менее любопытным впечатлениям: отец привел меня на мельницу, о которой я не
имел никакого понятия. Пруд наполнялся родниками и был довольно глубок;
овраг перегораживала, запружая воду, широкая навозная плотина; посредине ее
стояла мельничная амбарушка; в ней находился один мукомольный постав,
который молол хорошо только в полую воду, впрочем, не оттого, чтобы мало
было воды в пруде, как объяснил мне отец, а оттого, что вода шла везде
сквозь плотину. Эта дрянная мельница показалась мне чудом искусства
человеческого. Прежде всего я увидел падающую из каузной трубы струю воды
прямо на водяное колесо, позеленевшее от мокроты, ворочавшееся довольно
медленно, все в брызгах и пене; шум воды смешивался с каким-то другим
гуденьем и шипеньем. Отец показал мне деревянный ларь, то есть ящик,
широкий вверху и узенький внизу, как я увидал после, в который всыпают
хлебные зерна. Потом мы сошли вниз, и я увидел вертящийся жернов и над ним
дрожащий ковшик, из которого сыпались зерна, попадавшие под камень; вертясь
и раздавливая зерна, жернов, окруженный лубочной обечайкоймуку, которая сыпалась вниз по деревянной лопаточке. Заглянув сбоку, я
увидел другое, так называемое сухое колесо, которое вертелось гораздо
скорее водяного и, задевая какими-то кулаками за шестерню, вертело
утвержденный на ней камень; амбарушка была наполнена хлебной пылью и вся
дрожала, даже припрыгивала. Долго находился я в совершенном изумлении,
разглядывая такие чудеса и вспоминая, что я видел что-то подобное в детских
игрушках; долго простояли мы в мельничном амбаре, где какой-то старик,
дряхлый и сгорбленный, которого называли засыпкой, седой и хворый, молол
всякое хлебное ухвостье для посыпки господским лошадям; он был весь белый
от мучной пыли; я начал было расспрашивать его, но, заметя, что он часто и
задыхаясь кашлял, что привело меня в жалость, я обратился с остальными
вопросами к отцу: противный Мироныч и тут беспрестанно вмешивался, хотя мне
не хотелось его слушать. Когда мы вышли из мельницы, то я увидел, что
хлебная пыль и нас выбелила, хотя не так, как засыпку. Я сейчас начал
просить отца, чтоб больного старичка положили в постель и напоили чаем;
отец улыбнулся и, обратясь к Миронычу, сказал: "Засыпка, Василий Терентьев,
больно стар и хвор; кашель его забил, и ухвостная пыль ему не годится; его
бы надо совсем отставить от старичьих работ и не наряжать в засыпки". -
"Как изволите приказать, батюшка Алексей Степаныч, - отвечал Мироныч, - да
не будет ли другим обидно? Его отставить, так и других надо отставить. Ведь
таких дармоедов и лежебоков много. Кто же будет старичьи работы исполнять?"
Отец отвечал, что не все же старики хворы, что больных надо поберечь и
успокоить, что они на свой век уже поработали. "Ведь ты и сам скоро
состаришься, - сказал мой отец, - тоже будешь дармоедом и тогда захочешь
покою". Мироныч отвечал: "Слушаю-с; по приказанию вашему будет исполнено; а
этого-то Василья Терентьева и не надо бы миловать: у него внук буян и
намнясь чуть меня за горло не сгреб". Отец мой с сердцем отвечал и таким
голосом, какого я у него никогда не слыхивал: "Так ты за вину внука
наказываешь больного дедушку? Да ты взыскивай с виноватого". Мироныч
проворно подхватил: "Будьте покойны, батюшка Алексей Степаныч, будет
исполнено по вашему приказанию". Не знаю отчего, я начинал чувствовать
внутреннюю дрожь. Василий Терентьев, который видел, что мы остановились, и
побрел было к нам, услыхав такие речи, сам остановился, трясясь всем телом
и кланяясь беспрестанно. Когда мы взошли на гору, я оглянулся - старик все
стоял на том же месте и низко кланялся. Когда же мы пришли в свой флигель,