бедствий,  голода,
эпидемий,  войны,  революции освобождается  много  вакансий  из-за
смертей  или репрессий. В нормальном виде вертикальная мобильность
—  градуированный  процесс, совершающийся  согласно  установленным
правилам.  Все  это  нарушается в бедствиях. Особенно  внезапна  и
катастрофична революционная мобильность, достигающая  чрезвычайной
интенсивности  в первой фазе революции. П. Сорокин  описывает  то,
чему  сам  был  свидетелем во время русской  революции,  где  едва
умеющий  написать  свое имя матрос управлял  экономической  жизнью
России;  “красные профессора” университетов не имели  элементарных
знаний  в  своих специальностях; личности, понятия  не  имеющие  о
военной  стратегии,  командовали армиями,  и  наоборот  финансисты
первого уровня были сведены до положения нищих, лучшие ученые были
брошены в концентрационные лагеря и тюрьмы (13).
     Сознание   уничтожаемой   в  “большом   терроре”   российской
интеллигенции было катастрофичным, и это зафиксировано  во  многих
документах  и литературных произведениях. Психологически  наиболее
тяжелым  было,  видимо, то, что вокруг продолжала  кипеть  обычная
жизнь,   более  того  —  даже  приподнятая  атмосфера   праздника,
характерная   для  тоталитарных  обществ  в  их   звездные   часы.
О.Мандельштам писал об окружавшем его ужасе, замечая,  что  многие
ужаса  не  видят,  потому что “продолжают  ходить  трамваи”,  т.е.
обычный  ход повседневной жизни общества не нарушен. В  фашистской
Германии,  по-видимому,  была сходная  психологическая  атмосфера.
Отдельные   люди  и  этнические  группы  подвергались  смертельной
опасности, тогда как другие не только были благополучны,  но  даже
преуспевали,  занимали открывающиеся вакантные места,  быстро  шли
вверх  по ступенькам социальной лестницы. Опять-таки, обращаясь  к
литературе,  можно  вспомнить о преследуемой  соседями  еврейке  в
оккупированной  Варшаве, которой ничего другого не  остается,  как
сесть в трамвай (есть что-то очень мирное и даже ностальгическое в
этом виде городского транспорта) и уехать в гетто (т.е. в смерть).
Можно  вспомнить также образы Дж.Оруэлла. В его романе “1984  год”
герой,  сломленный пытками в подвалах “Министерства любви”, узнает
людей,  переживших сходный опыт, среди оживленной городской толпы.
Возможно,   что   никто   лучше  не  сумел   передать   психологию
преследуемого человека, чем Ф.Кафка, который сделал это во  многих
своих романах и рассказах.
     Избирательность  попадания людей в катастрофическую  ситуацию
не обязательно связана с тоталитарным террором или преследованиями
людей  по  этническим признакам. Острое и резкое осознание  своего
одиночества   среди  тех,  кого  считаешь  “своими”  —   внезапное
прозрение и отчужденность — причины для катастрофического сдвига в
мировосприятии, для переоценки ценностей и своего  места  в  мире.
Для   солдат  и  офицеров  Российской  Армии,  выживших  во  время
бездарного  и  бессмысленного штурма Грозного в  новогоднюю  ночь,
самым    мучительным   и   унизительным   воспоминанием   остались
праздничные  тосты и веселая музыка, раздававшиеся по  Московскому
радио.
     Крушение  СССР  и  становление новой России вызвало  массовую
переоценку  российской истории начала ХХ века.  В  годы  Советской
bk`qrh  приход  большевиков  к  власти  официальной  идеологией  и
исторической  наукой оценивались как “начало новой  эры”  в  жизни
человечества,  все прошлое в свете открывшегося сияющего  будущего
представлялось  одним темным пятном, “предысторией”.  Официальному
оптимизму  доверяло  большинство  населения.  Коренной   сдвиг   в
современном восприятии этих событий привел к масштабной переоценке
истории Советской России, радикальному ее снижению. Это отразилось
в    самой    лексике,   когда   прежнюю   “Великую    Октябрьскую
социалистическую    революцию”   стали   именовать    “октябрьским
переворотом”.  Если  победившая сторона  (красные)  оценивала  эти
события  в достижительных терминах и пыталась убедить в этом  весь
остальной  мир, то теперь общественное мнение в России все  больше
склоняется к тому, чтобы согласиться с оценкой проигравшей стороны
(белых), считавших Октябрь 1917 катастрофой.
     Переоцениваются  не  только  такие  масштабные  события,  как
революции  и крушения государств. Не остаются постоянными  взгляды
людей  на  сам  феномен  страха как  такового.  В  любом  обществе
существует достаточно противоречивый спектр взглядов на этот счет.
     Таким    образом,   субъективная   оценка   страхов,   всегда
присутствующая   в  человеческом  мышлении,  может   приводить   к
переоценке  имевших место катастроф. Более того, само отношение  к
страху как таковому (как было показано выше) испытывает масштабное
воздействие субъективности человеческих представлений.
     
                                 
         Страх перед ожидаемой катастрофой (катастрофизм)
     Страх  перед  будущим и страх перед надвигающейся катастрофой
не так редки, как можно было бы думать.
     Прежде всего эти чувства могут охватывать значительные группы
людей  в периоды социальной нестабильности: в переходные эпохи,  в
кризисных обществах, в периоды бедствий. Если страх перед  будущим
выглядит   патологическим   в   стабильном   обществе,   то    его
распространение   в   условиях  нестабильности   может   считаться
нормальной реакцией населения на происходящее.
     Наиболее широко катастрофическое сознание распространяется  в
периоды  социальных  катастроф.  В  условиях  природных  катастроф
развитие массовых страхов, конечно, тоже возможно, однако  большая
часть   подобных   катастроф  кратковременна  и   локализована   в
определенной  местности, как, например, наводнение, разрушительный
ураган,  или  пожар. Соответственно, катастрофическое сознание  не
успевает укорениться там и тем более превратиться в норму.
     Существуют     материалы,     которые     показывают,     что
катастрофическое  сознание,  паника,  сильный  страх  в   условиях
природных  бедствий  охватывает не всех  людей,  кроме  того,  эти
чувства  очень  быстро проходят. Кроме того, известно,  что  люди,
живущие  в  условиях постоянной опасности природных  бедствий,  не
задумываются  о ней настолько, чтобы это оказывало влияние  на  их
чувства  и  убеждения  (имеются  специальные  работы  об  ожидании
катастроф, см. в частности, 14).
     Другое  дело  —  социальные катастрофы, такие, например,  как
глубокий   экономический   кризис,   гражданская   война,   гибель
государства.  Они  назревают относительно медленно  и  постепенно.
Катастрофическое    сознание   развивается    также    постепенно.
Катастрофические настроения могут транслироваться всеми возможными
способами,   начиная  от  панических  слухов,  до   установившейся
тональности в средствах массовой информации. Постепенно на  какой-
то  период катастрофическое сознание может стать массовым, если не
доминирующим.
     В   конечном   итоге   длительно  накапливающимся   элементам
катастрофизма трудно противостоять даже критическому  сознанию.  О
rnl,  что такое оказывается вполне возможным даже для критического
разума,  более того профессионального сознания социолога,  на  наш
взгляд, свидетельствует следующий текст:
     “В  области  культуры — все ее области пропитаются атмосферой
бедствий,  которая  составит центральную тему науки  и  философии,
живописи  и скульптуры, музыки и театра, литературы и архитектуры,
этики и права, религии и технологии. Бедствия начнут занимать  все
большее  место среди главных тем культурной деятельности. Наука  и
технология, гуманитарные и социальные науки, философия  будут  все
больше   заняты   деятельностью  и   проектами,   относящимися   к
катастрофам.  Так  же  произойдет и в  других  областях  культуры.
Общественное мнение и пресса сосредоточатся на проблемах бедствий,
которые   превратятся   в  главную  тему  интеллектуальной   жизни
общества.  Общество  станет  “нацеленным  на  бедствия”.   Вообще,
мышление  и  культура будут отмечены кризисом  многими  способами.
Бедствия возобладают в ключевых позициях общественного сознания по
другим  темам.  Они  будут  подталкивать  к  регрессу  культуры...
Пессимизм  заполнит науку, философию и другие области  культуры...
Жизнь   миллионов   людей   будет   охарактеризована   бесконечной
неизвестностью,      сопровождающейся     неопределенностью      и
небезопасностью...  В  этих  условиях,  среди  значительной  части
населения  распространится апокалиптическое мышление  в  различных
формах. Быстро распространятся и разные психические эпидемии. Вера
в  разные  чудеса  и приметы, от астрологических  предсказаний  до
странных фантасмагорий, тоже охватит многих”(15).
     Этот   прогноз  принадлежит  знаменитому  социологу  Питириму
Сорокину,  и  написан  в годы второй мировой войны.  Ему  пришлось
столкнуться   с   социальными  катастрофами   непосредственно.   В
молодости  политическая  карьера  Сорокина  была  грубо   прервана
большевистским переворотом 1917 года, он видел голод, разбой,  был
выслан  из  страны. Катастрофа второй мировой  войны,  хотя  он  и
наблюдал   ее  из  США,  заставила  его  предположить   широчайшее
распространение катастрофизма в послевоенном мире.
     Сорокин  ошибся. Бедствия не превратились в центральную  тему
послевоенного мира. Наука, философия, общественное мнение и пресса
также  избежали  подобного  перекоса. Пессимизм  не  стал  главным
общественным  умонастроением, и не был им  даже  в  самые  трудные
кризисные годы.
     Возможно,  однако, что знаменитый социолог в  чем-то  главном
оказался точным, ибо современные общества достаточно часто кажутся
“нацеленными  на бедствия”. Достаточно убедительное  подтверждение
этому   можно   найти   в   газетах  и   теленовостях,   постоянно
отслеживающих  элементы  неблагополучия  во  всех  возможных   его
формах, начиная от природных бедствий и технологических катастроф,
катастроф на транспорте и до криминальных случаев, эпидемий и т.д.
     В  то же время развитие страхов перед возможными катастрофами
чрезвычайно  опосредовано. Иногда они развиваются без  достаточных
причин,  возможно, как выход скрытой тревожности,  накопившейся  в
обществе. В истории известны парадоксальные случаи массовой паники
и страха, охватывавшие значительные группы людей (например, случай
“великого  страха”  во  Франции  в  годы  революции,  или  паника,
возникшая из-за знаменитой радиопередачи о нашествии марсиан)(16).
     С другой стороны, действительное приближение катастрофы может
происходить   незамеченным  для  большинства  населения.   Историк
Э.Голин,  размышлявший  над  этой  темой,  пришел  к  выводу,  что
осознание   грозящей   катастрофы   широкими   массами   населения
встречается достаточно редко. Так, римляне не осознавали  грозящей
им  катастрофы. Турки в ХYII — XIX веках, австро-венгры на  рубеже
XIX-XX веков в массе своей приближающейся катастрофы своих империй
также  не чувствовали. Во всяком случае, в “Автобиографии”  такого
rnmjncn  мыслителя  и  психолога, как Стефан  Цвейг,  нет  никаких
упоминаний о предчувствиях близившейся катастрофы.
     Элиты,  особенно  профессионалы  в  соответствующих  областях
деятельности, способны более точно оценить ситуацию. Известно, что
в  начале первой мировой войны после поражения немцев на  Марне  и
провала  “плана Шлиффена” фактический главнокомандующий германской
армией  Мальтке-младший начал свой доклад Кайзеру  словами:  “Ваше
Величество,  мы  проиграли  войну”. По-видимому,  это  поняла  уже
тогда,  в  1914 году, еще какая-то часть германского генералитета.
Но  понадобилось еще четыре года войны, вступление в войну Америки
и  поражения  немцев  в  1918 году, чтобы широкие  массы  осознали
неминуемость   поражения  Рейха  в  целом,  неизбежность   военной
катастрофы  Германии.  (А  осознание  этой  неизбежности  породило
революционные  настроения и наряду с другими факторами  привело  к
ноябрьской  революции  1918  года.  Так  катастрофизм  в  массовом
сознании повлиял на ход исторического процесса.)
     Не  ощущал  надвигавшейся катастрофы и  французский  народ  в
период  так называемой “странной войны” (сентябрь 1939 — май  1940
года).
     В период второй мировой войны неизбежность военной катастрофы
Германии  стала  осознаваться наиболее  мыслящей  частью  немецкой
военной и гражданской элиты, по-видимому, уже после Курской  битвы
(июль  —  август  1943 года) и капитуляции Италии  (сентябрь  1943
года).  Последние сомнения этой части германского общества на  сей
счет исчезли после высадки союзников в Нормандии (июнь 1944 года).
Однако  в  целом народ и вермахт под влиянием тотальной пропаганды
верили  в  победу  Германии едва ли не до самого конца  войны.  По
свидетельству  Альберта  Шпеера (министра вооружений,  написавшего
мемуары  во  время  своего 20-летнего срока  заключения  в  тюрьме
Шпандау), еще в марте 1945 года немецкие крестьяне, с которыми  он
беседовал  во  время  поездок по стране, были уверены  в  конечной
победе  Германии, уповая на “секретное оружие”, якобы имевшееся  у
Гитлера,  которое  будет применено в надлежащий  момент.  Так  что
можно  считать,  что катастрофизм отсутствовал в сознании  широких
масс  немецкого народа, вплоть до самых последних недель, если  не
дней  войны.  Результатом  этого  было  бессмысленное  продолжение
военных  действий,  гибель еще сотен тысяч людей  по  обе  стороны
фронта  и дополнительные разрушения. То же можно сказать о Японии.
Вплоть до мартовского (1945 года) опустошительного налета на Токио
и   августовских  бомбардировок  широкие  массы  японского  народа
продолжали верить в победу и не знали ощущения катастрофизма (хотя
император и генералитет ощущали катастрофизм положения как минимум
в течение предшествующего года).
     Что  касается  СССР, то очевидцы отмечают, что в  годы  войны
народные   массы   в   целом  не  знали  ощущения   приближавшейся
катастрофы, несмотря на жестокие поражения Красной Армии  в  1941-
1942 годах.
     В  разваливающемся СССР массовые катастрофические  настроения
можно  было наблюдать в конце 1991 года, когда в Москве, например,
магазины остались почти без всяких товаров. Люди заходили  туда  и
видели  одни  лишь  пустые полки. Возможно, что этот  страх  перед
голодом  и  ощущение  надвигающейся  катастрофы  заставили   массы
смириться с Гайдаровскими реформами. Ибо чтобы сейчас не  говорили
оппоненты  Гайдара, он выполнил свое обещание наполнить магазинные
полки.  Товары  быстро  появились и больше не  исчезали.  На  фоне
постоянного дефицита, который поколения людей, выросших в условиях
советской   власти,   воспринимали   как   естественное    условие
существования, это выглядело почти как чудо.
     
                                 
            Факторы, определяющие уровень катастрофизма
     Влияние   различных   факторов   на   интенсивность   страхов
непосредственно  зависит от их когнитивной  основы.  Как  правило,
индивидуальные  страхи,  а также страхи  социальных  учреждений  и
организаций   питаются   той  информацией,   которая   имеется   в
распоряжении   носителей  страхов.  Выше   уже   говорилось,   что
индивидуум черпает информацию относительно возможных опасностей из
своего собственного и семейного опыта (информация “из первых рук”)
и из сведений, полученных от других (информация “из вторых рук”).
     Как  только понятие информации включено в анализ, мы вступаем
в  наиболее  рискованную  область  современной  социальной  науки:
проблему  “объективности” этой информации. Как упоминалось  ранее,
принятие позиции “ умеренного социального конструктивизма” и отказ
от   социального   релятивизма  в  этом   исследовании   позволяет
рассматривать  “объективную действительность” в  качестве  важного
пункта  в  оценке  основы  страхов.  Теоретически,  информация   о
грозящем  бедствии  имеет различный уровень точности  и  качества,
начиная  от  очень хорошо предсказанной и обоснованной  вплоть  до
крайне  абсурдной. Здесь информация определяется  как  совершенная
или несовершенная, правильная или неправильная, как это делают те,
кто   использует   в   своем  анализе  понятие  рациональности   в
современной социальной науке (теория рационального выбора,  теория
игр  и  теория  рациональных  ожиданий)  (17).  Следовательно,   с
некоторыми   оговорками,   “рациональные   страхи”   основаны   на
“серьезной”  информации, а “иррациональные” страхи  базируются  на
“нелепой”  информации.  Например, “рациональные”  массовые  страхи
часто  основаны  на  всех  тех  источниках  информации,  доступной
личности,  о  которых  говорилось выше. Страх перед  Чернобыльской
катастрофой может быть рассмотрен как боязнь несчастных случаев на
атомных  электростанциях. Страхи перед опасностями распространения
ядерного  оружия  и  расширения  терроризма  в  мире  могут  также
оцениваться  как  “рациональные”.  Неожиданность  первой   мировой
войны,  которая началась так внезапно в 1914 году, имела  огромное
влияние   на  настроения  европейцев  и  сделала  их  предсказания
относительно следующей мировой войны весьма разумными.
     Страх    перед   катастрофическим   вмешательством   КГБ    в
человеческую жизнь был больше среди тех русских, кто жил во  время
Сталина,  чем среди людей, рожденных после 1953 года. То же  самое
может  быть  сказано  о людях, переживших землетрясения  и  другие
природные бедствия.
     Таким   образом,   катастрофическое  мышление   —   мышление,
оценивающее мир в терминах опасностей и угроз, смещенное в сторону
акцентуации  опасностей.  В  его  основании  включены   социально-
психологические  аспекты, отражающие реакции  людей  на  опасности
существования, реальные или мнимые. Тревожность и страх, доходящий
до  панических атак, являются теми социальными чувствами,  которые
активизированы у субъектов с катастрофическим сознанием.
     Эти  чувства составляют общий социально-психологический  фон,
повышая  общую  чувствительность  субъекта  в  сторону  опасностей
существования. Однако сами по себе чувства тревожности, страха как
эмоции  и  чувства  “не  имеют” содержания,  оставаясь  достаточно
абстрактными.
     Поэтому  еще  более важными для определения катастрофического
сознания являются социокультурные аспекты, которые вводят в  “зону
повышенного  внимания”  культурные  паттерны,  ориентированные  на
опасности,   дают   “язык”  такому  сознанию  и   определяют   его
содержание.
     Наблюдается  большая  культурная избирательность  опасностей,
ибо  они  определяются как результаты публичного  дискурса.  Иначе
говоря, в определении объектов страхов и социально допустимых форм
катастрофического   сознания   необходим   определенный    уровень
nayeqrbemmncn согласия относительно и самих страхов и  реакций  на
них  в  форме  катастрофического сознания.  Например,  официальный
оптимизм     советской     идеологии     требовал     табуирования
катастрофического  сознания.  Его проявления  получали  негативную
оценку и сурово пресекались.
     Катастрофизм  предполагает пессимистическую оценку  будущего,
но  часто  эта  оценка складывается в результате  пессимистической
оценки  настоящего.  Учитывая, что будущее, как  много  мы  бы  не
думали   о  нем,  всегда  оказывается  иррелевантным  сегодняшнему
взгляду   на  него,  катастрофическое  мышление  имеет   тенденцию
экстраполировать нынешние опасности и проблемы на будущее.
     Социологически     значима     важность     для      развития
катастрофического  мышления  социально-профессиональных  аспектов.
Успех  в  профессии. Достижение массового спроса. Игра на глубоких
социально-психологических чувствах. Игра на заглубленных социально-
культурных  смыслах  и  паттернах. Момент  выгоды  для  конкретных
носителей профессии, чтобы преуспеть в профессиональной гонке.
     Как  будет  показано  дальше, существуют  виды  деятельности,
социальная   функция   которых   ориентирована   на   отслеживание
опасностей, угроз, возникающих проблем и на оповещение общества  о
них (искусство, СМИ, отчасти наука).
     Важным  моментом является оценка катастрофического  сознания.
Можно  ли  считать  его  нормальной реакцией  общества,  групп  на
опасности   существования?  Когда  катастрофизм   превращается   в
социофобию? Отчасти мы уже отвечали на этот вопрос (см. о прямых и
косвенных издержках страха).
     Возвращаясь  к  этому вопросу опять, мы подтверждаем  свою  в
целом   скорее   негативную  оценку  катастрофического   сознания.
Обосновывая    ее,   нам   кажется   уместным    привлечь    здесь
общефилософское понятие меры, чрезвычайно значимое  для  культуры,
мышления  и  социальных состояний. Катастрофическое сознание  есть
некоторое   социальное   состояние,  представляющее   ситуацию   в
пессимистическом  свете,  что  часто,  хотя  и   не   обязательно,
затрудняет  реалистическую оценку опасностей и  угроз.  Еще  более
часто  пессимистическая оценка ситуации катастрофическим сознанием
препятствует  конструктивным действиям, разоружая  субъекта  перед
лицом опасностей и подсказывая ему пассивные стратегии поведения.
     
                                 
                     Катастрофизм в идеологиях
     Катастрофическое сознание может быть представлено в различных
своих    модификациях,    начиная   от   пророческого    сознания,
предрекающего  конец мира, до научных теорий,  предсказывающих  ту
или  иную катастрофу. Возможно, что к подобного типа теориям можно
было   бы  отнести  и  Марксову  теорию,  предсказывающую   гибель
капитализма.
     Почти  все идеологии, также как и все религии, включают много
элементов  катастрофизма.  Важность  страха  изменяется  от  одной
идеологии   до   другой.  Каждая  идеология   имеет   своеобразную
конфигурацию  и  соотношение  оптимистических  и  пессимистических
элементов.
     Марксисты,  например, считают себя оптимистами,  хотя  они  и
полагают,   что  капиталистическое  общество  чревато  проблемами,
которых можно было бы избежать, построив новое общество. Советская
идеология, как разновидность марксизма, всегда старалась соединять
абсурдную  оптимистическую  веру в “светлое  будущее”,  включающее
“покорение   природы”,   с   запугиванием   населения   различными
катастрофическими  угрозами; однако отношение  между  этими  двумя
компонентами изменялось от одного периода истории СССР к другому.
     В  сталинскую эпоху вес катастрофизма был весьма высок. Тезис
n   враждебном   “капиталистическом  окружении”   формировал   так
называемое  оборонное  сознание, заставляя  население  чувствовать
себя  зажатым  в  кольце врагов, также как  тезис  об  “обострении
классовой  борьбы”  и шпиономания воспитывали  подозрительность  в
отношениях   между   людьми  внутри  страны.   Эти   тезисы   были
существенными  элементами советской пропаганды  и  политики  перед
второй мировой войной.
     В  постсталинскую  эпоху место страха в  советской  идеологии
существенно  уменьшилось.  Однако формирование  и  распространение
страха  перед  нападением  Запада на  Советский  Союз  или  другие
социалистические  страны,  или на их союзников  оставались  весьма
важным компонентом официальной советской идеологии. Временами  эти
страхи  достигали почти апокалипсических размеров, как  это  было,
например, во время короткого правления Юрия Андропова в 1983 году.
И все-таки постсталинская советская идеология была склонна смещать
акценты  в  сторону  оптимизма и по этой причине  не  поддерживала
излишне   пессимистические  образы  будущего,  типа  теоретических
дебатов относительно возможного конца Земли или вселенной.
     На   каждом   из  этапов  истории  СССР  советская  идеология
достигала  больших  успехов  во  внушении  “официальных  страхов”.
Нельзя,  однако,  забывать,  что  русские  натерпелись  не  только
идеологических,  но  и  действительных  страхов,  порожденных   их
реальным   жизненным   опытом.   Вдобавок   также   заметим,   что
националистические  идеологии и идеологии  с  сильным  религиозным
компонентом всегда склонны видеть мир и будущее в черном свете.
     Общая  тенденция  американской культуры,  с  другой  стороны,
состоит  в  оптимистическом видении мира (18). Так,  демонстрацией
американского  оптимизма была, например, та теоретическая  модель,
которую  выдвинул  Ф.Фукуяма  в  его  известной  статье  о  “конце
истории”   в  1989  году  (19).  Однако  несмотря  на  генеральную
оптимистическую  тенденцию, почти все  американские  идеологии  ХХ
столетия,  от  радикально  правых до  радикально  левых,  включали
существенный    элемент    катастрофизма    (20).    Строительство
индивидуальных  убежищ, призванных защитить  жителей  от  ядерного
нападения, было широко распространено в Соединенных Штатах в 1950-
х   и   1960-х  (21).  Страх  перед  социальными  катастрофами   и
разрушением   окружающей  среды  оставался   существенной   частью
американских убеждений в 1970-е годы.
     Достаточное  число различных религиозных, праворадикальных  и
анархистских   сект,   а  также  антиправительственные   “милиции”
изощрялись  в предсказании различных катастроф, начиная  от  таких
экзотических, как оккупация Соединенных Штатов вооруженными силами
ООН  и  заговора американского правительства против страны, вплоть
до  глобальной  экологической катастрофы и расовых войн.  Подобные
убеждения  разделяли миллионы людей (22). Среди наиболее  заметных
страхов можно также назвать страхи перед коммунистической угрозой,
ядерной  войной  и  советской  агрессией.  Массовое  беспокойство,
ориентированное  на  внутренние проблемы страны,  включает  страхи
белых перед чернокожими, падением нравов, распространением атеизма
и коррупции правительственных чиновников.
                                 
           Глава 6. Субъекты катастрофического сознания
                                 
     Существуют  различные социальные акторы, занятые  в  “бизнесе
социального страха”.
     Во-первых, есть люди — индивидуумы и группы, — чье  отношение
к  страху  является пассивным, в силу чего они могут быть  названы
“получателями” (реципиентами), или носителями страхов.  Аналогично
переносчикам инфекции, они остаются незащищенными, так  же  как  и
те, кто подвергается прямому влиянию страхов.
     Наряду   с   “получателями”   страхов   существуют    и    их
“производители”,  т.е. люди и организации,  чья  активная  позиция
способствует созданию и распространению страхов.
     Производители  и  распространители массовых страхов  включают
политических  деятелей,  идеологов,  журналистов,  преподавателей,
писателей  и других людей, формирующих общественное мнение,  иными
словами, всех тех, кто имеет доступ к общественности.

