Аксюткой не навязываюсь". Слышал я также, как моя мать просила и молила со
слезами бабушку и тетушку не оставить нас, присмотреть за нами, не кормить
постным кушаньем, и, в случае нездоровья, не лечить обыкновенными их
лекарствами: гарлемскими каплями и эссенцией долгой жизни, которыми они
лечили всех, и стариков и младенцев, от всех болезней. Бабушка и тетушка,
которые были недовольны, что мы остаемся у них на руках, и даже не скрывали
этого, обещали, покоряясь воле дедушки, что будут смотреть за нами неусыпно
и выполнять все просьбы моей матери. На всякий случай мать оставила
некоторые лекарства из своей аптеки и даже написала, как и когда их
употреблять, если кто-нибудь из нас захворает. Это было поручено тетушке
Татьяне Степановне, которая все-таки была подобрее других и не могла не
чувствовать жалости к слезам больной матери, впервые расстающейся с
маленькими детьми.
Все это время, до отъезда матери, я находился в тревожном состоянии и
даже в борьбе с самим собою. Видя мать бледною, худою и слабою, я желал
только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или
оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска
от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой,
которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало
любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое
воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные
картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял
даже гулянье по саду и прибегал к матери как безумный, в тоске и страхе.
Несколько раз готов я был броситься к ней на шею и просить, чтоб она не
ездила или взяла нас с собою; но больное ее лицо заставляло меня
опомниться, и желанье, чтоб она ехала лечиться, всегда побеждало мою тоску
и страх. Я не понимаю теперь, отчего отец и мать решились оставить нас в
Багрове. Они ехали в той же карете, и мы точно так же могли бы поместиться
в ней; но мать никогда не имела этого намерения и еще в Уфе сказала мне,
что ни под каким видом не может нас взять с собою, что она должна ехать
одна с отцом; это намеренье ни разу не поколебалось и в Багрове, и я вполне
верил в невозможность переменить его.
Через неделю, которая, несмотря на мою печаль и мучительные тревоги,
необыкновенно скоро прошла для меня, отец и мать уехали. При прощанье я уже
не умел совладеть с собою, и мы оба с сестрой плакали и рыдали; мать также.
Когда карета съехала со двора и пропала из моих глаз, я пришел в
исступленье, бросился с крыльца и побежал догонять карету с криком:
"Маменька, воротись!" Этого никто не ожидал, и потому не вдруг могли меня
остановить; я успел перебежать через двор и выбежать на улицу. Евсеич
первый догнал меня, за ним бежало множество народа; он схватил меня и,
крепко держа на руках, принес домой. Дедушка с бабушкой стояли на крыльце,
а тетушка шла к нам навстречу; она стала уговаривать и ласкать меня, но я
ничего не слушал, кричал, плакал и старался вырваться из крепких рук
Евсеича. Когда он взошел на крыльцо, поставил меня на ноги перед дедушкой,
дедушка сердито крикнул: "Перестань реветь. О чем плачешь? Мать воротится,
не останется жить в Оренбурге". И я присмирел. Дедушка пошел в свою
горницу, и я слышал, как бабушка, идя за ним, говорила: "Вот, батюшка, сам
видишь. Много будет нам хлопот: дети очень избалованы". Тетушка взяла меня
за руку и повела в гостиную, то есть в нашу спальную комнату. Милая моя
сестрица, держась за другую мою руку и сама обливаясь тихими слезами,