куриной слепоты, ромашки приморщили белые ресницы на желтых зрачках.
Енисей тоже был в тумане, скалы на другом берегу, будто подкуренные
густым дымом снизу, отдаленно проступали вершинами в поднебесье и словно
плыли встречь течению реки.
Неслышная днем, вдруг обнаружила себя Фокинская речка, рассекающая село
напополам. Тихо пробежавши мимо кладбища, она начинала гуркотать, плескаться
и картаво наговаривать на перекатах. И чем дальше, тем смелей и говорливей
делалась, измученная скотом, ребятишками и всяким другим народом, речка: из
нее брали воду на поливку гряд, в баню, на питье, на варево и парево,
бродили по ней, валили в нее всякий хлам, а она как-то умела и резвость, и
светлость свою сберечь.
Вот и наговаривает, наговаривает сама с собой, довольная тем, что пока
ее не мутят и не баламутят. Но говор ее внезапно оборвался -- прибежала
речка к Енисею, споткнулась о его большую воду и, как слишком уж
расшумевшееся дитя, пристыженно смолкла. Тонкой волосинкой вплеталась речка
в крутые, седоватые валы Енисея, и голос ее сливался с тысячами других
речных голосов, и, капля по капле накопив силу, грозно гремела река на
порогах, пробивая путь к студеному морю, и растягивал Енисей светлую ниточку
деревенской незатейливой речки на многие тысячи верст, и как бы живою жилой
деревня наша всегда была соединена с огромной землей.
Кто-то собирался плыть в город и сколачивал салик на Енисее. Звук
топора возникал на берегу, проносился поверх, минуя спящее село, ударялся о
каменные обрывы увалов и, повторившись под ними, рассыпался многоэхо по
распадкам.
Сначала бабушка, а за нею я пролезли меж мокрых от росы жердей и пошли
по распадку вверх на увалы. Весной по этому распадку рокотал ручей, гнал
талый снег, лесной хлам и камни в наш огород, но летом утихомирился, и
бурный его пугь обозначился до блеска промытым камешником.
В распадке уютно дремал туман, и было так тихо, что мы боялись
кашлянуть. Бабушка держала меня за руку и все крепче, крепче сжимала ее,
будто боялась, что я могу вдруг исчезнуть, провалиться в эту
волокнисто-белую тишину. А я боязливо прижимался к ней, к моей живой и
теплой бабушке. Под ногами шуршала мелкая ершистая травка. В ней желтели
шляпки маслят и краснели рыхлые сыроежки.
Местами мы пригибались, чтобы пролезть под наклонившу- юся сосенку, по
кустам переплетались камнеломки, повилика, дедушкины кудри. Мы запугивались
в нитках цветов, и тогда из белых чашечек выливались мне за воротник и на
голову студеные капли.
Я вздрагивал, ежился, облизывал горьковатые капли с губ, бабушка
вытирала мою стриженую голову ладонью или краешком платка и с улыбкой
подбадривала, уверяя, что от росы да от дождя люди растут
большие-пребольшие.
Туман все плотнее прижимался к земле, волокнистой куделею затянуло
село, огороды и палисадники, оставшиеся внизу. Енисей словно бы набух
молочной пеною, берега и сам он заснули, успокоились под непроглядной, шум
не пропускающей мякотью. Даже на изгибах Фокинской речки появились белые
зачесы, видно сделалось, какая она вилючая.
Но светом и теплом все шире разливающегося утра тоньше и тоньше
раскатывало туманы, скручивало их валами в распадках, загоняло в потайную
дрему тайги.