                                 
                Идеологи как производители страхов
     Каковы возможности идеологов во внушении массовых страхов?  И
соответственно,  насколько  массовое сознание  зависимо  от  идей,
внушаемых им идеологами?
     Две  полярные  точки  зрения сложились на  роль  деятельности
идеологов по созданию и распространению страхов.
     Первая  точка  зрения  может  именоваться  утилитаристской  и
элитистской. Она имеет широкое хождение и в массовом сознании, и в
социальной науке. Согласно этой точке зрения, идеологи  создают  и
распространяют страхи, потому что им это выгодно. Обычно эта точка
зрения  базируется  на  концепциях, которые  связаны  с  изучением
интересов.  Создавая и распространяя страхи, идеологи в  некоторых
случаях  создают  (конструируют) проблему,  которой  до  этого  не
существовало.  В других случаях они лишь выводят уже  существующую
проблему из тени в свет публичного дискурса.
     При  этом сами идеологи могут относиться к проблеме с  разных
этических  позиций. Во-первых, они могут быть лично убежденными  в
истинности,  правильности,  полезности  и  т.д.  отстаиваемой  ими
позиции,  в  этом случае их убеждения совпадают с провозглашаемыми
ими идеологическими воззрениями. Во-вторых, они могут работать для
кого-то  другого (например, правителя или рынка).  В  этом  случае
идеологическая  позиция,  которую они  обнаруживают  для  публики,
может  совпадать  с  их личной не полностью, ибо  они  сознательно
отделяют  себя от аудитории, для которой работают. Идеологи  могут
работать  для  широкого потребителя (массового  сознания)  или  по
специальному  заказу определенных лиц и групп (государства  и  его
представителей,  политиков, оппозиции,  банкиров,  промышленников,
аграриев, мафии, зарубежных кругов и т.д., т.е. любого,  для  кого
они  соглашаются  выполнять заказ. Наконец, они  могут  поставлять
свои  идеи  общественности и без заказа, а по личному убеждению  в
необходимости  донести эти идеи до других  людей.  В  этом  случае
таких людей трудно упрекнуть в искании личной выгоды, Вместе с тем
возможная искренность вовсе не означает бессеребренничества.  Так,
националистические убеждения разработчиков национальных  идеологий
в бывших советских республиках явились для этих людей средством их
личного вхождения во власть.
     Согласно  данной точке зрения, ответственными  за  содержание
идеологии оказываются идеологи. Они сами, или по чьему-то  заказу,
создают   некоторый  идеологический  продукт,   например   страхи.
Последние   принимаются   массами,  для  которых   эта   идеология
предназначена.
     За  этим  пониманием  идеологии и роли  идеологов  скрывается
элитистское убеждение в том, что элиты “вносят сознание  в  массы”
и, как профессионалы, “могут им продать все, что угодно”.
     Описанной выше точке зрения противостоит иное понимание  роли
идеологов,  которое  может быть названо антиэлитистским.  Согласно
этой  точке зрения, роль идеологов в порождении страхов  вторична.
Они  —  некий рупор общественных взглядов и настроений, и  в  силу
этого  в  современных  обществах,  где  действуют  демократические
установления, отражают и выражают массовые убеждения, верования  и
настроения.  Обоснованием  этой позиции  является  антиэлитистское
saefdemhe,  что  массы  слышат только то,  что  хотят  слышать,  и
воспринимают  только  то,  что хотят воспринимать.  Любая  система
взглядов  и  идеология,  если она претендует  на  массовый  успех,
согласно  этой  точке  зрения,  зависима  от  массовых  убеждений,
взглядов  и  мнений. Творческая роль идеологов при  этом  выглядит
скромнее:   как   профессионалы  в  своей  области   они   создают
интерпретации, т.е. оформляют массовые представления, в том числе,
конечно, массовые мифы.
     Обе  точки зрения представлены здесь достаточно схематично  и
упрощенно.  Несомненно,  что в современном  обществе  производство
идеологии ушло из любительской сферы и стало профессией. И то, что
люди,  которые конструируют идеологии, получают вознаграждение  за
свой  труд,  отнюдь не единственное проявление их профессиональной
роли.  Как  и  в любой другой профессии, личная и профессиональная
этика   взаимосвязаны  в  деятельности  идеологов.  Существуют   и
сложившиеся   в   том   или   ином   обществе   представления   об
авторитетности  данной профессии и данной группы в  обществе.  Эти
представления проявляются в общественных оценках и степени доверия
к  тому  или иному профессиональному “цеху”, его представителям  и
институтам.  Если прессу считают продажной, то, с  одной  стороны,
возможно, она таковая и есть, с другой стороны — даже при  условии
честности  того  или  иного печатного органа  людям,  которые  его
создают,  будет  достаточно трудно развеять неблагоприятный  имидж
своего труда.
     Общественная критика и конкуренция идеологий — то, что  может
и   должно   совершенствовать  атмосферу  публичного  дискурса   и
идеологии  как значимого элемента этого дискурса. Профессиональная
самокритика и диалог тех, кто формирует общественное мнение, в том
числе  журналистов и социологов, — метод, который может продвинуть
идеологов на этом трудном пути (1).
     
                                 
                  Интеллигенция как агент страха
     Во  всех  современных обществах интеллигенция  принадлежит  к
группе  активных производителей страхов. Интеллектуалы  не  только
создают идеологии и служат политическим элитам, но и считают своим
долгом   критически   относиться  к   действительности.   Конечно,
исторический  контекст  существенно влияет  на  их  позиции.  Так,
некоторые   русские  интеллигенты,  оставшиеся  в   стране   после
большевистского  переворота, добровольно или при  прямом  давлении
господствующего  режима  играли  роль  больших  оптимистов,   даже
триумфаторов.
     Катастрофические  настроения за  одно-два  десятилетия  перед
революцией 1917 года были чрезвычайно распространены среди русской
интеллигенции.   Валерий   Брюсов,   Александр    Блок,    Дмитрий
Мережковский,  Андрей Белый, Федор Достоевский, Владимир  Соловьев
предсказывали катастрофические события в России (2).
     Антикапиталистические настроения, духовные и интеллектуальные
противодействия   распространению   элементов   капиталистического
хозяйства стране были окрашены в апокалипсические тона, что  нашло
широчайшее отражение в русской литературе (3).
     Антикапиталистические     настроения     переплетались      с
антипрогрессистскими. Так, русские софиологи признавали социальный
прогресс,  но  одновременно отождествляли  его  с  регрессом.  Они
полагали,  что  прогресс  социально  опасен  и  несет  возможность
катастрофы.  Отсюда идея конца истории, то есть в  конечном  итоге
катастрофы   (4).   Христианский   эсхатологизм   соединяется    с
представлением о прогрессе, с научной проблематикой  анализирующей
проблемы  современного катастрофизма. Например, известный  русский
философ  К.Леонтьев полагал, что прогресс ведет к катастрофе.  Это
lnfer рассматриваться как конкретизация православной эсхатологии.
     Идеи  катастрофизма  получили мощную поддержку  в  философии.
Например,  знаменитый  русский философ В.Соловьев  написал  статью
“Россия  и  Европа”  (1888),  а затем  прочитал  лекцию  “О  конце
всемирной  истории”, что резко усилило в обществе представления  о
приближении  всемирной катастрофы. Философ  К.Леонтьев  в  брошюре
“Наши новые христиане” утверждал, что “все должно погибнуть”.
     Одной  из  форм  выражения катастрофических  настроений  была
поддержка   некоторыми   представителями   элиты   революционеров-
террористов, у которых катастрофическое сознание достигало крайних
форм (5).
     Дальнейшее    развитие   интеллигентских   представлений    о
катастрофизме  приняло  катастрофический  характер  в   буквальном
смысле  этого  слова.  В результате полного краха  интеллигентских
идеалов мир стал восприниматься ими как достойный смерти. На  этой
волне обесценивалась как своя жизнь, так и чужая.
     Все  эти  настроения приближали реальную катастрофу в  начале
века.  Дело  не только в негативной оценке происходящих  в  стране
изменений со стороны широких слоев населения и определенной  части
элиты.  Дело  в  росте  пессимизма  среди  властей.  Некоторые  из
представителей  культурной и хозяйственной элиты потеряли  надежду
на “органическое “ решение проблемы страны. Они стали склоняться к
“надорганическому решению” (6), т.е. к революции. Это не могло  не
наложить  отпечаток  на  общую атмосферу  в  стране,  на  усиление
катастрофизма.
     Хотя  сравнения предреволюционной интеллигенции и современной
интеллигенции  и  стало общим местом, трудно удержаться  от  того,
чтобы  отметить,  с  каким чрезвычайным пылом обсуждает  последняя
тему опасностей и катастроф, грозящих посткоммунистической России.
Среди страхов фигурируют: установление диктатуры и приход к власти
фашистов:  крах  науки  и  культуры; утрата  русской  национально-
культурной   идентичности;  захват  России   западным   капиталом;
депопуляция  и  возможная дезинтеграция страны. Несколько  русских
либералов — горячие защитники Ельцинского режима в 1995-1996 годах
—   пытались   убедить  публику,  что  массовые   пессимистические
настроения  населения  России  возбуждены  вовне  не  “объективной
действительностью”,    но   интеллигенцией,    “профессиональ-ными
хныкателями”,  которым  помогли  в  этом  деле  средства  массовой
информации (7).
     Некоторая  часть  русской интеллигенции  генерализирует  свои
пессимистические представления, считая, что упадок России —  часть
общемирового  процесса  сползания человечества  к  пропасти.  Так,
известный  писатель  Виктор Астафьев писал  о  “горечи  и  печали,
оцепенении и разочаровании, из-за того что агрессивные и  животные
элементы  человеческого существа в конце тысячелетия,  как  это  и
было  предсказано  в  Откровении, толкают человечество  в  бездну,
пробуждая в нем примитивные инстинкты” (8).
     Несомненно,  российские интеллектуалы имеют больше  оснований
для    пессимизма,   учитывая   глубокий   экономический   кризис,
политическое  несогласие и неэффективные попытки реформирования  в
России.  Однако  и  в относительно благополучных США  американские
интеллектуалы    также    весьма   активны    в    распространении
пессимистического  взгляда  на  будущее.  Некоторые   авторитетные
американские авторы указывают на различные катастрофические угрозы
для США и остального мира. Статьи Роберта Каплана, где описывается
рост  анархии  в  мире,  —  лишь  один  пример  этой  тенденции  в
американском  интеллектуальном сообществе  (9).  Другой  пример  —
работы  Бенджамена Барбера, в которых он пугает читателей джихадом
между  наблюдающимися  тенденциями  партикуляризации  и  процессом
мегаглобализации (10).
     Эти  и  другие  американские авторы всевозможных политических
оттенков говорят о возрастастающей опасности мультикультурализма и
скрытых  негативных  последствий иммиграции (11);  они  просвещают
общество  относительно экономического упадка Соединенных Штатов  и
возрастастающей   катастрофической   задолженности    федерального
правительства;  грозят грядущим банкротством  системы  социального
обеспечения;  прогнозируют возможный крах Америки  из-за  быстрого
роста  затрат  на здравоохранение или потери конкурентоспособности
американских  товаров  в торговой войне с  Японией  и  Европой;  и
наконец   они  предвещают  окончательную  деструкцию  американских
городов (12).
     Некоторые  ученые  призывают  общественность  отказаться   от
оптимистического  видения  развития экономической  и  политической
ситуации в Африке, мусульманском мире и в бывшем Советском  Союзе;
от  веры  в  возможность  справиться с проблемами  распространения
ядерного   оружия,   международным   терроризмом.   Они   полагают
неостановимым  процесс нарастания общей коррупции и криминализации
мира; их страшат межэтнические войны, часто переходящие в геноцид,
экологические   бедствия  и  масштабные  эпидемии.   От   внимания
американцев, а также людей во многих других странах не  ускользает
даже  такая  проблема,  как возможная  гибель  жизни  на  Земле  в
результате космической катастрофы, например, от столкновения нашей
планеты с кометой (13).
     Высокий  уровень  интереса  в Соединенных  Штатах  к  “теории
хаоса”,   которая   имеет   дело  с  непредсказуемым   результатом
взаимодействия множества причин, а также к математической  “теории
катастроф”, описывающей на языке формул катастрофические сдвиги  и
бифуркации, также является косвенным признаком того сохраняющегося
беспокойства,  которое  поддерживается  в  американском   обществе
относительно грядущих опасностей.
     
                                 
                    Массы как носители страхов
     Уже   говорилось,   что   массы  —   реципиенты   страхов   —
“приобретают” свои страхи из двух главных источников:  из  “первых
рук”,  т.е.  их собственного опыта и опыта их семьи; и из  “вторых
рук”,   т.е.   от  средств  массовой  информации,  образовательных
институтов,  искусства  и литературы, а также  в  процессе  личной
коммуникации,   в   особенности  с   так   называемыми   “лидерами
общественного мнения”. Согласно нашему исследованию,  проведенному
в  России,  большее  число  опрошенных (63%)  связывают  появление
страхов  в  своем сознании со своим личным опытом,  и  только  33%
опасается вторичной информации, полученной из телепередач, радио и
газет.
     Индивидуальный  и  семейный  опыт,  идущий  из   прошлого   и
включающий  настоящее,  —  мощный  фактор,  влияющий  на   уровень
катастрофизма  в  человеческом  мышлении.  Люди  обычно  судят   о
возможных опасностях, исходя из своего прошлого опыта.
     
                                 
              Информация “из вторых рук” и идеология
     В  то  время  как источники страха, связанного с  опасностями
типа  массовой безработицы, этнических преследований,  финансового
кризиса  или экологических бедствий, могут быть поняты  на  основе
здравого  смысла, происхождение многих страхов, таких  как  война,
иностранное  вмешательство,  захват  власти  масонами  или   конец
Вселенной,  находится  вне  личного и  семейного  опыта.  Средства
информации  и  доминирующие  идеологии  наиболее  ответственны  за
распространение различных страхов. Советская идеология во  времена
Qr`khm`,   подкрепленная,  конечно,  страхом  перед   политической
полицией,  была  весьма  успешной, внушая  населению  страх  перед
классовыми  врагами и капиталистическим окружением.  Одновременно,
советская идеология, с ее оптимистическим видением будущего,  была
способна поддерживать оптимизм среди значительной части населения,
особенно  среди  молодежи, даже в самые темные  времена  советской
истории   (14).   Отсутствие  сильной  официальной   идеологии   в
посткоммунистической России, — очевидно, одна  из  главных  причин
распространения  пессимизма и неверия  в  “ослепительное  будущее”
(15).
     
                                 
                Страхи как оружие большой политики
     Подобно    идеологам    действуют   и    политики,    которые
распространяют  легитимные и нелегитимные  страхи  для  достижения
своих собственных целей (16).
     В   демократических  и  полудемократических  обществах  страх
используется политическими деятелями как одно из средств  давления
на  избирателя. Конечно же, это вовсе не исключает  для  политиков
возможности апеллировать к катастрофическим настроениям и  чувству
массового страха для служения общим интересам и достижения  целей,
полезных  для  нации. В то же время всегда остается  актуальной  и
опасность    эксплуатации    политиками    этих    страхов     для
“самообслуживания”,  в  целях, которые являются  несовместимыми  с
подлинными    национальными    интересами.    Существует     также
специфическая  тенденция,  свойственная  политической   оппозиции,
которая  состоит в том, что последняя намеренно нагнетает массовые
страхи  в  своей  предвыборной агитации, стараясь  получить  имидж
единственных спасителей нации от якобы неминуемых катастроф.
     Распространение страхов играло существенную  роль  в  русской
политике,  начиная  с  1989 года. Одна из заметных  черт  политики
русских  коммунистов, возглавляемых Геннадием Зюгановым, —  акцент
на  будущей  глобальной  экологической  катастрофе  и  смертельном
конфликте  между  “Севером”  и  “Югом”  из-за  ресурсов.   Русские
либералы  также  были  весьма  активны  в  создании  страхов.  Вся
предвыборная кампания президента Ельцина летом 1996 была  основана
на том, что победа коммунистов приведет страну к катастрофе.
     Исторически,  во  внутренней и внешней политике  американцев,
так  же  как  в  жизни отдельных людей, страх играл большую  роль.
Маккартизм — один из примеров (17). Другой — действия таких правых
экстремистов,  пророков  Страшного  Суда,  как  Джеральд  Смит.  В
современной  американской  политике катастрофизм  продолжает  быть
заметным. Программа республиканской партии содержит изрядную  дозу
катастрофизма,  включая  такие страхи, как возможность  масштабной
финансовой  катастрофы, деградация семьи и моральный упадок  нации
(18).   Возможно,   что   ставка  на  элементы   катастрофизма   в
американском    общественном    мнении    способствовала    победе
республиканцев на ноябрьских выборах 1994 года.
     Страх  используется не только политиками. Время от времени  в
демократических   обществах,  да  и  в   недемократических   тоже,
появляются отдельные люди и организации, которые оповещают граждан
о   различных  опасностях  и  угрозах.  Например,  они  привлекают
общественное    внимание   к   таким   явлениям,   как    грабежи,
изнасилования, курение, наркотики, порнография, аборты, насилие  в
семьях,  гомосексуализм,  надругательства  над  детьми  и   многое
другое.  Эта  деятельность часто приносит успех  личным  карьерным
устремлениям  этих  людей. Они также обычно  пользуются  косвенной
поддержкой определенной политической партии или режима (19).
     Таким  образом,  социальная  коммуникация  по  поводу  страха
включает многих субъектов, некоторые из которых заинтересованы  по
rel  или иным причинам в продуцировании и распространении страхов.
Иногда  страхи как будто не приносят никакой выгоды людям, которые
их  генерируют. Но нередко социальные страхи превращаются в весьма
выгодный  товар, продажа которого “получателям” приносит  ощутимые
выгоды  “торговцам”.  Общество переполнено  всякими  и  всяческими
страхами.   И  бедствующие  и  процветающие  общества   не   имеют
иммунитета против страха, в том числе массовых страхов и даже волн
паники.
                                 
 Глава 7. Мобилизационная функция страха: страхи и катастрофизм в
                               СССР
                                 
     Позитивная   оценка   страха,   о   чем   говорилось   ранее,
базировалась  на  его интерпретации как стимула  для  социально  и
культурно одобряемого поведения. Вторым важным моментом  было  то,
что  страх  оказалось возможным использовать для целей мобилизации
трудовых усилий и производственной деятельности.
     Некоторые   политические  режимы  в  обществах,   в   которых
совершался  драматический  социальный  сдвиг  от  традиционных   к
современным  формам  социальной жизни, культуры,  отношений,  форм
труда  и  образа жизни, попытались направить мобилизующую  функцию
страха на цели развития.
     Фактически,  это в определенном смысле означало  актуализацию
ресурсов,  сложившихся  в  условиях  традиционного  общества,  для
достижения новых нетрадиционных целей.
     Могла   ли   опора  на  мобилизационные  возможности   страха
способствовать модернизации страны? Иными словами, можно ли  было,
используя страх, получить дополнительный приток социальной энергии
населения, достаточный, например, для превращения “страны аграрной
в страну индустриальную”?
     Случай  России  дает  некоторые ответы  на  эти  вопросы.  Он
показывает амбивалентность страха, используемого в мобилизационных
целях,  границы  мобилизации, основой которой является  страх.  Он
показывает  также глубокое несоответствие внешнего  принуждения  и
нажима  задачам общественного развития современных  обществ.  Этим
обозначаются  и  границы  властных  возможностей  государственного
принуждения, и ограниченные мобилизационные возможности страха.
                                 
       Массовые страхи как условие и предпосылка мобилизации
     Условием  и  предпосылкой  использования  страха  для   целей
мобилизации  тоже  был  страх  —  перед  разрушением  самих  основ
социальной жизни.
     Российская  империя рухнула в 1917 году. Вскоре  после  этого
истощенная, воевавшая к тому времени третий год страна погрузилась
в   пучину   хаоса.  Крах  государства  и  его  структур  разрушил
нормальную  повседневную  жизнь  населения.  Последовавшие   затем
большевистская  революция  и гражданская  принесли  новые  ужасные
бедствия. Слова “Россия погибла” были не просто словами,  за  ними
стояла кошмарная реальность социального коллапса.
     В  ситуации  бедствия,  тем  более если  ситуация  социальной
катастрофы   затягивается  на  много   лет,   видимо,   не   будет
преувеличением предположение, что страхами страдает все  население
страны.   Рост  массовых  страхов  есть  нормальная   реакция   на
дезорганизацию   социальной  жизни.   Прежде   других   нарастание
социальной  нестабильности  ощущают активные  группы  населения  —
политические   и   интеллектуальные   элиты.   Чутким   барометром
общественных  настроений  являются  художественная  интеллигенция,
журналисты.  Общество  еще не вступило в  полосу  бедствий,  но  в
воздухе   как  будто  что-то  носится.  Общественные  службы   еще
tsmjvhnmhps~r и жизнь движется как обычно, но в то  же  время  как
будто  у  гигантской  социальной  общественной  “машины”  отказали
тормоза и скоро все покатится кувырком.
     Российская  империя  с  начала  ХХ  века  вошла  в  состояние
нестабильности. Исторический материал свидетельствует о масштабном
нарастании   дезорганизации,  разрухи,  социальной  дифференциации
населения, а также усиливавшемся кризисе власти. Многие в России в
начале   века  были  напуганы  разрушением  патриархальной  жизни,
наступлением каких-то неизвестных опасностей. Государство пыталось
одновременно опереться на активность пробуждающихся широких  слоев
общества  и  подавить эту активность силой. В массах  было  сильно
отчуждение  от  государства и его представителей.  Имело  хождение
представление  о  начальстве как источнике  катастрофы,  всяческих
бедствий.  Противоречивая деятельность государства и  недоверие  к
нему со стороны широких масс подрывали основы социального порядка.
Революция  и  крах старого режима казались неизбежными.  Все  были
недовольны:   и   власть,   которой  приходилось   отбиваться   от
террористов,  и  часто бастовавшие рабочие, и  крестьяне.  Большая
часть  русской  интеллигенции, как известно,  ожидала  радикальных
изменений  с  радостью. Она не только чувствовала  “запах  грозы”,
носившийся  в  воздухе,  но  и  была ее  активным  транслятором  и
продуцентом  (как  тут  не  вспомнить  хрестоматийную   “Песнь   о
Буревестнике”    Максима   Горького).    Все    это    осложнилось
внешнеполитической катастрофой первой мировой войны.
     Революция  и  крах режима возможно и переживались  некоторыми
как  праздник, однако они несли с собой дезорганизацию нормального
порядка    жизни    и    массовые   страхи.   Старая    российская
государственность  погибла в атмосфере  масштабного  их  роста.  В
своих воспоминаниях В.К.Зворыкин, эмигрировавший в США и названный
там  “отцом  телевидения”,  писал перед самым  падением  монархии:
“Разруха,  имевшая место в мирной жизни и прежде,  теперь  заметно
усилилась. Если раньше всех волновало положение на фронте,  сейчас
никто  не  сомневался,  что  война  проиграна.  Каждый  чувствовал
приближение  чего-то неизведанного и опасного, неясно  было  лишь,
когда  и  как  это  случится” (1). Характерно, что  томительная  и
тревожная атмосфера неопределенности людьми переживалась  особенно
тяжело.  Однако  вряд ли это было ожидание бедствий  и  катастроф.
Люди   надеялись,  что  разрешение  неопределенности  улучшит   их
состояние.  “Многие  считали, — продолжает  Зворыкин,  —  что  чем
раньше  произойдет неизбежное, тем лучше. Общим настроением стало:
“Что бы ни случилось, все будет лучше, чем сейчас” (2).
     По-видимому, людям, привыкшим жить в ситуации устоявшегося  и
возможно   во  многих  своих  проявлениях  тягостного  социального
порядка,  невозможно было представить, что будущее может  нести  с
собой  не  обязательно  новый  порядок,  но  чаще  (либо  сперва!)
усиление  дезорганизации и беспорядка. Как бы ни был  плох  старый
режим,  но  его  крах  немедленно привел к  росту  антисоциального
поведения. Население оказалось перед лицом еще больших  страхов  и
еще больших беззаконий.
     Социально-психологическая атмосфера, сложившаяся в СССР после
установления большевистского режима, может быть понята  при  учете
того,  что  сам большевистский переворот был элементом  социально-
политической, хозяйственной, военной и т.д. катастрофы,  связанной
с   крахом   исторической  государственности.  Гибель  накопленной
элитарной культуры, ее носителей, крах традиционного образа  жизни
имели массовые масштабы. Жизнь в Советской России, по крайней мере
в  первые десятилетия после 1917 года, была разрушена. Результатом
стало   вхождение  катастрофизма  в  повседневную  жизнь   каждого
человека. Люди боялись грабежей и бандитов, но в неменьшей степени
они  опасались  представителей  государственной  власти,  зачастую
psjnbndqrbnb`bxhuq  в своих действиях “революционным  чувством”  и
“революционной справедливостью”.
     Страх   и   гнев  —  хорошо  известная  психологам   “связка”
общественных чувств. Революция и гражданская война вывели общество
“за   порог”  нормальной  повседневной  жизни  и  разрушили   его.
Атмосфера  бедствий:  хаос,  разруха стали  фоном  и  предпосылкой
последующего  государственного террора. Газеты того  времени  дают
достаточный  материал для такого вывода. Например, в газете  “Воля
народа”  (2 декабря 1917 года) поэт П.Орешкин пишет о том,  что  в
повседневное,  бытовое  явление превратилось  “хамство,  убийства,
грабительства,  наглая ложь; черный как сажа звон вторит  красному
звону”.  На  следующий  день писатель М.Пришвин  записал  в  своем
дневнике  о  том, как просто решается пустяковый спор  в  трамвае:
“Перестаньте, я вас застрелю!”. Писатель Александр Грин  писал  30
декабря  в  газете “Наши ведомости”: “Убийство стало  неотъемлемой
частью духовного нашего сознания — его окраской”. Максим Горький в
своей  газете “Новая жизнь” писал 21 декабря: “Нигде  человека  не
бьют  так  часто, с таким усердием и радостью, как у нас на  Руси”
(3)
     Часть  населения  надеялась на новую  власть,  однако  другая
часть не ждала ничего хорошего (4).
     Люди  испытывали  постоянный страх  за  свою  жизнь  и  жизнь
близких.   Вот  выдержка  из  письма  некоего  П.Шевцова   Ленину,
написанного  в  декабре 1918 года. “Ваш портрет  на  фоне,  словно
взрыва и пожара — сегодня навел меня на решение сказать, что  дело
обстоит   плохо:  революция  на  краю  бездны;  морем  разливанным
разливается  по  Руси...  контрреволюционный  расстрел.   Смертная
казнь!..  угроза “к стенке!” стала криком ребят на улицах,  кругом
подавленное  состояние.  Люди говорят о “произволе  обнаглевших  и
разнуздавшихся отбросов интеллигенции — называя их провокаторами и
жандармами”  (5). Видный чекист Я.Петерс пишет, что  под  влиянием
“слухов  о массовом терроре” обывательская масса, мелкая и крупная
буржуазия завыла самым настоящим образом”. Он же говорит о  страхе
в обществе (6).
     Человеческая  жизнь почти ничего не стоила. Не только  голод,
болезни,   государственный  и  криминальный  террор   преследовали
жителей.   Разочарование  в  коммунистических  идеях   привели   к
нарастанию количества самоубийств среди молодых активистов (7).  У
крестьян  отбирали хлеб (8). Города голодали. В письмах  1917-1920
гг.  эта  тема  звучит  постоянно. На  почве  голода  случались  и
забастовки.  Силен  был  страх  перед  эпидемиями:  свирепствовали
болезни времен бедствий — сыпной и возвратный тиф.
     Этот   повседневный  кошмар  усиливал  чувство  ненависти   и
постоянно  побуждал  к  поиску врагов.  Сначала  это  были  бывшие
хозяева  жизни (дворяне, помещики, представители старой власти)  и
богатые  соседи,  потом евреи (9). В одной  из  сводок  ОГПУ  1926
сообщалось: “среди железнодорожников, особенно Псковского участка,
распространяются  слухи  о  близкой войне.  Монтер  электростанции
“Дно”  Гурченко  говорил  рабочим:  “С  наступлением  войны  нужно
перебить  евреев  и  коммунистов, только после этого  можно  будет
наладить   хорошую   жизнь”(10).  В  этом  же  документе   рабочие
Житомирской электростанции говорили между собой: “Эх,  кабы  война
началась,  вооружившись лопатами и дубинами, мы бы сделали  чистку
по-своему”.  Один из безработных кричал: “Да здравствует  война  —
бей  жидов,  спасай  Россию” (11). Приводился ряд  высказываний  о
желании устроить еврейский погром (12).
     Чрезвычайно важным для понимания динамики массовых  чувств  и
настроений  является  то  обстоятельство, что  повседневная  жизнь
протекала  в атмосфере всеобщего озлобления и люди сами  были  его
носителями  (13). Страх, гнев и всеобщее озлобление — те  массовые
m`qrpnemh,   которые,  накопившись  за  годы  социального   хаоса,
побудили население России согласиться с режимом “сильной руки” как
гаранта восстановления социального порядка.
                                 
