Ведь это была тоже третья строчка в стихотворении Пушкина "Пью за
здравие Мэри".
Данная пьеска Корнуэлла {81}, и по имени Мэри, и по эпохе пушкинского
вдохновения (1830), нераздельно сочетается для нас, и для Сологуба тоже,
конечно, - с "Пиром во время чумы" Уильсона - Пушкина. Я не говорю уже о
том, что самый "Пир" теперь для читателя невольно приобретает именно
сологубовский колорит.
Контрасты Пушкина сгладились, мы их больше не чувствуем - что же
делать? Осталось нечто грубо хохочущее, нечто по-своему
добродушно-застращивающее, осталась какая-то кладбищенская веселость, только
совсем новая, отнюдь более не-Шекспировская форма юмора.
За дверями пришли к Сологубу и звери. Но они пришли неспроста. О, это -
звери особенные. У них есть своя история. Метафора? Отнюдь нет. Здесь
пережитость, даже более - здесь постулат утраченной веры в будущее {Сложная вещь эта Сологубовская метэмпсихоза. Иногда ему хочется на нее
махнуть рукою, а иногда она развалится возле в кресле (как в предисловии в
"Пламенному кругу", например): вот, мол, и у нас своя теософия, - а вы себе
там как хотите!
{
Томительно молчит могила,
Раскрыт напрасно смрадный склеп, -
И мертвый лик Эммануила
Опять ужасен и нелеп {82}.}
Помните "Собаку седого короля", эту великолепную собаку:
Ну вот живу я паки,
Но тошен белый свет:
Во мне душа собаки,
Чутья же вовсе нет.
("Пламенный круг", с. 25)
Вы думаете, чутья же вовсе нет - это тоже аллегория? Ничуть не бывало.
Лирический Сологуб любит принюхиваться, и это не каприз его, и не
идиосинкразия - это глубже связано с его болезненным желанием верить в
переселение душ. Сологубу подлинно, органически чужда непосредственность,
которая была в нем когда-то, была не в нем - Сологубе, а в нем - собаке. И
как дивно обогатилась наша лирика благодаря этому кошмару юродивого:
Высока луна господня.
Тяжко мне.
Истомилась я сегодня
В тишине.
Ни одна вокруг не лает
Из подруг.
Скучно, страшно замирает
Все вокруг.