подумать?.." И всякий раз мать овладевала собой и заставляла меня
продолжать рассказ. Когда я кончил, она выслала нас с сестрой в залу,
приказав няньке, чтобы мы никуда не ходили и сидели тихо, потому что хочет
отдохнуть; но я скоро догадался, что мы высланы для того, чтобы мать с
отцом могли поговорить без нас. Я даже слышал сквозь запертую и завешенную
дверь сначала выразительный и явственный шепот, а потом и жаркий разговор
вполголоса, причем иногда вырывались и громкие слова. Понимая дело только
вполовину, я, однако, догадывался, что маменька гневается за нас на
дедушку, бабушку и тетушку и что мой отец за них заступается; из всего
этого я вывел почему-то такое заключение, что мы должны скоро уехать, в чем
и не ошибся.
Я в свою очередь расспросил также отца и мать о том, что случилось с
ними в Оренбурге. Из рассказов их и разговоров с другими я узнал, к большой
моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей матери,
но зато нашел другие важные болезни, от которых и начал было лечить ее; что
лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она стала очень тосковать
о детях и доктор принужден был ее отпустить; что он дал ей лекарств на всю
зиму, а весною приказал пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то
прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем будем там удить рыбку. Все
это меня успокоило и обрадовало, особенно потому, что другие говорили, да я
и сам видел, что маменька стала здоровее и крепче. Робость моя вдруг
прошла, и печальное Багрово как будто повеселело. Мне показалось даже, а
может быть оно и в самом деле было так, что все стали к нам ласковее,
внимательнее и больше заботились о нас. По ребячеству моему я подумал, что
все нас полюбили. Впрочем, я и теперь думаю, что в эту последнюю неделю
нашего пребывания в Багрове дедушка точно полюбил меня, и полюбил именно с
той поры, когда сам увидел, что я горячо привязан к отцу. Он даже высказал
мне, что считал меня баловнем матери, матушкиным сынком, который отца
совсем не любит, а родных его и подавно, и всем в Багрове "брезгует";
очевидно, что это было ему насказано, а моя неласковость, печальный вид и
робость, даже страх, внушаемый его присутствием, утвердили старика в таких
мыслях. Теперь же, когда он приласкал меня, когда прошел мой страх и тоска
по матери, когда на сердце у меня повеселело и я сам стал к нему
ласкаться, - весьма естественно, что он полюбил меня. В несколько дней я
как будто переродился; стал жив, даже стал бегать беспрестанно,
рассказывать ему всякую всячину и сейчас попотчевал его чтением "Детского
чтения", и все это дедушка принимал благосклонно; угрюмый старик также как
будто стал добрым и ласковым стариком. Я живо помню, как он любовался на
нашу дружбу с сестрицей, которая, сидя у него на коленях и слушая мою
болтовню или чтение, вдруг без всякой причины спрыгивала на пол, подбегала
ко мне, обнимала и целовала, и потом возвращалась назад и опять вползала к
дедушке на колени; на вопрос же его: "Что ты, козулька, вскочила?" - она
отвечала: "Захотелось братца поцеловать". Одним словом, у нас с дедушкой
образовалась такая связь и любовь, такие прямые сношения, что перед ними
все отступили и не смели мешаться в них. Двоюродные наши сестрицы, которые
прежде были в большой милости, сидели теперь у печки на стульях, а мы у
дедушки на кровати; видя, что он не обращает на них никакого вниманья, а
занимается нами, генеральские дочки (как их называли), соскучась молчать и
не принимая участия в наших разговорах, уходили потихоньку из комнаты в
девичью, где было им гораздо веселее.