     Тоталитарный политический режим как средство мобилизации
     Тоталитарный  политический режим в России  ставил  масштабные
цели модернизации страны. В звездные часы СССР рассматривался  как
претендент  на  мировое господство. После победы над  Германией  и
создания ядерного оружия СССР стал признанной сверхдержавой.
     Его   агрессивность  и  антикапиталистический  идеологический
напор,  активность  на  мировой арене и стремление  распространить
свое  влияние  на  другие  страны были постоянной  головной  болью
западных обществ.
     Тоталитарное управление базировалось на страхе.  Население  и
элиты  должны  были  бояться прежде всего для  того,  чтобы  стало
возможным  длительно  поддерживать  в  обществе  особое  состояние
мобилизации. В социальной жизни развитых демократических обществ в
мирное   время  такое  состояние  не  возникает  вовсе.  Отдельные
элементы   его   могут  складываться  в  условиях  природных   или
технологических  катастроф  и существовать  чрезвычайно  небольшие
отрезки времени.
     В  СССР,  особенно в годы большого террора,  по-видимому,  не
было  таких  людей, которые не несли бы в себе ту или  иную  форму
страха.  Как  известно,  параноидальными страхами  страдал  и  сам
диктатор.
     Теперь  выяснилось,  что тоталитарный  политический  режим  в
обществах  догоняющей модернизации не может долго удерживать  свою
власть.  О  нестабильности тоталитарных  режимов  писала  и  Ханна
Арендт  (14).  Среди  причин внутреннего  краха  подобных  режимов
немалую  роль  сыграли  лимитированные  возможности  использования
страха для целей мобилизации населения.
     Мобилизационные   возможности  такого   режима   ограничивают
адаптационные механизмы, которые не перестают действовать  даже  в
чрезвычайных условиях. Наступает своеобразная усталость от страха.
Ее   начинает  испытывать  как  население,  так  и  элиты.   Страх
становится  привычным.  Соответственно,  как  основа  стабильности
политического  режима страх изживает сам себя. Он  перестает  быть
функциональным,   т.е.   служить   тем   целям,    ради    которых
культивировался. Соответственно, ослабевают и карательные  органы,
и политические режимы, которые держались на страхе.
     В  этой  связи чрезвычайно интересно проследить те социально-
психологические   механизмы,  которые  на  несколько   десятилетий
удерживали советское население в состоянии страха.
     Важнейшей  составляющей этих механизмов было катастрофическое
сознание.
     
                                 
         Катастрофа как бедствие и орудие справедливости:
                                 
                 два лица советского катастрофизма
     В  стране сформировались два основных связанных друг с другом
облика  культуры  катастрофизма.  Первый,  агрессивно-праздничный,
тоталитарно-репрессивный, был характерен для периодов  мобилизации
в  доминирующей  культуре  на общесоциальном  уровне.  Второй  был
оборотной  стороной  этой праздничности и выражался  в  жертвенно-
пассивной  реакции репрессируемых групп. Катастрофизм их  сознания
нес  в себе согласие играть роль жертвы в “исторической инициации”
рождении нового общества (литературные произведения писателей  тех
лет  много  могут  рассказать об этом, достаточно только  почитать
А.Платонова).
     Общая   характеристика   катастрофизма   этого   периода    —
мифологичность,  идеологичность,  включенность  в  основной   миф,
посредством которого управляющие структуры организуют общество  на
всех уровнях государственного управления. Вертикальная мобильность
в  это  время  была очень высока (П.Сорокин писал об этом  как  об
общей  черте  восходящей фазы революции — 15). Это  обстоятельство
также  способствовало социальной мобилизации,  ибо  открывало  для
активных  людей  из  социально  поддерживаемых  социальных   слоев
значительные   перспективы  (и  опасности  попасть   в   мясорубку
террора).
     В    условиях   отсутствия   свободной   печати   и    других
демократических  свобод  страхи  часто  принимали  форму   слухов.
Соответственно,     отсюда     и    гиперболизация,     обрастание
фантастическими вариантами, иррациональность, присущие слухам  как
одной из важных форм устной культуры (см. гл. 1).
     Возможность     длительного     существования      советского
катастрофизма базировалась на позитивной мировоззренческой  оценке
социальных  катастроф (в особенности, революции  и  революционного
насилия, классовой розни и классовой борьбы) населением и особенно
—  институционализированном выражении  подобного  мировоззрения  в
государственной идеологии. Даже люди, “назначенные”  жертвами,  во
многих  случаях находились во власти господствующего мифа.  Тайное
несогласие   (разговоры   “на  кухне”)  начало   “проговариваться”
достаточно поздно, когда механизм террора ослаб. В “звездные часы”
сталинской    диктатуры    большинством    населения     советское
мировоззрение было принято. Классовая ненависть и классовая борьба
положительно оценивались как орудие справедливости, высшей правды.
Утверждение этой высшей правды совпадало с массовым и повседневным
избиением тех людей, которые изобличались как носители зла.
     Вряд  ли  идеология, предложенная большевиками,  охватила  бы
общество  с  такой  быстротой, если бы она апеллировала  только  к
рациональной составляющей общественного сознания. Но она не менее,
если не более сильно апеллировала к массовым эмоциям и чувствам.
     Давно  замечено, что, несмотря на яростный атеизм и отрицание
традиционного   православия,  большевистская  идеология   включала
сильные   религиозные  обертоны.  Еще  Бертран  Рассел   писал   о
привнесении  Марксом  в социализм идей еврейского  мессианизма,  о
сходстве  коммунистической партии с церковью, видении  марксистами
революции как Второго Пришествия, а коммунизма как миллениума.
     В  растревоженной,  переживающей драматические  социальные  и
политические  сдвиги  стране  с бедным  и  неграмотным  населением
милленаристские или эмоционально близкие к ним идеи могли породить
(и  действительно породили) мощный ответный импульс.  Предложенная
большевиками идеология была усвоена массами прежде всего  в  своих
(псевдо)религиозных  милленаристских  аспектах.  Обещание  “нового
неба и нового царства” для избранных, четкие указания, позволяющие
отличить  “избранных”  (пролетариат) от  “грешников”  (буржуазия),
трудный  путь к новой жизни по новым, справедливым законам  —  все
это  не  могло не импонировать в ситуации войны, разрухи,  голода,
морального  упадка, распада страны, краха политического  режима  и
социального порядка в целом.
     В  результате сформировалось весьма специфическое общество, в
основе  идеологии  которого лежала идея  мировой  катастрофы.  Эта
идеология  была своеобразной секулярной религией, имевшей  сильные
милленаристские обертоны. Вполне в соответствии с  подобного  типа
верованиями,    представление   о   грядущей    катастрофе    было
двойственным.  С одной стороны, значительная часть населения  была
убеждена,  что страна окружена враждебными государствами,  которые
готовятся уничтожить “первую в мире справедливую власть рабочих  и
крестьян”.  Это  ожидание  не  было рациональным,  ибо  крестьяне-
lhcp`mr{  и  жители  деревень  воспринимали  вторжение  в   страну
“мирового   капитала”  мифологически  как  поголовное  уничтожение
населения какими-то вполне фольклорными носителями зла.  С  другой
стороны,  само грядущее всеобщее побоище должно было стать  —  это
обещала идеология — всеобщей катастрофой для сил зла; катастрофой-
испытанием, через которую “все прогрессивное человечество”  должно
было  пройти,  и выйти из нее обновленным. Капиталисты,  буржуазия
(т.е.  грешники)  в  этой  очистительной войне  должны  были  быть
уничтожены,  а советское население и “мировой пролетариат”  (новые
праведники)  уцелеть, чтобы очищенными войти  в  новый  прекрасный
мир.
     Это  удивительное  общество  тем  самым  считало  предстающую
катастрофическую   схватку   чем-то  абсолютно   неизбежным.   Вся
повседневная  жизнь, вся внутренняя и внешняя жизнь общества  были
сосредоточены   на   идеях  грядущей  роковой   битвы.   Население
находящейся   в  изоляции  страны  было  уверено  в  необходимости
поддерживать  политику  властей,  направленную  на  подготовку   к
будущей   вселенской  катастрофе.  Нужно  было  закупать   оружие,
ресурсы, захватывать новые территории, чтобы улучшить свои позиции
в  предстоящих боях, поддерживать потенциальных союзников  и  т.д.
Нацеленность  на  борьбу против окружающих врагов  определяли  всю
жизнь, все ее культурные, социальные, экономические механизмы.
     Даже  такие ценности, как личная совесть каждого, должны были
быть  подчинены  этой,  по  сути,  единственной  задаче.  Подобная
идеология  создавала безграничную основу для террора,  оправдывала
его.   Космический   характер   предстоящей   схватки   оправдывал
превращение личности в средство подготовки к победе. Для  личности
и  ее  развития  такие  убеждения  были  реальной  катастрофой.  В
массовом  терроре, где погибли десятки миллионов, личная вина  как
таковая  не была реальной проблемой для правосудия, для  общества.
Все,    включая   разрушаемую   повседневность,   было   подчинено
иррациональной задаче — победе в космической схватке добра и  зла.
Здесь  можно видеть как реально беспредельный охвативший  общество
катастрофизм    внес   катастрофу   в   каждый   дом,    превратив
повседневность миллионов в ад.
     Высшего   накала  катастрофизм  достиг  во  времена  большого
террора, когда вся повседневная жизнь была пронизана страхом перед
скрытыми врагами и одновременно перед карательными органами (16).
     Советский катастрофизм характеризовался распадом на, казалось
бы,  различные, но тесно связанные друг с другом формы страха. Это
прежде всего максимизация космического страха перед мировым  злом,
способным   принимать  любую  личину  —  от  белых   до   мирового
империализма.  Как мифологические оборотни, проявления  зла  могли
бесконечно  менять  свой  облик. В  зависимости  от  политического
момента,  интересов правящего слоя в разряд этих  внушающих  страх
сил  попадали  “кулаки”,  “враги народа”,  бесчисленные  “шпионы”,
“диверсанты”,   “болтуны”,  рассказывающие   анекдоты,   “бывшие”,
“затаившиеся”,    “остатки   враждебных    классов”,    “фашисты”,
“империалисты”,  “сионисты”, националисты  и  вообще  кто  угодно.
Постоянное их “существование” способствовало поддержанию всеобщего
страха  перед “кознями”, “вредительством”, “диверсиями”, “убийцами
в  белых  халатах”,  пытающимися сорвать всякие планы  “построения
светлого  будущего”.  Катастрофа  как  бы  постоянно  висела   над
советскими  людьми, проникая в душу каждого; казалось,  что  страх
перед катастрофой был результатом космических козней.
     Этот массовый страх перед мировым злом, распространившийся  в
обществе, постоянно культивировался политической властью,  которая
старалась  использовать  и усиливать его  для  собственных  целей.
Катастрофизм  массового  сознания  в  постреволюционном,   глубоко
дезорганизованном  российском  обществе,  оправдывал  установление
rnr`khr`phgl`,  оправдывал  любой  произвол  власти.  Катастрофизм
здесь  стал орудием государственного произвола, массового террора.
Опасность катастрофы, возможность стать жертвой произвола в  самых
иррациональных формах пронизывала катастрофизмом каждый миг жизни.
Об  этом  свидетельствует знаменитый анекдот того  времени.  Ночью
раздается  стук  в дверь. Все в ужасе, ожидая что это  “сталинские
соколы”. Дедушка, как самый храбрый, идет открывать. Радостный, он
возвращается. “Не беспокойтесь. Все в порядке. Это пожар”.
     
                                 
                     Страхи советского времени
     Массовое  сознание в тоталитарной России было катастрофичным,
ибо  люди годами жили в ожидании катастрофы, причем ожидание одной
катастрофы сменялось ожиданием другой.
     Главным мировоззренчески-идеологическим страхом было ожидание
смертельной  схватки  с капитализмом. Здесь  находилось  смысловое
“ядро”  советской  идеологии  и “оборонного  сознания”  населения.
Конкретизировался  этот мировоззренческий страх  в  страхах  перед
войной. Страх этот приобретал разные формы.
     В  20-е  годы  ждали  преображения  всей  планеты  —  мировой
революции, т.е. всеобщей катастрофы планетарного характера.
     В 30-е все население было убеждено в неминуемости новой войны
(17).
     В 40-е произошла реальная катастрофа.
     В 50-е — 60-е боялись атомного Апокалипсиса.
     Постоянно  поддерживался, то затухая,  то  обостряясь,  страх
перед  голодом.  Особенно  боялись его  в  деревне.  Страх  голода
переплетался со страхом перед войной.
     Страх   перед   враждебным  окружением  был   патологическим.
Современный  комментатор,  анализируя один  из  бредовых  проектов
борьбы   с   внешним   врагом,  пишет:  “в  стране   имели   место
“политические   страхи   и  приступы  клаустрофобии,   десятилетия
взаимного недоверия и изнуряющего противостояния двух сверхдержав”
(18).
     Был    ужасный   страх   перед   иностранцами,   шпиономания.
Иностранная  валюта  в  восприятии населения была  демонизирована.
Люди никогда не видели иностранных денег, и они представлялись  им
не  просто  платежным средством, но почти “орудием  дьявола”.  Уже
после смерти Сталина в годы хрущевской оттепели, когда страх  стал
спадать,  два  молодых  “валютчика” (Рокотов  и  Файбышенко)  были
расстреляны  с  грубым  нарушением  закона  по  прямому   указанию
рассердившегося  Хрущева.  Более чем  вероятно,  что  если  бы  их
правонарушение не касалось “валюты”, дело приняло бы иной оборот.
     Главным  “внутренним” страхом был страх  перед  государством,
особенно могущественной тайной полицией. Боязнь КГБ была всеобщей.
Иными словами, всемогущего тайного ведомства боялись не только те,
кто имел основания бояться. Перед КГБ и его сотрудниками трепетало
все  население.  Принадлежностью к КГБ гордились  еще  во  времена
Брежнева,   ибо  это  было  знаком  силы.  Например,  в   компании
сослуживцев  руководитель одного из отделов  стал  демонстрировать
свое удостоверение тайного осведомителя КГБ. В ответ его начальник
показал свое. Ирония заключается в том, что дело происходило среди
интеллигентской  элиты  —  в Министерстве  культуры  РСФСР  и  оба
считались   известными   деятелями  культуры,   обладали   учеными
степенями,  были  авторами  многих произведений.  Примерно  то  же
отношение можно было наблюдать у простого народа. Достаточно  было
намекнуть,  например, партнеру по какой-либо частной  сделке,  что
связан  с  “органами”,  чтобы  занять  выигрышную  позицию.  Страх
населения перед тайной полицией защищал причастных к ней,  с  ними
предпочитали не связываться.
     Образ    КГБ    был   демонизирован   и   такая   демонизация
поддерживалась,  видимо, сознательно для  увеличения  власти  этой
организации. Комитет наделялся чертами всепроникающей, всевидящей,
всезнающей и всемогущей сущности (19).
     
                                 
     Государственный террор как повседневность: использование
                                 
          катастрофизма для налаживания дисциплины труда
     Политическая  элита в СССР использовала страх,  заложенный  в
официальной  идеологии. Она также эксплуатировала страх  населения
перед  властью  как  таковой, добиваясь подчинения  и  послушания.
Страх  перед  политической  властью в советском  обществе  не  был
равномерно распределен среди всех слоев населения.
     Некоторые  группы населения боялись больше  других.  Элиты  —
больше,   чем   простой   народ.  Богатые  больше,   чем   бедные.
Интеллигенция   больше,   чем  рабочие.  Этнические   меньшинства,
особенно  некоторые,  больше, чем русское  большинство.  Некоторые
этнические  группы, преследуемые Сталиным в различные периоды  его
правления, ощущали себя в особой опасности. Перед войной это  были
поляки,  корейцы, греки; в течение войны — немцы, крымские татары,
калмыки, чеченцы и некоторые другие северокавказские группы; после
войны — евреи.
     Существовал  также огромный страх среди крестьян  во  времена
коллективизации и позже в процессе упрочения колхозов (20).
     Существование  массового принудительного,  рабского  труда  в
сложном  обществе больших городов, индустриального производства  с
его  сложной  организацией, создавало образ жизни, сам  являющийся
повседневной  катастрофой.  Шло  постоянное  подавление  личности,
наступление  на  нее  гигантского государства.  В  1939  году  для
колхозников  был  установлен обязательный минимум  трудодней.  Его
невыполнение  грозило исключением из колхоза,  что  в  те  времена
означало  потерю  источников существования. В 1940  всякий  выпуск
недоброкачественной  продукции был приравнен  к  вредительству.  В
1938  году  было  принято постановление об  упорядочении  трудовой
дисциплины.  За три опоздания или иные проступки в течение  месяца
предусматривалось  обязательное увольнение,  выселение  покинувших
предприятие из ведомственных квартир в течение десяти дней. В 1939
была введена трудовая книжка, фиксировавшая прием и увольнение  на
работу,  служебные проступки и поощрения. Каждый  работник  обязан
был  иметь трудовую книжку, одну-единственную за всю свою трудовую
жизнь,  без  записи в которой он не мог быть уволен  и  принят  на
другую   работу.  Отсутствие  подобной  книжки  означало  глубокое
социальное  неблагополучие человека. Перерыв в работе  более  двух
месяцев прерывал непрерывный трудовой стаж работника, лишая его, в
частности,  права  на оплату дней, пропущенных по  болезни.  Такой
перерыв  морально  тянулся за работником  всю  его  жизнь,  требуя
объяснения в отделах кадров в случае новых устройств на работу.
     Тем не менее система трудовой повинности заработала не сразу.
Неэффективность  этих  мер привела к Указу  Президиума  Верховного
Совета  СССР  “О  переходе  на  восьмичасовой  рабочий  день,   на
семидневную  рабочую  неделю  и  о запрещении  самовольного  ухода
рабочих  и служащих с предприятий и учреждений”. В среднем рабочее
время  удлинялось  на  33  часа. Ужесточались  наказания.  Прогул,
расцениваемый властями как произошедший “без уважительных причин”,
карался исправительно-трудовыми работами по месту службы до  шести
месяцев с удержанием до 25 % заработной платы. Самовольный уход  с
работы  наказывался  тюрьмой  от двух  до  четырех  месяцев.  Дело
рассматривалось  в  пятидневный  срок,  приговоры  приводились   в
исполнение   немедленно.   Руководителю  предприятия   разрешалось
sbnk|mr|  рабочих  и служащих в строго ограниченных  случаях:  при
болезни,  выходе  на  пенсию, зачислении  на  учебу.  Руководители
предприятия  за  нарушения этих предписаний привлекались  к  суду.
Одновременно  поднялась  удушающая идеологическая  волна  митингов
трудящихся,   выражавших  “полное  одобрение  и  поддержку”   этих
мероприятий, сопровождаемых разжиганием страха перед войной, перед
кознями   империализма.  Развернулась  широкая  кампания  посадок.
Судили  не  только “рядовых рабочих и служащих”, но и  директоров,
которые  недостаточно активно поддерживали Указ. За  первый  месяц
было возбуждено более 100000 дел.
     В июне 1940 года состоялся очередной пленум ЦК партии. На нем
было  решено,  что  главной задачей всех партийных  организаций  в
отношении   промышленности  является  обеспечение  руководства   и
контроля  за  осуществлением мероприятий по переходу на  8-часовой
рабочий день, семидневную рабочую неделю и запрещению самовольного
ухода рабочих и служащих с работы.
     На   первый  план  выдвигалась  задача  ужесточить  спрос  за
применение указа с руководителей предприятий. Один из авторов того
времени  писал в газете, что их судили за то, что “они не  хозяева
дела...что  не  насаждают дисциплины, хотя бы ценой репрессий,  за
мягкотелость и слюнтяйство..”. Прокурор СССР был снят с работы как
не  обеспечивший контроль за проведением в жизнь указа. 5  августа
“Правда”   выступила   с   передовой   статьей.   “Покровительство
прогульщиков — преступление против государства”. В ней  осуждались
“гнилые  либералы”  — руководители предприятий, работников  судов.
Страх беспрерывно нагнетался. 10 августа 1940 появился указ о том,
что  дело  о  прогулах  и самовольном уходе  с  предприятий  и  из
учреждений будет рассматриваться без участия народных заседателей.
Второй   указ  ужесточал  ответственность  за  мелкие   кражи   на
производстве:  вместо  увольнения —  год  тюрьмы.  “Обложив  таким
образом   все   ходы  и  выходы,  государство  начало   охоту   за
прогульщиками  по регулярным правилам массовых репрессий,  уже  не
раз обкатанным и безжалостным. К 15 сентября 1940 года по стране в
целом  было  рассмотрено в связи с применением указа  от  26  июня
более  одного  миллиона дел. Таким образом, если за  первый  месяц
действия  указа  в  суды попало свыше ста тысяч  дел  о  нарушении
трудовой дисциплины, то за полтора последующих — 900 тысяч” (21).
     Вот всего несколько примеров, показывающих методы налаживания
трудовой  дисциплины, применявшиеся в те годы. Рабочий воронежской
типографии  Ф.Денисов  был осужден к двум  месяцам  исправительно-
трудовых  работ по месту службы с удержанием 15% заработной  платы
за  опоздание на 24 минуты. Его производственный стаж составлял  в
этой  типографии  50 лет. Он ни разу не допустил брака,  прогулов,
опозданий,  неоднократно премировался. Он пришел на  работу  к  16
часам,  забыв,  что  в связи с переходом на восьмичасовой  рабочий
день  начало  смены  перенесли на 15  часов  30  минут.  Работница
Харьковского тракторного завода оставила дома пропуск. Ей пришлось
вернуться. В результате за опоздание на 50 минут суд приговорил ее
к  двум  месяцам  исправительно-трудовых работ  с  удержанием  20%
зарплаты. Лениградская работница, мать пятерых детей, возвратилась
из  отпуска  после родов, обратилась к руководству  предприятия  с
просьбой  о  расчете.  Дирекция  отказала  и  в  увольнении,  и  в
предоставлении  ее  ребенку  места в  яслях.  Она  была  вынуждена
совершить  прогул  и получила четыре месяца тюремного  заключения.
Осужденными  оказались те, кто проболел больше  двух  дней.  Суды,
лишенные народных заседателей, все реже исследовали обстоятельства
дела, все чаще подтверждали решение администрации.
     “Многочисленную категорию осужденных составляли  пострадавшие
из-за  плохой работы транспорта, не сумевшие купить билеты,  чтобы
вернуться  из отпуска, и т.п. Часто рабочие и служащие  опаздывали
onrnls,  что не были вовремя оповещены администрацией об изменении
графика   работы...   Еще  одну  типичную   категорию   составляли
осужденные,  не явившиеся на работу по причине тяжелых заболеваний
членов   их   семей,  несмотря  на  то,  что   о   факте   болезни
свидетельствовал листок нетрудоспособности. Было  известно  немало
случаев,   когда   суды  отвергали  всякие  ссылки   на   болезнь,
престарелость   только   потому,  что  у   обвиняемого   не   было
соответствующего  медицинского  удостоверения.  Кстати,   получить
медицинскую справку становилось все труднее, поскольку  на  врачей
тоже  распространялось обвинение в либерализме и  покровительстве;
широко    освещались    случаи   их   привлечения    к    судебной
ответственности.  Иногда  запуганная  администрация  не  принимала
справки  от  врача, направляя дела на заболевших в  суд  —  пусть,
мол,” там разбираются” (22).
     Одновременно  усиливались  масштабы  сверхурочных  работ.  На
пленумах профсоюзов приводились примеры, когда рабочие не покидали
цехов  по  несколько  суток  подряд. “Нередко  рабочих  принуждали
выполнять  задания в недопустимых условиях труда,  на  неисправном
оборудовании.   Отказавшихся,  чтобы  неповадно  было   остальным,
отдавали под суд как прогульщиков”(23).
     Террор как средство укрепления дисциплины использовался  и  в
деревне.  Здесь  зачастую почти неограниченную власть  осуществлял
председатель колхоза. Крестьянин 70 лет из Вологодской области дал
в  1990-91 гг. интервью. Он говорил о 30-х годах: “Если ученик  не
вышел на работу, то председатель колхоза лишал всю семью пайки  на
пятидневку. Председателем был Пачезерцев такой. Многие  крестьяне,
теперешние колхозники, были на него в обиде. Но люди боялись,  что
он  мог сделать все что угодно, вплоть до раскулачивания, высылки,
поэтому  ничего  не говорили”. Председатель “чувствовал  себя  как
царь и Бог, поэтому вершил что хотел и как хотел”(24).
                                 
