землю, "да так и замер". "Напугал меня братец, - продолжала она, - я
подумала, что он умер, и начала кричать, прибежал отец Василий с попадьей,
и мы все трое насилу стащили его и почти бесчувственного привели в избу к
попу; насилу-то он пришел в себя и начал плакать; потом, слава богу,
успокоился, и мы отслужили панихиду. Обедню я заказала, и как мы завтра
приедем, так и ударят в колокол". - Я опять подумал, что отец гораздо
горячее любил свою мать, чем своего отца.
В тот же день послали нарочного к Прасковье Ивановне. Мать написала
большое письмо к ней, которое прочла вслух моему отцу: он только приписал
несколько строк. И тогда показалось мне, что письмо написано удивительно
хорошо; но тогда я не мог понять и оценить его достоинств. После я имел это
письмо в своих руках - и был поражен изумительным тактом и даже искусством,
с каким оно было написано: в нем заключалось совершенно верное описание
кончины бабушки и сокрушения моего отца, но в то же время все было
рассказано с такою нежною пощадой и такою мягкостью, что оно могло скорее
успокоить, чем растравить горесть Прасковьи Ивановны, которую известие о
смерти бабушки до нашего приезда должно было очень сильно поразить.
В девятый день, в день обычного поминовения по усопшим, рано утром,
все, кроме нас, троих детей и двоюродных сестер, отправились в Мордовский
Бугуруслан. Отправились также и Кальпинская с Лупеневской, приехавшие
накануне. Мать хотела взять и меня, но я был нездоров, да и погода стояла
сырая и холодная; я чувствовал небольшой жар и головную боль. Вероятно, я
простудился, потому что бегал несколько раз смотреть моих голубей и
ястребов, пущенных в зиму. На просторе я заглянул в бабушкину горницу и
нашел ее точно такою же, пустою и печальною, какою я видел ее после кончины
дедушки. Тот же Мысеич и тот же Васька Рыжий читали псалтырь по усопшей. Я
хотел было также почитать псалтырь, но не прочел и страницы, - каждое слово
болезненно отдавалось мне в голову. К обеду все воротились и привезли с
собой попа с попадьей, накрыли большой стол в зале, уставили его множеством
кушаний; потом подали разных блинов и так же аппетитно все кушали
(разумеется, кроме отца и матери), крестясь и поминая бабушку, как это
делали после смерти дедушки. Я почти ничего не ел, потому что разнемогался,
даже дремал; помню только, что мать не захотела сесть на первое место
хозяйки и сказала, что "покуда сестрица Татьяна Степановна не выйдет
замуж, - она будет всегда хозяйкой у меня в доме". Помню также, что оба мои
дяди, и даже Кальпинская с Лупеневской, много пили пива и наливок и к концу
обеда были очень навеселе. Встав из-за стола, я прилег на канапе, заснул -
и уже ничего не помню, как меня перенесли на постель. Я пролежал в жару и в
забытьи трое суток. Опомнившись, я сначала подумал, что проснулся после
долгого сна. Мать сидела подле меня бледная, желтая и худая, но какое
счастие выразилось на ее лице, когда она удостоверилась, что я не брежу,
что жар совершенно из меня вышел! Какие радостные слезы потекли по ее
щекам! Как она на меня смотрела, как целовала мои руки!.. Но я с удивлением
принимал ее ласки; я еще более удивился, заметив, что голова и руки мои
были чем-то обвязаны, что у меня болит грудь, затылок и икры на ногах. Я
хотел было встать с постели, но не имел сил приподняться... Тут только мать
рассказала мне, что я был болен, что я лежал в горячке, что к голове и
рукам моим привязан черный хлеб с уксусом и толчеными можжевеловыми
ягодами, что на затылке и на груди у меня поставлены шпанские мушки, а к
икрам горчичники. Может быть, все это было не нужно, а может быть, именно