материнства рвала на себе одежды, бесстыдно обнажаясь вся, жгучая и
страшная, как вакханка, трогательная и жалкая, как мать, тоскующая о сыне. -
Не хочешь? Так вот же перед богом говорю тебе: на улицу пойду! Голая пойду!
К первому мужчине на шею брошусь. Отдай мне Васю, проклятый!
И страсть ее побеждала целомудренного попа. Под долгие стоны осенней
ночи, под звуки безумных речей, когда сама вечно лгущая жизнь словно
обнажала свои темные таинственные недра, - в его помраченном сознании
мелькала, как зарница, чудовищная мысль: о каком-то чудесном воскресении, о
какой-то далекой и чудесной возможности. И на бешеную страсть попадьи он,
целомудренный и стыдливый, отвечал такою же бешеной страстью, в которой было
все: и светлая надежда, и молитва, и безмерное отчаяние великого
преступника.
Поздней ночью, когда попадья уснула, о. Василий взял шляпу и палку и,
не одеваясь, в старенькой нанковой ряске отправился в поле. Тонкая водяная
пыль влажным и холодным слоем лежала над размокшей землей; черно было небо,
как земля, и великой бесприютностью дышала осенняя ночь. Во тьме ее
бесследно сгинул человек; стукнула палка о подвернувшийся камень, - и все
стихло, и наступило долгое молчание. Мертвая водяная пыль своими ледяными
объятиями душила всякий робкий звук, и не колыхалась омертвевшая листва, и
не было ни голоса, ни крика, ни стона. Была долгая и мертвая тишина.
И далеко за селом, за много верст от жилья, прозвучал во тьме невидимый
голос. Он был надломленный, придушенный и глухой, как стон самой великой
бесприютности. Но слова, сказанные им, были ярки, как небесный огонь.
- Я - верю, - сказал невидимый голос.
Угроза и молитва, предостережение и надежда были в нем.
Ill
Весною попадья забеременела, целое лето не пила, и в доме о. Василия
воцарился тихий и радостный покой. По-прежнему незримый враг наносил удары:
то сдох двенадцатипудовый боров, приготовленный для продажи; то у Насти
пошли по всему телу какие-то лишаи и не поддавались лечению, - но все это
выносилось легко, и попадья в тайниках души даже радовалась: она все еще
сомневалась в своем великом счастье, и все эти неприятности казались ей
платою за него. Казалось, что если сдохнет дорогой боров, поболеет Настя и
произойдет другое печальное, то будущего сына ее никто не осмелится тронуть
и обидеть. А за него не только дом и Настю, но и себя, и душу свою отдала бы
она с радостью тому невидимому и беспощадному, кто требовал неустанных
жертв.
Она похорошела, перестала бояться Ивана Порфирыча и в церкви, идя на
свое место, гордо выпячивала округлившийся живот и бросала на людей смелые,
самоуверенные взгляды. Чтобы как-нибудь не повредить ребенку, она перестала
работать тяжелую домашнюю работу и целые дни проводила в соседнем казенном
лесу, собирая грибы. Она очень боялась родов и по грибам загадывала, будут
они благополучны или нет: большею частью выходило, что будут благополучны.
Иногда среди прошлогодней слежавшейся листвы, темной и пахучей, под
непроницаемым зеленым сводом высоких ветвей, она отыскивала семейку белых
грибов; они тесно прижимались друг к другу и, темноголовые, наивные,
казались ей похожими на маленьких детей и вызывали острую нежность и
умиление. С той особенной, правдивой улыбкою, какая бывает у людей, когда у