   Ослабление катастрофизма по мере ослабления советской власти
     Тоталитаризм не мог существовать бесконечно. Его институты не
могли долго выдержать напряжение. За годы советской власти, весьма
кратковременной  по  меркам  исторического  времени,  имели  место
различные  попытки  сохранения основ советской  системы.  Делались
попытки  отойти  от  катастрофизма  во  всех  его  формах,  искать
принципы эволюционного развития. Период после 1953 года до первого
съезда   народных  депутатов  СССР  в  1989  году   был   наполнен
преодолением катастрофизма, надежд на будущее. Однако  последующий
отрезок существования СССР был ознаменован смесью тревог и надежд,
тревожным  предчувствием, что далеко не все будет хорошо.  События
августа 1991 означали начало нового постсоветского периода истории
России, и одновременно нового периода в развитии катастрофического
посттоталитарного сознания в России.
     В постсталинскую эпоху страхи значительно уменьшились. Тем не
менее  страхи  перед  КГБ  и  войной  продолжали  циркулировать  в
обществе, хотя они и приобрели ослабленные формы.
     На  закате советского периода появилась возможность  изучения
негативно   оцениваемых   социальных   и   культурных   процессов,
публиковать  результаты  анализа  сознания  советского   человека.
Социологические  исследования  того  времени  дают  в  этой  связи
некоторый  ограниченный  материал. Например,  необычная  для  того
времени   публикация  неожиданно  обнаружила  серьезные   факторы,
свидетельствующие  об остроте межнациональной ситуации  в  союзных
республиках (25). В проведенном исследовании, охватившем студентов
нескольких  десятков вузов в 13 союзных республиках, 8 автономных,
выяснилось,  что 74% опрошенных указали на существование  проблемы
межнациональных отношений, в том числе 32% отметили, что она стоит
“очень  остро”. 49% отметили, что они сталкивались с недружелюбным
nrmnxemhel  к  себе  из-за  своей  национальной  принадлежности  в
различных  жизненных  ситуациях,  особенно  часто  в  общественных
местах  — 46% на улице, в транспорте, магазинах, на рынке  и  т.д.
Исследователи  отмечают, что “здесь срабатывает феномен  массового
сознания,  когда раздражение, накапливаемое в магазинных очередях,
автобусных  давках,  обрушивается прежде всего  на  “чужаков”(26).
Авторы отнесли эти явления к причинам, коренящимся как в политико-
экономических, так и в языково-культурных и исторических областях”
(27).
     Моральная  оценка  тоталитарных  страхов  может  быть  только
сугубо  отрицательной. Люди длительное время, некоторые  всю  свою
жизнь,  провели  в  условиях, которые  трудно  назвать  достойными
человека.   Государственный  террор  был  логическим  продолжением
катастрофических   процессов,   происходящих   в   обществе,    их
институционализацией. В этом смысле советская система,  во  всяком
случае   до   поворота   к  упадку,  была  обществом   воплощенной
катастрофы.  Она  могла  существовать  лишь  постоянно   истребляя
некоторую  часть  населения, повседневно разрушая  нравственность,
разум, человеческие отношения, создавая химеры как в культуре, так
и в системе отношений людей.
     Функционально,    тоталитарные    страхи    показали     свою
амбивалентность. С одной стороны, в условиях бездействия  рыночных
механизмов  они были важной “движущей силой”, помогая поддерживать
хозяйство  в рабочем режиме административными методами управления.
Страх  “положить  партбилет”  некоторое  время  работал  не   хуже
“невидимой  руки  рынка”.  Вместе  с  катастрофическим  сознанием,
воодушевленным   картинами  последней  смертельной   битвы   перед
окончательной всемирной победой добра (мирового пролетариата)  над
злом  (мировым  капиталом), тоталитарные  страхи  помогли  создать
советскую  промышленность,  построить города.  Роль  дисциплины  в
создании современных обществ, по крайней мере после работ  М.Фуко,
отрицать     невозможно.    Тоталитарные    страхи,    несомненно,
дисциплинировали   население,  помогая  поддерживать   порядок   в
обществе.   Государственный  террор  “приструнил”  и  криминальные
элементы.  Причем тоталитарные страхи выполняли свою  мобилизующую
роль  в  объективно сложной ситуации: после коллапса  исторической
государственности   антисоциальная  стихия   захлестнула   страну,
породив  бандитизм, воровство, полное разрушение  производственной
дисциплины,  бытовое  хамство. Кроме того, в  стране  была  сильна
аномия,  что  также имело объективные причины. После  революции  в
города  хлынула  многомиллионная  крестьянская  масса,  во  многом
утратившая  свою традиционную нравственность и не освоившая  новые
нормы городской жизни.
     С  другой стороны, страх не мог заставить людей делать товары
качественными.  Он также атомизировал общество, развивал  в  людях
подозрительность; наряду с “укрощением” преступников, он “укрощал”
также  и конструктивные проявления личной инициативы. Страх  людей
быть  замеченными,  “высунуться” обрекал  общество  за  серость  и
застой.
     Таким   образом,  мобилизующая  функция  страха  в   условиях
модернизирующихся  обществ может быть использована  для  получения
определенного    результата.    Однако    глубокая     архаичность
интерпретации   страха,   использованной  советским   тоталитарным
политическим  режимом, была одной из причин, которые привели  этот
режим к краху. Достигнутые впечатляющие успехи в деле модернизации
России   оказались   временными.   Советский   способ   догоняющей
модернизации,  использующий террор, страх и насилие  как  средство
для  развития  промышленности, науки,  технологии  и  образования,
упустил  из  виду  источники этого развития.  Оказалось  возможным
нацелить  терроризированное население на  выполнение  поставленных
cnqsd`pqrbnl,  политической  властью ограниченных,  хотя  и  очень
масштабных   задач.   Однако  оказалось   невозможным   обеспечить
нормальное  социальное  воспроизводство.  Более  того,   источники
развития   оказались  серьезно  подорванными.   Результатом   стал
глубокий  кризис,  в  том  числе пришло понимание  амбивалентности
использования мобилизационной функции страха.
     Катастрофическое   сознание,  развившееся   в   специфических
условиях  России, стало одним из ярких проявлений кризиса общества
и  всех  его  структур. Более того, этот тип  сознания  не  только
отражал   и  выражал  общественные  недуги  и  беды.  Он  оказался
самостоятельным  фактором,  вызывающим, ускоряющим,  провоцирующим
реальные социальные катастрофы.
                                 
    Глава 8. Прошлое как источник страхов и компонент сознания
                       современного человека
                                 
     Как  говорилось выше, важнейшим источником страхов  выступает
прошлый  опыт.  Этот опыт может быть основан на  различных  формах
чувства  сопричастности и самоидентификации личности. Если человек
хранит  в  памяти  семейную историю, то последняя может  выступать
значимым  источником  воспоминаний и представлений,  в  том  числе
семейных  страхов.  Если человек ощущает себя сопричастным  какой-
либо  этнической, культурной, профессиональной и т.д.  группе,  то
соответствующий опыт будет сохранять для него свою  значимость.  В
то  же  время вне зависимости от самоидентификации и наличия,  или
отсутствия  чувства сопричастности, человек несет в  себе  систему
ценностей, убеждений, верований и страхов своей культуры,  —  т.е.
той культуры, в которой происходил процесс его социализации.
     Катастрофическая ментальность современных евреев основана  на
Холокосте  и  преследованиях  евреев,  имевших  место  в   большом
количестве  стран  в не слишком отдаленном прошлом.  То  же  самое
истинно и для армян. Геноцид 1915 имеет прямое влияние на миллионы
современных  армян. Пессимизм русских также связан с  трагическими
обстоятельствами их истории.
     При критическом рассмотрении истории кризисного развития 1989-
1995    годов,    русские,   особенно   национально    настроенная
интеллигенция,  воскрешают  образы  прошлых  бедствий.   Например,
современный  период  сравнивается с такими  отдаленными  событиями
истории, как феодальная борьба в России и “ смутное время” (начало
17-го  столетия),  внешне  связанными в  общественном  сознании  с
опасностью  возможной  дезинтеграции  России.  Период  гражданской
войны   1918-20  гг.  стал  одним  из  наиболее  мощных  символов,
вызывающих глубокие чувства не только у интеллигенции, но также  у
простых  людей.  Память  о голоде начала 30-х,  а  также  массовых
репрессиях   во   времена   “большого   террора”   еще   живы    в
непосредственной  актуальной  народной  памяти.  Собственно,   они
никогда  и  не  стирались на протяжении всего  советского  периода
русской истории.
     Трагический  опыт  исторического прошлого в России,  конечно,
способствует   пессимистической  перспективе  населения.   Поэтому
неудивительно,  что  в 1992 году страх перед  угрозой  голода  так
быстро распространился по всей стране. Некоторые соображения могут
быть  высказаны  по поводу страха перед массовыми чистками.  Страх
перед  репрессиями в наибольшей степени заявлял о себе среди более
образованных  людей. Однако хотя им страдали прежде всего  люди  с
более  высоким уровнем образования, он также возродился в сознании
широкой публики.
     Тем  не менее в более широкой перспективе можно предположить,
что  современность отрешилась от большой части своих былых страхов
перед  прошлым.  Это связано со значимыми сдвигами  в  культуре  и
jnmjpermn с существенным изменением отношения к прошлому опыту.
     Всегда,  когда  мы  обращаемся  к  прошлому  опыту,  глубинам
человеческой   истории,  мы  обосновываем  их  для  современности.
Прошлое  предстает  как  одна из культурных  тем,  оценка  которой
коррелирует  с  ее значимостью среди других тем, актуализированных
современной культурой.
     Насколько  важен для личности, группы или общества осознанный
опыт  прошлого,  зависит от культурной установки  по  отношению  к
нему.   Прошлое,  как  и  будущее,  всегда  лишь  так  или   иначе
оцениваемые  компоненты настоящего. Так, для традиционных  обществ
прошлое   всегда  оставалось  недосягаемым  образом  и  ценностью,
“золотым  веком”.  Это  вполне  корреспондировало  с  авторитетом,
властью  и  соответственно страхом перед  старшим  поколением  как
носителем культурного опыта и знаний. Это вполне корреспондировало
и с ощущением устойчивости, исходившим от образа прошлого, которое
—  в  отличие  от быстротекущего настоящего — уже  не  могло  быть
изменено.
     Для  обществ,  переживающих радикальные  трансформации,  опыт
отцов  и  дедов,  теряет  свою  привлекательность.  Изменения,   с
которыми   приходится  сталкиваться  новым  поколениям,  настолько
значительны, что опыт прошлых поколений не только не может  помочь
решить  их  проблемы,  но  зачастую осмысляется  как  препятствие,
которое приходится преодолевать. Радикальная новизна современности
снижает   культурную   ценность  прошлого.  Это,   видимо,   общая
ориентация, характерная для современных обществ. Если даже  Китай,
где почтительность к старшим “впечатана” в культуру как сакральная
ценность, пережил эпоху “культурной революции”, то что говорить  о
других  странах,  где  ценность  прошлого  не  была  сакральной  и
многократно подвергалась сомнению и прежде.
     Россия  —  один  из  примеров. Петровская  ломка  сложившихся
традиций  случилась давно, однако помнится всеми  русскими  людьми
как факт их истории. Более недавний случай — история СССР, которая
началась  с прямого отрицания прошлого. В идеологии оно  оказалось
прочно   связанным   с  негативными  определениями.   “Проклятое”,
“рабское”,   “старая  дрянь”  и  другие  подобные   характеристики
сопровождали почти каждое упоминание о царской России.  Те  же  не
столь многочисленные исторические личности, которым было дозволено
существовать  в  актуальной  культурной  памяти  советских  людей,
непременно оказывались бунтарями-отрицателями (что должно было  их
сблизить с теми, для кого они должны были служить примером).
     Массовые   чувства  тех  лет  по  отношению  к  прошлому   не
отличались  почтительностью. Молодежь,  ставшая  основным  агентом
социальных и культурных перемен, дерзила старшим (1).
     Власть  осуществляли  молодые  люди,  иногда  подростки  (дед
современного  реформатора  Егора  Гайдара  в  16  лет   командовал
полком).   Родители  лишились  авторитета.  Осмеянию  и  поношению
подвергалась  церковь  — социальный институт,  одной  из  основных
функций   которого  является  сакрализация  прошлого.  Священников
таскали  за бороды, ссылали и расстреливали, как и других  “бывших
людей”.  Ненависть к старому строю была распространена чрезвычайно
широко, особенно среди рабочих и крестьян (2).
     Возможно  не  столь радикальный, но также вполне впечатляющий
опыт отрицания прошлого пережили и западные страны. Если вспомнить
недавние  50-60-е  годы, когда Запад переживал очередной  сдвиг  в
технологиях, ценностях и стилях жизни, сдвиг, одним из симптомов и
результатов  которого были студенческие бунты против  общества  их
родителей,   то   нужно  предположить,  что   отрицание   прошлого
характерно  не  только для обществ с затянувшейся традиционностью.
Маргарет  Мид  в  одной  из  своих работ назвала  новые  поколения
“иммигрантами  в  культуре”, настолько чуждой  для  них  предстала
njpsf`~y` их среда и в первую очередь ценности и мораль их отцов.
     Эпоха   модернизма  и  рожденная  ею  культура   отрицательно
относились к прошлому, отрицали его. Особенно характерным это было
для искусства. Не случайно, в художественном авангардизме, который
сконцентрировал  наиболее выразительные черты эпохи,  существовали
прямые  запреты на использование традиции. Так, Арнольд Шенберг  —
признанный  теперь одним из отцов музыки ХХ века,  изобретая  свою
додекафоническую   систему,  ввел   в   нее   прямой   запрет   на
использование традиционных сочетаний звуков. Подчеркивались  также
уникальность  современных науки и техники, развившейся  на  основе
научных открытий.
     Конечно,  и  это стало заметным с 70-х годов, авангардистские
тенденции,  в  том числе отрицание прошлого опыта как  будто  сами
ушло в прошлое. Однако они не ушли бесследно. Одним из результатов
предыдущего  культурного развития стали сдвиги в оценке  прошлого.
Хотя  нет  его былого отрицания, нет и прежнего пиетета. Стихли  и
многие  страхи.  Восторжествовавшие идеи релятивизма,  плюрализма,
разнообразия   и   самоценности  уравнивают   в   ценности   любую
историческую эпоху, как и каждый из этапов жизненного цикла.
     С  одной  стороны, можно встретить суждение о  незначительной
ценности    прошлого   для   современности,    что    определяется
убежденностью в высокой степени оригинальности, даже  уникальности
современности (и соответственно любой другой исторической  эпохи).
С  другой  стороны, прошлое когда осознанно, а когда и неосознанно
“втягивается” в современность. Иногда в связи с этим говорят  даже
к  возрождении  архаики.  Неоязычество и некоторые  художественные
стили  в живописи, музыкальном искусстве как будто бы подтверждают
эти  тенденции.  Вместе  с  тем вряд ли стоит  принимать  на  веру
открыто прокламируемые расхождения между модернистской культурой с
ее  сциентистским  культом  науки и  техники  и  постмодернистским
возвратом к традиции.
     Если  раньше  в теме “традиции и новации” вперед выходило  их
противоречие,  иногда  доходящее  до  крайности,  когда   традиции
называли   “мертвящими”,  и,  подчас,  казалось,   они   сковывали
развитие,  а  то  и  обращали  его  вспять,  резко  обрывали,   то
постмодернистская  культура  заставила  взглянуть  на  них  иначе.
Традиции предстают теперь во многих случаях прежде всего как очень
мощный источник инноваций. И постмодернистская культура обращается
к  прошлому  прежде  всего как к культурному  ресурсу,  с  помощью
которого можно оценивать и переоценивать настоящее.
     Оценки  прошлого  также плюрализированы. Нет  единого  образа
истории, но есть множество образов, многие из которых противостоят
друг  другу. Сохраняющее постоянную двойственность прошлое открыто
для  изменений,  переоценки и интерпретации.  В  нем  отыскиваются
новые пласты и факты. Новые интерпретации прошлого подчас способны
решительно  изменить его облик. Это важно гносеологически.  Однако
не  менее  важна  переоценка прошлого для общества.  Иногда  целые
народы получают новое прошлое, как это, например, произошло  после
крушения  СССР, когда были сброшены идеологические  путы  и  стало
известным  многое из того, что не расследовалось,  либо  тщательно
скрывалось.   Это   не   препятствует   одновременному   осознанию
онтологичности прошлого, пониманию того, что прошлое есть то,  что
абсолютно неизменно, ибо уже свершилось и по результатам своим  не
может быть изменено.
     Возродившееся    чувство    исторической    дистанции     при
одновременном  сохранении способности к пониманию другой  культуры
по-новому  открывают  для  современного  наблюдателя  исторические
события.   Извне   выглядят   удивительными   мгновенные   вспышки
человеческих  чувств, заставляющие целые народы,  многие  миллионы
людей  в  едином порыве, борьбе и страданиях, презирая собственные
fhgmh и жизни их близких добиваться реализации своих ценностей. Не
менее   поражает   и  то,  что  с  неумолимой  регулярностью   эти
вдохновлявшие  людей ценности утрачивают свой  блеск.  Сначала  от
былых  кумиров отворачиваются немногие, затем начинается  массовое
бегство. Целые империи бессильны перед обессмысливанием ценностей.
Не  помогают  ни  армия,  ни полиция, самые  ревностные  служители
покидают  свои  посты:  бывает, что даже  призраки  не  появляются
больше там, где страдали, побеждали и умирали целые поколения.
     В  этом  свете  начинает рассматриваться и недавнее  крушение
марксизма,   вызвавшего   своими   социальными   и   политическими
следствиями почти всеобщий страх и втянувшего в свою орбиту  такие
разные страны, как СССР с его самой большой в мире территорией,  и
Китай  с  его  миллиардным  населением.  Разделивший  мир  надвое,
поставивший  человечество  на  грань самоистребления  в  Карибском
кризисе, этот величественный проект кажется завершенным. И  сейчас
уже  трудно  понять чувства миллионов — их страхи и  восторги,  ту
силу  вовлеченности  и убежденности, которая толкала  их  отдавать
свои жизни тому, что кажется теперь в лучшем случае неубедительным
путем догоняющей модернизации отставших стран.
     Крушение  ценностей, их обессмысливание и  связанная  с  этим
утрата  любых  —  и  вдохновляющих,  и  устрашающих  —  чувств  по
отношению  к  прошедшему есть может быть  одна  из  самых  тяжелых
катастроф.  То,  что  она  происходит в  сфере  духа,  не  умаляет
драматизма и даже трагичности происходящего. Более того,  духовная
катастрофа  чаще всего предшествует другим социальным катастрофам.
Но порождает ли она страх перед прошлым?
     Скорее  всего, нет. Историческая память что-то  сохраняет,  и
что-то  утрачивает. В конечном итоге, возможно, память  чувств,  в
том  числе, конечно, тревог и страхов, оказывается более короткой,
чем память рассудка.
     Несмотря на продолжающиеся утверждения, что история ничему не
учит,  прошлое  начинает  служить современности.  Мировая  история
оказывается неисчерпаемым источником образцов мышления, поведения.
Глядя   в   разнообразные   зеркала   разных   исторических   эпох
современники   открывают   для  себя  богатство   и   разнообразие
человеческого опыта. И в этом поучительная роль истории, даже если
морализаторство и поучительность не являются больше авторитетами в
нашем мире разнообразия культурных практик и торжества групповых и
индивидуальных отличий.
     На  наш  взгляд,  такое обращение к традиции —  свидетельство
освобождения  от  нее,  преодоления  традиции,  умения   прочитать
прошлое  рефлективно. Для тех, кто осознал, что  находится  внутри
традиции,  в ее потоке, и в то же время способен отнестись  к  ней
критически, традиция открывается своей конструктивной и творческой
стороной.   В   тех   же   случаях,  когда  традиция   по-прежнему
осуществляет  свою  власть бесконтрольно, она  чаще  всего  вообще
остается за гранями рефлексии.
     Хотя  современных людей больше интересуют новости, настоящее,
это  не означает их отчуждения от прошлого как от событий, которые
утекли  в  песок  вечности, не оставив следа. Настоящее  постоянно
превращается  в  прошлое.  История  есть  постоянное  формирование
культурных  пластов. Даже если кажется, что эти  пласты  утрачены,
впечатление может оказаться ложным. Чаще раз найденное сохраняется
под  новыми  напластованиями,  и в моменты  кризисов  обнаруживает
способность вновь выходить на поверхность. Например, таков обычный
путь проникновения архаики вверх по капиллярам культуры.
     В  современных  обществах, несмотря на релятивизацию  образов
прошлого, накопленный опыт тем не менее сохраняется, как  это было
и прежде.
     Сохраняется  и  эмоционально-мифологическое наследие,  в  том
whqke   архаическая  компонента  страхов  перед  катастрофами,   и
мифологические    представления   о   времени,   и    христианское
финалистское видение истории с его страхом перед Апокалипсисом.
     Социологически    значимо,    что,    по-видимому,    имеются
количественные  и  содержательные  различия  в  культурной  памяти
различного  типа  обществ.  Эти  различия  оказывают  влияния   на
соотносительный  вес  эмоциональной  и  рациональной  составляющей
массового  сознания.  Они являются глубокой основой  того,  что  в
одних случаях архаическая культурная память гнездится на локальном
уровне,   в   ограниченных  группах,  у  отдельных  личностей,   в
маргинальных  слоях культуры. В других случаях она занимает  более
прочные  позиции  и  более важное место  в  культуре,  в  сознании
населения,  что,  в  частности, не может не  находить  выход  и  в
политической жизни того или иного сообщества. От этих  соотношений
зависит   и   содержание,  и  уровень  катастрофизма   как   яркой
эмоциональной составляющей культурной памяти.
     В   целом   же  современное  постмодернистское  “встраивание”
прошлого  в  современность  усиливает значимость  настоящего,  ибо
заставляет  видеть  в  прошлом ушедшее “настоящее”.  Релятивизация
прошлого  снижает  страхи.  Прошлое более  не  является  нормой  и
образцом  для подражания. Соответственно, смещаются и страхи:  они
обращаются в будущее.
                                 
  Глава 9. Демобилизующая функция страха: страхи и катастрофизм в
                         современной Росии
                                 
   Страхи  в  посттоталитарной России отличаются от тех, что  были
характерны  для  эпохи тоталитаризма. Определяющим отличием  среди
многих  других  является, на наш взгляд, то, что  нынешние  страхи
поддерживают процессы социальной демобилизации. Кроме того, вперед
теперь  выдвинулись иные, чем прежде, социальные  функции  страха.
Другим   является   репертуар  страхов,  содержание   и   характер
катастрофизма.
   
