своим другом. Она очень огорчилась, что бабушка Арина Васильевна скончалась
без нас, и обвиняла себя за то, что удержала моего отца, просила у него
прощенья и просила его не сокрушаться, а покориться воле божией. "Если б не
боялась наделать вам много хлопот, - писала она, - сама бы приехала к вам
по первому снегу, чтоб разделить с вами это грустное время. У вас ведь, я
думаю, тоска смертная; посторонних ни души, не с кем слова промолвить, а
сами вы только скуку да хандру друг на друга наводите. Вот бы было хорошо
всем вам, с детьми и с Танюшей, приехать на всю зиму в Чурасово.
Подумайте-ка об этом. И я бы об вас не стала беспокоиться и скучать бы не
стала без Софьи Николавны", - и проч. и проч. Приглашение Прасковьи
Ивановны приехать к ней, сказанное между слов, было сочтено так, за
мимолетную мысль, мелькнувшую у ней в голове, но не имеющую прочного
основания. Отец мой сказал: "Вот еще что придумала тетушка! Целый век жить
в дороге да в гостях; да эдак и от дому отстанешь". Тетушка Татьяна
Степановна прибавила, что куда ей, деревенщине, соваться в такой богатый и
модный дом, с утра до вечера набитый гостями, и что у ней теперь не веселье
на уме. Даже мать сказала: "Как же можно зимою тащиться нам с тремя
маленькими детьми". Согласно таким отзывам, было написано письмо к
Прасковье Ивановне и отправлено на первой почте. Предложение ее было
предано забвению.
Отец мой целые дни проводил сначала в разговорах с слепым поверенным
Пантелеем, потом принялся писать, потом слушать, что сочинил Пантелей
Григорьич (читал ученик его, Хорев) и, наконец, в свою очередь читать
Пантелею Григорьичу свое, написанное им самим. Дело состояло в том, что они
сочиняли вместе просьбу в сенат по богдановскому делу. Я слыхал нередко
споры между ними, и довольно горячие, в которых слепой поверенный всегда
оставался победителем, самым почтительным и скромным. Говорили, что он все
законы знает наизусть, и я этому верил, потому что сам слыхал, как он,
бывало, начнет приводить указы, их годы, числа, пункты, параграфы, самые
выражения, - и так бойко, как будто разогнутая книга лежала перед его не
слепыми, а зрячими глазами. Собственная речь Пантелея была совершенно
книжная, и он выражался самыми отборными словами, говоря о самых
обыкновенных предметах. К отцу моему, например, он всегда обращался так:
"Соблаговолите, государь мой Алексей Степанович..." и т.д. Диктовал он
очень скоро и горячо, причем делал движения головой и руками. Я
прокрадывался иногда в его горницу так тихо, что он не слыхал, и подолгу
стоял там, прислонясь к печке: Пантелей Григорьич сидел с ногами на высокой
лежанке, куря коротенькую трубку, которую беспрестанно сам вычищал,
набивал, вырубал огня на трут и закуривал. Он говорил громко, с
одушевлением, и проворный писец Иван Хорев (Большак по прозванью), давно
находившийся постоянно при нем, едва поспевал писать и повторять вслух
несколько последних слов, им написанных. Я с благоговением смотрел на этого
слепца, дивясь его великому уму и памяти, заменявшим ему глаза.
Проводя почти все свое время неразлучно с матерью, потому что я и
писал и читал в ее отдельной горнице, где обыкновенно и спал, - там стояла
моя кроватка и там был мой дом, - я менее играл с сестрицей, реже виделся с
ней. Я уже сказал, что мать не была к ней так ласкова и нежна, как ко мне,
а потому естественно, что и сестрица не была и не могла быть с ней нежна и
ласкова, даже несколько робела и смущалась в ее присутствии. Мать не
высылала ее из своей спальни, но сестрице было там как-то несвободно,