я, забыв о родниках и мельнице, сейчас рассказал матери о больном старичке.
Мать очень горячо приняла мой рассказ: сейчас хотела призвать и разбранить
Мироныча, сейчас отставить его от должности, сейчас написать об этом к
тетушке Прасковье Ивановне... И отцу моему очень трудно было удержать ее от
таких опрометчивых поступков. Тут последовал долгий разговор и даже спор. Я
многого не понимал, многое забыл, и у меня остались в памяти только отцовы
слова: "Не вмешивайся не в свое дело, ты все дело испортишь, ты все
семейство погубишь, теперь Мироныч не тронет их, он все-таки будет
опасаться, чтоб я не написал к тетушке, а если пойдет дело на то, чтоб
Мироныча прочь, то Михайлушка его не выдаст. Тогда мне уж в Парашино и
заглядывать нечего, пользы не будет, да, пожалуй, и тетушка еще
прогневается". Мать поспорила, но уступила. Боже мой! Какое смешение
понятий произошло в моей ребячьей голове! За что страдает больной старичок,
что такой злой Мироныч, какая это сила Михайлушка и бабушка? Почему отец не
позволил матери сейчас прогнать Мироныча? Стало, отец может это сделать?
Зачем же он не делает? Ведь он добрый, ведь он никогда не сердится? Вот
вопросы, которые кипели в детской голове моей, и я разрешил себе их тем,
что Михайлушка и бабушка недобрые люди и что мой отец их боится.
______________
Чертовы пальцы я отдал милой моей сестрице, которая очень скучала без
меня. Мы присоединили новое сокровище к нашим прежним драгоценностям - к
чуркам и камешкам с реки Белой, которые я всегда называл "штуфами" (это
слово я перенял у старика Аничкова). Я пересказал сестрице с жаром о том,
что видел. Я постоянно сообщал ей обо всем, что происходило со мной без
нее. Теперь я стал замечать, что сестрица моя не все понимает, и потому,
перенимая речи у няньки, старался говорить понятным языком для маленького
дитяти.
После обеда на длинных крестьянских роспускахв поле; противный Мироныч также присел с нами. Я ехал на роспусках в первый
раз в моей жизни, и мне очень понравилась эта езда; сидя в сложенной
вчетверо белой кошме, я покачивался точно как в колыбели, висящей на гибком
древесном сучке. По колеям степной дороги роспуски опускались так низко,
что растущие высоко травы и цветы хлестали меня по ногам и рукам, и это
меня очень забавляло. Я даже успевал срывать цветочки. Но я заметил, что
для больших людей так сидеть неловко потому, что они должны были не
опускать своих ног, а вытягивать и держать их на воздухе, чтоб не задевать
за землю: я же сидел на роспусках почти с ногами, и трава задевала только
мои башмаки. Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим
вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я
упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен,
мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать,
говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика,
называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и
ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказ-ал, что
"мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и
перепачкают мое платье и что их надо кинуть". Мне жаль было вдруг
расстаться с ними, и я долго держал их в своей руке, но наконец принужден
был бросить, сам не знаю, как и когда.