                                 
Массовые страхи как условие и предпосылка социальной демобилизации
   СССР перестал существовать в 1991 году.
   После 1991 года россияне обнаружили, что их тревоги изменились.
Теперь они испытывают жестокий неумолимый страх главным образом из-
за  пороков государственной машины: ослабленное государство  не  в
состоянии  противостоять  анархии,  в  результате  чего  в  стране
неограниченно правит грубая сила.
   Источники  страхов  многочисленны.  Во-первых,  “мафия”  —  так
русские  называют  преступные структуры. Во-вторых,  “кланы”,  что
согласно  современному  русскому  лексикону  обозначает  результат
незаконных  “браков” между политической, финансовой и криминальной
властью.   Распространено  мнение,  что  опасно   оставаться   без
поддержки  кланов,  таких,  например, как  те,  что  возглавляются
Александром   Коржаковым,  Юрием  Лужковым,  Анатолием   Чубайсом,
Борисом Березовским или Владимиром Гусинским. Мафии и кланы теперь
назначают “наказания” тем, кого они считают врагами, кто  нарушает
свои  обязательства этим организациям, предает  их,  или  является
держателем   стратегической   информации,   которая    может    их
разоблачить.
   Если  обратиться  к  событиям последних  лет,  можно  придти  к
выводу,  что прежде всего уязвимы для преследования те, кто  более
других  заметен — деловые люди, политические деятели и журналисты.
Эти  люди  —  самый  лучшие  и самые яркие  в  России  —  живут  в
обстановке постоянного террора: и они сами, и их семьи.
   Их  страхи ужасающе реальны. Только за два года были  убиты  не
менее  двухсот  банкиров  и деловых людей  (включая  американского
бизнесмена   Пола   Тейтама),  а  также   множество   журналистов.
Практически  никто  из  ответственных за эти  широко  освещавшиеся
прессой преступления не был найден и наказан. Это остается  верным
и для преступных действий террористов на улицах, площадях и парках
Москвы.
   Еще более невообразимым является страх убийства, который витает
над лидерами российского политического истеблишмента. Сенсационные
истории относительно столкновений между главными кланами Москвы, —
в  частности, возглавляемыми Чубайсом, бывшим главой президентской
администрации,   и   Коржаковым,   бывшим   главой   президентской
безопасности,   —  дают  возможность  бросить  взгляд   на   новые
кремлевские  нравы. Эти моментальные снимки насут на  себе  печать
поразительного сходства с действиями, описанными в  “Короле  Лире”
или  “Короле  Генрихе  IV”  с  их  интригами,  предательствами   и
убийствами.  В  одной из статей, основанных на  оперативных  (т.е.
подслушанных)   записях  на  пленку  кремлевских   бесед,   Чубайс
непосредственно   указывает  на  коржаковские   “кровавые   дела”.
Коржаков, в свою очередь, разоблачает знаменитого банкира,  теперь
заместителя   секретаря  Совета  Безопасности  Березовского,   как
человека  якобы  просившего  его убить  конкурирующего  финансиста
Гусинского.   Березовский  же  прямо  говорит  о  непосредственной
причастности  Коржакова к покушению на него, совершенному  в  1994
году.  В  то  же самое время Коржаков высказал опасение,  что  его
убьют,  и  те  же  чувства относительно себя  обнаружил  Александр
Лебедь.  В  одном  из  интервью Чубайса  спросили,  существует  ли
опасность, что его будут преследовать и могут убить после отставки
из Кремля. Он не счел заданный вопрос нелепым.
   Московская газета “Сегодня” отмечала в декабре 1996  года,  что
министерские  сановники  боятся не  столько  своих  начальников  и
внезапного  увольнения,  сколько “стреляющих  команд”,  ждущих  их
возвращения   домой.   Покушение  на   Бориса   Федорова,   лидера
влиятельной   спортивной  организации,  близко   приближенного   к
кремлевским политическим деятелям, которое было совершено  в  июне
1996  года,  должно было стать сигналом угрозы  для  каждого,  кто
находится у власти. Конечно, никого не арестовали. Неумелая  охота
на Александра Семернева, брянского губернатора, во время выборов в
декабре  1996  года, является еще одним свидетельством  того,  что
русские политические деятели имеют причины бояться за свои жизни.
   Вооруженные наемники — новый “нормальный” род занятий в России.
Одновременно  стала очень популярной и другая  новая  профессия  —
охранник. Согласно некоторым источникам, не менее миллиона  мужчин
вовлечены  в  этот  род  занятий.  Личная  охрана  видных  русских
превратилась   уже   в   глубоко  укорененную   традицию.   Теперь
телохранители следуют за своими хозяевами повсюду, включая ванную.
Этот  феномен  еще  в недавнем прошлом был совершенно  чужеродным;
только  члены  Политбюро имели личную охрану.  Стремительный  рост
числа    телохранителей    при    переходе    от    советской    к
посткоммунистической  России  — точный  барометр  климата  страха,
наблюдаемого в этой стране. Некоторые банковские здания, например,
такие  как  Менатеп,  походят  на замки,  окруженные  вооруженными
часовыми, ожидающими близящейся фронтальной атаки.
   Обычные  русские  не  так уязвимы для этих опасностей,  как  их
более  удачливые соотечественники. Однако неуверенность и  тревога
также пронизывают их повседневность. Такой страх особенно силен  в
провинции, где люди теперь полностью зависимы от произвола местных
боссов  и  не имеют ни малейшей надежды на то, что будут  защищены
федеральным центром.
   Более   двух  третей  современных  россиян  боятся  встречи   с
opeqrsomhj`lh  в  своей  повседневной  жизни.  Любой   агрессивный
индивид, замеченный на улице, может представлять серьезную угрозу.
Конечно,  советские  люди  нередко  ссорились  друг  с  другом   в
автобусе, в ресторане или на улице. В городах СССР было достаточно
подонков  и  они  часто докучали людям. Однако в противоположность
нынешнему  положению  нападавший обычно  представлял  только  себя
самого или нескольких друзей, и те, кто отваживался отвечать  ему,
вербально  или  физически,  резонно предполагали,  что  власти  не
поддержат   обидчика.   Теперь  ситуация  радикально   изменилась.
Сегодняшний   россиянин  дважды  подумает,   прежде   чем   начать
обороняться, поскольку может оказаться, что за преступником  стоит
мощная  криминальная  организация. Это  означает,  что  нападающий
может  непосредственно осуществлять правосудие  от  ее  имени  или
послать   туда  “сообщение”  о  своем  неудовольствии   поведением
потерпевшего.  Превратилась в иллюзию вера, что полиция  прибудет,
чтобы   вам   помочь,  ибо  широко  распространено   убеждение   о
переплетении законных служб правопорядка с преступниками.
   Чрезвычайно  важно,  что  в  данном  случае  мы  имеем  дело  с
социальным  представлением,  т.е. чем-то  таким,  что  оценивается
массовым  сознанием  как неоспоримый факт, будучи  на  самом  деле
суждением    веры.    Не   существует   бесспорных    эмпирических
доказательств  прямого  участия тех или  иных  кланов  в  кровавых
событиях.  Однако глубокая убежденность в этом массового  сознания
сама по себе является крайне значимым феноменом. И если, например,
в общественном сознании постоянно муссируются слухи о причастности
к  убийству Листьева Березовского и Гусинского (недавно вновь  эта
тема   обсуждалась  в  “Московских  новостях”),  то   люди   своим
поведением делают этот слух фактом социальной жизни.
   Страх  за  свою  жизнь  омрачает теперь почти  каждое  решение,
которое  должны  принимать российские жители. Журналисты,  пишущие
статьи, думают о тех, кого их слова могли бы привести в ярость,  и
кто  может  трансформировать  свой  гнев  в  физические  действия.
Деловые  люди никогда не забывают о том, что их жизни  всегда  под
угрозой;   они   напуганы  вездесущим  рэкетом   и   конкурентами.
Избираемые кандидаты знают, что их конкуренты прибегают к  грязным
уловкам   в  политических  борьбе.  Судьи  боятся  обвиняемых,   а
полицейские — преступников. Водители испытывают смертельный страх,
что  они  случайно  ударят  другой автомобиль;  “жертва”,  угрожая
лишить  их  жизни, может потребовать компенсации, равной стоимости
новой  машины  или  квартиры. Владельцы квартир, сдаваемых  внаем,
готовы  ждать  всего,  чего  угодно от  съемщиков,  и  соглашаются
просить  меньшую  плату, чем причитается, только для  того,  чтобы
иметь  относительную  гарантию, что  они  не  будут  убиты  своими
арендаторами.
   Как  долго  может жить Россия в этом климате децентрализованных
страхов?  Наверное, так же долго, как она жила  в  климате  страха
централизованного.   Однако  очевидно,   что   россияне   утомлены
многочисленностью  ужасов  в их стране.  Теперь  до  70  процентов
опрошенных  жаждут сильного лидера. Их поддержка  генерала  Лебедя
теперь  и Владимира Жириновского в прошлом в значительной  степени
мотивирована надеждой, что сильный человек может погасить  большое
количество  источников  страхов.  Осознают  ли  они,   что   новый
диктатор, уничтожая нынешние источники страхов, восстановит старый
— страх перед Левиафаном? Вероятно, да.
   Многое  в  посткоммунистической России заставляет  вспомнить  о
Средневековье.  Название  недавней  статьи  “Успехи  феодализма  в
России”, опубликованной в респектабельной “Независимой газете”, не
выглядело ни слишком сенсационным, ни необоснованным.
   Хаотические политические и экономические условия жизни в Темные
Века  принудили  крестьян искать защиту у  могущественных  лордов;
temnlem,   известный   как  коммендация   (переход   вассала   под
покровительство феодала). В обмен на покровительство они продавали
свою свободу.
                                 
    Сигнально-ориентационная и прогностическая функция страхов
   Страхи    в   современной   России   сохраняют   присущую    им
амбивалентность,  т.е.  ряд позитивных  и  негативных  влияний  на
социальную жизнь.
   Позитивное   влияние  массовых  страхов  на  социальную   жизнь
заключается   в  согласии  большинства  населения  на  продолжение
реформ,  несмотря  на  всю  их  тяжесть,  издержки  и  сомнения  в
правильности   политического  курса,  о  чем  неустанно   сообщает
оппозиция.
   Негативное   влияние   массовых  страхов   состоит   в   широко
распространившемся    пессимизме   и   продолжающихся    процессах
социальной демобилизации, которые затягивают стагнацию.
   В  сравнении  с  тоталитарным  периодом  характер,  содержание,
иерархия страхов претерпели качественные и количественные сдвиги.
   Важным  показателем  изменений,  происходящих  со  страхами   в
современной России, является катастрофизм.
   Последний также претерпел существенные сдвиги (см. главу 12).
                                 
От оптимизма к пессимизму: динамика современных российских страхов
   Ситуация последних лет в России подтверждает предположение, что
негативный текущий опыт порождает больше страхов, чем прошлый.
   Начало перестройки, ослабление и крах советской системы,  конец
единовластия правящей коммунистической партии вызвали в СССР взлет
оптимизма и надежд на лучшее будущее. Все послевоенные десятилетия
в  стране  наблюдался  рост  материальных  потребностей.  Западные
страны  воспринимались  через  железный  занавес  как  богатые   и
благополучные.  Известно было, что даже соседние страны  Восточной
Европы  —  сателлиты СССР, жили более обеспеченно,  чем  население
сверхдержавы,  победившей фашизм. Советское  население  постепенно
стало  склоняться  к мысли, что, поверив в коммунистическую  идею,
ошиблось.   От   рынка   и   капитализма,  соответственно,   ждали
мгновенного повышения уровня жизни для всех сразу. Такой социально-
психологический  фон  был  той почвой,  которая  сильно  подорвала
влияние КПСС.
   Крах   СССР   наступил  для  большинства  населения  достаточно
неожиданно.  В  1985  году  число людей,  которые  догадывались  о
возможности   крушения   социального   порядка   в   СССР,    было
незначительно.  На  протяжении 70-х  и  80-х  годов  даже  русские
интеллигенты,  включая диссидентов, очень критично  относящихся  к
режиму,  были  в плохом, но не в апокалипсическом настроении.  Они
были  убеждены в жизнеспособности советского государства и верили,
что,   несмотря   на   все  свои  недостатки,   советская   власть
просуществует  еще десятилетия без каких бы то ни было  масштабных
катаклизмов (1).
   Это  было характерной чертой для всего советского пространства.
Даже  страны  Балтии, так и не смирившиеся с тем, что они  считали
“советской   оккупацией”,  почти  до  самого  крушения   СССР   не
представляли, что их независимость — дело ближайших лет  (движение
к  ней,  как  легко  вспомнить, начиналось в идеи республиканского
хозрасчета,   которая   была  “заглочена”  советскими   партийными
функционерами, проморгавшими ее “взрывной” смысл.
   Господствующие   страхи,  наблюдавшиеся  в  эти   годы,   имеют
определенную  динамику, т.е. в тот или иной период времени  вперед
выдвигались конкретные страхи.
   Страхи  периода  перестройки,  когда  еще  существовало   общее
opnqrp`mqrbn  СССР,  в основном были связаны с открытием  ужасного
прошлого.
   Тогда  же  в  соответствии с давней народной и  интеллигентской
традицией велись поиски виноватых в общем крахе.
   В   апреле   1986   года  на  Украине  произошла  Чернобыльская
катастрофа, затронувшая обширные области в Белоруссии, на  Украине
и   в   России.  Начался  взлет  массовых  страхов  перед  ядерной
энергетикой.
   Психологическая  ситуация  очень изменилась  после  1989  года.
Резко возрос страх перед будущим. Обследование, проведенное в 1989
году,  показало, что 45% опрошенных придерживалиcь оптимиcтичеcкой
позиции,  т.е.  видели  в переcтройке реальный  иcторичеcкий  шанc
cоздания  динамично развивающего общеcтва, и примерно пятая  часть
опрошенных  была крайне пессимистически настроена и  рассматривала
ситуацию страны как тупиковую (2).
   Когда  социологи спрашивали в конце 1994, “тяжелые времена  уже
остались  в прошлом, или они еще впереди?”, 9 процентов  из  3,000
респондентов  ВЦИОМ  ответили — “  в  прошлом  “,  и  52  процента
опрашиваемых  —  “в  будущем”. Не менее  50-60  процентов  россиян
характеризовали  свое  настроение как напряженное.  Среди  них  11
процентов  ощущали  “страх перед будущим” и 40-50%  полагали,  что
настоящая  ситуация чревата “кризисом и взрывом”.  Не  менее  двух
третей опрошенных описывали российскую ситуацию 1992-1994 годов  в
мрачных  тонах  и  не видели сколько-нибудь ясной  перспективы  ее
улучшения в будущем.
   В  нашем  опросе 1996 года 57 процентов респондентов  сообщили,
что  “они не уверены в своем будущем”. По меньшей мере одна  треть
населения   опасалась  наступления  различного   рода   катастроф:
технологических,   экономических,   экологических,   политических,
социальных  или  культурных.  Согласно  нашим  данным,  в   первой
половине  1996  года возможность ядерной войны  вызывала  “сильный
страх”  у  29 процентов опрошенных и “постоянный страх”  среди  10
процентов.  Терроризм  пробуждал “сильный страх”  у  35  процентов
россиян и “постоянный страх” среди 8 процентов. Угроза гражданской
и  межэтнической  войны  — “сильный страх”  —  у  35  процентов  и
“постоянный  страх”  —  у  5 процентов;  захват  власти  в  стране
экстремистами  и  мафией  —  “сильный  страх”  у  36  процентов  и
“постоянный страх” — у 8 процентов; диктатура и массовые репрессии
—  “сильный  страх”  у 26 процентов и “постоянный  страх”  —  у  4
процентов.  Угроза  катастрофического неурожая  вызывала  “сильный
страх”  у  38  процентов и “постоянный страх” —  у  7%,  страх  “;
природные  бедствия — “сильный страх” у 29 процентов и “постоянный
страх”  —  у  6  процентов.  Любопытно,  что  такое  событие,  как
возможная “гибель Земли”, вызвало некоторый интерес у 20 процентов
опрошенных,  “сильную  тревогу” — у  12  процентов  и  “постоянный
страх” — у 6 процентов (48).
   Главной   причиной  роста  катастрофизма  было  большое   число
негативных событий, которые имели место между 1989 и 1995  годами.
Крах Советского Союза и раскол ранее единого общества на несколько
независимых  государств  имели тяжелые последствия  для  миллионов
людей,   включая   этнические   конфликты   и   резкое   ухудшение
экономической  жизни.  В  нашем опросе мы спросили  россиян:  “Как
давно Вы ощущаете беспокойство относительно опасностей, которые Вы
считаете  наиболее значимыми для Вас?” Сорок процентов  опрошенных
ответили:  “Последние несколько лет” и 26 процентов —  “От  начала
реформ в стране” (49).
   Таким  образом,  с  1989  по 1993 гг.  массовые  страхи  быстро
нарастали.   Ожидались   немыслимые  бедствия:   массовый   голод,
безработица,  масштабные  аварии  на  производствах.   Обострились
страхи   перед   национальными   конфликтами,   распадом   страны,
cp`fd`mqjni войной.
   Было  несколько пиков страха. Особенно острый в декабре 1990  —
январе-феврале  1991,  когда казалось, что  катастрофа  неминуема,
боялись голода, полного краха всего.
   Августовский путч 1991 вызвал резкое возрастание страхов  перед
реставрацией тоталитаризма и возвращения коммунистов к власти.
   Кульминационная фаза (1991 -1993) отличается большим  разбросом
страхов,  что  отражает  неопределенность  угроз  (боялись   всего
сразу). Общий уровень страхов был очень высок.
   После  декабря 1991 года с возникновением новой России ситуация
определилась  в  своих основных параметрах, и страхи  стали  более
определенными, конкретизировались.
   В  месяцы  противостояния Хасбулатовского Верховного  Совета  и
исполнительной власти росли страхи перед гражданской войной.
   После  октября 1993 года и по 1996 год наблюдалось  постепенное
снижение страхов, адаптация населения к новой ситуации.
   1996  —  1998  новый  взлет  страхов, связанный  с  обострением
экономического кризиса в стране, массовыми невыплатами  зарплат  и
массовыми  же  уклонениями  от выплаты  налогов.  Стали  нарастать
страхи  экономического характера. Последний по времени  панический
страх  связан  с  отставкой  правительства  Кириенко  и  коллапсом
банковской системы. Он начался 24 августа 1998 года и продолжался,
усиливаясь,   три  недели,  вплоть  до  назначения   председателем
правительства А.М.Примакова.
   Страхи, которые распространялись в Соединенных Штатах во  время
Великой депрессии, были также основаны на пугающих фактах, как это
характерно для многих стран со снижающимся уровнем жизни. Так дело
обстоит  теперь  во Франции, например, в связи с  высоким  уровнем
безработицы.
   Вместе   с  тем  велики  и  отличия.  Безработица  —  серьезная
социальная  проблема, а Великая депрессия была  ужасным  кризисом,
однако  ни  в  США  конца  20-х гг., ни в современной  Франции  не
наблюдалось   такого   общего   пессимистического   настроения   и
разнообразия массовых страхов, как в России.
   Один  из  показателей  нарастание второй  волны  страхов  можно
видеть и в том, что с 1993 года существенно увеличилось количество
людей,  отказавшихся  дать интервью. Если в  конце  1989-1990  гг.
отказы  не  превышали  10-12%,  то  после  октября  1993  г.  этот
показатель  стал  быстро расти и достиг 30% и более.  Исследование
именно  этой группы показало, что среди причин отказа 17% составил
страх   перед  чужими  (преступниками  и  т.п.),  2%  страх  перед
политическими последствиями интервью. Особенно часто  отказываются
от  интервью молодые образованные мужчины. Среди предпринимателей,
административно-управленческих     работников,     военнослужащих,
работников правоохранительных органов, интеллигенции таких отказов
в 1,5-2 раза выше среднего (4). Возможно, такая динамика — одно из
свидетельств   возрождения   атмосферы   страха   перед    открыто
высказанным личным мнением. Подобная атмосфера глубоко  въелась  в
советских  людей, и существует достаточно много причин  для  того,
чтобы опасаться высказываться открыто даже и сегодня.
   Таким  образом,  можно констатировать, что с  начала  реформ  в
России  массовые настроения поменяли модальность с оптимистической
на пессимистическую.
   Массовые  страхи  1985 — 1998 гг. можно описать  как  кривую  с
двумя  волнами (кульминация второй волны падает на август-сентябрь
1998 года).
   1985  —  1989 — господствующее настроение — оптимизм и надежды,
страхи,  связанные с открытием и переоценкой прошлого  собственной
страны.  После  1989  года оптимизм угас,  общество  осознало  всю
тщетность ожидания чуда. Начался рост пессимистических настроений.
Onqke 1989 года можно говорить о новом психологическом климате. На
конец  1990  —  начало 1991 пришелся пик страхов перед  коллапсом.
1991  — 1993 гг. — кульминация первой волны страхов. После октября
1993  и  до 1996 включительно страхи спадали, население постепенно
адаптировалось к новой ситуации.
   С  осени 1996 и по настоящее время — рост страхов, связанных  с
обострением экономического кризиса, массовыми невыплатами зарплат,
т.е. вторая волна страхов. Кульминация страхов пришлась на август-
сентябрь  1998 года, когда страна погрузилась в пучину  острейшего
экономического и политического кризиса.
     
     
     
     
                                 
          Часть II. Страхи на постсоветском пространстве
    Глава 10 (В.Шубкин). Что тревожит и страшит россиян сегодня
                                 
                                 
          Особенности методологии и методики исследования
   В   1996   г.   Российской  национальной  частью  —   на   базе
представленного     проф.    Владимиром    Шляпентохом     Проекта
сравнительного   международного   исследования   “Катастрофическое
сознание   в   современном   мире”  —  были   проведены   массовые
обследования (интервью), охватывающие всю территорию страны. (35)
   Плановый  объем выборки — 1350 человек. Реально  опрошено  1366
респондентов.  В обработку включены 1350 анкет. Выборка  разделена
по этапам следующим образом:
   450 человек опрошено на 1 этапе.
   455 человек опрошено на 2 этапе.
   461 человек опрошено на 3 этапе.
   Выборка  трехступенчатая,  комбинированная.  Первая  ступень  —
выбор  региона  и места (города, района) опроса. В соответствии  с
программой  исследования вся территория России была  разделена  на
пять мета-регионов, внутри которых определялись места опроса:
   
                                                         Таблица 1
               Численность  Доля во  Доля в
  Метарегион    взрослого   взросло  выборке
                населения      м        ,
               (избиратели  населен     %
                   ),         ии,
                  тыс.         %
                 человек
Москва  и  С.-    10734      10,0     10,0
Петербург
Север и Северо-   23157      21,6     21,6
Запад
Юг и Юго-Запад    22842      21,3     23,0
Поволжье     и    28069      26,2     22,9
Урал
Сибирь       и    22445      20,9     22,5
Дальний Восток
   
   Теперь о соответствии половозрастной структуре населения России
   (1993 г.).
                                                         Таблица 2
            Мужчины             Женщины
       Генераль  Выборка   Генераль  Выборка
          ная                ная
       совокупн            совокупн
         ость                ость
                                     
18-19  1,9%      2,3%       1,8%     2,3%
лет
20-29  9,3%      9,0%       8,9%     10,5%
лет
30-39  11,6%     10,5%      11,6%    12,0%
лет
40-49  7,8%      8,3%       8,2%     12,5%
лет
50-59  7,3%      6,2%       8,7%     8,1%
лет
60 лет 7,6%      6,7%       15,3%    11,6%
и
старше
ИТОГО  45,5%     43,0%      54,5%    57,0%
   
   Некоторое  представление о репрезентативности  выборки  дает  и
структура политических предпочтений. Данный параметр в отличие  от
всех предыдущих является лишь косвенной оценкой представительности
выборки, т.к. основывается на ответах респондентов.
   Чем же характеризуются респонденты?
   Как  уже отмечалось, среди них 43% мужчин и 57% женщин. Возраст
—  в основном (62,7%) от 20 до 50 лет (2-29 лет — 19,4%, 30-39 лет
— 22,5%, 40-49 лет — 20,8%). Образование, главным образом, среднее
специальное  —  27,9%, среднее общее — 20,2%, высшее  —  19,5%,  9
классов  и  меньше  —  15,2%. По национальному составу  доминируют
русские — 90,3%, украинцы — 3,6%, татары — 1,6%, белорусы —  0,9%.
Семейное  положение: женаты — 65,7%, холосты  —  14,5%,  вдовцы  —
10,6%.  Они проживают: 25,8% в районных центрах, 24,8% в областных
центрах,  в  Москве и Санкт-Петербурге — 10%. Большинство  (85,1%)
живут в данном населенном пункте с рождения или больше 10 лет.
   Основные    занятия   респондентов   связаны   с   работой    в
государственном  предприятии,  учреждении,  организации   (41,5%),
много  на  пенсии  (22,3%), занимаются частной предпринимательской
деятельностью  (4,6%)  и столько же работают  в  кооперативах  или
занимаются индивидуальной трудовой деятельностью. Себя респонденты
относят:  к квалифицированным рабочим — 25,6%, служащим  из  числа
технического  и  обслуживающего  персонала  —  18,2%,  к  служащим
технического профиля с высшим или средним образованием — 17,8%.
   Главные   отрасли  народного  хозяйства,  в  которых   работали
опрашиваемые:  в  промышленности,  строительстве,  на  транспорте,
связи  —  41,4%,  в  дошкольном воспитании, народном  образовании,
культуре, науке, здравоохранении — 19,8%, в торговле, общественном
питании,  жилищно-коммунальном хозяйстве, бытовом  обслуживании  —
17,6%. Это в основном предприятия от 20 до 50 человек (54,5%).
   Среднемесячный доход на одного члена семьи (все  виды  доходов,
пособия, приработки, распределение на число членов семьи):
     ·    до 100 000 руб. — 12,2%
     ·    от 100 000 до 500 000 — 68,5%
     ·    от 500 000 до 1 000 000 — 14,6%
     ·    свыше 1 000 000 — 4,8%
   При  этом  59,4%  респондентов относят себя к православным,  не
считают себя верующими 37,7%, к мусульманам — 1,3%, к католикам  —
0,4%.
   В ходе исследования был разработан план-график выполнения работ
по  этапам.  Он  предусматривал проведение 1-го  этапа  опроса  до
начала президентских выборов в России (до 16 июня 1996 г.). Второй
этап  опроса  — между первым и вторым туром президентских  выборов
(от  16  июня  до 3 июля 1996 г.). Третий этап — после  завершения
президентских выборов.
   В   анкету-интервью   были  включены   47   вопросов,   которые
характеризуют  социально-демографические данные респондентов,  его
уверенность в будущем, отношение к различным группам опасностей, а
также  конкретное  описание  явления или  события  (“меня  это  не
беспокоит”,  “это  вызывает у меня некоторое  беспокойство”,  “это
вызывает  у меня сильную тревогу”, “это вызывает у меня постоянный
страх”). Задавались также вопросы о времени и причинах этих тревог
и  страхов, о том, как предполагает вести себя респондент, в какой
мере  он  готов  противостоять  или  предупредить  эту  опасность.
Рассматривались вопросы о том, как намерен себя вести  респондент,
если  это  событие  произойдет, в т.ч. чтобы обезопасить  себя  от
угрозы  безработицы,  загрязнения окружающей среды,  преступности,
поддержания  нормального уровня жизни. Интервьюеры  просили  также
респондента  рассказать, какие события в истории нашей  страны  он
qwhr`er  катастрофическими до 1917 г. и после 1917 г., а  также  о
том,    какие    политические   и   экономические   преобразования
представляются   ему   наиболее  целесообразными   в   современных
условиях, какие политические блоки и партии он поддерживает,  кого
он хотел бы видеть во главе России.
   Чтобы   обеспечить   возможность   более   детального   анализа
полученных  данных, а также для внутрироссийских  и  международных
сопоставлений автором был предложен расчет специальных показателей
—  индексов  катастрофизма  (ИК), тревожности  (ИТ),  беспокойства
(ИБ).  Эти индексы рассчитывались по 7, 8, 9, 10 вопросам  анкеты.
Индекс катастрофизма отражает отношение числа ответов “возможность
этого вызывает у меня постоянный страх” (8) к общему числу ответов
(суждений)  по каждому вопросу. Соответственно индексы тревожности
и беспокойства отражают отношение числа ответов “возможность этого
вызывает  у меня сильную тревогу” и “возможность этого вызывает  у
меня  некоторое  беспокойство” к общему числу ответов  по  каждому
вопросу.
   Суммарные  индексы  катастрофизма, тревожности  и  беспокойства
представляют собой среднее значение индексов, полученных  по  7-10
вопросам  (ИКсум.=  ИК1+ИК2+ИК3+ИК4)  :  4.  Таким  образом   были
построены следующие индексы:
 ·     ИК1  —  Индекс катастрофизма, рассчитанный по 7-му  вопросу
   анкеты
 ·     ИК2  —  Индекс катастрофизма, рассчитанный по 8-му  вопросу
   анкеты
 ·     ИК3  —  Индекс катастрофизма, рассчитанный по 9-му  вопросу
   анкеты
 ·     ИК4  —  Индекс катастрофизма, рассчитанный по 10-му вопросу
   анкеты
 ·    ИКсум. — Суммарный индекс катастрофизма.
   Подобно  этому рассчитывались так же индексы тревожности  (ИТ1,
ИТ2,  ИТ3,  ИТ4,  ИТсум.)  и беспокойства  (ИБ1,  ИБ2,  ИБ3,  ИБ4,
ИБсум.).
   Что же тревожит россиян? Какие события и опасности страшат их?
   Исходя  из  предложенной проф. В.Шляпентохом классификации,  мы
объединили вероятные опасности в четыре группы:
1.      Неожиданные,    внезапные,   непредсказуемые    природные,
  экономические или политические.
2.      Предсказываемые   многими   специалистами    экологические
  катастрофы (уничтожение среды обитания человека).
3.   Социально-экономические потрясения длительного действия вроде
  глубоких реформаций, революций, контрреволюций.
4.    Бедствия,  порождаемые  внешними враждебными  силами  (вроде
  “международных сил зла”, мировой преступной организации,  мощных
  группировок или военных сговоров, направленных против России).
                                 
