Больше ничего не помню; знаю только, что содержание состояло из любви
пастушки к пастуху, что бабушка сначала не соглашалась на их свадьбу, а
потом согласилась. С этого времени глубоко запала в мой ум склонность к
театральным сочинениям и росла с каждым годом. Дедушка получил только одно
письмо из Оренбурга с приложением маленькой записочки ко мне от матери,
написанной крупными буквами, чтоб я лучше мог разобрать; эта записочка
доставила мне великую радость. Тут примешивалась новость впечатления
особого рода: в первый раз услышал я речь, обращенную ко мне из-за
нескольких сот верст, и от кого же? От матери, которую я так горячо любил,
о которой беспрестанно думал и часто тосковал. До сих пор еще никто ко мне
не писал ни одного слова, да я не умел и разбирать писаного, хотя хорошо
читал печатное.
Пошла уже пятая неделя, как мы жили одни, и наконец такая жизнь начала
сильно действовать на мой детский ум и сердце. Чувство какого-то сиротства
и робкой грусти выражалось не только на моем лице, но даже во всей моей
наружности. Я стал рассеянно играть с сестрицей, рассеянно читать свои
книжки и слушать рассказы Евсеича. Часто, разогнув "Детское чтение", я
задумывался, и мое ребячье воображение рисовало мне печальные, а потом и
страшные картины. Мне представлялось, что маменька умирает, умерла, что
умер также и мой отец и что мы остаемся жить в Багрове, что нас будут
наказывать, оденут в крестьянское платье, сошлют в кухню (я слыхал о
наказаниях такого рода) и что наконец и мы с сестрицей оба умрем.
Воображаемые картины час от часу становились ярче, и, сидя за книжкой над
каким-нибудь веселым рассказом, я заливался слезами. Сестрица бросалась
обнимать меня, целовать, спрашивать и, не всегда получая от меня ответы,
сама принималась плакать, не зная о чем. Евсеич и нянька, которая в
ожидании молодых господ (так называли в доме моего отца и мать) начала
долее оставаться с нами, - не знали, что и делать. Обыкновенные в таких
случаях уговариванья и утешенья не имели успеха. На вопросы, о чем мы
плачем, я отвечал, что "верно, маменька больна или умирает"; а сестрица
отвечала, что "ей жалко, когда братец плачет". Сказали о наших слезах
тетушке. Она приходила к нам и на свои о том же вопросы получала такие же
ответы. Тетушка уговаривала нас не плакать и уверяла, что маменька здорова,
что она скоро воротится и что ее ждут каждый день; но я был так убежден в
моих печальных предчувствиях, что решительно не поверил тетушкиным словам и
упорно повторял один и тот же ответ: "Вы нарочно так говорите". Тетушка с
досадою ушла от нас. На другой день, когда мы пришли здороваться к дедушке,
он довольно сурово сказал мне: "Я слышу, что ты все хнычешь, ты плакса, а
глядя на тебя и козулька плачет. Чтоб я не слыхал о твоих слезах". Я так
испугался, что даже побледнел, как мне после сказывали, и точно, я не смел
плакать весь этот день, но зато проплакал почти всю ночь. Дедушки я стал
бояться еще более.
В подражание тетушкиным словам и Евсеич, и нянька беспрестанно
повторяли: "Маменька здорова, маменька сейчас приедет, вот уж она
подъезжает к околице, и мы пойдем их встречать..." Последние слова сначала
производили на меня сильное впечатление, сердце у меня так и билось, но
потом мне было досадно их слушать. Прошло еще два дня; тоска моя еще более
усилилась, и я потерял всякую способность чем-нибудь заниматься. Милая моя
сестрица не отходила от меня ни на шаг: часто она просила меня поиграть с
ней или почитать ей книжку, или рассказать что-нибудь. Я исполнял ее