немедленно выхлопотать копию с решения дела, потому что прошение в сенат
должен был сочинить поверенный, Пантелей Григорьич, в Багрове.
Между тем наступал конец сентября, и отец доложил Прасковье Ивановне,
что нам пора ехать, что к покрову он обещал воротиться домой, что матушка
все нездорова и становится слаба; но хозяйка наша не хотела и слышать о
нашем отъезде. "Все пустое, - говорила она, - матушка твоя совсем не слаба,
и ей с дочками не скучно, да и внучек ей оставлен на утешение. Я отпущу вас
к вашему празднику, к знаменью". Отец мой докладывал, что до знаменья, то
есть до 27 ноября, еще с лишком два месяца и что в половине ноября всегда
становится зимний путь, а мы приехали в карете. Прасковья Ивановна признала
такое возражение справедливым и сказала: "Ну, так и быть, отпускаю вас к
Михайлину дню".
Как ни хотелось моему отцу исполнить обещание, данное матери, горячо
им любимой, как ни хотелось ему в Багрово, в свой дом, в свое хозяйство, в
свой деревенский образ жизни, к деревенским своим занятиям и удовольствиям,
но мысль ослушаться Прасковьи Ивановны не входила ему в голову. Он
повиновался, как и всегда. Я был огорчен не меньше отца. С каждым днем
более надоедала мне эта городская жизнь в деревне; даже мать скорее желала
воротиться в противное ей Багрово, потому что там оставался маленький
братец мой, которому пошел уже третий год. Отец очень грустил и даже
плакал. П.И.Миницкий и А.И.Ковригина, как самые близкие люди к Прасковье
Ивановне, решились попробовать упросить ее, чтоб она нас отпустила или, по
крайней мере, хоть одного моего отца. Но Прасковья Ивановна приняла такое
ходатайство с большим неудовольствием и сказала: "Алексея я, пожалуй бы,
отпустила, да это огорчит Софью Николавну, а я так ее люблю, что не хочу с
ней скоро расстаться и не хочу ее огорчить". Делать было нечего. Отложили
мысль об отъезде, попринудили себя, и веселая чурасовская жизнь потекла
по-прежнему. Пришел покров. Проснувшись довольно рано поутру, я увидел, что
отец мой сидит на постели и вздыхает. Я спросил его о причине, и он, встав
потихоньку, чтоб не разбудить мою мать, подошел ко мне, сел на диван, на
котором я обыкновенно спал, и сказал вполголоса: "Я уж давно не сплю. Я
видел дурной сон, Сережа. Верно, матушка очень больна". Слезы показались у
него на глазах. Мне стало так жаль бедного моего отца, что я начал его
обнимать и сам готов был заплакать. В самую эту минуту проснулась мать и
очень удивилась, увидя, что мы с отцом обнимаемся. Она подумала, не
захворал ли я; но отец рассказал ей, в чем состояло дело, рассказал также и
свой сон, только так тихо, что я ни одного слова не слыхал. Мать старалась
его успокоить и говорила, что он видел сон страшный, а не дурной и что
"праздничный сон - до обеда". Эти слова запали в мой ум, и я принялся
рассуждать: "Как же это маменька всегда говорила, что глупо верить снам и
что все толкования их - совершенный вздор, а теперь сама сказала, что отец
видел страшный, а не дурной сон? Стало, бывают сны дурные? Стало,
праздничный сон сбывается до обеда? Сегодня большой праздник. Вот увидим,
что случится до обеда". Кажется, мать успела успокоить моего отца, потому
что после они разговаривали весело. Вскоре все встали, начали одеваться и
потом пошли к обедне. Прасковья Ивановна была уже в церкви. Мало-помалу
собрались все гости и домашние: началась служба; священник и дьякон были в
новых золотых ризах. Просковья Ивановна пела, стоя у клироса, вместе с
своими певчими. По окончании обедни все поздравили ее с праздником и весело
возвратились в дом, кто пешком, кто в дрожках и линейках, потому что