                     Главные тревоги и страхи
   По  оценке  респондентов достаточно вероятными являются  первые
(67,5%)  и  вторые  (67,8%), менее вероятными опасностями  третьей
(58,4%)  и  четвертой  группы (38,4%).  Однако  очень  опасными  и
гибельными для себя и близких они считают экологические катастрофы
(56,7)  и  социально-экономические потрясения длительного действия
(43,3).
   
                                                         Таблица 3
                              Общая таблица индексов катастрофизма
                                                (средние значения)
                                                                  
ИК1   ИК2    ИК3    ИК4   ИКсум  ИТ     ИБ
                          .
0,072 0,077  0,091  0,037 0,069  0,259  0,333

Наиболее  отчетливое  влияние на индексы  катастрофизма  оказывает
пол.


                                                         Таблица 4
                                       Пол и индексы катастрофизма
Пол   ИК1   ИК2   ИК3   ИК4   ИКсу  ИТ    ИБ
                            м.
муж.  0,04  0,05  0,06  0,02  0,04  0,25  0,33
     0     5     8     5     7     0     6
женщ. 0,09  0,09  0,10  0,04  0,08  0,26  0,33
     6     3     8     6     6     6     1
   
   Уже  здесь мы сталкиваемся с важной спецификой женских страхов.
Да,  конечно, как мы привыкли говорить, наша женщина “коня на ходу
остановит,  в  горящую  избу войдет”.Но боится  она  всякого  рода
опасностей  почти  в два раза сильнее, чем мужчина.  Это  касается
опасности и первой, и второй, и третьей, и четвертой групп.
   Респонденты   считают,   что  большинство   людей   обеспокоены
экологическими катастрофами, социально-экономическими потрясениями
длительного  действия,  сравнительно  немногих  россиян   тревожат
бедствия, порождаемые внешними враждебными силами. Наиболее  высок
индекс  катастрофизма  (ИК3), связанный с социально-экономическими
потрясениями  длительного  действия,  наименее  —  ИК4   бедствия,
порождаемые внешними враждебными силами.
   В  группе  3 при детальном анализе наибольший страх  и  тревогу
вызывают  полное беззаконие, снижение жизненного уровня, обнищание
общества,  криминализация общества. Относительно мало  тревожит  —
перенаселение городов, преобладание иммигрантов, которые не  хотят
или  не  могут освоить нашу культуру, образ жизни, утрата  чувства
коллективизма.
   В   группе   4   тревожит  распространение   ядерного   оружия,
генетическое  вырождение,  неверие  в  бога,  грубый  материализм,
бездуховность.  Во  всяком  случае индекс  катастрофизма  по  этой
группе  ИК4  в  два с лишним раза меньше, чем ИК3, ИК2,  ИК1.  Это
подтверждается  и  ответами  на  вопрос:  “Теперь  скажите,  какие
опасения и страхи представляются вам вздорными, нелепыми? Назовите
по  памяти,  что из упоминавшегося выше заслуживает  оценки:  “эти
страхи  и  опасения совершенно безосновательны”.  Респонденты  так
ранжировали первую пятерку по уровню безосновательности:
1.   Захват Земли инопланетянами
2.   Конец света
3.   Гибель землян в результате космической катастрофы
4.   Нашествие ислама
5.   Сионизм и еврейские заговоры
   Что  касается первой группы, то здесь вызывают страх и  сильную
тревогу  ядерная  война,  терроризм, гражданские  и  межэтнические
войны, катастрофический неурожай, меньшее число беспокоит геноцид,
т.е.    массовые    преследования   людей   по    этнонациональной
принадлежности,  конец  света,  диктатуры  и  массовые  репрессии,
нападение  соседних  государств. Во  второй  группе  больше  всего
тревожат   массовые  эпидемии,  распространение  СПИДа  и   других
смертельных заболеваний, химическое и радиационное заражение воды,
воздуха, продуктов, уничтожение лесов на планете, меньше  всего  —
перенаселение,   сокращение   рождаемости,   истощение   природных
ресурсов.
   Когда   же  мы  попросили  респондентов  указать  только   одно
бедствие, которое им представляется наиболее вероятным и  наиболее
страшным,  то  мы получили такую картину. Первая пятерка:  ядерная
война  (14,6),  снижение  жизненного  уровня,  обнищание  общества
(9,2),   гражданские   и  межэтнические  войны   (9,3),   массовая
безработица  (7,7),  химическое  и  радиационное  заражение  воды,
воздуха,  продуктов  (7,4). Последняя  пятерка:  приход  к  власти
радикальных   коммунистов   (2,7),   захват   власти   в    стране
экстремистами  или  мафией  (2,4), терроризм  (2,0),  конец  света
(2,2), коррупция властных структур (2,0).
   Как  видно  из  ПРИЛОЖЕНИЯ, россияне в  целом  так  ранжировали
опасности:
1.   Химическое и радиационное заражение воды, воздуха, продуктов
2.   Снижение жизненного уровня, обнищание общества
3.   Полное беззаконие
4.   Криминализация общества
5.   Массовые эпидемии, распространение СПИДа и других смертельных
  заболеваний.
   Надо  признать, что как в оценке наиболее вероятных опасностей,
так и в оценке вздорных, нелепых страхов россияне весьма трезвы  и
реалистичны.
   Больше   всего   тревог  и  страхов  связано  с  химическим   и
радиационным заражением воды, воздуха, продуктов. После  Чернобыля
и  ряда  других катастроф радиационное заражение окружающей  среды
перестало  быть  абстракцией, оно прищло почти  в  каждый  дом,  в
каждую  семью.  Целые области подверглись облучению,  сотни  тысяч
людей   участвовали  в  Чернобыле  в  мероприятиях  по  ликвидации
последствий взрыва на реакторе, переселении населения с зараженных
мест,   сооружении   саркофага  и  т.п.  За   это   знакомство   с
разбушевавшейся  ядерной стихией люди заплатили своими  жизнями  и
здоровьем.  А  тут  стали  выясняться еще  почти  забытые  события
катастрофы под Челябинском, испытания атомных и водородных бомб, в
ходе  которых тысячи солдат, участвовавшие в них, получили большие
дозы  радиации. Мы уже не говорим об огромных запасах  химического
оружия,  которое  было создано в годы холодной войны,  и  которое,
если его не уничтожить в ближайшие годы, смертельно опасно.
   На  втором  месте  идет снижение жизненного  уровня,  обнищание
общества. Есть все основания для такого суждения, ибо за последние
годы  происходило не только сокращение объема производства,  но  и
поистине  катастрофическое падение жизненного уровня населения.  И
это в одной из самых богатых по природным ресурсам стран мира,  и,
добавим,  с очень высоким уровнем образования народных масс.  Если
сейчас  еще  нет голода, то это результат богатейшего  наследства,
которое оставили наши предки в виде огромных запасов нефти, газа и
др.  полезных ископаемых, за счет которых мы сейчас покрываем  две
трети нашего потребления. И это тревожит всех.
   Россиян  тревожат  и страшат и экологические,  и  экономические
вопросы.  При этом они знают, что ни одна проблема не  может  быть
решена  в  условиях  полного беззакония. Пафос этого  утверждения,
конечно же, направлен прежде всего против государства, от которого
респонденты себя чувствуют отчужденными, которому они не доверяют,
от  которого  ожидают  (как  показывает  история)  любых  фокусов.
Тяжелейшими  периодами в истории советской власти  (после  Великой
Отечественной  войны  1941-45  гг.) они  считают  годы  сталинских
репрессий.
   На  четвертом  месте — криминализация общества. Такого  разгула
преступности, как сейчас, Россия не знала. Преступность растет год
от  года,  и  она  как  бы  оправдывается официальной  идеологией,
средствами    массовой    информации,    которые    пропагандируют
вседозволенность.   На   полном  серьезе  обсуждается   вопрос   о
капитуляции перед мафиозными кланами. Надо, дескать, пустить их во
власть  и  тогда  они лучше, чем милиция, наведут  свой  мафиозный
порядок.
   Очень тревожат россиян массовые эпидемии, распространение СПИДа
и   других  смертельных  заболеваний.  Это  весьма  симптоматично,
поскольку  здесь респонденты выступают не просто как россияне,  а,
если  хотите, как граждане мира. В самом деле, СПИД еще не стал  в
России  таким  массовым заболеванием, как, скажем, в  США.  Значит
нужна  определенная экологическая грамотность и информированность,
чтобы  осознавать грозящую опасность. Здесь, видимо, положительную
роль  сыграли  акции экологического движения в России  и  средства
массовой информации, просвещая наше население.
   То, что респондентов тревожит более всего экологический фактор,
очень  важно.  Становится  понятно,  почему  наиболее  опасными  и
chaek|m{lh  для себя и близких и наиболее вероятными  они  назвали
опасности и угрозы второй экологической группы.
   Обнищание   (2),   беззаконие  (3)   не   требуют   специальных
комментариев.  Об этом в основном пишут газеты и  другие  средства
массовой информации.
   Следует  назвать последнюю пятерку в этом перечне страхов.  Как
видно,  это  нашествие  ислама, масонство, сионизм,  захват  Земли
инопланетянами,  перенаселение.  То,  что  сионизм  идет  рядом  с
захватом Земли инопланетянами, очень симптоматично. Это лишний раз
свидетельствует  о традиционной терпимости россиян  и  опровергает
распространяемую до недавнего времени по нашим средствам  массовой
информации легенду о массовом антисемитизме.
   Такое  распределение  ответов на вопросы о  том,  что  вызывает
постоянный страх и сильную тревогу, естественно сказывается  и  на
уверенности  респондентов  в своем будущем.  Большинство  из  них,
скорее, не уверены (36,6) или совершенно не уверены (22,5). Вполне
уверены  —  86,3,  скорее, уверены — 20,3. Думая о  будущем,  73,3
имеют в виду себя и своих близких. Лишь 12,6 — Россию и ее граждан
и 3,8 — человечество в целом.
   Из  тех, кто сказал, что не уверен в своем будущем, большинство
(45,2) испытывают некоторое беспокойство, 38,1 — сильную тревогу и
16,7 — постоянный страх.
   Большинство  респондентов считают, что эту  тревогу  они  стали
испытывать  за последние несколько лет (39,8), с начала  реформ  в
стране (22,9), (21,0) полагает, что это началось с тех пор, как он
(она)  стал  задумываться  над  жизнью.  При  этом  52,4%  из  них
убеждены,  что  большинство  россиян  (56,8%)  так  же  испытывают
тревогу и страх.
   Две трети (62,6) опрошенных, говоря о причинах страха, уверены,
что  он  вызван своим собственным восприятием событий и  угроз,  и
только 32,1% думают, что эти страхи, тревоги породили телевидение,
радио и газеты.
   Для  более  конкретного  анализа помимо индексов  катастрофизма
были  рассчитаны  (на  основе вопроса  23  интервью)  коэффициенты
ситуативной  тревоги.  При  этом  оказывается,  что  при  довольно
пессимистическом  взгляде на будущее (не забудем,  что  почти  60%
респондентов не уверены в своем будущем), при расчете коэффициента
ситуативной   тревоги   80,4%   россиян   находилось   в    рамках
“нормального”  состояния  и  лишь одна  пятая  в  ярко  выраженном
дискомфортном   тревожном   состоянии.   Отметим,    что    индекс
катастрофизма минимален у “нетревожных”, повышается в два  раза  у
средней  группы (“небольшая тревога”) и еще в два  раза  у  группы
“тревожных”.
   Специальная группа вопросов была посвящена изучению  готовности
респондентов в той или иной мере предотвратить грозящую катастрофу
или   смягчить  ее  последствия.  Анализ  показывает,  что  больше
половины  респондентов  ограничивается  обсуждением  с  родными  и
близкими  (53,1), лишь 3,1 пытаются организовать друзей,  соседей,
еще меньше (1,6) стараются обратить на угрозу внимание властей или
средств  массовой  информации (0,2). Около трети (30,0)  полагают,
что  все бесполезно, ничего сделать нельзя. Тем не менее, если эта
катастрофа  произойдет, 41,3% намерены предпринять какие-то  меры,
чтобы  ослабить  эту  опасность, хотя 58,7% убеждены,  что  от  их
действий ничего не зависит.
   На  вопрос,  в какой мере вы лично готовы предпринять  или  уже
предпринимаете   какие-то  усилия,  чтобы  обезопасить   себя   от
преступности,  — 40,2% уже предпринимают возможные меры,  а  30,6%
намерены  так  поступать, еще больший процент опрашиваемых  делает
все  от  них  зависящее,  чтобы предотвратить  эту  опасность  для
близких.  При  этом  23,6% настроены фаталистически:  надо  просто
oeperepoer| опасности и лишения.
   Этот  общий фон тревог и страхов, охарактеризованный выше, надо
иметь  в  виду  и  при более конкретном исследовании  вопросов,  в
частности, политических предпочтений россиян.
   В  связи  с  отношением  к  различным  вариантам  экономических
преобразований:   у   сторонников   идеалов   социализма   индексы
катастрофизма  и  тревожности выше, чем у тех,  кто  выступает  за
рыночные  реформы.  И тем не менее индекс катастрофизма  и  индекс
тревожности  у  сторонников  частной  собственности  выше,  чем  у
сторонников государственной собственности.
   Видимо,  нет уверенности, что частная собственность это всерьез
и  надолго, что при новом раскладе политических сил не может  быть
попятного движения. Больше половины респондентов (52,5%) выступают
за смешанную экономику.
   При анализе политических преобразований у тех, кто выступает за
президентскую  республику,  индексы  катастрофизма  и  тревожности
ниже, чем у тех, кто выступает за парламентскую республику. У тех,
кто голосовал за коммунистов в 1995 году, индексы катастрофизма  и
тревожности значительно выше, чем у тех, кто голосовал за “Наш дом
—  Россия”.  Наконец, у тех, кто считает, что  Президентом  России
должен быть Ельцин, индекс катастрофизма и тревожности значительно
ниже, чем у сторонников Зюганова.
   Все  это  в целом можно по-разному интерпретировать. Анализируя
результаты  первого  этапа президентских выборов  в  России  и,  в
частности, потерю голосов Ельциным в тех слоях и регионах, где его
позиции  всегда  были наиболее прочными (среди москвичей,  жителей
европейского   севера),  директор  ВЦИОМ  Ю.А.Левада   справедливо
отмечал,   что   здесь   сказалась   какая-то   самоуспокоенность,
размягченность  ельцинского  электората”  (39).  На  наш   взгляд,
катастрофическое   сознание,   свидетельство    неуверенности    в
правильности  своего выбора, своей жизненной  позиции.  Во  всяком
случае,  у тех, кто уверен в своем будущем, ИК значительно  меньше
(0,057), чем у тех, кто неуверен (0,104). Определенное влияние  на
такое  сознание  оказывает и образование: как  правило,  чем  выше
образование,    тем    ниже   индекс   катастрофизма.    Благодаря
неуверенности и тревоге создается предрасположенность  этой  части
электората к воздействию средств массовой информации. Это  было  в
полной   мере  использовано  Ельциным  и  его  командой   в   ходе
президентских  выборов.  Впрочем, здесь не потребовалось  каких-то
гигантских усилий, поскольку, по нашим данным, на вопрос, за  кого
вы голосовали в первом туре президентских выборов 1996 г., Ельцина
хотели видеть Президентом России 38,9% против 25,0% у Зюганова.
   
                                 
              Динамика страхов: от 1-го к 3-му этапу
   Одной из особенностей методики массового опроса россиян в  1996
г.  явилось  то, что выборочная совокупность была разбита  на  три
этапа. Это в первую очередь было обусловлено тем, что в 1996  году
проходили  выборы  президента России, от  результатов  которых  во
многом  зависело будущее страны: продолжатся ли начатые в 1992  г.
реформы  или в случае поражения реформаторов во главе  с  Ельциным
этот процесс будет прерван. Поэтому в качестве дополнительной цели
исследования мы намечали проанализировать динамику страхов россиян
в ходе избирательной кампании.
   В  соответствии  с этим было намечено, что из общей  выборочной
совокупности  примерно одна треть респондентов интервьюируется  до
начала  избирательной  кампании, другая треть  —  между  первым  и
вторым  туром  и,  наконец,  последняя  треть  опрашивается  после
завершения  избирательной  кампании.  Учитывая  уникальность  этой
избирательной кампании, поскольку в начале ее рейтинг Ельцина  был
beq|l`  низкий  и  поэтому  потребовались  очень  большие  силы  и
средства,  чтобы  изменить эту ситуацию. Ведущие банкиры,  которые
тогда  выступили как единая команда, выделили для  этого  огромные
средства,  в  штаб  вошли представители основных средств  массовой
информации, которые делали все возможное и невозможное для  победы
Ельцина.
   В  ходе этой беспрецедентной акции происходили крупные кадровые
передвижки. Были отправлены в отставку начальник охраны президента
Коржаков  и  директор  ФСБ Барсуков и др.  Вернулся  и  фактически
возглавил штаб по выборам президента Чубайс. Мы напоминаем об этом
потому,  что это была не просто избирательная кампания,  а  полная
драматических  событий борьба за власть в стране. И здесь  команда
Ельцина  сражалась не жалея сил, долларов и рублей, ибо  речь  шла
буквально  о жизни и смерти, поскольку поражение Ельцина  означало
для  членов  команды  потерю своей собственности,  своих  властных
позиций и перспектив своего существования в этой стране.
   Все эти события заслуживают особого всестороннего исследования,
которое  станет  возможным,  когда  станут  доступны  многие  ныне
неизвестные  документы  и факты. Поэтому не следует  переоценивать
наш анализ этих событий, который мы реализуем через призму страхов
и  тревог  населения  России,  их динамики  в  ходе  избирательной
кампании.  Тем  не  менее  возможно  и  он  будет  интересен   для
современного читателя и будущего историка.
   Отметим особенность коммунистического электората по сравнению с
ельцинским.  Она  состоит в том, что к оппозиции  примыкали  люди,
напуганные, с повышенным чувством страха и тревоги, в то время как
к   ельцинскому  электорату  относились  те,  кто  более  спокойно
воспринимал  сегодняшнюю действительность. Помимо них существовало
и  большое  “болото”, люди, не определившиеся или  часто  менявшие
свои  оценки  и  предпочтения. Вот за них-то  в  первую  голову  и
развертывалась избирательная борьба.
   Что  же произошло, по нашим данным, с оценками страхов и тревог
с 1-го по 2-й этап?
   Надо  отметить, что президентской команде удалось в  кратчайший
срок  повысить рейтинг Ельцина. Это нашло отражение и  в  динамике
страхов  и  тревог.  В  подтексте пропагандистская  кампания  этой
команды  как бы умиротворяла, успокаивала тех, кто еще  не  принял
решения,   и  тем  самым  вовлекала  их  в  ельцинский  электорат,
существенно  увеличивая его. Начнем с общих цифр. С  1-го  по  2-й
этап  произошло заметное снижение страхов и тревог по 36 видам,  в
том  числе по наиболее существенным. По 7 видам, однако, отмечался
некоторый  рост.  Это  распространение ядерного  оружия  и  угроза
ядерной  войны,  космическая  катастрофа,  бессмысленность  жизни,
масонство, перенаселение, захват власти инопланетянами. Любопытно,
что,   несмотря   на  активную  антикоммунистическую   пропаганду,
опасения по поводу прихода к власти коммунистов уменьшились.
   Но  главное,  уменьшились страхи по поводу снижения  жизненного
уровня,   химического  и  радиационного  заражения  земли,   воды,
продуктов, полного беззакония, криминализации, массовых  эпидемий,
коррупции   власти,   уничтожения   лесов,   гражданской    войны,
терроризма, неурожая, истощения ресурсов, озоновых дыр,  скопления
отходов,   генетического  вырождения,  утраты  русских   традиций,
природных бедствий, кризиса семьи, диктатуры и массовых репрессий,
сокращения  рождаемости,  неверия в  Бога,  американизации  жизни,
нападения  соседних государств, глобального потепления,  геноцида,
неонацизма,  преобладания иммигрантов, конца  света,  исчезновения
белых, нашествия ислама, сионизма и др.
   Те  7  видов, по которым наблюдался рост, касался не внутренних
проблем  развития  страны,  а  разного  рода  внешних  опасностей.
Поэтому  мы  можем  еще раз фиксировать, что с 1-го  по  2-й  этап
opnhgnxkn  заметное снижение страхов и тревог по 36 из  43  видов,
причем  по  самым болезненным и существенным. Это, на наш  взгляд,
способствовало переходу в президентский электорат части  населения
и в конечном счете обеспечило победу Ельцина.
   Однако  после победы Ельцина, т.е. при переходе от 2-го к  3-му
этапу начинается откат. Похоже, начинаются массовые разочарования.
По 20 видам тревог и страхов начинается рост, в том числе по самым
существенным:  химическое и радиационное  заражение  земли,  воды,
продуктов,   снижение   жизненного  уровня,   полное   беззаконие,
криминализация, массовая безработица, коррупция властных структур,
гражданские   и   межэтнические   войны,   терроризм,   диктатура,
американизация  жизни  и т.п. Словно люди  очнулись  от  массового
гимноза и вдруг вновь увидели, что все плохо и ничего не меняется.
   Подобные маятниковые колебания в настроении, тревогах и страхах
россиян  весьма  важно  изучать. Они —  ключ  к  пониманию  многих
вопросов   практической  политики.  Здесь  еще  раз   раскрывается
демагогичность  заявлений большевиков, которые они  делали  каждый
год: “Народ сделал свой выбор”. Да, он сделал свой выбор и тут  же
пожалел о нем.
                                 
