-- снова ух на тебя шумный навильник. Держись, ребята, не тони!
-- Ребятишки, вы живые там?
-- Живы!
-- Упрели небось?
-- Не-е!
Но я уже весь мокрый и Алешка мокрый. Mы топчем сено, плаваем в нем,
барахтаемся и дуреем от густого, урЕмного запаха.
Перекур.
В изнеможении упали на сено, провалились в нем по маковку. Мужики курят
во дворе, тихо говорят о чем-то. Бабушка стряхивает платок.
-- Баб! -- окликнул я ее. -- Ты можешь траву узнать или цветок?
Бабушка у нас многие травы и цветки целебные знает, собирает их на
зиму. И знает их не только по названиям, но и по запахам, и по цвету, и
какую траву от какой болезни пользуют, доктора у нас на селе нету, так ходят
к бабушке лечиться от живота, от простуды, от сердца. Вот только самой ей
некогда болезни свои лечить.
-- Ну где же я в потемках-то? -- ответила бабушка, но таким тоном, что
нам совершенно ясно -- это она малый кураж напускает. Пошарив подле себя
рукой, бабушка подозвала нас и показала при лунном свете, падающем в проем
дверей: -- Вот это осока. Легко отличается -- жестка, с шипом, почти не
теряет цвету. По Манской речке ее много. А вот эта, -- отделяет она от
горсти несколько былинок, -- метличка. Ну, ее тоже хорошо знатко. Метелочки
на концах. А это вот, видите, ровно спичка сгорелая на кончике. Это
купальница-цветок.
-- Жарок, да?
-- По-нашему -- жарок. Завял он, засох, краса вся его наземь
обсыпалась. И люди вот так же, пока цветут, красивые, потом усохнут,
сморщатся, что грибы червивые. Недолог век цветка, да ярок, а человечья
жизнь навроде бы и долгая, да цвету в ней не лишка...
Девятишар, орляк, кошачья лапка, ромашка, тимофеевка, овсяница, чина и
много-много пырея переселилось из леса на наш сеновал, А я вот еще и
земляничку нащупал, потом другую, третью. Свою я съел вместе со стебельком
-- ничего не случится. Ту, что бабушке отдал, она лишь понюхала и протянула
Алешке. Алешка съел две ягодки, заулыбался.
А я вот помню, как летом проснулся на этом вот сеновале. Было душно,
глухо и темно.
Во тьме полыхали молнии, но грома и дождя еще не было. Вдруг грохнуло
над самой головой. Я подскочил и полез в глубь сеновала. Внизу, в стайке, с
насеста сшибло кур, они закудахтали. Крышу осторожно, словно слепой человек
голой подошвой ноги, пощупал дождь и, удостоверившись, что крыша на месте и
я под нею, заходил, зашуршал по тесу, обросшему мхом по щелям и желобкам.
Меня отпустило. Курицы успокоились. Молнии сверкали, свет на мгновение
вспыхивал, и все означалось: сено, грабли, старые веники на шесте, отчетливо
выхватывало ласточек в гнезде, спокойно спящих. И снова ка-ак далоИ снова я
подскочил с постеленки, пытался зарыться в сено, снова сшибло с насеста кур,
и они разом заорали, забазарили -- "ка-апру-ту-ту-какака". Одна курица,
слышно было, летала по стайке, билась в стены и в углы, желала угодить на
насест, но подруги ее, тесно сжавшиеся с вечера, сидели теперь вольно, какая
к окошку головой и задом к открытой двери, какая наоборот -- задом к окошку
и головой к двери. Как застал слепой, вяжущий сон, так и сморились птахи. Та