голосом, какого я никогда не слыхивал, - и я замолчал. Дедушка хотел нас
кормить разными своими кушаньями, но бабушка остановила его, сказав, что
Софья Николавна ничего такого детям не дает и что для них приготовлен суп.
Дедушка поморщился и сказал: "Ну, так пусть отец кормит их как знает". Сам
он и вся семья ели постное, и дедушка, несмотря на то что первый день как
встал с постели, кушал ботвинью, рыбу, раки, кашу с каким-то постным
молоком и грибы. Запах постного масла бросился мне в нос, и я сказал: "Как
нехорошо пахнет!" Отец дернул меня за рукав и опять шепнул мне, чтоб я не
смел этого говорить, но дедушка слышал мои слова и сказал: "Эге, брат,
какой ты нежен-ка". Бабушка и тетушка улыбнулись, а мой отец покраснел.
После обеда дедушка зашел к моей матери, которая лежала в постели и ничего
в этот день не ела. Посидев немного, он пошел почивать, и вот наконец мы
остались одни, то есть: отец с матерью и мы с сестрицей. Тут я узнал, что
дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя
мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя
прежде, что было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл эту
поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам. Мать
отвечала ему, как мне рассказывали, что теперешняя ее болезнь дело
случайное, что она скоро пройдет и что для поездки в Оренбург ей нужно
несколько времени оправиться. Снова поразила меня мысль об разлуке с
матерью и отцом. Оставаться нам одним с сестрицей в Багрове на целый месяц
казалось мне так страшно, что я сам не знал, чего желать. Я вспомнил, как
сам просил еще в Уфе мою мать ехать поскорее лечиться, но слова, слышанные
мною в прошедшую ночь: "Я умру с тоски, никакой доктор мне не поможет",
поколебали во мне уверенность, что мать воротится из Оренбурга здоровою.
Все это я объяснял ей и отцу как умел, сопровождая свои объяснения слезами;
но для матери моей нетрудно было уверить меня во всем, что ей угодно, и
совершенно успокоить, и я скоро, несмотря на страх разлуки, стал желать
только одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно
вылечит ее доктор. С этих пор я заметил, что мать сделалась осторожна и не
говорила при мне ничего такого, что могло бы меня встревожить или испугать,
а если и говорила, то так тихо, что я ничего не мог расслышать. Она
заставляла меня долее обыкновенного читать, играть с сестрицей и гулять с
Евсеичем; даже отпускала с отцом на мельницу и на остров. Пруд и остров
очень мне нравились, но, конечно, не так, как бы понравились в другое время
и как горячо полюбил я их впоследствии.
Через несколько дней мать встала с постели; ее лихорадка и желчь
прошли, но она еще больше похудела и глаза ее пожелтели. Скоро я заметил,
что стали решительно сбираться в Оренбург и что сам дедушка торопил
отъездом, потому что путь был неблизкий. Один раз мать при мне говорила
ему, что боится обременить матушку и сестрицу присмотром за детьми; боится
обеспокоить его, если кто-нибудь из детей захворает. Но дедушка возразил, и
как будто с сердцем, что это все пустяки, что ведь дети не чужие и что кому
же, как не родной бабушке и тетке, присмотреть за ними. Мать говорила, что
нянька у нас не благонадежна и что уход за мной она поручает Ефрему, очень
доброму и усердному человеку, и что он будет со мной ходить гулять. Дедушка
отвечал: "Ну что же, хорошо. Ефрем доброй породы, а не то, пожалуй, я дам
тебе свою Аксютку ходить за детьми". Мать отклонила такое милостивое
предложение под разными предлогами; она знала, что Аксинья недобрая.
Дедушка с неудовольствием промолвил: "Ну, как хочешь; я ведь с своей