              Глава 11 (В.Шубкин). География страхов
                                 
   Сначала   мы  не  собирались  вести  статистическую  разработку
полученных    материалов   обследования   в   разрезе    отдельных
метарегионов.  Но потом все-таки сделали ее. И, как оказалось,  не
зря.
   Уже  при анализе суммарных индексов катастрофизма обнаружилось,
что  разрыв  между регионами весьма значителен: так, на  Севере  и
Северо-Западе индекс катастрофизма 0,51, в то время как на  Юге  и
Юго-Западе он составляет 1,08, т.е. превышает первый более  чем  в
два  раза.  Почти такой же, как на Севере и Северо-Западе,  индекс
катастрофизма  в Сибири и на Дальнем Востоке (0,55).  В  Центре  —
0,59, в Поволжье и на Урале — 0,67.
   При этом постоянный страх испытывают примерно в два раза больше
женщин, чем мужчин, как отмечалось раньше. Так, в Центре ИКсум.  у
мужчин   0,33,   у   женщин  0,77,  на  Севере   и   Северо-Западе
соответственно  0,37 и 0,63, на Юге и Юго-Западе 0,83  и  1,28,  в
Поволжье  и  на  Урале 0,37 и 0,85, в Сибири и на Дальнем  Востоке
0,38 и 0,68.
   Если  перейти  от суммарного индекса катастрофизма  к  индексам
катастрофизма  по отдельным группам опасностей, то в  принципе  мы
наблюдаем ту же тенденцию. Так, ИК1 в Центре — 0,54, в том числе у
мужчин  0,23  и у женщин 0,76, на Севере и Северо-Западе  0,56,  в
т.ч.  у  мужчин 0,34, у женщин 0,74, на Юге и Юго-Западе  1,10,  в
т.ч.  соответственно 0,75 и 1,37, в Поволжье и на  Урале  0,79,  в
т.ч.  0,33 и 1,09, в Сибири и на Дальнем Востоке 0,50, в т.ч. 0,25
и 0,71.
   Довольно   высокие   индексы   катастрофизма   и   по    группе
экологических опасностей. Так, ИК2 в Центре 0,66, в  т.ч.  0,36  и
0,87, на Севере и Северо-Западе 0,46, в т.ч. 0,41 и 0,50. на Юге и
Юго-Западе 1,26, в т.ч. 0,98 и 1,48, в Поволжье и на Урале 0,74, в
т.ч.  0,44 и 0,93, в Сибири и на Дальнем Востоке 0,64, в т.ч. 0,41
и 0,82.
   ИК3  в  Центре  0,83, в т.ч. 0,49 и 1,07, на Севере  и  Северо-
Западе 0,73, в т.ч. 0,52 и 0,90, на Юге и Юго-Западе 1,42, в  т.ч.
1,19  и  1,60, в Поволжье и на Урале 0,80, в т.ч. 0,49 и  1,00,  в
Сибири  и  на  Дальнем Востоке 0,71, в т.ч. 0,58 и 0,81.  Наконец,
ИК4,  который заметно ниже вышеуказанных опасностей. Так, в Центре
он  составляет 0,32, в т.ч. 0,24 и 0,38, на Севере и Северо-Западе
0,31, в т.ч. 0,20 и 0,39, на Юге и Юго-Западе 0,53, в т.ч. 0,34  и
0,68,  в Поволжье и на Урале 0,33, в т.ч. 0,20 и 0,41, в Сибири  и
на Дальнем Востоке 0,34, в т.ч. 0,27 и 0,39.
   Уже   здесь  при  анализе  индексов  катастрофизма  по  группам
опасностей   начинают   проявлять  себя   некоторые   особенности.
Обнаруживаются как бы метарегионы-антагонисты. Наибольшие  индексы
катастрофизма  мы наблюдаем на Юге и Юго-Западе, наименьшие  —  на
Севере    и    Северо-Западе.   Остальные   метарегионы   занимают
промежуточное положение, хотя можно было бы сказать, что Сибирь  и
Дальний  Восток тяготеют к Северу и Северо-Западу,  а  Поволжье  и
Урал к Югу и Юго-Западу.
   Пока   мы   здесь   не  будем  пытаться  искать  экономических,
исторических,   политических  и  иных   причин   этих   социально-
психологических  особенностей. Просто отметим  для  себя  это  как
своеобразный  намек.  К  нему мы должны, видимо,  вернуться  после
того,  как  мы  проанализируем  не в  укрупненном  виде,  а  более
дифференцированно  страхи и тревоги, которые испытывает  население
различных метарегионов по поводу конкретных опасностей и угроз.
   Как  видно  из  таблицы,  по  первой группе  опасностей  угроза
ядерной  войны вызывает наибольшую тревогу и страх в Сибири  и  на
Дальнем   Востоке  (43,8%),  меньше  всего  —  в  Центре  (24,7%).
Терроризм значительно больше тревожит особенно на Юге и Юго-Западе
(60,3%),   меньше  всего  в  V  метарегионе.  Нападением  соседних
государств  обеспокоены  всего 17,2 на Севере  и  Северо-Западе  и
максимально   26,6  в  III  метарегионе.  А  вот  гражданскими   и
межэтническими войнами, которые уже стали элементами  повседневной
жизни  в нашей стране, на Юге и на Юго-Западе опасаются более  60%
населения  и  этот  процент  не  опускается  ниже  40%.  Страшатся
геноцида  больше  всего  жители  Центра,  а  меньше  всего  во  II
метарегионе.  Больше  половины респондентов на  Юге  и  Юго-Западе
пугает возможность захвата власти экстремистами, меньше всего  эта
опасность тревожит в V метарегионе.
   Диктатура и массовые репрессии вызывают тревогу и страх у трети
респондентов  III  метарегиона, опять наименьший  показатель  в  V
метарегионе. Больше половины опрошенных на Юге и Юго-Западе боятся
катастрофического  неурожая, а в Центре — всего  27,4%.  Природные
бедствия  страшат почти 40% в III метарегионе и менее  четверти  в
Центре. Несмотря на большое количество респондентов считающих себя
православными, сравнительно боятся конца света: больше всего в  IV
метарегионе, меньше всего — во II метарегионе.
   Во  второй  группе  —  рекордный процент более  трех  четвертей
респондентов  в  метарегионе Юг и Юго-Запад боятся  химического  и
радиационного заражения воды, воздуха, продуктов. Даже минимальный
процент  в  Сибири  и  на  Дальнем  Востоке  превышает  шестьдесят
процентов.  В  остальных метарегионах процент от 63 до  71.  Около
семидесяти  процентов  (69,2  в III метарегионе)  боятся  массовых
эпидемий,  распространения СПИДа и других смертельных заболеваний.
Минимум  по  этому  показателю  в  V  метарегионе  (53,9).  Больше
половины  респондентов  (за исключением IV метарегиона,  где  этот
показатель 48,6) испытывают сильную тревогу и постоянный  страх  в
связи  с  уничтожением  лесов  на  планете.  Особенно  обеспокоены
(44,7%)  истощением  природных ресурсов  в  Сибири  и  на  Дальнем
Востоке,  наименее  в I метарегионе. В III метарегионе  почти  42%
респондентов опасаются озоновых дыр в атмосфере и опять минимум по
этому  показателю в Центре. Глобальное потепление климата тревожит
30%  на  Юге и Юго-Западе, а на Севере и Северо-Западе в два  раза
меньше.  Сокращением рождаемости в России наиболее  обеспокоены  в
Центре  (30,3),  а меньше всего (15,1) на Севере и  Северо-Западе.
Что  касается  такой  опасности, как гибель  землян  в  результате
космической  катастрофы  (столкновение с астероидами,  кометами  и
т.п.), то она страшит 19% в III метарегионе, и всего 12% в Центре.
M`jnmev, перенаселение из опасностей второй группы страшит на  Юге
и Юго-Западе 18,3% респондентов, а на Севере и Северо-Западе всего
0,3%.
   Теперь  относительно  опасностей и  катастроф,  объединенных  в
третью группу. Здесь на первом месте беззаконие. Его страшатся 75%
в  третьем  метарегионе. Наименьшее значение этого  показателя  на
Севере  и  Северо-Западе. Но и здесь он более 60%.  Примечательно,
что  в  III метарегионе он выше такого важнейшего показателя,  как
снижение   жизненного   уровня,   обнищание   общества   73,7%   и
криминализация общества — 71,2%. Хотя необходимо отметить, что  во
втором   метарегионе   больше  всего   тревог   с   обнищанием   и
криминализацией.   Весь   букет  реальных   угроз   (обнищание   и
криминализация)  несколько  ниже в Сибири  и  на  Дальнем  Востоке
(соответственно  58,6 и 62,5). Массовая безработица  опять  больше
страшит респондентов III метарегиона (67,7%) и меньше половины — в
Центре  (48,8%).  Наиболее тревожит коррупция  в  III  метарегионе
(64,8),  затем идет Центр (54,8%), IV и V метарегионы  и  в  конце
Север   и   Северо-Запад.  Кризисом  семейных  ценностей  наиболее
обеспокоены  в  Сибири и на Дальнем Востоке, меньше  всего  во  II
метарегионе. Центр, как и следовало ожидать, более всего страшится
перенаселения  городов  (24,4%), а Север и Северо-Запад  —  меньше
всех  (6,5%).  Скопление  неиспользуемых отходов  тревожит  больше
всего респондентов III метарегиона (47,7%), Центра (44,5%), меньше
всего  — V метарегион. Преобладание иммигрантов, которые не  хотят
или  не  способны освоить наши культуру, язык, образ жизни, больше
всего  страшит  респондентов Центра, а меньше  всего  —  Севера  и
Северо-Запада.   Здесь  же  в  Центре  сильную  тревогу   вызывает
осознание бессмысленности жизни и неизбежности смерти (18,5%), а в
IV  метарегионе  —  только 11,4%. Наконец,  больше  всего  страшит
утрата  чувства коллективизма, взаимопомощи, крайний индивидуализм
респондентов из Сибири и Дальнего Востока (31,5%), а менее всего —
во II метарегионе.
   Наконец,  угрозы и опасности четвертой группы. Здесь,  пожалуй,
больше  всего  беспокойств  связано  с  распространением  ядерного
оружия. В III метарегионе — 61,2%, в Центре — 48,7%. Меньше  всего
в   V   метарегионе   43,1%.  Страшит  и  беспокоит   респондентов
генетическое  вырождение. В III регионе 42,9%, меньше  всего  в  V
метарегионе 26,9%. Следовало бы так же отметить тревогу, связанную
с  утратой  русских традиций. В III регионе (38,1%),  в  Центре  —
37,8%,  наименее  в  V  метарегионе — 31,7%. Американизация  жизни
тревожит  от  14,2% во II метарегионе, до 27,3% в III метарегионе.
Нашествие  ислама  больше,  чем  другие  регионы,  страшит   Центр
(11,9%), Юг и Юго-Запад 10,5%, меньше V метарегион 6,6%. Сионизм и
еврейские заговоры тревожат 10,6% на Юге и Юго-Западе, в остальных
регионах  процент  колеблется от 3,1 до 5,5.  Масонство  почему-то
дает более высокий процент, чем предыдущая угроза: 12,5% на Юге  и
Юго-Западе  и  минимум  5,8%  в  IV  метарегионе.  Распространение
неонацизма  и  ему подобных сил тревожит в два раза большее  число
респондентов. Еще больше страшит особенно в Центре (44,5%)  приход
к  власти  радикальных коммунистов. Исчезновение “белой расы”  как
результат  высокой  рождаемости у народов  с  другим  цветом  кожи
тревожит 18,2% в III и лишь 11,0% в IV метарегионе. Американизация
жизни  в  Россси тревожит 27,3% в III метарегионе, 26,4%  —  в  V,
21,5%   в   Центре  и  лишь  14,2%  во  II.  Что  касается   такой
полуфантастической опасности, как захват Земли инопланетянами,  то
ее  страшатся  от  5,5  до 7,6%. Наконец, опасности,  связанные  с
неверием  в  Бога, грубым материализмом, бездуховностью,  тревожат
почти 30% респондентов в Центре, и лишь 19,2% на Юге и Юго-Западе.
   Все  эти  описанные выше показатели, безусловно, в определенной
мере  персонифицируют респондентов из разных метарегионов  и  дают
b`fms~  дополнительную информацию по сравнению с той,  которой  мы
располагали   вначале,  при  общем  недифференцированном   анализе
обследования.  Можно сказать, что теперь проступают  как  бы  типы
разных  метарегионов, которые можно попытаться интерпретировать  с
позиций    исторических,    экономических,    географических     и
политических.
   Перед  нами прежде всего необычный метарегион. Это  Юг  и  Юго-
Запад.  Присмотримся к нему еще раз внимательней. Он,  безусловно,
является  лидером  в  тревогах и страхах.  В  самом  деле:  из  43
вовлеченных  нами  в  анализ угроз и  опасностей  по  31  он  дает
максимальный  процент  переживающих сильную тревогу  и  постоянный
страх  респондентов. В том числе как терроризм, нападение соседних
государств,  гражданские  и  межэтнические  войны,  захват  власти
экстремистами,  диктатура  и массовые репрессии,  катастрофический
неурожай,   природные   бедствия,  перенаселение,   химическое   и
радиационное   заражение  воды,  воздуха,   продуктов,   опасность
уничтожения   различных   видов   животных,   массовые   эпидемии,
распространение   СПИДа   и   других   смертельных    заболеваний,
возникновение озоновых дыр, уничтожение лесов, потепление климата,
гибель  Земли в результате космической катастрофы (столкновение  с
астероидами,    кометами    и   т.п.),    массовая    безработица,
криминализация  общества,  коррупция  властных  структур,   полное
беззаконие, скопление неиспользуемых отходов, снижение  жизненного
уровня,   обнищание   общества,  сионизм  и  еврейские   заговоры,
масонство  и его попытки захватить мир, распространение неонацизма
и ему подобных сил, американизация жизни в России, распространение
ядерного  оружия,  генетическое вырождение нации,  утрата  русских
традиций.
   При этом наибольшие тревоги и страхи вызывают:
1.    Химическое и радиационное заражение воды, воздуха, продуктов
  — 75,3%
2.   Полное беззаконие — 75,0%
3.   Снижение жизненного уровня, обнищание общества — 73,7%
4.   Криминализация общества — 71,2%
5.   Массовые эпидемии, распространение СПИДа и других смертельных
  заболеваний — 69,2%
   
   Метарегион  Центр лидирует лишь по 8 видам угроз и  опасностей.
Это  приход к власти радикальных коммунистов (44,5%), преобладание
иммигрантов,  которые  не  хотят  или  не  способны  освоить  наши
культуру,  язык,  образ  жизни (30,4%), сокращение  рождаемости  в
России  (30,3%), неверие в Бога, грубый материализм, бездуховность
(29,6%),   геноцид,   т.е.   массовые   преследования   людей   по
этнонациональной  принадлежности  (27,4%),  опасное  перенаселение
городов  (24,4%), осознание бессмысленности жизни  и  неизбежности
смерти (18,5%), нашествие ислама (11,9%).
   Метарегион  Сибирь  и  Дальний  Восток  лидирует  по  5   видам
опасностей  и  угроз.  Это истощение природных  ресурсов  (44,7%),
ядерная  война (43,8%), кризис семейных ценностей (43,1%),  утрата
чувства   коллективизма,   взаимопомощи,   крайний   индивидуализм
(31,5%), захват Земли инопланетянами (7,6%).
   Метарегион  Поволжье и Урал больше всех страшится  лишь  одного
вида угроз — конца света (16,2%). Что же касается Севера и Северо-
Запада,  то  здесь  нет  ни одной.опасности  или  угрозы,  которые
респонденты страшились бы больше, чем в других метарегионах.
   Итак: Юг и Юго-Запад — 31, Центр — 8, Сибирь и Дальний Восток —
5, Поволжье и Урал — 1, Север и Северо-Запад — 0!
   Чем  же  Юг и Юго-Запад отличен от других регионов? Как  видно,
здесь  меньше  боятся прихода к власти коммунистов,  не  страшатся
преобладания иммигрантов, сокращения рождаемости, неверия в  Бога,
aegdsunbmnqrh,   геноцида,   перенаселения   городов,    осознания
бессмысленности  жизни  и неизбежности смерти,  нашествия  ислама.
Здесь  не  так,  как  в  Сибири  и на Дальнем  Востоке,  опасаются
истощения  природных  ресурсов,  ядерной  войны,  утраты   чувства
коллективизма  и  взаимопомощи, не  говоря  уже  о  захвате  Земли
инопланетянами или конца света. Но почти три четверти респондентов
этого  метарегиона указывают пять самых грозных опасностей и  плюс
26 других.
   Самым   важным  результатом  анализа  в  метарегионах  является
безусловно  определение эпицентра страхов и тревог в  России.  Им,
безусловно,  является Юг и Юго-Запад. Теперь, когда мы рассмотрели
не только укрупненно индексы катастрофизма, но и конкретные данные
об опасностях и тревогах, мы можем решительно утверждать, что если
Россия   сегодня  это  “общество  всеобщего  риска”,   как   пишет
О.Н.Яницкий  (40),  то  Юг  и  Юго-Запад  страны  это  место,  где
социально-психологическое состояние населения  характеризуется  не
просто катастрофическим сознанием, но близко к тотальной панике.
   Чем же это вызвано?
   Выборка,  как отмечалось выше, строилась так, что в метарегионе
Юг   и   Юго-Запад  опрашивались  из  Черноземного  центра  жители
г.Семилуки    Воронежской   области   и   из    Северо-Кавказского
экономического района жители г.Волгодонска Ростовской области.
   Районы  Юга  и Юго-Запада в России — это традиционно богатейшие
районы  России,  где  благоприятные  природные  условия  счастливо
сочетались с умелым и трудолюбивым населением, что превращало их в
настоящую  житницу страны. Поэтому сельские районы избежали  здесь
того  массового “раскрестьянивания”, которое типично  для  районов
Севера  и  Северо-Запада,  для современного  пейзажа  которых  так
характерны  брошенные или умирающие деревни.  Поэтому  нужны  были
какие-то чрезвычайные обстоятельства, чтобы привести население Юга
и Юго-Запада страны в состояние паники.
   Здесь, видимо, сказывается прежде всего близость этих районов к
Кавказу, который нынче является эпицентром этнических конфликтов и
войн,  которые  неизбежно порождают высокую интенсивность  тревог,
страхов,  катастрофического сознания. Тем более, что  здесь  живет
память об Отечественной войне, которая так же прокатилась по  этим
регионам.
   Не  следует  забывать,  что  это традиционно  казацкие  районы,
расказачивание которых началось еще в годы Гражданской войны, а  в
годы Советской власти казачество было истреблено и репрессировано,
ликвидировано   как   класс.   Оно  лишь   совсем   недавно   было
реабилитировано  и  стало возрождаться. Но до  последнего  времени
казаки, готовые с оружием в руках отстаивать свои права и защищать
свой дом, свои семьи, были лишены организации и оружия, оказавшись
с  голыми  руками  против вооруженных до зубов весьма  агрессивных
ряда  народов  Северного Кавказа, и прежде всего против  чеченцев,
которые  под  флагом  суверенитета  и  мести  по-прежнему  открыто
объявляют    о   своих   намерениях   организовать   диверсии    и
террористические  акты  против России. Поэтому  состояние  сильной
тревоги  и  постоянного  страха характерно  здесь  не  только  для
женщин, но и для мужчин.
   Как  показывает анализ, антиподом Югу и Юго-Западу, безусловно,
является Север и Северо-Запад. За цифрами словно проглядывает  как
бы  коллективный образ респондента из этого региона, который видит
реальные угрозы и опасности, дифференцирует их, но делает все  это
спокойно,  без  паники  и  ажиотации.  Может  быть,  не   случайно
А.И.Солженицын  в  своей  знаменитой статье  “Как  нам  обустроить
Россию?”  большие  надежды на будущее связывал  именно  с  Севером
России.
   Что  же  касается Центра, то он более политизирован.  Здесь  не
lnck`  не сказаться активная антикоммунистическая кампания Ельцина
и  его  команды  в  период президентских выборов.  Отсюда  высокая
оценка  опасности прихода к власти коммунистов. При этом Центр,  с
одной  стороны, боится преобладания иммигрантов, нашествия ислама,
перенаселения  городов,  но  тут же  решительно  выступает  против
геноцида. Здесь респонденты против неверия в Бога, за духовность и
в  связи  с  этим  опасаются бессмысленности жизни и  неизбежности
смерти.  Такой вот сложный и внутренне противоречивый  конгломерат
тревог  и  страхов.  В  какой-то мере это  свойственно  и  районам
Поволжья и Урала, Сибири и Дальнего Востока.
   Однако  при этом наибольшие тревоги и страхи, хотя и  в  разной
последовательности,  связаны с той основной пятеркой,  которую  мы
выделили  при анализе Юга и Юго-Запада. В этом смысле мы, конечно,
могли  бы  предполагать, что процессы, которые происходят  в  этом
метарегионе, несомненно должны со временем проявиться и в  других.
Юг    и    Юго-Запад,    таким   образом    своеобразный    “маяк”
катастрофического сознания России.
                                 
 Глава 12 (В.Шубкин). Страхи у россиян и у иммигрантов из России в
                                США
                                 
   Мы   уже   отмечали,   что  пока  в  США  не   было   проведено
репрезентативного обследования, аналогичного нашему. Поэтому мы не
имеем  возможности сопоставлять американские и российские  данные.
Тем  больший интерес представлял для нас опрос, который провел  по
нашей  анкете  Самуэль  Клигер (13) среди иммигрантов  из  России,
проживающих в Нью-Йорке и Бостоне. Он для обследования отобрал две
группы:
   1.  Группа  в 50 человек в Бостоне. Эта группа имела  следующие
основные характеристики: им в среднем около 60 лет и они проживают
в Америке 2 года.
   2.  Вторая группа тоже 50 человек была отобрана в Нью-Йорке  из
относительно молодых людей (в среднем 25 лет), которые проживают в
США только 2 месяца.
   Обе  группы характеризуются высоким уровнем образования  (более
60% окончили вузы).
   Самуэль   Клигер  приводит  данные  о  проценте   респондентов,
переживающих тревогу и страх в Советском Союзе в 1989-90  гг.  (по
данным ВЦИОМа), в России в 1996 г. (по нашим данным) (второй  этап
обследования), а также среди иммигрантов в Нью-Йорке и  Бостоне  в
1996  г. Эту таблицу мы сократили и модернизировали, введя  вместо
данных  по  второму этапу нашего исследования, который использовал
Клигер, полные данные по 1350 интервью.
   Как  видно,  по сравнению с Советским Союзом процент  тех,  кто
боится  в  России возврата массовых репрессий, возрос  в  2  раза,
тирании   и   беззакония  —  в  3  раза,  нищеты,  криминализации,
национальных конфликтов — в 4 раза. При этом снизился процент тех,
кто боится ядерной войны и природных катастроф.
   Что  же  касается иммигрантов, то уровень страхов и  тревог  по
всем  показателям  (за  исключением страха  смерти  и  возврата  к
массовым репрессиям у молодых нью-йоркцев) значительно ниже, чем в
России.  При  этом такие показатели, как беззаконие,  национальные
конфликты, возврат к массовым репрессиям, выше у тех, кто  недавно
прибыл в США и у кого еще свежи воспоминания о современной жизни в
России.  Однако нищеты больше боятся пожилые иммигранты в Бостоне,
чем молодые в Нью-Йорке.
   В  России и в США респонденты отвечали на вопрос, в какой  мере
они уверены в своем будущем.
   
                                                         Таблица 1
                                   Уверенность в будущем в 1996 г.
                                                             (в %)
                                                                  
                  В    Российские иммигранты
               России
                         В Нью-    В Бостоне
                         Йорке
Вполне уверен  8,3     23,3        9,3
Скорее уверен  20,3    34,9        20,9
Скорее      не 36,6    20,9        34,8
уверен
Совершенно  не 22,5    4,7         18,8
уверен
   
   Меньше трети россиян уверены в своем будущем. В этом они  очень
похожи  на  пожилых бостонцев. Напротив, почти две  трети  молодых
иммигрантов в Нью-Йорке уверены в своем будущем и лишь четверть из
них  не  уверены.  Любопытно отметить, что более  длительный  срок
пребывания  иммигрантов  в  США  не  укрепляют  их  уверенность  в
будущем.
   Что же касается подоплеки страхов о будущем, то в интервью были
вопросы,  которые  позволяют  представить  ответы  в  виде   такой
таблицы.  Вопрос  ставился  так: “Вы сказали,  что  не  уверены  в
будущем людей, занимающих такое же общественное положение, как Вы.
Как бы Вы охарактеризовали такое состояние?”
   
                                                         Таблица 2
      Испытывали сильную тревогу и постоянный страх, думая о людях
                                                               (%)
                В      Российские иммигранты
              России
                      В Нью-Йорке  В Бостоне
1. Той же      63,1      20,9         23,3
социальной
группы
2.             33,3      11,6         9,4
Проживающих в
том же городе
или регионе
3. Той же      83,3      23,3         25,6
этнической
группы
4. Того же     52,3       9,3         30,2
поколения
5. Россия      66,4      37,3         27,9
   
   Российские иммигранты испытывали более сильные тревогу и  страх
по  поводу  будущего  России,  чем  по  поводу  своей  социальной,
этнической группы или по поводу жителей своего региона или  своего
поколения.  Однако они озабочены этим в два-три раза  меньше,  чем
жители России.
   Специально  следует сказать об уровне тревог в России  и  среди
иммигрантов в США.
   
                                                         Таблица 3
                                      Процент тех, кто сказал “да”
   
     Утверждения         В       Российские
                       России    иммигранты
                               В Нью-    В
                               Йорке   Бостон
                                         е
1. Взаимоотношения  с   32,4    17,3    32,6
окружающими     стали
очень сложными
2.       Ваш      сон   27,7    17,3    34,9
прерывается кошмарами
и бессонницей
3. Вы стали нервны  и   49,1    48,8    46,5
раздражительны
4.     Каждый    день   31,1    53,5    25,6
преследуют  мысли   о
работе
5.     Вы    потеряли   11,8    11,6    18,6
способность  что-либо
решать
6.  Вы  думаете,  что   14,9    4,7     14,0
все потеряло ценность
и   жизнь  более   не
интересна
7.      Вы     тяжело   33,7    25,6    48,8
переносите трудности
8.  Вы  подвергаетесь   18,0    17,3    11,6
критике             и
недоброжелательности
со стороны окружающих
9. Бывает так, что Вы   28,5    32,6    9,3
спорите, зная, что Вы
неправы
10.  Вещи вокруг  Вас   16,4    7,0     11,6
стали  непонятными  и
странными
11.   Вы  испытываете   37,9    39,5    20,9
ощущение бодрости
   
   При  анализе этой таблицы бросается в глаза близость данных  по
России  и  Бостону.  С  другой стороны, как и  следовало  ожидать,
молодых  иммигрантов постоянно преследуют мысли о работе  (53,5%),
они  чаще  спорят,  зная,  что  они неправы  и,  конечно,  ощущают
бодрость в два раза больше, чем пожилые бостонцы. В целом, если  и
есть  различия между россиянами и иммигрантами, то  они  не  столь
разительны   как  при  анализе  страхов  и  тревог,  связанных   с
конкретными  угрозами и опасностями, к анализу которых  мы  сейчас
приступаем.
   
   Прежде  всего  отметим,  что россияне, безусловно,  превосходят
иммигрантов   своими  тревогами  и  страхами  по  всем   позициям.
Исключением    является   угроза   захвата   власти   радикальными
коммунистами  (здесь у иммигрантов 39,6% и 51,1%  против  21,6%  у
россиян),  распространение неонацизма и насилия (соответственно  —
55,8  и  58,2% против 17,7% в России), нашествие ислама  (18,6%  и
39,5% против 9,0% у россиян), геноцид 44,2% и 41,8% против 19,7  в
России). Что касается терроризма, то у иммигрантов 44,2% и  48,9%,
а  у россиян 45,4%. Итак, отметим, иммигранты в отличие от россиян
боятся геноцида, ислама, неонацизма и коммунизма.
   Существенно отличаются россияне от иммигрантов своими  страхами
полного  беззакония, криминализации, захвата власти  экстремистами
или   мафией,  ядерной  войны,  гражданских  и  этнических   войн,
нападением  со  стороны других государств. Так,  нападения  других
государств в России боятся 21,8%, в Бостоне — 7%, а в Нью-Йорке  —
0.  Здесь,  вероятно,  сказывается почти  отключенность  тех,  кто
оказался  за  океаном,  от  реальных  проблем,  которые  не  могут
игнорировать россияне.
   Может  быть,  поэтому  же  иммигранты не  очень  обеспокоены  и
экологическими бедами, которые вызывают сильные тревоги и страхи в
России.  Природные бедствия, катастрофический неурожай,  истощение
природных  ресурсов,  химическое и  радиационное  заражение  воды,
воздуха,  продуктов,  исчезновение лесов  и  животных,  накопление
отходов,  глобальное потепление — все это заметно меньше  тревожит
новых американцев, чем россиян.
   Иммигранты  из  всего перечня страхов и тревог  лидируют  по  4
показателям:  геноцид,  ислам, неонацизм и  коммунизм.  Т.е.  если
говорить  по  группам опасностей, их страхи в основном  связаны  с
бедствиями,   порождаемыми  так  называемыми  враждебными   силами
(группа  IV),  где  у россиян, напротив, самые низкие  показатели,
особенно  по  сравнению  с  социально-экономическими  потрясениями
(группа III) и экологическими катастрофами (группа II).
                                 
