Но боль его, тоска его, любовь к родной земле, которую никто не мог отнять,
жива до сих пор.
Вася замолчал, говорила скрипка, пела скрипка, угасала скрипка. Голос
ее становился тише. тише, он растягивался в темноте тонюсенькой светлой
паутинкой. Паутинка задрожала, качнулась и почти беззвучно оборвалась.
Я убрал руку от горла и выдохнул тот вдох, который удерживал грудью,
рукой, оттого что боялся оборвать светлую паутинку. Но все равно она
оборвалась. Печка потухла. Слоясь, засыпали в ней угли. Васи не видно.
Скрипки не слышно.
Тишь. Темень. Грусть.
-- Уже поздно, -- сказал Вася из темноты. -- Иди домой. Бабушка будет
беспокоиться.
Я привстал с порога и, если бы не схватился за деревянную скобу, упал
бы. Ноги были все в иголках и как будто вовсе не мои.
-- Спасибо вам, дяденька, -- прошептал я.
Вася шевельнулся в углу и рассмеялся смущенно или спросил "За что?".
-- Я не знаю, за что...
И выскочил из избушки. Растроганными слезами благодарил я Васю, этот
мир ночной, спящее село, спящий за ним лес. Мне даже мимо кладбища не
страшно было идти. Ничего сейчас не страшно. В эти минуты не было вокруг
меня зла. Мир был добр и одинок -- ничего, ничего дурного в нем не
умещалось.
Доверяясь доброте, разлитой слабым небесным светом по всему селу и по
всей земле, я зашел на кладбище, постоял на могиле матери.
-- Мама, это я. Я забыл тебя, и ты мне больше не снишься.
Опустившись на землю, я припал ухом к холмику. Мать не отвечала. Все
было тихо на земле и в земле. Маленькая рябина, посаженная мной и бабушкой,
нароняла остроперых крылышек на мамин бугорок. У соседних могил березы
распустили нити с желтым листом до самой земли. На вершинах берез листа уже
не было, и голые прутья исполосовали огрызок луны, висевший теперь над самым
кладбищем. Все было тихо. Роса проступила на траве. Стояло полное безветрие.
Потом с увалов ощутимо потянуло знобким холодком. Гуще потекли с берез
листья. Роса стекленела на траве. Ноги мои застыли от ломкой росы, один лист
закатился под рубаху, сделалось знобко, и я побрел с кладбища в темные улицы
села меж спящих домов к Енисею.
Мне отчего-то не хотелось домой.
Не знаю, сколько я просидел на крутом яру по-над Енисеем. Он шумел у
займища, на каменных бычках. Вода, сбитая с плавного хода бычками, вязалась
в узлы, грузно перевалива- лась возле берегов и кругами, воронками
откатывалась к стрежню. Неспокойная наша река. Какие-то силы вечно тревожат
ее, в вечной борьбе она сама с собой и со скалами, сдавившими ее с обеих
сторон.
Но эта ее неспокойность, это ее древнее буйство не возбуждали, а
успокаивали меня. Оттого, наверно, что была осень, луна над головой,
скалистая от росы трава и крапива по берегам, вовсе не похожая на дурман,
скорее на какие-то расчудесные растения; и еще оттого, наверно, что во мне
звучала Васина музыка о неистребимой любви к родине. А Енисей, не спящий
даже ночью, крутолобый бык на той стороне, пилка еловых вершин над дальним
перевалом, молчаливое село за моей спиной, кузнечик, из последних сил
работающий наперекор осени в крапиве, вроде бы один он во всем мире, трава,