тоненько рассмеялся. - Вбил себе в голову: если сдам колокольцы, так и умру
вскорости. А мне пожить еще хочется. Я дома-то колокольцы развешаю - у меня
жердочка специальная, есть - и ну играть!.. Ты бы хоть раз пришел ко мне,
послушал. Музыка-то какая!.. Нынче такой и не услыхать. Я б тебе и на
жалейке сыграл, и на пастушьей дудке... Я к тебе хожу, а ты - ни ногой.
- Последнее время боюсь что-то из дома выходить, - признался Гудошников.
- Уйду на часок - душа не на месте. Вдруг пожар?.. Тоже, видно, старею.
- Значит, не продавать коллекцию?
- Смотри сам... Лучше поиграй еще дома, может, я время выберу, - приду,
вместе послушаем. А завещание напиши.
Гудошникову почему-то представилось, как Незнанов сейчас придет домой и
станет писать завещание. Будет ходить по комнате, думать, сочинять, портить
бумагу и все равно за день не напишет. Потому что, когда пишешь завещание,
вспоминается вся жизнь, не хочешь, а вспоминается, и щемит сердце, и звенит
в ушах от тишины, и так хочется жить! А Незнанову есть что вспомнить. Иконы
он начал собирать до войны, рассказывал, была большая коллекция и несколько
досок особенно ценных - мастерской Дионисия, - можно сказать, уникальных. Но
во время войны городок, где жил Незнанов, был разорен, коллекция либо
сгорела вместе с домом, либо была вывезена, и он, вернувшись с фронта, начал
собирать заново, с нуля. И собрал, потратив на это пятнадцать лет и уйму
денег, однако все время жалел ту, первую, как, наверное, жалеют матери
первое рано умершее дитя.
Незнанов посидел еще несколько минут молча, поглядел на голые стены,
морща лоб и двигая лохматыми, старческими бровями, - видимо, уже начал
сочинять завещание - и, попрощавшись, ушел. Гудошникову стало чуть легче, и
мысли потекли ровнее. Он отстегнул протез, жмущий культю ноги, и крепко
уселся в кресло - думать. Думать и прокручивать в памяти короткий, нелепый и
сумбурный разговор с бывшим соратником своим, хранителем отдела Ароновым.
Да, с чего же он начал, что он там для затравки брякнул? Ага, про космос!
Человек в космосе... Хорошо начал, издалека, так сказать, с философским
подходом. А я что ему в ответ? Да ничего, понесло, обида вспомнилась... Надо
было осадить его, высмеять эту их программу поиска и сбора. Что толку с нее?
Ну привезут они книги, а для кого? Чтобы запереть в отделе? Нет, надо, чтобы
люди сами понесли, от души, от сердца. Надо к людям стучаться, к сознанию, и
когда они поймут, что без истории, без прошлого нации невозможно думать о
будущем, - вот тогда не нужны будут и экспедиции. А то что ж, собрать книги,
запереть в сейф и ждать, когда люди сами потянутся к истории? Нет, так мы не
дождемся...
На глаза Гудошникову попался белый халат, брошенный или забытый сыном на
шкафу, и мысли Никиты Евсеича тут же переметнулись к Степану. Вот бы сейчас
с кем поговорить. Сесть рядом и выложить ему все. Степан - парень толковый,
рассудительный, все на лету схватывает. Вот только к книгам нет интереса.
Часто берет, листает, что-то читает, но все для того, чтобы отвлечься,
переключиться после работы. А благоговения нет, и той самой музыки, которую
Незнанов в колокольцах своих нашел, не слышит Степан. Правда, работа у него
тяжкая: кровь, страдания человеческие, а то и смерть. Ночь-полночь,
поднимают с постели, увозят куда-то... Бывает, и поговорить как следует
некогда. Но сегодня-то край как надо, только вот дождаться бы.
Гудошников решительно встал и, держась за стенку, чтобы не надевать
протез, приблизился к двери, завешенной плюшевым ковром с оленями. Погремев