                     Попробуем подвести итоги.
   1.  Прежде всего нужно отметить, что по сравнению с данными  по
Советскому  Союзу  (1989-90 гг.) в современной  России  (1996  г.)
процент  тех, кто боится возврата массовых репрессий,  вырос  в  2
раза,  тирании  и  беззакония  в 3 раза,  нищеты,  криминализации,
национальных конфликтов в 4 раза. Это свидетельствует о  том,  что
катастрофичность сознания россиян катастрофически возросла в  годы
так называемых демократических реформ.
   2.  Уровень  страхов и тревог у иммигрантов по всем показателям
значительно  ниже, чем у россиян. При этом такие  показатели,  как
беззаконие, национальные конфликты, возврат к массовым  репрессиям
выше  у тех, кто недавно прибыл в США и у кого, видимо, еще  свежи
воспоминания о современной жизни в России.
   3.   Что  касается  чисто  психологических  тревог,  то   здесь
nam`psfhb`erq  большое  сходство  между  россиянами   и   пожилыми
бостонцами.   Молодых   же  иммигрантов  в   Нью-Йорке   постоянно
преследуют  мысли  о работе, они чаще спорят,  сознавая,  что  они
неправы.  При этом у них, естественно, ощущение бодрости  почти  в
два раза выше, чем у бостонцев.
   4.  Менее трети россиян уверены в своем будущем. В этом на  них
весьма похожи бостонцы и заметно отличаются от молодых иммигрантов
в Нью-Йорке, у которых этот показатель в два раза выше.
   5.  Российские  иммигранты испытывают более сильную  тревогу  и
страх  по  поводу будущего России, чем по поводу своей социальной,
этнической группы или по поводу жителей своего региона или  своего
поколения.  Однако вряд ли их можно назвать патриотами,  поскольку
они озабочены этим в два-три раза меньше, чем россияне.
   6. Конкретный анализ всего перечня страхов и тревог показывает,
что существенно отличаются россияне от иммигрантов своими страхами
полного  беззакония, криминализации, захвата власти  экстремистами
или мафией, ядерной войной, гражданскими и межэтническими войнами,
нападением  со  стороны  других государств.  Последнего  боятся  в
России  21,8%,  в  Бостоне 7%, в Нью-Йорке  —  0.  Здесь,  видимо,
сказывается  отключенность  тех,  кто  оказался  за  океаном,   от
реальных проблем, которые не могут игнорировать в России. Из всего
перечня   страхов   и   тревог  иммигранты  сфокусированы   на   4
показателях, по которым они и лидируют с большим отрывом: геноцид,
ислам, неонацизм и коммунизм.
                                 
           Глава 13 (В.Шубкин). Сюрпризы в исследовании
                                 
   Если на минуту оторваться от цифр, таблиц, графиков, то что  же
можно  сказать нового о страхах россиян? В чем они совпадают  и  в
чем  они отличны от стереотипов и привычных схем, распространяемых
политологами, социологами, средствами массовой информации?
   Поскольку   аналогичных  обследований  в  других   странах   не
проводилось, и поскольку в нашей выборке более 90% русские,  мы  в
качестве   основы   для   сопоставлений  попытались   использовать
некоторые данные, почерпнутые в одной из лучших книг последних лет
по этим вопросам (К.Касьянова “О русском национальном характере”).
Она  привлекала  нас  не  только  теоретической  позицией  автора,
опирающейся  на сформулированное Эмилем Дюргеймом  в  своем  труде
“Элементарные   формы   религиозной  жизни”   позиции:   “Общество
основывается...  прежде всего на идее, которую  оно  само  о  себе
создает”.  “К  чему  обычно  апеллируют  при  постановке  каких-то
общенародных задач? — пишет К.Касьянова. — К представлениям народа
о  самом  себе:  что он народ может, чего хочет. А  это  последнее
представление обязательно включает в себя понятия не только о том,
как   должно   данному  народу  жить  (в  смысле   создания   себе
определенных  условий быта и деятельности), но и о  том,  чему  он
должен  служить, т.е. к чему он призван в общеисторическом мировом
процессе, представления о котором также входят в культуру  любого,
даже самого малого по размерам, этноса”. (41)
   Согласно   развиваемой   К.Касьяновой   концепции,   ценностная
структура  личности  “погружена” в ее  архетипы,  а  те  элементы,
которыми  личность  соприкасается с окружающим миром  —  “типичные
действия” — и составляют ее этнический характер, лежащий в  основе
характера   индивидуального.  Для  изучения  социальных  архетипов
необходима разработка такой методологии, которая учитывала  бы  не
только те ценностные ориентации, которые могут быть выявлены путем
опроса,  но  и  бессознательные  структуры  социальных  архетипов,
которые  находятся  за пределами вербальной сферы.  Для  получения
таких  данных  автор  книги использует тест ММРI  —  Миннесотсткий
многофакторный личностный опросник, который впервые был  предложен
b 1941 г. американскими учеными Хозевеем и Мак-Кинли и который был
адаптирован к российским условиям.
   Сопоставление американских и российских данных по одним  и  тем
же   переменным  позволило  констатировать  разницу  между   нашей
этнической культурой и тем эталоном, который постоянно принимается
нашей  русской  интеллигенцией за выражение более высокой  степени
общечеловеческого  развития,  и которого  мы  вроде  бы  не  можем
полностью  достигнуть в силу нашей извечной отсталости, дикости  и
неразвитости.  Автор  приходит  к  выводу,  что  наши   этнические
архетипы  чрезвычайно устойчивы и главная наша культура в  отличие
от западноевропейской исходит из другого представления о мире и  о
месте  человека в нем и потому (а не по причине незнания, неумения
или неразвитости) задает другую модель поведения.
   Так,  анализируя  шкалу  Р (репрессия)  как  глобальную  модель
“ответа”  на  ситуацию,  К.Касьянова  рассматривает  два   главных
принципа  существования  общества и  культуры:  либо  изменение  и
приспособление  к  себе окружающей среды,  либо  сохранение  ее  и
приспособление себя к ней. Первый принцип максимизируется сейчас в
западноевропейской   культуре;  там  человек  борец,   созидатель,
преобразователь окружен благовейным почтением и эти  его  качества
стали ценностью, эталоном. Мы же на уровне “социальных архетипов”,
по-видимому,  реализуем  второй принцип.  Сознание  нашего  народа
единодушно   с  православной  религией,  которая  в   отличие   от
протестантизма, видящего в труде смысл и предназначение человека в
мире и главное средство очищения и созидания его души, отрицает за
трудом такое значение.
   “В   целом,   —   пишет  К.Касьянова,  подводя   итоги   своего
исследования  русского характера, — перед нами предстает  культура
очень   древняя   и   суровая,  требующая  от  человека   сильного
самоограничения,   репрессии  своих  непосредственных   внутренних
импульсов, репрессии своих личных, индивидуальных целей  в  пользу
глобальных  культурных ценностей. Все культуры в какой-то  степени
построены на таком самоограничении и на такой репрессии,  без  них
нет культуры вообще. Но здесь важна так же и сама степень. В нашей
культуре эта требуемая от человека степень необычайно высока.”
   И   затем,   рассмотрев  возможности  нерепрессивной  культуры,
ориентированной  на  идеалы  чувственные  и  гедонистические,   не
ограниченные  никакой  религиозно-моральной нормативностью,  автор
приходит к выводу, что это величайший соблазн и весьма опасно  для
современного   мира.   “Западная  культура  сделала   всему   миру
“прививку” активности и динамичности, теперь она сама нуждается  в
“прививке”,  которая  бы подняла в ней ценность  самоограничения”.
Это   требуется  прежде  всего  в  сфере  экологии,  где  извечное
равновесие между человеком и природой нарушено.
   Из   этой  основополагающей  черты  характера  произрастают   и
отношения  русских  ко  многим угрозам  и  опасностям  современной
жизни.
   Главным  сюрпризом, безусловно, в том числе для исследователей,
явились  данные  о  том, что наибольшие тревогу и  страх  вызывают
возможности экологических катастроф. Среди многих и в России, и на
Западе  распространено мнение, что россияне характеризуются весьма
низким экологическим сознанием. Дескать, страна велика и обильна и
поэтому население привыкло брать у природы сколько ему вздумается.
Однако  тот  факт, что самой главной опасностью россияне  признают
химическое и радиационное заражение воды, воздуха и продуктов, что
этот  показатель страшит больше, чем нищета, что он  выше,  чем  у
иммигрантов  в Бостоне и Нью-Йорке, опровергает эту точку  зрения.
Может  быть,  она и была справедлива несколько десятилетий  назад.
Однако  после  Чернобыля,  после ряда других  катастроф,  кажется,
ситуация изменилась.
   Здесь  полезно  еще  раз вернуться к ПРИЛОЖЕНИЮ  с  тем,  чтобы
подчеркнуть,  что  практически  и  по  всем  другим  экологическим
показателям  страхи  и  тревоги россиян значительно  выше,  чем  у
иммигрантов. Выпишем их:
   
   Действительно  богатство  природных ресурсов  в  России  многие
столетия стимулировало то легкомысленное, то хищническое отношение
к  ним. Теперь же, судя по серьезной обеспокоенности населения,  в
России начинает складываться новое экологическое сознание.
   
   Патриотизм, насилие над человеком, насилие над природой
   Экологические  заботы  оказываются  в  своеобразной  связке   с
патриотизмом.  К  сожалению, за последние годы это  понятие  стало
едва ли не ругательным. Его все время пристегивают то к тем, то  к
другим   политическим  движениям  и  в  ходе  межпартийной  борьбы
используют как оскорбительный ярлык.
   Между   тем   быть  патриотом  —  это  совершенно  естественное
состояние  нормального  гражданина,  который  заботится  о   своей
стране,  своих  соотечественниках, своей  земле,  воздухе,  морях,
озерах и реках. Уже из этого перечня видно, что патриотизм как  бы
накладывается на экологию страны, а в иных случаях почти совпадает
с ней. Патриотизм — это не только предмет гордости.
   Владимир  Соловьев едко высмеивал такой патриотизм,  основанный
на  демографическом  зазнайстве. “Прислушиваюсь  к  разговорам,  —
свидетельствует  Владимир Соловьев в 1898 году  в  статье  “Россия
через   сто  лет”  после  путешествия  в  вагоне  второго   класса
пассажирского  поезда  Николаевской железной  дороги.  —  Доказано
наукою,  — возглашает звучный баритон, — что Россия через сто  лет
будет иметь четыреста миллионов жителей, тогда как Германия только
девяносто  пять  миллионов,  Австрия  —  восемьдесят,   Англия   —
семьдесят, Франция — пятьдесят. А потому...” (42)
   Высмеивая эти некорректные расчеты, основанные на экстраполяции
данных  восьмидесятых годов прошлого века, автор продолжает:  “Для
человека, не покупающего свой духовный хлеб готовым в какой-нибудь
булочной, а вырабатывающего его собственным трудом, какие  мучения
приносит  хотя  бы,  например, чувство  патриотизма!  Если  вы  не
верите,  чтобы патриотам мог доставлять действительные мучения,  я
согласен  выразиться мягче, — скажу мучительные тревоги.  В  каком
состоянии   находится  отечество?  Не  показываются  ли   признаки
духовных и физических болезней?
   Изглажены  ли  старые исторические грехи? Как исполняется  долг
христианского народа? Не предстоит ли еще день покаяния? — Все это
только варианты двух роковых вопросов, в корне подрывающих наивный
и самоуверенный оптимизм “почтеннейшей публики”. (43)
   И  автор  решительно выступает за патриотизм —  размышляющий  и
тревожный.  Именно такой патриотизм сегодня является  основой  для
возрождения России — дела, к которому весьма неравнодушны миллионы
россиян.
   Только  25% иммигрантов считают, что религия играет важную  или
очень  важную  роль  в их жизни. Что касается  россиян,  то  59,4%
относят  себя к православным. При этом 54,4% считают, что их  вера
помогает  им  преодолевать  страх перед  опасностью,  которой  они
боятся больше всего.
   Здесь, конечно, легко впасть в соблазн некритического отношения
к  результатам опроса. Возможно, некоторые считают себя  верующими
без   серьезных   оснований.  Но  то,  что  они  стали   об   этом
задумываться, дает основание надеяться, что они из тех,  кто  свой
духовный  хлеб  вырабатывает  собственным  трудом,  что   они   из
патриотов размышляющих и тревожатся о своей Родине.
   Всегда,  когда  сталкиваюсь с разницей в вере  на  Западе  и  в
Pnqqhh,   приходит  в  голову  мысль,  что  дело-то  в  том,   что
христианство на Западе само умирает, а в России было насильственно
убито.  Потому оно и возрастает теперь так быстро. А там, где  оно
своей смертью умерло, — там надежды нет.
   
   
                                                         Таблица 1
                               Политические предпочтения россиян и
                       иммигрантов “это мне наиболее близко” (в %)
                      В       У российских
                    Росси     иммигрантов
                      и
                            В Нью-      В
                            Йорке    Бостоне
1.    Партии     и  27,7     9,3       18,6
движения,
отстаивающие
идеалы социализма
2.    Партии     и  51,7     62,8      62,8
движения,
отстаивающие  курс
на     продолжение
рыночных реформ  и
включение России в
мировое сообщество
3.    Партии     и  69,7     23,3      18,6
движения,
выступающие     за
восстановление
России как великой
державы
   
   Ведь если чем-то решительно отличаются россияне от своих бывших
сограждан,  проживающих  ныне в США, то заботой  о  восстановлении
России   как  великой  державы.  Процент  респондентов  по   этому
показателю превышает процент иммигрантов в Нью-Йорке в  три,  а  в
Бостоне почти в четыре раза. И, конечно, здесь не следует забывать
и  данные, на основе которых был сделан вывод о том, что тот,  кто
тревожится об экологии своей страны не де юре, а де факто является
патриотом.
   “Во  дни  благополучия пользуйся благом,  а  во  дни  несчастий
размышляй...”  — говорил Екклезиаст. Может быть,  потом,  что  так
много   на  Руси  дней  несчастий  здесь  раньше  других  философы
серебряного века стали размышлять о единстве социума и природы.  В
нем находит отражение и то космическое сознание, которое в отличие
от  рационалистического, индустриального  было  более  свойственно
русским    мыслителям.   А   известно,   что    русский    космизм
“альтернативен” социоцентризму. “Русская самобытная  философия,  —
писал  А.Ф.Лосев,  —  представляет собой  непрекращающуюся  борьбу
между западноевропейским абстрактным racio и восточнохристианским,
конкретным  богочеловеческим  Логосом  и  является  беспрестанным,
постоянно поднимающимся на новую ступень постижения иррациональных
и тайных глубин космоса конкретным и живым разумом”.
   Современную эпоху многие мыслители называют реставрационной.  В
самом   деле   она,  прежде  всего,  является  постиндустриальной,
характеризуется   экологическими  прозрениями   и   запретами   на
безудержный  технологический  активизм.  Но  она  же  является   и
посттоталитарной,  связанной с культурологическими  прозрениями  и
запретами на революционаристские эксперименты с обществом. “Раньше
всех  соответствующие  предостережения  сформулировала  причем  на
достаточно   рафинированном   научном   языке   русская   культура
серебряного  века.  По  сути,  она  совершила  попытку  российской
цивилизационной  альтернативы  западным  принципам  жизнестроения,
породившим  крайне жесткие промышленные и политические технологии,
эгоистично не рассчитанные на завтрашний день человечества”. (44)
   Большая  часть  наших  респондентов,  скорее  всего,  не  очень
разбирается  в  рафинированном  научном  языке  русской   культуры
серебряного века. Но то, что сегодня среди них наибольшую  тревогу
и  страх  вызывают эти проблемы, что начинает все более отчетливее
проявляться новое экологическое сознание — все это дает  основания
полагать, что предвосхищения русских философов не только  вызывают
возросший интерес среди ученых мужей, но и все больше проникают  в
народную массу.
   Сейчас,   после  конца  холодной  войны,  глобальные   проблемы
существования человечества все еще не осмыслены и не  решены.  Мир
вновь на распутье. Только очень недалекие люди могут считать,  что
правда  на  стороне победителя. Перефразируя Симону  Вейль,  можно
сказать,  что  истина, как и справедливость,  всегда  беглянка  из
стана  победителей.  И совсем не очевидно, кто  сегодня  предложит
человечеству  выход из тупика, в который оно само в очередной  раз
загоняет  себя. Кто знает, может быть России, сполна испытавшей  в
ХХ  веке  все мыслимые и немыслимые страдания и беды, цена которым
десятки   миллионов   жизней,  суждено   предложить   миру   новую
цивилизованную альтернативу — понимание, что, наряду  с  проблемой
ликвидации  тоталитаризма, политического  насилия  над  человеком,
qecndm  будущее нашей планеты определяется, преодолевающей  эгоизм
людей,  нации,  стран, борьбой всего человечества с индустриальным
насилием над природой.
   Так  что  же  лучше:  насилие  над человеком  или  насилие  над
природой?  Оба хуже, но насилие над природой не оставляет  никаких
надежд.  Горбатого лишь могила исправит. И это будет  могила  всей
нашей планеты.
                                 
  Глава 14 (В.Ядов). Структура и побудительные импульсы тревожнго
                             сознания
                                 
    Предметом   нашего   исследования  является   катастрофическое
сознание.  Но сущность и рамки этого феномена требуется  уточнить,
опираясь  на  фактические данные. В какой мере мы  сталкиваемся  с
эффектом  повышенного невротизма (например, страх перед нашествием
инопланетян) и социальной тревожностью, имеющей реальные основания
в   сегодняшней   жизни?  Что,  собственно,  следует   отнести   к
катастрофизму  в массовом сознании, а что — к иным его  состояниям
(например, тревожности, озабоченности)? Какова латентная структура
массовых  страхов  и  тревог?  И,  наконец,  какие  действия   для
самосохранения  (защиты себя и других) от разного рода  опасностей
люди    предпринимают   или   намерены   предпринять?    Программа
исследования  предусматривала возможность поиска  ответов  на  эти
вопросы, хотя бы в первом приближении1.
   
                                 
                  Эпидемия социальной тревожности
   Предполагалось,  что  в  известной мере беспокойства  и  страхи
могут  быть вызваны повышенным уровнем индивидуального невротизма.
В  современном мире, в индустриальных, урбанизированных  обществах
невротизм  становится нормой. Но даже если это и  так,  то  всегда
найдутся  более  или менее уравновешенные люди, которые  адекватно
реагируют на окружающее, и такие, которые видят опасность там, где
психически  уравновешенный  человек  ее  не  усматривает.  Поэтому
правомерен  вопрос: насколько тревоги и беспокойства, связанные  с
реальными   или   предположительными  (иногда   и   воображаемыми)
угрозами,  объясняются общеличностной, индивидуальной тревожностью
людей.   Последняя   фиксировалась   стандартным   тестом    общей
обеспокоенности (General anxiety): бессонница, низкая  самооценка,
неадаптированность к ситуации versus, уверенность в себе, ощущение
бодрости и т.п. (табл.1).
   62,5% опрошенных в нашей выборке могут быть отнесены к умеренно
тревожным: 50% из них сообщают, что стали раздражительны, 27,7%  –
что страдают бессонницей, 35% – что не испытывают чувства бодрости
и   т.д.,   а   иные   испытывают  некоторые  из  этих   состояний
одновременно.  Около 20% ощущают полный или почти полный  синдром,
диагностирующий высокую общеличностную тревожность.
   
                                  Таблица 1
   Распределение по тесту общей тревожности
                                           
            min значения теста max
N   1    2   3   4   5   6   7    8  9  10
%  17,  17  19  14  11  8,  6,0  3,  1, 0,
    9   ,0  ,3  ,7  ,6   2        1  3   9
%  17,       62,5              19,6
    9
Ти Нор     Несколько      Высокотревожные
п   ма     тревожные
   
   Большинство   опрошенных  утверждают,  что  начали   испытывать
беспокойство и страхи с началом реформ (23%) или в последние  годы
(48%).  Около 20% испытывали беспокойства “с момента, когда начали
задумываться  над  жизнью”,  — это те же  20%  страдающих  высокой
общеличностной тревожностью.
   Высокая  тревожность по индексу катастрофизма  В.Н.Шубкина  (то
есть  опасения  конкретных социальных и природных событий),  равно
как и по тесту общей тревожности, более явно выражена в группе лиц
40-49-летнего  возраста  и старше 60  лет,  а  также  у  женщин  в
сравнении с мужчинами и у лиц с низким уровнем образования.  Иными
словами,   тревоги  в  восприятии  реальности  выше   у   наименее
адаптируемой   части   населения,   менее   защищенной   в    силу
материального  и  физического состояния и с  относительно  меньшим
информационным потенциалом.
   Проверялась гипотеза: насколько страхи и обеспокоенность  людей
различными проблемами связаны с их представлениями о том, что теми
же  проблемами  обеспокоены  и другие.  Иными  словами,  можно  ли
сказать,   что   исследуемая   нами   тревожность   (катастрофизм)
переживается, ощущается людьми как явление социальное, а не как их
особое, индивидуальное состояние.
   Коэффициент   сопряженности  для   признака   “В   какой   мере
перечисленные ниже бедствия кажутся опасными лично для вас и ваших
близких?”  (это  довольно  опасно;  очень  опасно,  это  гибельно;
затрудняюсь ответить) и признака “Как вы думаете, как много  людей
обеспокоены  перечисленными ниже опасностями?”  (весьма  немногие;
достаточно много; большинство людей; затрудняюсь ответить) по всем
классам   опасностей  –  социально-экономических,   экологических,
вызванных глобальными силами зла и т.д., – значим на уровне 0,001%
и  колеблется  в пределах 0,41-0,442. Такие же связи получены  для
таблиц  сопряженности: представление об опасностях лично для  себя
versus  опасностях  для себя и своих близких –  от  0,39  до  0,42
(р0,001);  представления  об  опасностях  лично  для  себя  versus
насколько другие люди опасаются того же самого” – от 0,39 до  0,45
(р0,001).
   Например,  более 50% из тех, кто сообщает, что их  лично  очень
тревожат    неожиданные   природные,   или   экономические,    или
политические   бедствия,  считают,  что  то  же   самое   тревожит
большинство  людей,  30%  полагают, что  это  тревожит  достаточно
многих   граждан.  Из  тех,  кто  считает  достаточно   вероятными
экологические  бедствия,  43% полагают, что  этим  же  обеспокоено
большинство,  и  12%  —  многие. И,  напротив,  люди,  которые  не
испытывают  особого беспокойства или затрудняются определить  свое
отношение   к   этим  проблемам,  полагают,  что  и  другие   мало
обеспокоены   или  же,  как  и  они,  не  могут  выразить   своего
определенного отношения. Из тех, например, кто не знает, насколько
вероятны  упомянутые  в  опросе опасности,  около  30%  не  знают,
обеспокоены  ли  этим  другие, 30% считают, что  этим  обеспокоены
немногие.  Зона неопределенности составляет здесь около  60%.  Для
тех  же,  кто  выражает явное беспокойство, зона  неуверенности  в
обеспокоенности других сужена до 30-40%.
   Из  этого  краткого  анализа  можно сделать  следующие  выводы:
немалая  часть  населения  (в  среднем  двое  из  десяти  человек)
страдает   повышенной  общеличностной  тревожностью,  усугубляемой
социально-экономической нестабильностью, хотя истоки их невротизма
глубже  и должны быть объяснены фактами их биографии. Кроме  того,
до   70%   опрошенных  обнаруживают  более  или  менее  выраженное
состояние  социальной тревожности. Свои страхи и  беспокойства,  в
   nrkhwhe от первой группы, они считают типичными для многих других
или  для  большинства населения и прямо связывают  с  реформами  и
нестабильностью  общества в наше время.  Следовательно,  мы  имеем
дело   с   проявлениями   именно  социальной,   эпидемиологической
тревожности в том смысле, что она порождается в качестве массового
явления   как   социально   обусловленная   эпидемия   страхов   и
беспокойств.
   
                                 
            Катастрофическое и депривированное сознание
   Насколько   уверенно  можно  утверждать,  что  предмет   нашего
исследования  — катастрофическое сознание? В.Э.Шляпентох  в  своей
теоретической разработке проекта (рукопись) отмечает, что в  узком
смысле катастрофизм связывается с природными бедствиями, например,
массовым   исчезновением  биологических   видов   или   вторжением
космических   объектов  [1].  В  социальной  жизни  разрушительные
события  воспринимаются  таковыми в  рамках  определенной  системы
ценностей.  Так, для одних распад СССР — национальная  катастрофа,
для  других  —  праздник независимости России. Во  всяком  случае,
ощущение  катастрофы — это восприятие жизненного пространства  как
непригодного для жизни.
   Здесь мы вынуждены обратиться к теории относительной депривации
[2].  Исходный принцип депривационного подхода состоит  в  анализе
величины   разрыва   между  желаемым  и   достигнутым   с   учетом
потребностей  человека  или  группы населения.  Понятно,  что  все
элементы формулы относительной депривации многозначны. Потребности
детерминированы социокультурно, связаны с общественным положением,
зависят  от  личностных  притязаний.  Желаемое  испытывает  те  же
влияния    и    во   многом   определяется   социально-статусными,
региональными  и  иными  формами  дифференциации,  неравенства   в
условиях   жизни,   а   также  их  оценкой  как   легитимных   или
нелегитимных. Оценка достигнутого опять-таки зависит от  уровня  и
социальных,  и  индивидуальных притязаний. Критериальным  в  нашей
культуре  является  несомненное доминирование ценности  социальной
справедливости, правда, понимаемой по-разному.
   Как показано в публикуемой выше статье В.Н.Шубкина, в некоторых
регионах  страны  ощущение  катастрофизма,  тревожности  массового
сознания заметно выше, чем в других, ибо люди сравнивают положение
в   своем   регионе  с  положением  в  других   и   полагают   это
несправедливым.
   В отличие от угрозы относительной депривации, угроза депривации
абсолютной   связана  с  невозможностью  обеспечения  элементарных
жизненных  потребностей. Уровень абсолютной депривации оценивается
расчетами  нормативов жизнеобеспечения. В нашем же  случае  —  это
субъективные   оценки   опасностей,   угрожающих    жизни.    Так,
ленинградские блокадники не соотносили свое положение с положением
других   по   критерию  справедливости,  страдая   от   абсолютной
депривации.  Ощущение  катастрофы близко  к  состоянию  абсолютной
депривации,  то  есть восприятию наличных условий  как  угрожающих
самой  жизни.  Под  этим  углом зрения мы и  рассмотрим  латентную
структуру тревог и страхов, переживаемых населением России.
                                 
              Латентная структура тревожного сознания
   Помимо ответов на вопросы, насколько люди обеспокоены теми  или
иными  опасностями из 43 поименованных позиций, интервьюер  просил
респондента  указать  лишь  одно бедствие,  наиболее  вероятное  и
наиболее страшное (табл.2).
   
   
_______________________________
 1   Обработка  данных  выполнена  В.А.Тупиковым,  предварительный
анализ по первому разделу проведен И.В.Задориным.
2   Коэффициенты  Пирсона  0,35-0,41  и  Кендалла  0,29-0,37   при
р0,001.
Новая электронная библиотека newlibrary.ru info[dog]newlibrary.ru